Александр Блок. Биографический очерк, Бекетова Мария Андреевна, Год: 1922

Время на прочтение: 59 минут(ы)
Мария Бекетова

Александр Блок

Биографический очерк

Первое издание: Петроград, ‘Алконост’, 1922.
Оригинал находится здесь: Проект ‘ХРОНОС’.

Глава первая

Фамилия Александра Александровича Блока — немецкая. Его дед по отцу вёл свой род от врача императрицы Елизаветы Петровны, Ивана Леонтьевича Блока, мекленбургского выходца и дворянина, получившего образование на медицинском факультете одного из германских университетов и прибывшего в Россию в 1755 году.
Врач Иван Леонтьевич Блок принимал участие в Семилетней войне. В следующее царствование, при Екатерине II, был лейб-хирургом и сопровождал Павла за границу. В царствование Павла пожаловано ему в Ямбургском уезде имение. В словаре Плюшара против его имени стоит краткое — литератор.
Сын его, Александр Иванович, занимавший различные придворные должности в царствование Николая I, был особенно взыскан милостями этого монарха, который наградил его несколькими именьями в разных уездах Петербургской губернии.
Впоследствии всё его огромное состояние распределилось между членами многочисленной семьи, состоявшей из 4 сыновей и 4 дочерей, а до следующего поколения дошло уже в значительно уменьшенном виде.
Один из четырёх сыновей Александра Ивановича Блока, Лев Александрович, был родной дед поэта. Все его братья начали свою карьеру с военной службы, а Константин продолжал её и до конца, приняв в своё время участие в Туркестанском и Турецком походах.
Лев Александрович получил образование в училище правоведения. Его школьными товарищами были Победоносцев и Иван Сергеевич Аксаков. По окончании курса служил он в сенате, был послан на ревизию, получил звание камер-юнкера. Затем гдовское дворянство выбрало его своим предводителем, в один из своих наездов в город Псков он познакомился с семьёй тамошнего губернатора Черкасова и женился на одной из его дочерей, Ариадне Александровне, девушке необычайной красоты.
Прадед поэта Александр Львович Черкасов служил в Сибири. Все его четыре дочери получили домашнее образование.
К сведениям о дедушке Льве Александровиче мы прибавим, что, уже будучи женатым и отцом двух сыновей, Александра и Петра, он получил назначение председателя новгородской казённой палаты. Старший сын его, Александр Львович, отец поэта, учился и кончил курс в новгородской гимназии. А следующее назначение Лев Александрович получил уже в Петербург — на должность вице-директора департамента таможенных сборов. Семья поселилась на казённой квартире, на набережной Невы, на Васильевском острове, у самого Дворцового моста.
Бабушка поэта, Ариадна Александровна, была добрая и смиренная мать семейства. Жизнь её не может быть названа счастливой, так как муж её отличался нравами ловеласа и был скуповат. Конец своей жизни, после смерти мужа, умершего в психиатрической лечебнице, она провела в семье дочери, среди любимых внучат.
У Льва Александровича и Ариадны Александровны кроме старшего сына Александра было ещё два сына, Пётр и Иван, и дочь Ольга.
Пётр Львович кончил курс на юридическом факультете Петербургского университета. Во время Турецкой войны он поступил добровольцем в один из стрелковых полков. Потом, женившись, служил по министерству финансов, а всю остальную свою жизнь посвятил адвокатуре. Это был человек, любивший литературу, любивший поэтов и музыку. Молодые Блоки, все четверо, отличались большой музыкальностью: Александр Львович и Ольга Львовна играли на фортепиано, Пётр Львович — на скрипке, Иван Львович — на виолончели. Здесь интересно отметить одну особенность Петра Львовича. Он был почти лишён музыкального слуха и при этом наделён музыкальной памятью и редким чувством ритма, что позволяло ему передавать своим странным голосом целые оперы, такие, как ‘Руслан и Людмила’ Глинки, давая о них полное понятие. А интересно в этом то, что то же, почти буквально, можно сказать о его родном племяннике: он точно так же был лишён музыкального слуха и отличался поразительным чувством ритма. Я говорю, конечно, о поэте.
Тётка поэта, Ольга Львовна, вышла замуж очень рано. У неё была обширная семья, в том числе дочери Ольга и Соня, милые девушки, которые дружили с Александром Александровичем в пору его студенчества.
Младший из дядьёв поэта, Иван Львович, правовед по образованию, был добрый, мягкий и гуманный человек. У него тоже была большая семья. Он служил губернатором, переходя из одной губернии в другую. Везде пользовался любовью и уважением населения. В 1906 году убит бомбой в Самаре.
Об отце, Александре Львовиче, я буду говорить дальше. Вообще же о семье Блоков пришлось мне сказать немного, так как лично я их почти не знала.
Со стороны матери Александр Александрович Блок — чисто русский. Мать его — дочь профессора Петербургского университета, известного ректора и поборника женского образования Андрея Николаевича Бекетова, который был женат на Елизавете Григорьевне Карелиной, дочери Григория Силыча Карелина, чрезвычайно талантливого и энергичного исследователя Средней Азии.
Дед мой, Николай Алексеевич Бекетов, большой барин и очень богатый помещик, владел несколькими именьями в Саратовской и Пензенской губерниях. В молодости служил во флоте, но вскоре вышел в отставку, женился и поселился в деревне. Жена его (урождённая Якушкина, племянница декабриста) рано умерла, оставив дочь и трёх сыновей. Первое время после её смерти детей воспитывала швейцарка мадам Фурнье, очень добрая женщина, которая сумела заменить сиротам рано умершую мать. Дальнейшее воспитание они получили в Петербурге. Дочь, Екатерина Николаевна, отданная в Смольный институт, по окончании курса вернулась к отцу. Старший сын, Алексей Николаевич, кончил курс в Инженерном училище, но впоследствии отдался земской деятельности и много лет кряду занимал место председателя пензенской губернской управы. Младшие сыновья получили университетское образование. Из Николая Николаевича вышел известный химик, впоследствии академик. Отец мой избрал своей специальностью ботанику. Все три брата проявили склонность к общественной деятельности и восприняли гуманные идеи сороковых годов.
К тому времени, как дети закончили своё образование, дед мой разорился и потерял почти всё состояние, так что сыновья должны были существовать, уже не рассчитывая на поддержку отца. Сам он дожил свой век в той самой Алферьевке, где выросли его дети, до конца своих дней поддерживая старый порядок с многочисленной дворней, тремя поварами и изысканными обедами.
Отец мой, Андрей Николаевич, был самый живой, разносторонний и яркий из братьев Бекетовых. В ранней молодости он увлекался фурьеризмом, одно время серьёзно занимался философией, изучая Платона, был далеко не чужд литературе, уже в старости зачитывался Толстым и Тургеневым, второй частью ‘Фауста’ Гёте. В общественной деятельности он проявил большую энергию и страстность. Время его ректорства оставило очень яркий след в истории Петербургского университета. Особенно многим обязаны ему студенты, в организацию обучения которых он внёс совершенно новые элементы. Ни один ректор, ни до, ни после него, не был так близок с молодёжью. Между прочим, он то и дело тревожил полицейские власти, хлопоча об освобождении студентов, сидевших в доме предварительного заключения. Его энергия и настойчивость в этом направлении были столь неутомимы, что он добился однажды необычайного результата: по его ходатайству один студент четвёртого курса, сидевший в крепости, получил разрешение держать выпускные экзамены, являясь в университет под конвоем, и таким образом кончил курс и получил диплом.
Что касается деятельности моего отца по части высшего женского образования, то можно смело сказать, что он был его создателем с самого начала возникновения этого течения. Очень немногие знают, что Бестужевские курсы названы не Бекетовскими только потому, что во времена их открытия отец был на плохом счету в высших сферах, где у него создалась репутация Робеспьера.
Весь облик отца был симпатичен и обаятелен. Доброта, высокое благородство, искренность, детская непосредственность и доверчивость составляли главные черты его привлекательного характера. Живой, горячий, ласковый, он был всеобщим любимцем не только в собственной семье, но и в родне жены. Любили его и товарищи профессора и ещё более студенты и ученики, которых у него было великое множество. Даровитость его проявлялась и в научных работах, и в чтении лекций, которые привлекали массу слушателей. Он говорил на трёх языках, рисовал карандашом и пером, сочинял своим детям весёлые сказки, которые тут же и иллюстрировал бойкими, смелыми рисунками.
Дед мой по матери был человек замечательный. Ещё молодым артиллерийским поручиком он приобрёл солидные знания по всем отраслям естественных наук. Его военная карьера не удалась из-за смелой шутки по адресу Аракчеева, который сослал его в город Оренбург. Здесь он женился на местной уроженке, красавице и умнице, Сашеньке Семёновой (дочери отставного офицера одного из гвардейских полков), получившей образование и воспитание в петербургском пансионе мадам Шредер, где преподавали, между прочим, такие учителя, как Плетнёв и Греч.
Блестящие способности и образование отставного поручика артиллерии обратили на себя внимание двух оренбургских военных губернаторов. По их поручению он совершил ряд путешествий по Средней Азии, будучи прикомандирован к министерству иностранных дел. Все четыре его дочери родились в Оренбурге. Младшая — Елизавета Григорьевна — будущая бабушка Александра Александровича.
Из Оренбурга семья Карелиных переселилась в Московскую губернию, где было куплено имение Трубицыно. Сам Карелин продолжал путешествовать, исследуя Сибирь. Он по нескольку лет кряду оставлял семью и только изредка наезжал в деревню, внося в домашнюю обстановку разнообразие и праздничное оживление. В один из таких наездов он пробыл в Трубицыне пять лет кряду, после чего навсегда покинул жену и детей и прекратил свои путешествия, продолжая заниматься наукой, живя в городе Гурьеве, где и скончался.
Жизнь семьи Карелиных в отсутствие отца шла довольно монотонно. Средства были небольшие, жили скромно. Иногда мать отпускала одну из дочерей в Москву — погостить у знакомых.
Александра Николаевна Карелина — женщина властная и суровая — воспитывала дочерей по-спартански и не баловала их лаской, но зато выработала в них сильные характеры и самостоятельность. Образовать их помог ей муж. Взамен учителей, на которых не было средств, он составил для дочерей прекрасную библиотеку из русских, французских и немецких классиков и научных сочинений на французском языке.
Этой библиотекой воспользовалась главным образом его меньшая дочь Лиза (наша будущая мать), более всех походившая на отца нравом и даровитостью. Когда, по обычаю того времени, для пополнения средств мать стала брать к себе дочерей богатых бар для обучения их наукам, все эти барышни предоставлялись Лизе, которая уже в пятнадцать лет учила их, между прочим, истории и географии. В юности она порядком страдала от суровых педагогических приёмов Александры Николаевны, но в более зрелом возрасте её отношения с матерью стали самые дружеские.
Бабушка Александра Николаевна очень любила моего отца и всю нашу семью. Сама она к старости очень смягчилась и за ласку готова была поступиться многим. Она по целым годам жила у нас в доме и оставила у всех самые лучшие воспоминания. Это была женщина старого закала, но отсутствие мелочности и такт помогали ей жить и в новых условиях, никого не угнетая своей особой. До покупки своего Шахматова мы часто бывали летом в Трубицыне. Предоставив хозяйство старшей незамужней дочери, она проводила остаток жизни за чтением и рукоделием. До старости помнила она державинские оды, прекрасно знала французский и немецкий языки и всему предпочитала Шиллера и Ламартина. Старшая наша тётка, Софья Григорьевна, также близка была у нас в доме. Единственная из сестёр Карелиных, оставшаяся в девицах, она обожала свою мать, которая и умерла у неё на руках, в глубокой старости. Её необыкновенная доброта, общительность, простое и светлое отношение к жизни и лёгкий характер, при способности к самоотвержению, создали ей массу друзей в широком кругу семьи и знакомых. Она любила жизнь в её простых проявлениях: в людях, в природе, была глубоко религиозна. Любила также живопись и литературу, своей наивной и чуткой душой чуяла лирику Тютчева, а впоследствии и Блока. И она, и мать её играли в жизни его известную роль, о которой будет сказано ниже.
Наша мать, бабушка Александра Александровна, была выдающаяся женщина. Своеобразная, жизненная, остроумная и весёлая, она распространяла вокруг себя праздничную и ясную атмосферу. Способностями отличалась разносторонними и блестящими. Без всякой посторонней помощи выучилась говорить и писать по-французски, по-английски, по-немецки. Знала также итальянский и испанский языки. Страстно любила литературу, много читала, помнила наизусть массу стихов русских и иностранных поэтов и при первой возможности занялась переводами, вкладывая в это дело много увлечения и таланта. Её переводы отличаются свежестью и разнообразием оборотов. Особенно удавались ей диалоги и юмористические сцены. Работоспособность её была изумительна. Она работала чрезвычайно быстро и, даже не перечитав своей рукописи, написанной твёрдым и чётким почерком, прямо из-под пера, отправляла её в типографию. По свидетельству внука, Александра Александровича, ‘некоторые из её переводов до сих пор остаются лучшими’. Между прочим, она мастерски читала вслух, особенно комические вещи, и страстно любила театр. В молодости писала много стихов и слагала их с необычайной лёгкостью, но печатала только переводы.
Вкус к литературе и хорошему русскому языку передала она нам, дочерям. Три из нас (всех нас было четыре) так или иначе проявили себя в литературе. Все мы писали стихи и занимались переводами, но только старшая сестра Екатерина Андреевна, по мужу Краснова, оставила после себя два тома оригинальных произведений: один в стихах, другой в прозе. Александра Андреевна, мать поэта, так же как и я, печатала только детские стихи и переводы в прозе и стихах.
Вдобавок ко всему прочему, наша мать была чрезвычайно способная музыкантша. Страстно любя музыку, она самоучкой выучилась играть на фортепиано, бойко исполняла трудные сонаты Бетховена, пьесы Шопена, прочем исполнение её отличалось выразительностью и отчётливостью. В нашей семье наклонности и вкусы матери преобладали. Отец не передал склонности к естественным наукам ни одной из своих четырёх дочерей. Все мы предпочитали искусство и литературу, но унаследовали от отца большую любовь к природе.
Мать воспитала в нас уважение к труду и стойкость в перенесении невзгод и физических страданий. Но наряду с этим передала и романтику, которой окрашивала все явления жизни. Можно смело сказать, что мы родились и выросли в атмосфере романтизма.
Общим свойством моих родителей было пренебрежение к земным благам и уважение духовных ценностей. Бедность, которую испытали они в первые годы своего брака, переносили они легко и весело. Ложный стыд и тщеславие были им чужды. Пошлость, скука и общепринятая шаблонность совершенно отсутствовали в атмосфере нашего дома.
Таков был дух той семьи, в которой воспитывался поэтический дар Александра Блока.

Глава вторая

Семья Блока не имела на поэта непосредственного влияния, но он несомненно унаследовал от неё некоторые черты. Я уже упоминала о музыкальности. Отец поэта был талантливейший пианист с серьёзными вкусами. Его любимцами были Бетховен и Шуман. Об его игре не раз упомянуто в поэме ‘Возмездие’. Мне остаётся прибавить несколько слов: исполнение Александра Львовича отличалось точностью, свободой, силой. Но главное обаяние заключалось в какой-то стихийной демонической страстности, получалось впечатление вдохновенного порыва, стремительного полёта, не передаваемого словами. Музыкальность отца, по-видимому, претворилась в сыне особым образом. Она сказалась в необычайной музыкальности его стиха и в разнообразии ритмов.
Наружностью поэт походил на Блоков. Больше всего на деда Льва Александровича. На отца он похож был только сложением и общим складом лица. Александр Львович один из всей семьи вышел в Черкасовых. Так же как и мать, был он брюнет с серо-зелёными глазами и тонкими чертами лица, чёрные, сросшиеся брови, продолговатое, бледное лицо, необыкновенно яркие губы и тяжёлый взгляд придавали его лицу мрачное выражение. Походка и все движения были резки и порывисты. Короткий смех и лёгкое заикание сообщали какой-то особый характер его странному, нервному облику. Так же как и сын, он отличался большой физической силой и крепким здоровьем. Это был человек с большим и своеобразным отвлечённым умом и тонким литературным вкусом. Его любимцами были Гёте, Шекспир и Флобер. Из русских писателей он особенно любил Достоевского и Лермонтова. К ‘Демону’ у него было особенное отношение. Он исключительно ценил не только поэму Лермонтова, но и оперу Рубинштейна, которую знал наизусть и беспрестанно играл в собственном переложении.
Избранная им научная профессия (он был профессором государственного права) не соответствовала его художественным наклонностям и широким стремлениям. Придавая громадное значение форме, он считал себя учеником Флобера и свои научные труды обрабатывал в его стиле. Последние 20 лет жизни он трудился над сочинением, посвященным классификации наук, что, разумеется, далеко переходит за пределы его специальности, но так и не закончил этого труда. Говоря словами его сына, ‘свои непрестанно развивавшиеся идеи он не сумел вместить в те сжатые формы, которые искал. В этом искании сжатых форм было что-то судорожное и страшное, как и во всём душевном и физическом облике его’.
Сын унаследовал от отца сильный темперамент, глубину чувств, некоторые стороны ума. Но характер его был иного склада. В нём преобладали светлые черты матери и деда Бекетова, совершенно не свойственные отцу: доброта, детская доверчивость, щедрость, невинный юмор. Мрачный, демонический облик Александра Львовича вместе с присущим ему обаянием в общем верно очерчен в поэме ‘Возмездие’. Я должна оговорить только то, что касается художественного вымысла: роман между отцом и матерью происходил не совсем так, как изобразил его поэт, и самый облик отца несколько идеализирован. Но III глава есть точное воспроизведение действительности.
Возвращаюсь к своему рассказу.
Когда семья Блоков переселилась в Петербург, Александр Львович поступил на юридический факультет Петербургского университета и был одним из выдающихся учеников покойного профессора А. Д. Градовского. Из числа его товарищей назовём ныне покойного профессора Коркунова и профессора Бершадского.
В годы студенчества Александр Львович, которому была чужда атмосфера родительского дома, покинул семью и, переселившись в меблированную комнату, стал содержать себя уроками. Попав в богатую семью Бибиковых, состоявшую из матери-вдовы и двух её сыновей-подростков, он побывал с ними за границей, посетил Швейцарию и Италию. Но потом снова вернулся в родную семью и блестяще окончил курс университета.
Всё это происходило в семидесятых годах прошлого столетия, когда в Петербурге блистала известная общественная деятельница, красавица Анна Павловна Философова. На её вечерах бывал и Александр Львович. Там встречался он с Достоевским, которого поразила наружность молодого человека. Достоевский собирался изобразить его в одном из своих романов в качестве главного действующего лица.
В те же годы в нашей бекетовской семье подрастала третья дочь Ася( Александра Андреевна) — будущая мать поэта. В семье её все любили. Была она добрая, ласковая и необыкновенно весёлая девочка. Её проказы и шалости оживляли весь дом и смешили нас, сестёр, до упаду. Но всё это уживалось с капризным, причудливым характером, что объяснялось её нервностью и крайней впечатлительностью. В натуре её замечались странности, которые проявились в четырнадцатилетнем возрасте при одном, казалось бы, незначительном случае её жизни, неожиданно выказав глубины её своеобразной и сложной натуры.
Однажды прекрасным августовским вечером она вместе с тёткой и сестрами отправилась прокатиться по Неве на ялике. И мимо этого ялика проплыл утопленник. Его несло течением. Вид его тела, намокшей розовой рубахи и слипшихся волос произвёл на неё потрясающее впечатление: она едва дошла до дому, и тут на неё напала такая слабость, что она буквально не могла держаться на ногах: приходилось водить её под руки, поднимать со стула. Матери не было в городе. Её заменяла тётка, которая сердилась на Асю, принимая её поведение за шалость или притворство. Но девочке было не до шуток: весь её организм был охвачен каким-то странным недугом. Дня три она не могла ни есть, ни спать, смотрела перед собой неподвижным взглядом и молчала. Весь мир приобрёл для неё особую окраску, всё потеряло смысл, как бы перестало существовать. Это не было чувство страха или жалости, а какой-то бессознательный, мистический ужас перед трагедией жизни и неотвратимостью рока. Если бы она могла в то время осознать и оформить свои ощущения, она выразила бы их одним вопросом: ‘Если так, зачем жить?’
Такова была эта весёлая девочка, самая ребячливая и беззаботная из сестёр. Детского в ней было очень много, и долго оставалась она ещё совершенным ребёнком, но случая с утопленником никогда не забывала.
Училась Ася довольно плохо. Она ненавидела всякую учёбу, систематичность. В гимназии её считали пустой, даже глупой, но ошибочно… Больше всего любила она природу и литературу, особенно лирику, поэзию. Была очень религиозна и ещё в детстве мечтала о детях, о материнстве.
В шестнадцать лет из некрасивой девочки Ася превратилась в очаровательную девушку. Своей женственной грацией, стройностью, хорошеньким, свежим лицом и шаловливым кокетством она привлекала сердца.
Однажды пригласила её на танцевальный вечер товарка по гимназии, некая Сашенька Озерецкая, дочь инспектора студентов, занимавшего казённую квартиру этажом ниже нашей. Родители ничего не имели против, Ася очень любила танцевать и охотно отправилась на вечер. Вернувшись домой довольно поздно, она тут же рассказала мне, что на вечере за ней всё время ухаживал Александр Львович Блок, очень красивый и интересный молодой человек. Этот вечер решил её судьбу. Ася не подозревала, какое сильное впечатление она произвела на Александра Львовича. Ища случая встретиться с нею, он взял ложу в оперу на ‘Демона’ для семьи Озерецких с тем условием, что будет приглашена Ася Бекетова. Она очень удивилась, увидев его в опере. Он не отходил от неё весь вечер.
Вскоре отец был выбран ректором Петербургского университета. Осенью мы переселились на новую квартиру на набережной Невы, в ректорский дом, который весь отдавался в распоряжение ректора. В нижнем этаже помещалась столовая и комнаты родителей. Тут же в особой комнате жила на покое старая няня. В верхнем этаже — мы, сестры, и наша бабушка, Александра Николаевна Карелина. Тут же была гостиная и белая зала с большим камином и окнами на Неву, здесь стоял рояль. Обстановка была скромная. С самого начала сезона возникли субботние вечера, на которые собиралось иногда до ста студентов и кое-кто из профессоров, не считая барышень и дам. Пили чай с бутербродами, фруктами и домашним вареньем — ни вина, ни ужина не полагалось по недостатку средств, но это не мешало очень весело проводить время.
Внизу у ректора толковали о политике и обсуждали философские вопросы, наверху занимались музыкой, пением, танцами.
Александр Львович Блок стал бывать у нас в доме. Настойчивое ухаживание кончилось тем, что Ася ещё до окончания курса гимназии стала его невестой.
Кстати сказать, перед самыми выпускными экзаменами родители взяли её из гимназии по совету доктора, который нашёл у неё порок сердца и ученье счёл для неё вредным.
Александр Львович, который по окончании курса был оставлен при университете, получил кафедру приват-доцента государственного права в варшавском университете. Лекции начинались с осени следующего года. Таким образом он имел возможность остаться в Петербурге до конца сезона, мог ежедневно видеться с невестой и большую часть лета провёл в нашем подмосковном Шахматове. Осенью он уехал в Варшаву, так как свадьбу решено было отпраздновать в январе того же сезона.
Тогда уже, во время жениховства, обнаружил он свой тяжёлый характер. Теперь ещё рано обнародовать все подробности этой семейной драмы. Скажу только, что младший брат Александра Львовича, Иван Львович, человек очень добрый, горячо отговаривал сестру от этого брака, предвидя последующие несчастья, но это ни к чему не привело. Судьба её была решена: 7 января 1878 года, восемнадцати лет от роду, она обвенчалась с Александром Львовичем в университетской церкви. В тот же вечер молодые уехали в Варшаву, где прожили вместе около двух лет.
Жизнь сестры была тяжела. Любя её страстно, муж в то же время жестоко её мучил, но она никому не жаловалась. Кое-где по городу ходили слухи о странном поведении профессора Блока, но в нашей семье ничего не знали, так как по письмам сестры можно было думать, что она счастлива. Первый ребёнок родился мёртвым. Мать горевала, мечтала о втором.
Между тем Александр Львович писал магистерскую диссертацию. Окончив её осенью 1880 года, он собрался ехать для защиты её в Петербург. Жену, уже беременную на восьмом месяце, взял с собой. Молодые Блоки приехали прямо к нам. Сестра поразила нас с первого взгляда: она была почти неузнаваема. Красота её поблекла, характер изменился. Из беззаботной хохотушки она превратилась в тихую, робкую женщину болезненного и жалкого вида.
Диспут окончился блестяще, магистерская степень была получена, приходилось возвращаться в Варшаву. Но на время родов отец уговорил Александра Львовича оставить жену у нас. Она была очень истощена, и доктор находил опасным везти её, тем более, что Александр Львович стоял на том, чтобы ехать без всяких удобств, в вагоне третьего класса, находя, что второй класс ему не по средствам.
В конце концов он сдался на увещания, оставил жену и уехал один.

Глава третья

Между тем жизнь в доме шла своим чередом. Субботние вечера не прекращались, было по-прежнему шумно и весело.
В одну из таких суббот Александра Андреевна почувствовала приближение родов, а к утру воскресенья, 16 ноября 1880 года, у неё родился сын — будущий поэт и свет её жизни.
Никто из гостей не подозревал, какое великое событие происходит в боковой спальне верхнего этажа, выходившей в университетский двор. Первая, принявшая дитя на свои руки, была его прабабушка Александра Николаевна Карелина. Она держала его, пока остальные хлопотали подле ослабевшей родильницы.
Мальчик родился крупный и хорошо сложённый, но слабый. Отцу немедленно дали знать о рождении сына. К рождественским праздникам он приехал. Когда он вошёл в комнату, Саша спал. Отцу захотелось видеть цвет его глаз, и он стал приподнимать ему веки, несмотря на то, что ребёнка только что с трудом усыпили. Матери сделалось жутко. Она почуяла опасность: будет ли отец беречь своё дитя?
Первое время сестра кормила ребёнка сама, но тут начались сцены и ссоры. Одним из поводов было какое-то ненавистническое отношение Александра Львовича ко всей бекетовской семье. Уже в первый приезд его мы случайно узнали, что скрывалось от нас до той поры. Тогда отец решил, что надо спасти дочь и стараться разлучить её с мужем, но до времени с ней об этом не говорили. Теперь положение ещё обострилось. Обращение мужа расстраивало Александру Андреевну, это дурно действовало на кормление. Ребёнок кричал, мать не могла оправиться после родов. Наконец Александр Львович объявил, что больше не желает оставаться в доме, и переехал к своим родным’, жившим тут же на набережной, у Дворцового моста. Уезжая, он потребовал, чтобы жена ходила к нему каждый день, что она и делала.
Ребёнка пришлось отнять от груди, опыт с кормилицей не удался. Его перевели на рожок. И мать, и ребёнок поправлялись плохо. И когда Александру Львовичу пришло время уезжать, он снова оставил Александру Андреевну в Петербурге, на чём настаивал и доктор. Было решено, что она вернётся к мужу весною.
После его отъезда отец употребил всё своё влияние на дочь, уговаривая её расстаться с мужем ради ребёнка. Понемногу она согласилась с его аргументами и кончила тем, что решила расстаться. Она написала мужу, что больше к нему не вернётся, и сдержала слово.
Тяжело досталось Александре Андреевне это решение, тем более что Александр Львович не допускал и мысли о том, чтобы с ней расстаться, он делал неоднократные попытки вернуть жену, осыпал её письмами, угрожал взять её и ребёнка силой, наконец, прислал телеграмму, подписанную именем ректора варшавского университета. В телеграмме стояло: ‘Блок тяжело болен. Присутствие жены необходимо’. Но отец заподозрил подлог и сам послал телеграмму ректору варшавского университета, осведомляясь о здоровье профессора. На следующий же день от ректора Благовещенского получили ответ: ‘Блок вполне здоров’.
С первых дней своего рождения Саша стал средоточием жизни всей семьи. В доме установился культ ребёнка. Его обожали все, начиная с прабабушки и кончая старой няней, которая нянчила его первое время. О матери нечего и говорить. Вскоре после рождения Саши из-за границы вернулась старшая наша сестра, Екатерина Андреевна. Она любила Сашу с какой-то исключительной нежностью. Он оставался её идолом до конца её краткой жизни. Она поздно вышла замуж и не имела своих детей. Умерла на 38-м году жизни, когда Саше было одиннадцать лет. В первые месяцы его жизни она разделяла уход за ребёнком вместе со всеми членами семьи. Несмотря на все старания, мальчик хирел, но к весне, при помощи мудрых советов нашего старого врача и друга, Егора Андреевича Карри-ка (теперь покойного), он превратился в розового бутуза. На всю жизнь осталась только крайняя нервность: он с трудом засыпал, был беспокоен, часто кричал и капризничал по целым часам. Бывало так, что одному дедушке удавалось его усыпить и утихомирить. С ребёнком на руках дедушка подолгу прохаживался по залу, приготовляясь к какой-нибудь лекции, но чаще ребёнок сразу затихал у него на руках.
Лето, проведённое в деревне, окончательно укрепило Сашино здоровье. Он рос правильно, был силён и крепок, но развивался очень медленно: поздно начал ходить, поздно заговорил. К полутора годам, когда снят был с него первый портрет на руках у матери, это был толстенький мальчик с бело-розовой кожей и очень светлыми волосами. К трём годам он до того похорошел, что останавливал на себе внимание прохожих на улице. Портрет пятилетнего Саши в кружевном воротнике, при всём своём сходстве, не может передать всей красоты цвета и переменчивого выражения его глаз.
Саша был живой, неутомимо резвый, интересный, но очень трудный ребёнок: капризный, своевольный, с неистовыми желаниями и непреодолимыми антипатиями. Приучить его к чему-нибудь было трудно, отговорить или остановить почти невозможно. Мать прибегала к наказанию: сиди на этом стуле, пока не угомонишься. Но он продолжал кричать до тех пор, пока мать не спустит его со стула, не добившись никакого толка.
До трёхлетнего возраста у Саши менялись няньки, все были неподходящие, но с трёх до семи за ним ходила одна и та же няня Соня, после которой больше никого не нанимали. Кроткий, ясный и ровный характер няни Сони прекрасно действовал на Сашу. Она его не дёргала, не приставала к нему с наставлениями. Неизменно внимательная и терпеливая, она не раздражала его суетливой болтливостью. Он не слыхал от неё ни одной пошлости. Она с ним играла, читала ему вслух. Саша любил слушать пушкинские сказки, стихи Жуковского, Полонского, детские рассказы. ‘Стёпку-растрёпку’ и ‘Говорящих животных’ знал наизусть и повторял с забавными и милыми интонациями. Играл он всего охотнее в ‘кирпичики’, в некрашеные деревянные чурочки, из которых дети обыкновенно складывают дома. Но они были у него конки и люди, кондуктора конок, лошадки. Это долго было любимой его игрой. В играх Саша проявлял безумную страстность и большую силу воображения. Иногда он увлекался одной какой-нибудь игрой по целым месяцам. Не нуждаясь в товарищах, изображал целые поля сражения и с воинственными, победными кликами носился по комнатам, поражая врагов. Играя в конку, представлял в одно время и конку, и лошадей, и кондуктора и мог играть так часами, — примется за еду, а думает всё о том же. Его увлечения поглощали его целиком. Между прочим — корабли. Он рисовал корабли во всех видах, одни корабли, без человеческих фигур, развешивал их по стенкам детской, дарил родным и т. д. Исключительное отношение к кораблям осталось на всю жизнь.
С поступлением няни Сони связана первая поездка за границу. Тогда было ему три года. Поехали ради тепла и морского купания лечить его мать и меня. Взяли с собой бабушку и няню Соню. Сначала, за невозможностью попасть в заражённый холерой Неаполь, поселились в Триесте. Там провели месяца четыре. Купание в Триесте оказалось прекрасное. Саше нравились длинные поездки в открытой конке, за город на морской пляж и само купание, которое он любил чрезвычайно.
Жизнь в этом скучном городе, лишённом всяких ресурсов, надоела взрослым, но Саше было там хорошо. Он играл в свои любимые ‘кирпичики’, привезённые из России, а главное, много гулял с няней Соней. Восхищали его ослы, которых прогоняли каждое утро на базар мимо наших окон, а также пароходы и лодки с оранжевыми парусами, стоявшие возле набережной и мола.
В декабре переехали во Флоренцию. Там поселились в прекрасной вилле, на краю города.
Здесь иногда Саша играл с трёхлетним Джулиано, сыном нашей хозяйки, но чаще уходил гулять. Они с няней ходили часами, и это его не утомляло. Друзей его возраста у него не было, но он не скучал. В общем пребывание за границей длилось месяцев девять. За это время Саша ещё больше поздоровел, сильно вырос, к удивлению, заграничная поездка не оставила воспоминаний, хотя было ему тогда уже четыре года, но восприимчивость, в некоторых отношениях, развивалась у него туго. В день отъезда из Флоренции произошёл маленький случай. Всё утро, на глазах у Сашиной матери, вертелась София, семилетняя хозяйская дочка. Она держала в руках какую-то картину и старалась привлечь внимание сестры. Когда ей это удалось, она протянула ей то, что было у ней в руках и что оказалось так называемой ‘святой картиной’ — изображением Непорочной Девы. Сказав, что это для Alessandro, София убежала. Сестра сохранила картинку. Она всегда висела под стеклом над кроватью Alessandro и осталась на том же месте по сию пору.
В мае мы возвратились в Россию, через Москву, прямо в Шахматове, где началась та привольная жизнь, которая была возможна только в русской деревне.
Здесь кстати будет сказать несколько слов о Шахматове. Это небольшое поместье, находящееся в Клинском уезде Московской губернии, отец купил в семидесятых годах прошлого столетия. Местность, где оно расположено, одна из живописнейших в средней России. Здесь проходит так называемая Алаунская возвышенность. Вся местность холмистая и лесная. С высоких точек открываются бесконечные дали. Шахматове привлекло отца именно красотою дальних видов, прелестью места и окрестностей, а также уютностью вполне приспособленной для житья усадьбы. Старый дом с мезонином был невелик, но крепок, в уютно расположенных комнатах нашлась и старинная мебель, и даже кое-какая утварь. Все службы оказались в порядке, в каретном сарае стояла рессорная коляска. Тройка здоровых лошадей буланой масти, коровы, куры, утки — всё к услугам будущего владельца. Ближайшая почтовая станция Подсолнечная с большим торговым селом и земской больницей — в восемнадцати верстах от Шахматова. Ехать приходилось просёлочной дорогой, частью, ближе к Шахматову, изрытой и колеистой, шедшей по великолепному казённому лесу. Лес этот тянулся на многие вёрсты и одной стороной примыкал к нашей земле. Помещичья усадьба, от которой после революции ничего не осталось, стояла на высоком холме. К дому подъезжали широким двором с круглыми куртинами шиповника, прекрасно описанного в поэме ‘Возмездие’. Тенистый сад со старыми липами расположен на юго-восток, по другую сторону дома. Открыв стеклянную дверь столовой, выходившей окнами в сад, и вступив на террасу, всякий поражался широтой и разнообразием вида, который открывался влево. Перед домом — песчаная площадка с цветниками, за площадкой — развесистые вековые липы и две высокие сосны составляли группу. Под этими липами летом ставился длинный стол. В жаркое время здесь происходили все трапезы и варилось бесконечное варенье. Сад небольшой, но расположен с большим вкусом. Столетние ели, берёзы, липы, серебристые тополя вперемежку с клёнами и орешником составляют группы и аллеи. В саду множество сирени, черёмухи, белые и розовые розы, густая полукруглая гряда белых нарциссов и другая такая же гряда лиловых ирисов. Одна из боковых дорожек, осенённая очень старыми берёзами, ведёт к калитке, которая выводит в еловую аллею, круто спускающуюся к пруду. Пруд лежит в узкой долине, по которой бежит ручей, осенённый огромными елями, берёзами, молодым ольшаником.
Таково было это прекрасное место, увековеченное в стихах Блока и в его поэме ‘Возмездие’.
Впервые Саша попал туда шестимесячным ребёнком. Здесь прошли лучшие дни его детства и юности. Саша любил Шахматово… С ранних лет начались бесконечные прогулки по окрестным лесам и полям. К семи годам Саша знал уже все окрестности, хорошо изучил места, где водились белые грибы, где было много земляники, где цвели незабудки и ландыши и т. д. Он особенно любил ходить за грибами, тем более, что по свойственной ему необыкновенной зоркости находил их там, где никто их не видел. Придя домой, он, захлебываясь от восторга, рассказывал о своих находках всем, кто оставался дома и не участвовал в его торжестве.
Животных любил он до страсти. Дворовые псы были его великими любимцами. Большую нежность питал он к зайцам, ежам, любил насекомых, словом — всё живое. (И это осталось на всю его жизнь.) Саша пятилетний сочинял стихи в таком роде:
Зая серый, зая милый,
Я тебя люблю.
Для тебя-то в огороде
Я капустку и коплю.
Или:
Жил на свете котик милый,
Постоянно был унылый, —
Отчего — никто не знал,
Котя это не сказал.
Жизнь шахматовская была полной. В первые годы у Саши не было товарищей. Он водился со взрослыми, и были у него свои друзья. Особенно любил его один из наших приказчиков, бывший в то же время и сторожем казённого леса. Звали его Иван Николаич. Это был крепкий, коренастый, плутоватый старик, милый, ласковый и симпатичный. Саша проводил с ним целые часы, смотрел на его работу. Случалось им вдвоём уезжать на рубку леса, и Саша, захватив с собой хлеба, отправлялся на целые дни, до самого обеда, который в Шахматове подавали в шесть часов.
Когда Иван Николаевич приготовлялся к посеву шахматовских полей, Саша уговаривался с ним, что будет ‘лешить’, т. е. ставить на пашне вехи из зелёных веток для обозначения засеянных борозд. Дождавшись желанного дня, он вставал особенно рано и бежал к Ивану Николаевичу, горя нетерпением скорее начать. С поля возвращался гордый и счастливый, с точностью исполнив работу.
Условия летней жизни благотворно влияли на мальчика. Он не болел и зимой. Единственную тяжёлую и опасную болезнь он перенёс в первый год по возвращении из-за границы. Это был плеврит с экссудатом, но благодаря энергичному лечению всё того же Каррика, Саша так хорошо поправился, что от этой болезни не осталось ни следа.
В первые годы одним из любимых Шахматовских удовольствий было катание на мешках с рожью, но об этом так хорошо написано в ‘Возмездии’.
Летом много времени проводил Саша с дедушкой. Они любили ходить гулять вдвоём, заходили далеко в поисках растений для научных ботанических работ. Дедушка учил Сашу начаткам ботаники.
Иногда Саша с дедушкой отправлялись в тележке на прогулку, причём мальчик садился на козлы и правил. В таких поездках ботаника уже не играла роли. Дедушка тормошил Сашу, щекотал, опрокидывал к себе на колени и раззадоривал до того, что мальчик визжал и хохотал, как безумный. Домой возвращались очень весёлые и довольные, но Саша в совершенно растрёпанном виде.
Дедушка вообще поощрял детей к возне, шуму и шалостям. Бабушка любила внука не меньше, но забавляла его иначе. Она сочиняла ему прибаутки и сказки, смешила и веселила, но никогда не побуждала к возне и крику. Он любил обоих, но дедушку больше запомнил и вспоминал о нём с большей любовью. Очевидно, то детское и стихийное, что было в дедушке, отвечало его натуре.
Первыми Сашиными товарищами оказались его двоюродные братья Кублицкие, сыновья сестры Софьи Андреевны. Старший, Феликс, известный в семье под именем Фероля (уменьшенное, придуманное Сашей), на три года его моложе, меньший — Андрюша — на пять лет. Оба мальчика проводили лето в Шахматове, а зиму в Петербурге. Они очень любили Сашу, и у них рано начались общие игры. Ни разница лет, ни то обстоятельство, что Андрюша был глухонемой от рождения, не мешали им очень весело проводить время вместе. Андрюша был очень живой и весёлый ребёнок. Сначала братья объяснялись с ним знаками, потом учительница, взятая из института глухонемых, научила его говорить и понимать по губам. Саша долго играл в детские игры, увлекался ими сильно и всегда был зачинщиком и коноводом всех предприятий. Братья во всём его слушались и веселились с ним бесконечно. На всякие клоунские выходки и уморительные штуки он был великий мастер. Хохот почти не прекращался. Саша никогда не ссорился с братьями. Он относился к ним хорошо: никогда не действовал им на самолюбие, не важничал, и, даже шутя, никогда не ударил. Один раз он нечаянно ушиб Андрюшу крокетным молотком. Ан-дрюше было очень больно, текла кровь, он плакал, но увидев, что мать его рассердилась, он стал повторять сквозь слёзы: ‘Сашура не виноват, он не виноват’. (В семье Сашу долго все называли Сашурой. — Прим. М. Б.) Шалостей было очень много, но все какие-то безобидные. Между прочим, Сашу очень любили за талантливость, деликатность и отношение к младшим братьям обе француженки-гувернантки, которых брали к детям Кублицкие. Самому Саше мать пробовала нанимать таких француженок в первый раз, когда ему было семь лет, во второй раз — когда было девять. Но французскому разговору он у них не научился.
Зимой к мальчикам Кублицким присоединялись ещё дети Недзевецкие и Лозинские — все родственники. Они вшестером поджидали у окна, и когда Саша, уже гимназист, подкатывал с матерью в санках и входил в переднюю, его встречали дружными, восторженными кликами. Тут начинались игры и шумное веселье. Такие сборища устраивались по праздникам и по воскресеньям. Тогда же и в той же детской компании устроились танцклассы, приглашён был из балета старичок-танцмейстер. Саша быстро перенимал все па и танцевальные приёмы, но не увлёкся танцами, да и потом никогда не танцевал. Детские, ребяческие игры увлекали его долго, а в житейском отношении он оставался ребёнком чуть не до восемнадцати лет. Вообще развитие его шло двойным путём. Рано проявилась в нём наблюдательность к явлениям природы, художественные наклонности. Читать выучился он в четыре года, а в пять уже сочинял стихи. Лиризм, вообще не свойственный детям, проснулся в нём рано, но сознательное отношение к жизни появилось не скоро. В его ‘Автобиографическом очерке’ читаем: ‘С раннего детства я помню постоянно набегавшие на меня лирические волны’. И далее: »Житейских опытов’ не было долго. Смутно помню я большие петербургские квартиры с массой людей, няней, игрушками и ёлками и благоуханную глушь нашей маленькой усадьбы’.
Упоминаемые здесь большие квартиры были одна на Ивановской улице, другая — на Большой Московской, где мы жили после того, как отец наш вышел из ректоров и, продолжая читать в университете лекции, сделался секретарём Вольного экономического общества и редактором биологического отдела словаря Ефрона. Семью ему приходилось содержать большую, и в то время Александр Львович только начал присылать деньги на Сашины надобности.
Видаться с сыном Александру Львовичу не мешали. Он приезжал на праздники каждый год. Приходил к Саше часто, сидел в детской, но ни любви, ни симпатии мальчику не внушил. Жену он всё ещё уговаривал вернуться. В ответ на это она просила развода, но он упорно отказывал ей до тех пор, пока не решил сам жениться на девушке, с которой познакомился в Варшаве и которая ‘была похожа на Асю’, как он писал потом своей матери.
После развода с мужем, когда Саше было около девяти лет, сестра Александра Андреевна повенчалась вторично с поручиком лейб-гвардии гренадёрского полка Францем Феликсовичем Кублицким-Пиоттух. В тот же году обвенчался с Марьей Тимофеевной Беляевой и Александр Львович.

Глава четвёртая

Александра Андреевна и Саша переехали на новую квартиру, в казармы лейб-гренадёрского полка. Казармы эти — на Петербургской стороне, на набережной Невки, близко от Ботанического сада. Здесь Саша прожил лет пятнадцать. Он любил это место. Оно живописно по-своему. Невка здесь очень широка, из окон казармы были видны на противоположном берегу колоссальные фабрики с трубами, а по реке весной и до глубокой осени сновали пароходы, барки, ялики, катера. Квартиры менялись сообразно чинам Франца Феликсовича. У Саши всегда была отдельная комната, обставленная уютно и удобно. Вскоре после переселения у него завёлся товарищ по играм, сын одного из офицеров, Виша (Виктор) Грек.
Отдельная комната и хорошие игрушки привлекали этого мальчика, а потом стала ходить к Саше и девочка — Наташа Иванова. По вечерам дети играли втроём, но особенного веселья не выходило. Зимой на Невке устроили каток. Саше купили коньки, он быстро выучился кататься, но простужался, и пришлось это оставить. В то время были у него разные домашние занятия, которые ему нравились: выпиливание, разрисовывание майоликовых вещиц, а главное, переплетание книг. Это очень его увлекало. Купили ему станок, позвали солдата-переплётчика, который дал ему несколько уроков, и мальчик выучился переплетать на славу. У матери хранятся переплетённые им книги.
Отчим относился к нему равнодушно, не входил в его жизнь. Об отношениях отца с матерью Саша никогда не спрашивал, этим не интересовался, как и никакими семейными отношениями… Это у него осталось на всю жизнь.
Между тем мать задумала отдать его в гимназию. Ей казалось, что будет это ему занятно и здорово. Но она ошибалась… На лето приглашён был учитель, студент-юрист Вячеслав Михайлович Грибовский, впоследствии профессор по кафедре гражданского права. Студент оказался весёлый и милый, не томил Сашу науками и в свободное время пускал с ним кораблики в ручье, возле пруда. В августе 1889 года отправились поступать в гимназию. Впоследствии она была переименована в гимназию Петра I, а в то время она носила название Введенской. Помещается она на Большом проспекте Петербургской стороны, и мать выбрала её потому, что ходить приходилось недалеко, и на пути не было мостов, а стало быть, меньше шансов для простуды. Грибовский приготовил мальчика в первый класс. Он выдержал вступительный экзамен, но гимназия и вся её обстановка произвели на него тяжёлое впечатление: товарищи, учителя, самый класс, всё казалось ему диким, чуждым, грубым. Потом он привык, справился, но мать поняла свою ошибку: нельзя было отдавать его в гимназию в таком нежном, ребячливом возрасте, из такой исключительной обстановки.
В то время, на нужды мальчика, Александр Львович посылал 300 рублей в год. Этого вполне хватало при тогдашних ценах. Деньги высылались аккуратно, но каждый месяц мать должна была посылать в Варшаву отцу письменный отчёт обо всём, что касалось сына. Она исполняла это очень аккуратно, а в студенческом возрасте Саша сам взял на себя этот труд.
Учился он неровно. Всего слабее шла арифметика, вообще математика. По русскому языку дело шло гладко, что не помешало одному курьёзному случаю. Саша принёс матери свой гимназический дневник, как назывались в то время тетрадки с недельными отчётами об успехах и поведении. И в этом дневнике мать прочла следующее замечание: ‘Блоку нужна помощь по русскому языку’. Подписано: ‘Киприанович’. Так звали их учителя русской словесности, ветхого старца семинарского происхождения. Мать посмеялась и оставила эту заметку без внимания. Что руководило тогда этим Киприановичем — сказать трудно.
Атмосфера Сашиного детства настолько развила его в литературном отношении, что гимназия со своими формальными приёмами, разумеется, ничего не могла ему дать. Но древними языками он прямо увлёкся. Тут и грамматика была ему мила, а когда он в средних классах начал переводить Овидия, учитель стал щедро осыпать его пятёрками, что и помогло ему хорошо окончить курс в 1898 году.
В пору своей гимназической жизни Саша не стал сообщительнее. Он не любил разговоров. Придёт, бывало, из гимназии — мать подходит с расспросами. В ответ — или прямо молчание, или односложные скупые ответы. Какая-то замкнутость, особого рода целомудрие не позволяли ему открывать свою душу. В младших классах гимназии дружил он с сыном профессора Лесного института Кучерова, даже несколько раз по вёснам ездил в гости, но то была не дружба, а просто играли вместе. Зато в последних двух классах завелись уже настоящие друзья: то были его товарищи по классу, Фосс и Гун. Фосс — еврей, сын богатого инженера, имевшего касание к Сормовским заводам. Это был щеголь и франт, но не без поэтических наклонностей, и хорошо играл на скрипке. Гун принадлежал к одной из отраслей семьи известного художника Гуна. Это был мечтательный и страстный юноша немецкого типа. Друзья часто сходились втроём у Саши или в красивом доме Фоссов, на Лицейской улице. Вели разговоры ‘про любовь’, Саша читал свои стихи, восхищавшие обоих, Фосс играл на скрипке серенаду Брага, бывшую в то время в моде. В весенние ночи разгуливали они вместе по Невскому, по островам. С Гуном Саша сошёлся гораздо ближе, Фосса скоро потерял из вида. Гун приезжал и в Шахматове. А после окончания гимназии они вдвоём ездили в Москву, где отпраздновали свою свободу выпивкой и концертом Вяльцевой. На последнем курсе университета Гун застрелился внезапно по романическим причинам. По этому поводу написано Сашей стихотворение. Случай произвёл на него впечатление.
В те же годы, в годы ученья Саша дружил и с Греком, который был уже тогда юнкером, а потом и офицером гренадёрского полка. Они разошлись уже после Сашиной женитьбы просто потому, что жизнь их шла различными путями, но у них сохранились хорошие отношения до самой смерти Грека, который был убит в германскую войну, в одном из первых сражений. Грек был очень умный, страстный, самолюбивый юноша демонического склада, верил в судьбу, носил в кармане заряженный револьвер. Одно время увлекался спиритизмом. По свидетельству его жены, очень крупной и своеобразной женщины, Саша занимал в его жизни исключительное место, и такого друга, по словам покойного, у него уже после никогда не было.
В этой дружбе тоже была известная близость. Различными сторонами своей многогранной, крайне сложной натуры Саша соприкасался и с Гуном, и с Греком, и с другими встречавшимися и впоследствии на его пути, но такого друга, которому он хотел бы открыть всю душу, у него никогда не было. Сам он в дружеских отношениях привлекал своей искренностью и благородством, ибо чужую тайну выдать был не способен и с великой готовностью входил в положение, помогая словом, советом, а впоследствии и деятельной, часто материальной, поддержкой.
В последних классах гимназии Саша начал издавать рукописный журнал ‘Вестник’. Редактором был он сам, цензором — мать, сотрудниками — двоюродные братья, мальчики, Лозинский, Недзвецкий, Серёжа Соловьёв, мать, бабушка, я, кое-кто из знакомых. Дедушка участвовал в журнале только как иллюстратор, и то редко. Все номера ‘Вестника’, по одному экземпляру в месяц, — писались, склеивались и украшались рукой редактора. Картинки вырезались из ‘Нивы’, из субботних приложений к ‘Новому времени’, наклеивались на обложку и в тексте, иногда Саша сам прилагал свои рисунки пером и красками, очень талант ливые. В ‘Вестнике’ он помещал и стихи, и повести, и нечто во вкусе Майн Рида, и даже нелепую пьесу ‘Поездка в Италию’. В пьесе было много глупого, но зато никаких претензий. Она свидетельствовала о полном незнании житейских отношений, так как хотела быть реальной, действующие лица были какие-то кутилы, но этого реализма и не хватало автору, и всякого, кто присмотрится к ‘Вестнику’, кроме талантливости и остроумия редактора, поразит и то обстоятельство, что в шестнадцать лет уровень его развития в житейском отношении подошёл бы скорее мальчику лет двенадцати.
Было тут и шуточное стихотворение, посвященное любимой собаке Дианке, и объявление с восклицательным знаком: ‘Диана ощенилась 18-го августа!’, и множество объявлений о других собаках вроде того, что: ‘Ни за что не продам — собаку без хвоста!’ Были переводы с французского, и ребусы, и загадки.
Один из сотрудников ‘Вестника’, муж сестры Екатерины Андреевны, Платон Николаевич Краснов, особенно любил Сашу, повторял его словечки. Был он человек серьёзный и невесёлый, но Саше было с ним хорошо. По образованию своему он был математик, но по вкусам — скорее литератор. Он печатал в ‘Неделе’ свои критические статьи. С Сашей сближала его, в числе прочего, и любовь к древним. В четвёртом классе гимназии Саша болел корью, пропустил много уроков, и Платон Николаевич сам взялся его подогнать. Дело шло у них хорошо, дружно и весело. А в ‘Вестнике’ вскоре появилось шуточное стихотворение ‘дяди Платона’: Цезарева тень, бродя по берегам Стикса, кается в написании комментариев к Галльской войне. Заключительные строфы этого стихотворение я приведу:
‘Я думал, буду славой громок,
Благословит меня потомок,
Вотще! Какой-то педагог,
Исполнен тупости немецкой,
Меня соделал казнью детской,
И проклинает меня Блок.
Когда б вперёд я это знал,
Я б комментарий не писал’.
В одном из номеров ‘Вестника’, в 1894 году помещена милая сказка ‘Летом’. Тут у Саши жуки и муравьи. Стихотворений того времени довольно много, и между прочим ‘Судьба’, написанная размером ‘Смальгольмского барона’ Жуковского, в то время любимого его поэта. Вот одно из лирических стихотворений этого времени:
Посвящается маме
Серебристыми крылами
Зыбь речную задевая,
Над лазурными водами
Мчится чайка молодая.
На воде букеты лилий,
Солнца луч на них играет,
И из струй реки глубокой
Стая рыбок выплывает.
Облака плывут по небу.
Журавли летят высоко,
Гимн поют хвалебный Фебу,
Чуть колышется осока.
Не лучше удавались в то время юмористические стихотворения, которых было несколько. Вот одно из них:
Мечты
Пародия на что-то
Мечты, мечты! Где ваша сладость!
Благодарю всех греческих богов,
(Начну от Зевса, кончу Артемидой)
За то, что я опять увижу тень лесов,
Надевши серую и грязную хламиду.
Читатель! Знай: хламидой называю то,
Что попросту есть старое пальто,
Хотя пальто я примешал для смеха,
Ведь летом в нём ходить — ужасная потеха!
Подкладка вся в дегтю, до локтя рукава.
Я в нём теряю все классически права,
Хотя я гимназист, и пятого уж класса,
Но всё же на пальто большая грязи масса.
Ну вот, я, кажется, немного заболтался
(Признаться, этого-то я и опасался!),
Ведь я хотел писать довольно много,
Хотел я лето описать,
И грязь, и пыльную дорогу…
И что ж? Мне лень писать опять!..
Я переписала это стихотворение, сохранив все знаки препинания, тоже характерные для того времени.
Чтением в гимназические годы Саша не очень увлекался. Классиков русских не оценил, даже скучал над ними. Любил Пушкина и Жуковского, любил Диккенса, которого читал тогда в пересказах для детей, и отдал дань Майн Риду, Куперу и Жюль Верну, Робинзон ему не нравился.
Зато в средних классах гимназии пристрастился он к театру. Ему было лет двенадцать, когда мать повела его впервые в Александрийский театр, на толстовские ‘Плоды просвещения’. Это был утренний воскресный спектакль, исполнение — так себе, но всё вместе произвело на Сашу сильнейшее впечатление. С этих пор он стал постоянно стремиться в театр, увлекался Дал-матовым и Дальским, в то же время замечая все их слабости и умея их в совершенстве представлять. А вскоре и сам стал мечтать об актёрской карьере.
Ему было лет четырнадцать, когда в Шахматове начали устраиваться представления. Начали с Козьмы Пруткова. Поставили ‘Спор древнегреческих философов об изящном’. Философы — Саша и Фероль Куб-лицкий, оба в белых тогах, сооружённых из простынь, с дубовыми венками на головах. Опирались на белые жертвенники. Декорация изображала Акрополь, намалёванный Сашиной рукой на огромном белом картоне, прислонённом к старой берёзе. Вышло очень хорошо. Зрители, родственники смеялись и одобряли.
К пятнадцати годам Сашины вкусы приобрели романтический характер. Он увлёкся Шекспиром и стал декламировать монологи Гамлета, Ромео, Отелло. Лучше всего выходил у него монолог Гамлета ‘Быть или не быть’. Заключительную фразу ‘Офелия, о нимфа, помяни мои грехи в твоих святых молитвах’ он произносил с непередаваемым проникновением и очарованием.
1897 год памятен нашей семье и знаменателен для Саши. Ему было шестнадцать с половиною лет, когда он с матерью и со мною отправился в Бад-Наугейм. Сестре был предписан курс лечения ваннами от обострившейся болезни сердца. Путешествие по Германии интересовало Сашу, Наугейм ему понравился. Он был весел, смешил нас с сестрой шалостями и остротами, но скоро его равновесие было нарушено многозначительной встречей и обаятельной женщиной. Все стихи, означенные буквами К. М. С, посвящаются этой первой любви. Это была высокая, статная, темноволосая дама с тонким профилем и великолепными синими глазами. Была она малороссиянка, и её красота, щёгольские туалеты и смелое, завлекательное кокетство сильно действовали на юношеское воображение. Она первая заговорила со скромным мальчиком, который не смел поднять на неё глаз, но сразу был охвачен любовью. В ту пору он был поразительно хорош собой уже не детской, а юношеской красотой. Об его наружности того времени дают приблизительное понятие его портреты в костюме Гамлета, снятые в Боблове, у Менделеевых, год спустя.
Красавица всячески старалась завлечь неопытного мальчика, но он любил её восторженной, идеальной любовью, испытывая все волнения первой страсти. Они виделись ежедневно. Встав рано, Саша бежал покупать ей розы, брать для неё билеты на ванну. Они гуляли, катались на лодке. Всё это длилось не больше месяца. Она уехала в Петербург, где они встретились снова после большого перерыва. Первая любовь оставила неизгладимый след в душе поэта. Об этом свидетельствуют стихи, написанные в зрелую пору его жизни.
Жизнь давно сожжена и рассказана,
Только первая снится любовь,
Как бесценный ларец, перевязана
Накрест лентою алой, как кровь.
В конце июля мы вернулись в Россию, приехав в Шахматово через Москву, и только тут узнали о семейном несчастье, которое родные скрывали от нас до сих пор, чтобы не помешать лечению сестры. Без нас отца разбил паралич в тяжёлой форме: отнялся язык и вся правая сторона тела. К нашему приезду он уже несколько оправился и стал привыкать к своему положению. За ним ходил выписанный из клиники служитель и сестра милосердия. Его возили в кресле по дому и по саду.
На жизнь детей болезнь деда не повлияла. Никто не мешал мальчикам веселиться. Далёкие прогулки пешком и верхом, весёлое купание с собаками, хохот, — всё это продолжалось по-прежнему, но скоро дети Кублицкие уехали с матерью за границу. Без них настроение стало серьёзнее. Саша занялся изучением роли Ромео. Он часто декламировал монолог из последнего действия: ‘О, недра смерти, мрачная утроба, похитившая лучший цвет земли!..’ Тогда же он задумал поставить в шахматовском саду сцену перед балконом из ‘Ромео и Джульетты’, но затея не удалась. Зимой он продолжал заниматься декламацией, всё больше тяготел к сцене, любил произносить апухтинского ‘Сумасшедшего’, стихи Полонского, Фета, Одно время занимался даже мелодекламацией, только что входившей тогда в моду. Для мелодекламации он не пользовался тем, что уже было готово, а брал, например, стихи Алексея Толстого ‘В стране лучей’ и произносил их под аккомпанемент бетховенской сонаты. Торжественные звуки первой её части гармонично сочетались с торжественностью стихов. Получалось прекрасное целое.
Весной 1898 года был кончен курс гимназии, а летом Саша возобновил, прерванное с детства, знакомство со своей будущей женой. Но прежде чем приступать к описанию этого важного периода его жизни, надо сказать несколько слов о семье Менделеевых.

Глава пятая

Наш отец дружески сошёлся с Дмитрием Ивановичем Менделеевым, когда мы были ещё детьми. Он благоговел перед его гениальностью и восхищался своеобразностью его нравов. Чаще всего бывал у нас Дмитрий Иванович во времена ректорства отца. С матерью нашей он тоже был хорош, да и ко всей семье расположился. Тут была не одна симпатия, но также и то обстоятельство, что мои родители оказали ему большую нравственную поддержку в трудную и трагическую минуту его жизни. Своеобразная и крупная фигура Дмитрия Ивановича часто появлялась в нашем доме. Бывал он и в Шахматове, которое куплено по его совету. Приезжал он обычно один, в тележке, под сидением которой оказывались привезённые для нашей матери бесчисленные тома Рокамболя и других книг в том же роде. Такое чтение было его любимым отдохновением после научных трудов, которым он предавался со свойственной ему страстностью. Он проводил у нас целые часы в интересной беседе, среди клубов табачного дыма, и уезжал в своё Боблово, расположенное в восьми верстах. Боблово куплено Менделеевым несколько раньше нашего Шахматова. Оно значительно больше его по количеству десятин, не так уютно, но как самая усадьба, так и местоположение значительно грандиознее. Бобловская гора — высочайшая во всей округе. Отсюда открываются необъятные дали. Когда Дмитрий Иванович развёлся с первой женой и вступил во второй брак с Анной Ивановной Поповой, он оставил старый дом и построил новый на открытом месте, выбрав для усадьбы самую высокую часть горы, из которой пробивался ключ студёной воды прекрасного вкуса, прославленный ещё со времени прежнего владельца. Тут устроен колодезь, а в нескольких саженях от него воздвигнут был и дом, большой, двухэтажный, верхний этаж деревянный, нижний каменный, с толстыми стенами — сложен был особенно крепко во избежание сотрясения при каких-то тонких химических опытах, которые Дмитрий Иванович собирался производить в своей деревенской лаборатории.
Эта комната, где Менделеев проводил большую часть времени, напоминала своей причудливой обстановкой кабинет доктора Фауста. Окна её выходили в сад, где приковывал взгляд величавый дуб, которому не менее трёхсот лет, он свеж и могуч до сих пор, но его многообхватный ствол дал местами трещины и скреплён железом. В новом доме было две террасы: нижняя, обвитая снаружи диким виноградом, и верхняя — открытая. Здесь играли дети. Перед домом развели прекрасные цветники и сад с фруктовыми деревьями и ягодником. От прежних времён остался старый парк. В усадьбе построили баню, флигеля, все необходимые службы. Она была далеко не так поэтична и уютна, как старое Шахматове, но на ней лежал отпечаток широких замыслов её гениального хозяина.
Во втором браке у Менделеевых было четверо детей: два сына и две дочери. Старшая, Любовь Дмитриевна, жена поэта — лишь на год с небольшим моложе своего мужа. Она родилась так же, как и он, в стенах Петербургского университета. Когда Саше Блоку было три года, а Любе Менделеевой — два, они встречались на прогулках с нянями. Одна няня вела за ручку крупную, розовую девочку в шубке и капоре из золотистого плюша, другая вела рослого розового мальчика в тёмно-синей шубке и таком же капоре. В то время они встречались и расходились незнакомые друг другу. А Дмитрий Иванович, придя в ректорский дом, . спрашивал у бабушки: ‘Ваш принц что делает? А наша принцесса уж пошла гулять’. Летом обоих увозили в Московскую губернию, на зелёные просторы полей и лесов.
Сознательно они встретились в первый раз в Боблове, когда Саше было 14, а Любе — 13 лет. Приезжал Саша с дедушкой. Дети Менделеевы показывали ему свой сад, своё ‘дерево детей капитана Гранта’. Все они вместе гуляли, лазали по деревьям, играли. Люба в те времена училась в гимназии Шаффе, которую потом и кончила с медалью.
Вторая встреча произошла через три года после этого, когда Саша только что покончил с гимназией.
Саша приехал в Боблово верхом на своём высоком, статном белом коне, о котором не один раз упоминается в его стихах и в ‘Возмездии’. Он ходил тогда в штатском, а для верховой езды надевал длинные русские сапоги. Люба носила розовые платья, а великолепные золотистые волосы заплетала в косу. Нежный бело-розовый цвет лица, чёрные брови, детские голубые глаза и строгий, неприступный вид. Такова была Любовь Дмитриевна того времени.
Эта вторая встреча определила их судьбу. Оба сразу произвели друг на друга глубокое впечатление.
Люба, так же как и Саша, увлекалась театром, мечтала о сцене. И вкусы оказались сходными: оба тяготели к высокой трагедии и драме. В то же лето в Боблове решено было поставить ряд спектаклей для окрестных крестьян и многочисленных родственников. Намечены были отрывки из классических пьес и водевили. В спектаклях должны были участвовать и племянницы Менделеевых, Саша стал постоянно ездить в Боблово на репетиции.
В это лето поставили два спектакля в помещении одного из обширных бобловских сараев. В глубине сарая устроили сцену с подмостками. Места для зрителей было довольно. Их набралось человек двести. Играли отрывки из ‘Гамлета’. Произнесены были все главные его монологи. Прошла и сцена сумасшествия Офелии, и сцена с матерью. Гамлет и Офелия — Саша и Люба, мать — одна из племянниц Дмитрия Ивановича. Саша и Люба составляли прекрасную, гармоническую пару. Высокий рост, лебединая повадка, роскошь золотых волос, женственная прелесть — такие качества подошли бы любой героине. А нежный, воркующий голос в роли Офелии звучал особенно трогательно. На Офелии было белое платье с четырёхугольным вырезом и светло-лиловой отделкой на подоле и в прорезях длинных буфчатых рукавов. На поясе висела лиловая, шитая жемчугом ‘омоньера’. В сцене безумия слегка завитые распущенные волосы были увиты цветами и покрывали её ниже колен. В руках Офелия держала целый сноп из розовых мальв, повилики и хмеля вперемешку с другими полевыми цветами. Хмель для этого случая Гамлет и Офелия собирали вместе, в лесу около Боблова. Гамлет в традиционном чёрном костюме, с плащом и в чёрном берете. На боку — шпага.
Стихи они оба произносили прекрасно, играли благородно, но в общем больше декламировали, чем играли.
За ‘Гамлетом’ следовали сцены из ‘Горя от ума’: первая сцена Чацкого с Софьей и сцены перед балом с монологом ‘Дождусь её и вынужу признанье’. В роли Софьи Люба явилась в белом платье с короткой талией и рукавами и в стильной высокой причёске с локонами, выпущенными по обеим сторонам лица. Чацкий оказался не столь стильным, но красота, грустная мечтательность и проникновенный тон производили сильное впечатление. Софья выдержала роль в холодных, надменных тонах, которые составляли должный контраст с горячностью Чацкого.
После этого поставили ещё сцену у фонтана из пушкинского ‘Бориса Годунова’. Это как-то не удалось. Роль Марины играла одна из племянниц Дмитрия Ивановича.
Зрители относились к спектаклю более чем странно. Я говорю о крестьянах. Во всех патетических местах, как в ‘Гамлете’, так и в ‘Горе от ума’, они громко хохотали, иногда заглушая то, что происходило на сцене. Это производило неприятное впечатление.
Осенью этого года Саша поступил на юридический факультет. Он говорил, что в гимназии надоело учение, а тут, на юридическом, можно ничего не делать. Зимой он стал бывать у Менделеевых. Они жили в то время на казённой квартире, в здании Палаты мер и весов, на Забалканском проспекте.
В ту же зиму он начал посещать и кузин Качаловых, дочерей тётки, урождённой Блок. Они относились к нему прекрасно, да и он с симпатией. Но как-то это скоро оборвалось.
Прошла зима, а летом опять в Шахматове, и в Боблове устраивается второй спектакль, в том же сарае. На этот раз поставили сцену в подвале из пушкинского ‘Скупого рыцаря’. Мы с сестрой, к сожалению, опоздали на это представление, но, судя по рассказам, Саша играл интересно. Потом ставили ещё и сцену из ‘Каменного гостя», и ‘Горящие письма’ Гнедича, и чеховское ‘Предложение’. В ‘Предложении’, изображая жениха, Саша до того смешил не только публику, но и товарищей-актёров, что они прямо не могли играть. Собрались ставить ‘Снегурочку’, но это почему-то не состоялось, и спектакли в Боблове больше уж не возобновились. Но поездки в Боблово верхом на неизменном Мальчике не прекращались, и часто возвращался он поздним вечером при звёздах.
Тут начинается непрерывная вязь стихов о Прекрасной Даме, сплетённая из переживаний поэта. Он так и говорит в своём ‘Автобиографическом очерке’: ‘Лирические стихотворения все с 1897 года можно рассматривать, как дневник’. И дальше: ‘Серьёзное писание началось, когда мне было около восемнадцати лет. Всё это были лирические стихи, и ко времени выхода моей первой книги ‘Стихов о Прекрасной Даме’ их накопилось до 800. В книгу из них вошло лишь около ста (поэт говорит, конечно, о первом издании ‘Грифа’. Следующие издания первого тома — полнее). Далее идёт важное свидетельство поэта, освещающее его отношение к Владимиру Соловьёву: ‘Семейные традиции и моя замкнутая жизнь способствовали тому, что ни строки так называемой ‘новой поэзии’ я не знал до первых курсов университета. Здесь в связи с острыми мистическими и романтическими переживаниями всем существом моим овладела поэзия Владимира Соловьёва. До сих пор мистика, которой был насыщен воздух последних лет старого и первых лет нового века, была мне не понятна. Меня тревожили знаки в природе, но всё это я считал ‘субъективным’ и бережно оберегал от всех’.
С поэзией Владимира Соловьёва Александр Александрович познакомился не ранее 1900 года, т. е. стало быть, на втором курсе. К этому времени уж была написана часть стихов о ‘Прекрасной Даме’. Таким образом, влияние его на Блока приходится считать несколько преувеличенным: он только помог ему осознать мистическую суть, которой были проникнуты его переживания. И это было не внушение, а скорее радостная встреча родственных по духу.
Из Шахматова, с дороги, пролегающей между полями по направлению к станции, в сторону заката, видна бобловская гора, обозначенная на горизонте зубчатой полосой леса.
…Там над горой твоей высокой
Зубчатый простирался лес…
В последние годы своей жизни Александр Александрович собирался издать книгу ‘Стихов о Прекрасной Даме’ по образцу дантовской ‘Vita Nuova’, где каждому стихотворению предшествуют примечания вроде следующего: ‘Сегодня я встретил свою донну и написал такое-то стихотворение’. С подобными комментариями хотел издать свою книгу и Блок.
1901 год, как говорит он в своём ‘Автобиографическом очерке’, был для него исключительно важен и решил его судьбу. Лето этого года он называл ‘мистическим’.
Осенью Любовь Дмитриевна поступила на драматические курсы госпожи Читау, где пробыла всего год. Курсы помещались на Гагаринской, потом перешли на Моховую.
…Там — в улице стоял какой-то дом,
И лестница крутая в тьму водила.
Там открывалась дверь, звеня стеклом,
Свет набегал, и снова тьма бродила…
…………………..
Там в сумерках дрожал в окошках свет,
И было пенье, музыка и танцы.
А с улицы — ни слов, ни звуков нет, —
И только стёкол выступали глянцы…
В урочные часы Александр Александрович бродил около этого дома и встречал Любовь Дмитриевну, выходившую от Читау:
…Я долго ждал — ты вышла поздно,
Но в ожиданьи ожил дух…
Цитат можно привести много.
В том же памятном 1901 году изменилась университетская жизнь Александра Александровича: пройдя два курса и перейдя на третий, он понял, что юридические науки ему глубоко чужды. Мать уговаривала его перейти на филологический факультет. Сначала он не решался, опасаясь, что отец, испугавшись расходов на два лишние курса, прекратит высылку денег. Но Александр Львович, в ответ на письмо, выразил, напротив, своё одобрение. И с осени 1901 года состоялся переход на филологический факультет. Здесь Александр Александрович сразу попал в свою сферу, увлёкся лекциями профессора Зелинского, некоторых других профессоров, но под конец всё-таки сильно устал от университета. Его удручали главным образом экзамены, к которым он готовился с тоской и напряжением. Быть может, ему не удалось бы кончить кандидатом, если бы не зачётное сочинение о Болотове и Новикове, которое он представил профессору Шляпкину и рукопись которого покойный профессор, по его словам, ‘затерял’. Государственный экзамен по славяно-русскому отделению сдан был в 1906 году.
В ‘Автобиографическом очерке’ читаем: ‘Университет не сыграл в моей жизни особенно важной роли, но высшее образование дало, во всяком случае, некоторую умственную дисциплину и известные навыки, которые очень помогали мне и в историко-литературных, и в собственных моих критических опытах, и даже в художественной работе (материалы для драмы ‘Роза и Крест’)’. И далее: ‘Если мне удастся собрать книгу моих работ и статей, долею научности, которая в них заключается, я буду обязан университету’.
Товарищеская жизнь, общественность и политика не коснулись поэта. Всего этого он чуждался. Природа была ему ближе. По ней он гадал отчасти и о грядущих событиях.
Он был на II курсе юридического факультета, когда разыгралась известная история с избиением студентов на Казанской площади. В университете начались волнения. Студенты бойкотировали лекции и экзамены, следили за тем, чтобы всё это не посещалось ни товарищами, ни профессорами. Более чуткие и популярные профессора сами прекратили чтение лекций и отменили экзамены. Но нашлись и такие, как, например, Георгиевский, которые продолжали экзаменовать немногих, оставшихся в противоположном лагере.
Александр Александрович был так далёк от университетской жизни, что даже и не подозревал о бойкоте. Он, как ни в чём не бывало, явился на экзамен к Георгиевскому и был оскорблён каким-то студентом, принявшим его за изменника и бросившим ему в лицо ругательство. Собственное равнодушие порой тяготило его самого. Об этом написано стихотворение с эпиграфом из Лермонтова: ‘К добру и злу…’ и т. д.
Привычка относиться с беспощадной критикой ко всем движениям своей души, к собственным поступкам составляла одну из характерных черт его природы. ‘Что за охота не быть беспощадным?’ — говорил он матери.
Но так называемый ‘либерализм’ претил ему неудержимо. Как и всякий крупный художник, он был революционен. Всё стихийное было ему близко и понятно. Предчувствие революции началось давно. В стихах, в статьях, написанных ещё до 1905 года, рассыпано немало предсказаний.
Ещё на одном из первых курсов, когда Александру Александровичу было лет двадцать, он записался членом одного из драматических кружков Петербурга. Тогда он был в полном расцвете своей красоты и с жаром относился к театру. В кружке пришлось ему выступить раза четыре, исключительно в ролях стариков, самых незначительных. Ему явно не давали ходу. На это открыл ему глаза один из старых членов кружка, которого, очевидно, подкупили его молодость, красота и детская доверчивость. После разговора с ним Александр Александрович вышел из кружка, и актёрская карьера перестала казаться ему столь заманчивой, а понемногу он и вовсе отошёл от этой мысли.
Жизнь его была полна и без этого. В то время он много писал, но не показывал своих стихов никому, кроме матери и меня. В 1900 году, под настойчивым давлением матери, он, наконец, понёс свои стихи в редакцию одного из журналов. Случай этот настолько характерен для того времени и для самого поэта, что я привожу его целиком, как он описан в его ‘Автобиографическом очерке’:
‘От полного незнания и неумения обращаться с миром, со мной случился анекдот, о котором я вспоминаю теперь с удовольствием и благодарностью: как-то в дождливый осенний день (если не ошибаюсь, 1900 года) отправился я со стихами к старинному знакомому нашей семьи, Виктору Петровичу Острогорскому, теперь покойному. Он редактировал тогда ‘Мир Божий’. Не говоря, кто меня к нему направил, я с волнением дал ему два маленьких стихотворения, внушённые мне Сирином, Алконостом и Гамаюном В. Васнецова. Пробежав стихи, он сказал: ‘Как вам не стыдно, молодой человек, заниматься стихами, когда в университете Бог знает что творится!’ И выпроводил меня со свирепым добродушием. Тогда это было обидно, а теперь вспоминать об этом приятнее, чем обо многих позднейших похвалах’.
Хорошо, что поэт так легко простил либеральному редактору его тупость, но то была единственная неудача такого рода.
Без всяких усилий с его стороны пришла к нему сначала известность, а потом и слава. В первый раз стихи его должны были появиться в 1902 году, в студенческом сборнике под редакцией Б. Никольского и Репина, но ‘Сборник’ запоздал чуть не на год. И в 1903 году, опередив ‘Сборник’, стихи напечатал журнал ‘Новый путь’ и почти одновременно московский альманах ‘Современные цветы’.
В Москве Блок был оценён и узнан прежде, чем в Петербурге. Случилось это потому, что в Москве было ядро молодых мечтателей, мистические настроения и чаяния которых сближали кружок с поэтом. Во главе их стоял Андрей Белый, в ‘Воспоминаниях’ которого читатели найдут все подробности о кружке ‘Аргонавтов’ и подробную характеристику той среды, которая восприняла поэзию Блока.
Стихи его попали в Москву через Ольгу Михайловну Соловьёву, нашу двоюродную сестру, бывшую замужем за младшим братом философа, Михаилом Сергеевичем. Ольга Михайловна находилась в деятельной переписке с матерью поэта как раз в те годы усиленного писания стихов, и время от времени эти стихи в Москву посылались. Ольга Михайловна, Михаил Сергеевич, оба были люди с тонким художественным вкусом, сын их Серёжа, гимназист в то время, — способный, рано развившийся юноша, тоже писал стихи, был настроен мистически и дружил с Борей Бугаевым (Андрей Белый), который жил в том же доме и бывал у Соловьёвых чуть не каждый день.
Соловьёвы первые оценили стихи Блока. Их поддержка ободряла его в начале литературного поприща. Когда же его стихи были показаны Андрею Белому, они произвели на него ошеломляющее впечатление. Он тут же понял, что народился большой поэт, не похожий ни на кого из тех, которые славились в то время. О появлении стихов Блока он говорил, как о событии. Об этом сообщила Ольга Михайловна матери поэта. Известие обрадовало и мать, и сына. Стихи стали распространяться в кружке ‘Аргонавтов’, в котором числился в то время некий Соколов, писавший под псевдонимом Кречетова. Соколов основал издательство ‘Гриф’ и в один прекрасный день явился к Блоку (в то время студенту третьего курса) для переговоров об издании его стихов. Первый сборник ‘Стихов о Прекрасной Даме’ в издании ‘Грифа’ вышел в 1905 году.
Не без влияния Соловьёвых обошлось и знакомство Александра Александровича с Мережковскими, которые ввели его в литературные кружки Петербурга. На одном из редакционных вечеров ‘Нового пути’, во главе которого они стояли, познакомился он и с Брюсовым, приезжавшим в Петербург не то в 1902-м, не то в 1903 году.
Знакомство с Мережковскими произошло таким образом: Александр Александрович пришёл к ним в дом брать билет на какую-то лекцию. Когда он назвал свою фамилию, Зинаида Николаевна (Гиппиус) воскликнула: ‘Блок? Какой Блок? Это вы пишете стихи? Это не о вас говорил Андрей Белый?’ Узнав, что он и есть тот самый Блок, о котором ей говорили Соловьёвы и Андрей Белый, Зинаида Николаевна повела его к мужу, и знакомство состоялось. В этот год Александр Александрович довольно часто бывал у Мережковских.
Он очень ценил их обоих, как писателей и собеседников. В числе ‘событий, явлений и веяний, особенно сильно повлиявших так или иначе’ он в своём ‘Автобиографическом очерке’ упоминает и о знакомстве с Мережковскими. Пути их оказались различны, и с течением времени они разошлись. Высокомерное, а порой и враждебное отношение Мережковских на поэта не влияло. Он ценил людей по существу, а не по тому, как они к нему относились, и если признавал в них талант, ум, высокие качества души и сердца, он не менял своих мнений и тогда, когда приходилось переносить личные обиды.
Ещё на юридическом факультете Александр Александрович сошёлся с Александром Васильевичем Гиппиусом. Гиппиус очень любил и стихи Блока, и самого автора. В университетские годы они часто видались, посещали друг друга и встречались у общих знакомых, где вместе дурачились и веселились. Оба увлекались Московским Художественным театром, до хрипоты вызывали артистов, бегали за извозчиком, на котором уезжал из театра Станиславский, и т. д. Первые гастроли Московского Художественного театра являлись настоящим событием для всех нас. На последние деньги брались билеты, у кассы выстаивали по суткам. Представление чеховских ‘Трёх сестёр’ было апофеозом того, что давал нам в то время этот театр. И самая пьеса, и постановка, и исполнение производили впечатление верха искусства, переходившего даже его границы. Нам провиделись неведомые дали, просветы грядущего освобождения. Глумление ‘Нового времени’ ещё больше разжигало ревность к театру и боевой пыл его приверженцев. Для той тусклой эпохи был дикий взрыв увлечения. Гиппиуса и Блока сближало их страстное отношение к театру. Но вскоре после окончания университета Александр Васильевич уехал на службу в провинцию. Отношения и заглазно оставались прекрасными.
В августе 1900 года уехала в Сибирь сестра Софья Андреевна с мужем и сыновьями. Отъезд произошёл в конце лета, проведённого по обыкновению в весёлых дурачествах. Все три брата ездили вместе верхом, устраивали смешные представления на шахматовском балконе, много хохотали. Но за те два года, которые семья сестры провела в Сибири, братья потеряли всякую связь. Их сближали только игры, и, когда пришёл юношеский возраст, они разошлись, стали чуждыми друг другу.
Вернувшись из Сибири, сестра застала родителей умирающими. Мать наша уже много лет страдала жестокой внутренней болезнью, с которой боролась только благодаря исключительно крепкой натуре. Дедушка, который был на 9 лет старше её, умер в Шахматове 1 июля 1902 года, на 77-м году жизни. Это случилось ночью, все мы, в том числе и внук его, Саша, были в комнате. Он скончался тихо. Смерть его уже ни для кого из нас не была горем. Пять лет паралича нелегко дались его близким. Они оставили след тяжёлых забот и временно затуманили светлый облик покойного. На смерть деда написано стихотворение.
…Мы долго ждали смерти или сна…
После некоторых совещаний решено было хоронить дедушку в Петербурге. Александр Александрович свои ми руками положил его в гроб. Его отношение к смерти всегда было светлое. Во время панихиды он сам зажигал свечи у гроба. Его белая, вышитая по борту рубашка, кудрявая голова, сосредоточенное выражение больших благоговейных глаз в эти дни служения над покойником — неизгладимо остались в памяти.
Отца отпевали в деревенской церкви села Тараканова, за 3 версты от Шахматова. Оттуда он был увезён на вокзал железной дороги. Тело его сопровождали только мы, дочери. Внуки остались с больной бабушкой, за которой ухаживала доверенная прислуга. Похоронили дедушку в жаркий июльский день на Смоленском кладбище, рядом с могилой его любимой дочери, Екатерины Андреевны. В числе тех сравнительно немногих, кто в это глухое время встречал его тело на петербургском вокзале, был Дмитрий Менделеев.
Ровно через три месяца после смерти отца, 1 октября, скончалась в Петербурге и наша мать. И её тело положил в гроб любимый внук. Бабушку тоже похоронили на Смоленском.
В январе 1903 года Александр Александрович сделал предложение и получил согласие Любови Дмитриевны Менделеевой.
Но прежде чем идти дальше, мне хочется сказать несколько слов об отношении его к матери.
До женитьбы (он женился на 23-м году своей жизни) мать была для него самым близким человеком на свете, но и с ней он был далеко не вполне откровенен. В них было так много общего, что Саша говорил порою: ‘Мы с мамой — почти одно и тоже’. Близкие люди это понимали. Общая склонность к мистицизму, повышенная до болезненности чувствительность и тонкость восприятий, та нежность, которая причиняла ему столько страданий при соприкосновении с жизнью, — всё это равно характерно для обоих. Но у него это проявлялось в сильнейшей степени. Детская шаловливость и способность заражать других своим весельем, то, что отличало его мать до той поры, пока жизнь не смяла её своей тяжёлой рукой, — всё это присутствовало и в нём, и даже некоторые противоречия были у них общие: чуждаться людей, уставать от них, временами их ненавидеть и в то же время глубоко ими интересоваться и каждому, кто нуждается, щедро и не щадя сил, давать лучшее, что есть в душе, откликаясь на их призыв.
Оба они, попав в буржуазную военную среду из исключительной атмосферы бекетовского дома, чувствовали себя в ней чужими и скованными и обращались к тому, что оставили. Служебные интересы, стоявшие на первом плане у Франца Феликсовича, были им глубоко чужды. Всё это ещё больше их сближало в те годы, когда Саша начал писать уже не детские стихи. Много лет мать была его единственным советчиком. Она указывала ему на недостатки первых творческих шагов. Он прислушивался к её советам, доверяя её вкусу.
Он любил мать глубоко. Это выражалось не в ласках. Ласки были ему вообще несвойственны. Его привязанность проявлялась в каких-нибудь особых заботах, в доверии к ней, в одном мимолётном слове или движении. И больше всего в беспокойстве о её здоровье и душевном состоянии. Тут он был до крайности чуток, что проявлялось особенно тогда, когда она старалась скрыть от него своё состояние. Он любил делать ей подарки, мальчиком дарил ей, на свои скудные карманные деньги, какие-нибудь безделушки вроде вазочек для цветов. Рабочий ящик и его принадлежности — всё его подарки, юношей он стал дарить ей книги.
В ‘Автобиографии’ читаем: ‘Детство моё прошло в семье моей матери. Здесь господствовали в общем старинные понятия о литературных ценностях и идеалах. Одной только матери моей свойством был постоянный мятеж и беспокойство о новом, и мои стремления находили поддержку у неё’. В литературных вкусах мать и сын в те времена сходились. Такой поэт, как Аполлон Григорьев, вообще мало популярный, был одним из любимцев Александры Андреевны ещё в юном возрасте, Александру Александровичу он, как известно, был тоже особенно дорог. Фет, Полонский, Тютчев — всё это воспринял поэт с юных лет. Вкус к литературной прозе проявился очень поздно, вместе со вступлением поэта в жизнь. Впоследствии исключительно привязался он к Флоберу. В нашей семье почему-то не любили Флобера, и сестра Александра Андреевна сражалась из-за него со своей матерью. Но зато специалистом по Флоберу оказался её первый муж, с которым они вообще перечитали множество книг. Сестра читала мужу вслух. А за чтением следовали бесконечные разговоры. За два года совместной жизни в Варшаве Александр Львович многому научил жену. Он пошёл навстречу её душевным стремлениям. Её художественные вкусы под его влиянием и расширились, и углубились. Муж сыграл большую роль в развитии её личности и подготовил почву для понимания поэзии сына. Тем более непонятно, почему он сам так странно относился к его стихам. Стихи эти посылал ему Александр Александрович в письмах, но ничего кроме холодной насмешки и довольно едкой критики не получал от него в ответ. Быть может, это был просто педагогический приём? Этот вопрос остаётся неразрешимым. По-своему Александр Львович любил сына. Это видно из писем его к Александре Андреевне, к сожалению, пропавших при разгроме Шахматова. Но в часы свиданий с сыном отец томил его своей отвлечённостью, сухостью, цинизмом, нескончаемой иронией и не сделал ничего для сближения с сыном.
Вторая жена Александра Львовича тоже недолго прожила с ним, кажется, года четыре. Покидая мужа, она спасала дочку, трёхлетнюю Ангелину. На этот раз муж не противился её отъезду. Но это окончательное крушение семейного очага сильно его изменило: он потерял самоуверенность, стал болеть.

Глава шестая

В январе 1903 года разразилось событие, которое произвело на Сашу горестное впечатление. Умерли Соловьёвы, Михаил Сергеевич и Ольга Михайловна. Оба были дороги нашей семье. Михаил Сергеевич был человек обаятельный. С разносторонним умом он соединял железную волю. Этот маленький хрупкий человек с болезненно бледным лицом и тщедушным телом оказывал огромное влияние на всех, кто стоял к нему близко. Он был всеобщим любимцем, любили его и родные, и друзья, и многочисленные знакомые. В нашей семье — все, начиная с моих родителей и кончая Сашей. Ольга Михайловна тоже была ему под стать. И вдвоём они составляли гармоническую пару, связанную глубокой обоюдной любовью и общностью интересов. Вокруг них создавалась исключительная атмосфера: чуткая, одухотворённая, чуждая всякой условности и банальщины. Соловьёвы бывали у нас и в Петербурге, и в Шахматове. Их приезда ждали, как праздника. Зимой они жили в Москве, летом в Дедове (имение матери Ольги Михайловны. О нём упоминает в своих воспоминаниях Андрей Белый). В обстановке того старинного флигеля, где они жили, было что-то бесконечно привлекательное и своеобразное. В нём царил зелёный сумрак от близко разросшихся деревьев. Очень старая мебель, старинные книги в переплётах из свиной кожи, по стенам — эскизы Ольги Михайловны (по профессии она была художница) и наброски с картин старинных мастеров. И ко всему этому так шёл облик Михаила Сергеевича с его тихой спокойной манерой, и его красивая жена со смуглым лицом цыганского типа и вспыхивающими глазами неуловимого цвета. В этом флигеле бывал и Александр Александрович. Всё ему здесь нравилось. Единственный сын Соловьёвых, Серёжа, приезжал к нам в Шахматово ещё ребёнком, вместе с отцом. Потом одно время он стал ездить каждое лето. В пору создания стихов о Прекрасной Даме началось более тесное сближение с этим мальчиком, рано приобщившимся к литературе, талантливым и развитым не по летам. Все его друзья, начиная с самого близкого, Бориса Николаевича Бугаева, были значительно старше его, но это не мешало ему идти с ними в ногу.
Михаил Сергеевич умер очень рано. Ольга Михайловна не решалась доживать свою жизнь без него. Она застрелилась тут же, через несколько минут после его кончины. Серёже было в то время 16 лет. Но у него было столько родных и любящих друзей, и они поддержали его в трудную минуту. А больше всего поддержала его тётя Соня, та самая добрая и светлая Софья Григорьевна Карелина, о которой я упоминала раньше. Она так же, как и нашему Саше, приходилась Серёже внучатой тёткой.
Александр Александрович узнал о кончине Соловьёвых из письма 3. Н. Гиппиус, которой прислали эту весть из Москвы. Поражённый, расстроенный пришёл он к матери, сообщил ей горестную новость, опустился перед ней на колени и стал её ласкать. Эта смерть огорчила всех нас, но для него и для его матери она была настоящим ударом.
В июне того же года Александру Александровичу пришлось опять сопровождать мать в Наугейм. Снова обострилась её болезнь сердца. На шесть недель приходилось расставаться с невестой. И переписывались они в то время деятельно. Свадьбу назначили на 17 августа. А в середине июля мать и сын уже вернулись в Шахматово. К свадьбе приехал из Петербурга Франц Феликсович и из своего Трубицына — тётя Соня. Она очень любила Сашу и, несмотря на свои 78 лет, была ещё вполне бодрой и живо интересовалась всем, что его касалось, и его стихами, которые иногда умела ценить. Восемнадцатилетний Саша гостил у неё в Трубицыне. Ему было весело в этом старом гнезде, полном милой и светлой старины.
Свадьбу назначили в 11 часов утра. День выдался дождливый, прояснило только к вечеру. Все мы встали и нарядились с самого утра. Букет, заказанный для невесты в Москве, не поспел к сроку. Пришлось составить его дома. Саша с матерью нарвали в цветнике крупных розовых астр. Шафер, Серёжа Соловьёв, торжественно повёз букет в Боблово на тройке нанятых в Клину лошадей, приготовленных для невесты и жениха. Тройка была красивая, рослая, светло-серая, дуга разукрашена лентами. Ямщик молодой и щеголеватый.
Мать и отчим благословили Сашу образом Спасителя. Благословила его и тётя Соня.
Венчание происходило в старинной церкви села Тараканова. То была не приходская церковь новейшего происхождения, но старинная, барская, построенная ещё в екатерининские времена. Усадьба с запущенным садом, расположенным на горе, у пруда, давно заброшена помещиками, но белая каменная церковь Михаила Архангела, где службы совершались изредка, хорошо сохранилась в описываемое время. Она интересна и своеобразна по внутреннему убранству и стоит среди зелёного луга, над обрывом.
В церковь мы все приехали рано и невесту ждали довольно долго. Саша в студенческом сюртуке, серьёзный, сосредоточенный, торжественный.
К этому дню из большого села Рогачёва удалось достать очень порядочных певчих. Дождь приостановился, и, стоя в церкви у бокового окна, мы могли видеть, как подъезжали свадебные гости. Всё это были родственники Менделеевых, жившие тут же, неподалёку. Лошади у всех бодрые и свежие. Дуги разукрашены дубовыми ветками. Набралась полная церковь. И наконец, появилась тройка с невестой, её отцом, сестрой Марьей Дмитриевной и мальчиком, нёсшим образ. В церковь вошла она под руку с Дмитрием Ивановичем, который для этого случая надел свои ордена. Он был сильно взволнован. Певчие запели: ‘Гряди, голубица…’
Да, воистину — голубица…
Она венчалась не в традиционных шелках, что не шло к деревенской обстановке: на ней было белоснежное батистовое платье, нарядное и с очень длинным шлейфом, померанцевые цветы, фата. На прекрасную юную пару невозможно было смотреть без волнения. Благоговейные, торжественные, красивые, — как они молились тогда! И воистину великое совершалось таинство — таинство сочетания двух душ, созданных друг для друга. Даже старый священник, человек грубый и не расположенный к нашей семье, был видимо тронут и смотрел с улыбкой на жениха и невесту. Шаферов было несколько. Об одном из них, Развадовском, упоминает в своих заметках Андрей Белый. Это был молодой родовитый поляк-католик, товарищ одного из братьев Любы, Ивана Дмитриевича, бывшего шафером жениха. Развадовский — шафер невесты. Свадьба эта была для него событием, повлиявшим на всю его жизнь. После свадьбы он уехал в Польшу и поступил в монастырь.
Обряд совершался неторопливо. Когда пришло время надевать венцы, мы увидели не золотые, разукрашенные, к каким привыкли в городе, а ярко блестевшие серебряные венцы, которые по старинному, сохранившемуся в деревне обычаю надели прямо на головы. Слова: ‘Силою и славою венчайя’ прозвучали особенно торжественно. Дмитрий Иванович и Александра Андреевна всё время плакали от умиления и от сознания важности того, что совершалось. Когда венчание кончилось, молодые долго ещё прикладывались к образам, и никто не посмел нарушить необычайного настроения этих Божьих детей.
При выходе из церкви их встретили мужики, которые поднесли им хлеб-соль и белых гусей. После венчания они, на своей нарядной тройке, покатили в Боблово. Мы все за ними. При входе в дом старая няня осыпала их хмелем. Мать невесты, по русскому обычаю, не должна присутствовать в церкви, и Анна Ивановна соблюла этот обычай. В просторной гостиной верхнего этажа был накрыт стол. Нам задали настоящий свадебный пир. А на дворе собралась в это время целая толпа разряженных баб, которые пели, величая жениха, невесту и гостей. Им посылали угощение, деньги. Когда разлили шампанское, Сергей Михайлович Соловьёв провозгласил здоровье молодых. Но молодые не остались с нами до конца пира. Они торопились к поезду и уехали в Петербург, где уже приготовлено было для них помещение в квартире отчима. Там ждала их и прислуга.
Комнаты Блоков в квартире отчима составляли как бы отдельную квартиру: расположены они были в стороне, и попадать туда можно было только из передней. Большая спальня, окнами на набережную, а прямо из передней — маленький кабинет, выходивший окном в светлый казарменный коридор. Нижние стёкла окна заклеили восковой бумагой с изображениями рыцаря и дамы в красках. Получалось впечатление яркой живописи на стекле. Мебель в кабинете старая, вся бекетовская. Письменный стол бабушки, служивший поэту и впоследствии, во всю его остальную жизнь. Дедовский диван, мягкие кресла и стулья, книжный шкаф. На полу — восточный ковёр.
В первую зиму молодые Блоки съездили в Москву, где было хорошо, и впечатление осталось светлое. Тут произошло знакомство с Андреем Белым и с кружком ‘Аргонавтов’, где встречались и с Бальмонтом, и с Брюсовым, и с другими московскими поэтами. Эти московские дни так подробно описаны у Андрея Белого, что мне нечего прибавить. В Петербурге студент и курсистка посещали лекции: Александр Александрович ходил в университет, Любовь Дмитриевна — на Бестужевские курсы. В этом же году очень близко сошлись с Евгением Павловичем Ивановым. Об этом — в его воспоминаниях. Познакомились с сестрами 3. Н. Гиппиус. Татьяна Николаевна, художница, стала бывать в доме и весной 1906 года принялась за портрет поэта. Нарисован он карандашом, в сходстве, в характере передачи много ценного. Портрет крупный, костюм — чёрная блуза, белый воротник — гладкий, не кружевной, как писал кто-то (тот же, что на открытках). Окончив, Татьяна Николаевна подарила своё произведение матери поэта. Портрет и теперь висит у неё в комнате.
В этом году Блоки уехали в Шахматово ранней весной. Скоро явилась туда и я и привезла с собой прислугу и старого пёсика-таксу Пика, принадлежавшего покойному дедушке. Пик не отходил от дедушки во всё время его болезни, а после смерти стал очень мрачен и угрюм. Он почти никого к себе не подпускал, но Сашу обожал, как и все собаки.
Блоки поселились в отдельном флигеле, стоявшем во дворе, при самом въезде в усадьбу. От двора он отделялся забором, за которым подымались кусты сирени, белых жасминов, шиповника и ярких прованских роз. Маленький этот дом состоял из четырёх комнат, с центральной печкой, сенями и крытой наружной галереей вроде балкона. Со двора — калитка, и короткая прямая дорожка к ступеням крыльца. В сенях — лестница на чердак. Туда Саша лазил, выпилил слуховое окно, и с чердака открылись дали:
Я пилю наверху полукруг —
Я пилю слуховое окошко…
И дальше:
В остром запахе тающих смол
Подо мной распахнулась окрестность…
Поздней весной, в самый разгар цветения сирени и яблонь, приехала и мать. Тут Блоки начали устраивать и украшать своё жильё. Мы с сестрой предоставили Любе заветный бабушкин сундук, стоявший у нас в передней. Там оказались настоящие сокровища: пёстрые бумажные веера, верх от лоскутного одеяла, куски пёстрого ситца. Всё это вынималось с криками радости и немедленно уносилось во флигель. Целый день дети бегали из флигеля в дом и обратно, точно птицы, таскающие соломинки для гнезда. За ними по пятам трусили две таксы: мой Пик и сестрин Краб. Погода была ужасная: холод, ветер, а по временам даже снег. Но дети этого не замечали.
Когда всё было готово, нас позвали смотреть. Убранство оказалось удивительное. У каждого была своя спальня, кроме того, общая комната — крошечная гостиная, куда поставили диванчик, обитый старинным зелёным кретоном с яркими букетами. Перед диваном — большой стол, покрытый вместо скатерти пёстрым верхом лоскутного одеяла. Вокруг стола несколько удобных кресел, по стенам полки с книгами. На столе лампа с красным абажуром, букет сирени в вазе, огромный плоский камень в виде подставки. На стенах, обитых вместо обоев деревянной фанеркой, без всякой симметрии, в весёлом беспорядке развесили они пёстрые веера, наклеили каких-то красных бумажных рыбок, какие-то незатейливые картинки. Вышло весело и ужасно по-детски.
В то же лето занялись они устройством своего сада. Прежде всего соорудили дерновый диван. Его устроили в углу, где сходились две линии забора. Диван сработан был основательно и вышел очень удобный, широкий, с высокой спинкой. Блоки очень его любили и называли ‘канапе’ в память стихотворения Болотова ‘К дерновой канапе’. С боков, по сторонам его посадили они два молодых вяза, привезённых из Боблова. Деревья эти разрослись очень пышно, через несколько лет они сошлись ветвями и осенили канапе. Между крыльцом флигеля и диваном, на небольшой солнечной лужайке, были посажены кусты роз — белых, розовых и красных. Жёлтые лилии, лиловые ирисы, розовые мальвы — всё принялось отлично. В тот же год вдоль забора, со стороны полей и дороги, вырыта была глубокая канава, приготовленная для посадки деревьев. И на следующий год, вдоль всего забора, насадили молодых ёлок, лип, берёз, рябин, дубков. Всё принялось как нельзя лучше и через несколько лет густо заслонило сад и жильё.
Всё это устроили Саша и Люба вдвоём своими руками без посторонней помощи. Саша очень любил физический труд. Была у него большая физическая сила, верный и меткий глаз: косил ли он траву, рубил ли деревья или рыл землю — всё выходило у него отчётливо, всё было сработано на славу. Он говорил даже, что работа везде одна: ‘что печку сложить, что стихи написать…’
Передавая своё первое впечатление при встрече с молодыми Блоками в Шахматове, Андрей Белый говорил: ‘Царевич с Царевной, срывалось в душе… Эта солнечная пара среди цветов полевых так запомнилась мне’.
Да, именно такое впечатление производили они тогда. Вся жизнь этих светлых детей со стороны казалась сказкой. Глядя на них, художник нашёл бы тысячу сюжетов для сказок русских, а иногда и заморских. У них всё совершалось как-то не обиходно, не так, как у других людей. Его работы в лесу, в поле, в саду казались богатырской забавой: золотокудрый царевич крушил деревья, сажал заповедные цветы в теремном саду. А вот царевна вышла из терема и села на солнце сушить волосы после бани. Она распустила их по плечам, и они покрыли её золотым ковром почти до земли: не то Мелисанда, не то золотокудрая красавица из сказок Перро. Вот она перебирает и нижет бусы. Вот срезает отцветшие кисти сирени с кустов — такая высокая, статная в своём розовом платье с белым платком над чёрными бровями.
В это лето Андрей Белый в первый раз посетил Шах-матово. Всё это описано в его воспоминаниях, но я прибавлю несколько слов от себя.
Очень забавны были шаржи Сергея Соловьёва: будущие споры филологов XXII века смешили нас до изнеможения, были в высшей степени остроумны, но всё-таки нельзя не вспомнить, что поведение ‘блоковцев’ не всегда соответствовало тому серьёзному смыслу, который они придавали своему культу. В их восторгах была изрядная доля аффектации, а в речах много излишней экспансивности. Они положительно не давали покоя Любови Дмитриевне, делая мистические выводы и обобщения по поводу её жестов, движений, причёски. Стоило ей надеть яркую ленту, иногда просто махнуть рукой, как уже ‘блоковцы’ переглядывались с значительным видом и вслух произносили свои выводы. На это нельзя было сердиться, но это как-то утомляло, атмосфера получалась тяжеловатая. Шутки Серёжи, его пародии на собственную особу облегчали дело, но и тут оставался какой-то неприятный осадок. Сам Александр Александрович никогда не шутил такими вещами, не принимал во всём этом никакого участия и, относясь ко всему этому совершенно иначе, тут предпочитал отмалчиваться.
Упоминание мною о ‘блоковцах’ в шаржах С. М. Соловьёва требует пояснения. В воспоминаниях Андрея Белого, которые прочтут, быть может, не все читатели моей биографии, есть следующий отрывок, заключающий сущность одной из сторон теории Блока о Прекрасной Даме, как понимал её тогда (ещё до личного знакомства с поэтом, только по его стихам и письмам к нему) Андрей Белый: ‘Прекрасная Дама, по Александру Александровичу, меняет своё земное отображение, и встаёт вопрос, подобный тому, как Папа является живым продолжением апостола Петра, так может оказаться, что среди женщин, в которых зеркально отражается новая богиня Соловьёва, может оказаться Единственная, Одна, которая и будет, естественно, тем, чем Папа является для правоверных католиков… Она может оказаться среди нас, как естественное отображение Софии, как Папа своего рода (или ‘мама’) Третьего Завета’.
При личном знакомстве с Любовью Дмитриевной Блок Андрей Белый, С. М. Соловьёв и Петровский решили, что жена поэта и есть ‘земное отображение Прекрасной Дамы’, та ‘Единственная, Одна и т. д.’, которая оказалась среди новых мистиков, как естественное отображение Софии. На основании этой уверенности С. М. Соловьёв полушутя, полусерьёзно придумал их тесному дружескому кружку название ‘секты блоковцев’. Он рисовал всевозможные узоры комических пародий о будущих учёных XXII века, которые будут решать вопрос, существовала ли секта ‘блоковцев’, истолковывать имя супруги поэта Любови Дмитриевны при помощи терминов ранней мифологии и т. д.
Во всех этих шутках была, однако, серьёзная подкладка, на что указывает и сообщение Андрея Белого: ‘В вечер по приезде из Шахматова мы собирались на новой квартире С. М. Соловьёва и возжигали ладан перед изображением Мадонны, чтобы освятить символ наших зорь, освящённый шахматовскими днями’.
Вслед за этим летом наступила памятная зима 1904—05 гг. Период стихов ‘о Прекрасной Даме’ закончился в 1905 году, и в этом году книга уже вышла в свет в московском издании ‘Грифа’. События 1904—05 гг. ознаменовали собою перелом в жизни поэта. Он упоминает в своём ‘Автобиографическом очерке’, причисляя их к тем явлениям и веяниям, которые особенно на него повлияли.
Фабричный район, где жили Кублицкие и Блоки, а также условия полковой жизни дали нам всем возможность видать то, что не могли знать многие в Петербурге. Задолго до 9 января уже чувствовалась в воздухе тревога. Александр Александрович пришёл в возбуждённое состояние и зорко присматривался к тому, что происходило вокруг. Когда начались забастовки заводов и фабрик, по улицам подле казарм стали ходить выборные от рабочих. Из окон квартиры можно было наблюдать, как один из группы таких выборных махнёт рукой, проходя мимо светящихся окон фабрики, и по одному мановению этой руки все огни фабричного корпуса мгновенно гаснут. Это зрелище произвело на Александра Александровича сильное впечатление. Они с матерью волновались, ждали событий.
В ночь на 9 января, в очень морозную ночь, когда полный месяц стоял на небе, денщик разбудил Франца Феликсовича, сказав, что ‘командир полка требует господ офицеров в собрание’.
Когда Франц Феликсович ушёл, Александра Андреевна оделась и вышла из дому. На улице, подле казарм, весь полк уже оказался в сборе, и она слышала, как заведующий хозяйством полковник крикнул старшему фельдшеру: ‘Алексей Иванович, санитарные повозки взяли?’
Поняв, что готовится нечто серьёзное, сестра вернулась домой, постучалась к сыну и в двух словах сообщила о случившемся. Он тотчас же встал. Сын и мать вышли на улицу. На набережной у Сампсониевского моста, у всех переходов через Неву стояли вызванные из окрестностей Петербурга кавалерийские посты. Тот отряд гренадёр, где находился Франц Феликсович, занимал позицию возле часовни Спасителя. Тут же стояли уланы, которые спешились, разожгли костры и вокруг этих костров устроили танцы, вероятно, для согревания. Возле моста рабочий дружески уговаривал конного солдата сойти с поста, объясняя ему, что ‘все мы, что рабочий, что солдат — одинаковые люди’. В ответ на увещания бедный солдат отмалчивался, но видимо томился. Празднично одетый рабочий вышел из квартиры и долго крестился на церковь, но переходы на ту сторону оказались в руках неприятеля, и видно было, как он тычется и тщетно ищет свободного прохода, мелькая издали нарядным розовым шарфом. От Петровского парка прокалился ружейный залп, за ним второй. Сестра зашла за мною. Мы ещё долго ходили по улицам. Александр Александрович ушёл несколько раньше. Вернувшись в свою квартиру, Александра Андреевна нашла у себя Андрея Белого. Не стану повторять того, что он рассказывает в своих воспоминаниях. Скажу только, что с этой зимы равнодушие Александра Александровича к окружающей жизни сменилось живым интересом ко всему происходящему. Он следил за ходом революции, за настроением рабочих, но политика и партии по-прежнему были ему чужды. Во всём этом он вполне сходился с матерью. Любовь Дмитриевна сначала относилась к событиям безразлично или даже враждебно, но понемногу и она зажглась настроением мужа. Франц Феликсович и тут, как и во всех случаях жизни, выказал себя верноподданным служакой. Это вносило разлад в семейную жизнь сестры, но она могла утешиться тем, что он высказывался всегда против кровавой расправы.
В эту зиму Александром Александровичем написано много лирических стихов, вошедших впоследствии в книгу ‘Нечаянная радость’. Он печатался в ‘Новом пути’, переименованном в 1905 году в ‘Вопросы жизни’ при изменённом составе редакции (‘идеалисты’ Булгаков и Бердяев вместо четы Мережковских и Перцова). Секретарём редакции обоих журналов состоял Г. И. Чулков, с которым Александр Александрович успел сойтись за эти годы сотрудничества в ‘Новом пути’. Стихи Блока начали появляться в журнале с марта 1903 года. Тогда же начал он печатать там и рецензии — сначала несмело, подписываясь начальными буквами своего имени, затем увереннее за полной подписью. К последним принадлежат его рецензии на ‘Горные вершины’ Бальмонта, на ‘Прозрачность’ Вячеслава Иванова… С начала возникновения московского ‘Золотого руна’ (1906 год) Александр Александрович стал печатать там свои рецензии и статьи. Всё это войдёт в полное собрание его сочинений, которое начало уже выходить в свет. Первые опыты этого рода незрелы и далеко не совершенны, но везде рассыпаны перлы глубочайших, чисто блоковских, мыслей. Александр Александрович не раз собирался переработать свои юношеские статьи, находя невозможным печатать их в первоначальном виде. Он говорил об этом с матерью, отзываясь на её настойчивые просьбы перепечатать статьи, и писал в 1915 году, в своём ‘Автобиографическом очерке’: ‘Если мне удастся собрать книгу моих работ и статей, которые разбросаны в немалом количестве по разным изданиям, но нуждаются в сильной переработке…’ Поэту так и не удалось заняться этой переработкой, а потому и статьи его появятся в неизменённом виде, так что можно будет проследить, как неясная, расплывчатая манера первых прозаических его опытов переработалась в чёткий и веский стиль прозы последующих лет. Полемический задор, дающий себя знать иногда в юношеских работах, тоже сменился с годами выдержанной манерой, лишённой всякого личного налёта.
В 1904 году Александр Александрович познакомился у Мережковских с издателем ‘Журнала для всех’, Виктором Сергеевичем Миролюбовым, который сейчас же пригласил его к себе в сотрудники. Это было первое предложение такого рода со стороны в Петербурге. В двух весенних номерах журнала (апрель и май 1904 года) появились стихи Блока ‘Встала в сиянии’ и ‘Мне снились весёлые думы’. Интересно отметить, что за них Александр Александрович получил свой первый гонорар. В ‘Новом пути’ сотрудники печатались бесплатно, т. к. журнал был бедный, издавался исключительно по идейным соображениям и подписчиков было мало. Первый заработок был, конечно, событием в жизни поэта. Большая часть его пошла на покупку увесистого флакона любимых духов Любови Дмитриевны.
В лето 1905 года в Шахматове второй раз гостил Андрей Белый. На этот раз они съехались с Сергеем Соловьёвым. Тут произошёл некий эпизод, рисующий характер настроений.
В один прекрасный вечер Серёжа ушёл погулять и пропал на всю ночь. Так как он не знал наших мест, а по соседству с нами — большие леса, где легко заблудиться, все очень беспокоились и не спали всю ночь, гоняли лошадей, разыскивали Серёжу, скакали по разным направлениям и звали его на все голоса. Утром, на другой день Борис Николаевич ходил в Тараканово, разузнавал там и напал на его след. А часа в три Сергей Михайлович, как ни в чём не бывало, подкатил к Шахматову на бобловских лошадях. Оказалось, что он нечаянно попал в Боблово, идя, как он выразился, ‘по мистической необходимости’ и переходя от одной церкви к другой, пока не очутился у ограды бобловского парка. Тут залаяла собака, и он увидел девушку в розовом платье с охотничьей собакой. То была сестра Любы, Марья Дмитриевна, и с нею её сеттер Спот. Она узнала Серёжу, так как видела его на свадьбе. Он объяснил, что заблудился, она повела его в дом, где он был прекрасно принят. Его оставили ночевать. С восторгом рассказав о своей встрече с ‘Дианой-охотницей’, как он назвал Марью Дмитриевну, Серёжа невозмутимо отнёсся к нашему беспокойству. На все наши рассказы о том, как мы его искали, он ответил, что поступить иначе не мог ‘по мистическим причинам’, даже в том случае, если бы все мы умерли. Сестра, которой нелегко досталось это мистическое путешествие, рассердилась, наговорила Серёже резкостей. Он принял её гнев спокойно и величаво, но за него обиделся Борис Николаевич, который поссорился с Александрой и даже, в тот же день, уехал. Надо прибавить, что всё своё путешествие Сергей Михайлович изобразил тогда, как хождение Владимира Соловьёва в пустыню. Через несколько дней он и сам уехал.
Следующая зима 1905—06 гг. прошла оживлённо, 17 октября и дни всеобщего ликования Александр Александрович переживал сильно. Он участвовал даже в одной из уличных процессий и нёс во главе её красный флаг, чувствуя себя заодно с толпой. Но митинги посещал мало и только как наблюдатель. Отношение к этому делу с полнотою выражено в его стихотворении ‘Митинг’:
И серый, как ночные своды,
Он знал всему предел.
Цепями тягостной свободы
Уверенно гремел…
и т. д.
После женитьбы у Александра Александровича завязались новые знакомства со студентами, прикосновенными к искусству, с литераторами. В 1905 году познакомился он с В. А. Пястевским (Пястом), с С. М. Городецким, с Леонидом Семёновым и Н. П. Ге. Все они были тогда студентами первых курсов. Устраивались сборища, на которых появлялись также молодые художники, братья Пяс-та и Городецкого, музыканты. Читали стихи, слушали игру на фортепиано, обсуждали события. Тут же, в столовой Кублицких, пили чай. Александра Андреевна хозяйничала. Об отношениях с В. А. Пястом, о возраставшей дружбе с Е. П. Ивановым можно прочесть в их воспоминаниях. Из молодых ближе всех прилепился к дому Городецкий. В то время он смотрел на Блока как на мэтра и был польщён тем, что стихи его одобряются. Его весёлость, юмор, непосредственная живость были приятны, придавали всему его облику лёгкость. Николай Петрович Ге — искренний и чистый юноша, но тогда уже усталый и вялый. Его благородные порывы остались бесплодными. В конце концов он как-то прилепился к Розанову, куда ходил вместе с Е. П. Ивановым. Леонид Семёнов сразу стал заметен и как поэт, и как общественный деятель мистического склада! Он начал с монархизма. Сойдясь с Ге в уголку гостиной Кублицких, он серьёзно сговаривался с ним о том, как бы унести царя на руках, как бы его спрятать, когда начнётся революция. После 9 января его отношение резко изменилось. Он пошёл в революцию, после скитаний и сидений по тюрьмам нанялся батраком к крестьянину. В конце концов он крестьянами был убит. В манере Семёнова было что-то сухое и высокомерное, что действовало неприятно.
Все эти сборища и интимные вечера и обеды, когда приходил кто-нибудь, один или два-три человека, были интересны и содержательны. Раза два приходил В. Э. Мейерхольд, друживший тогда с Чулковым. В 1906 году приезжал из Митавы молодой немецкий поэт Ганс Гюнтер, талантливый юноша. Он читал и свои стихи, и переводы некоторых стихов Блока, в которых поразительно уловил ритм и дух поэта. Сколько мне известно, это лучший переводчик его стихов. Вместе с молодыми гостями, а иногда и в одиночку появлялся человек уже зрелого возраста, искатель новых путей в музыке и в философии, композитор Семён Викторович Панченко. Его своеобразный и насмешливый ум и меткие афоризмы всех нас увлекали. Но лучшие чувства пробуждаются при его имени, когда вспоминаешь, как он любил Сашу. Он буквально не мог на него наглядеться, открытый детский взор, кудрявая голова поэта, всё, что он говорил и делал, становилось предметом его неподдельного восхищения. Где он теперь? Жив ли ещё этот ненасытный искатель, человек с большой волей, бессребреник-скиталец?
За эти годы Любовь Дмитриевна, которая до замужества отличалась застенчивостью, тут, под влиянием всеобщей симпатии и интереса, развернулась и стала гораздо смелее.
В эту зиму появился на свет ‘Балаганчик’. Пьесу эту написал Александр Александрович по заказу Чулкова, который просил его дать нечто в драматической форме для альманаха ‘Факелы’. Чулков даже посоветовал Блоку использовать собственное стихотворение ‘Вот открыт балаганчик для весёлых и славных детей…’
Александр Александрович быстро исполнил заказ и отдал ‘Балаганчик’ в ‘Факелы’, где он и появился в ту же весну. Блок не смотрел на свой ‘Балаганчик’ как на театральную пьесу и не думал, что она попадёт на сцену и прошумит. В своём биографическом очерке, написанном десять лет спустя, он говорит, что в ‘Балаганчике’ нашли себе выход те приступы отчаяния и сомнения, которые находили на него ещё в пятнадцатилетнем возрасте. Андрей Белый и Пяст смотрели на это произведение как на поворот в творчестве Блока и, как видно из их воспоминаний, оба были неприятно поражены, но впечатление у обоих было сильное.
Летом 1906 года был написан ‘Король на площади’.
Весной 1905 года Александр Александрович сдал государственный экзамен. В том же году, в апреле была написана знаменитая ‘Незнакомка’.
‘Незнакомка’ очень нравилась. Популярность Блока росла. Глумление ‘Нового времени’ и отрицательное отношение широкой публики — всё это шло своим чередом, но число ‘любящих’ росло. Тут оценил его и Брюсов, который сначала даже не признавал его поэтом.
В том же году окончила Бестужевские курсы Любовь Дмитриевна. У них с Александром Александровичем были и профессора общие, и по части образования они шли в ногу.
Издательство ‘Алконост’, Петербург, 1922 г. Публикуется с сокращениями.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека