Имя француза Лафайета необыкновенно популярно в Соединенных Штатах. Есть город Лафайет, есть улицы, площади, скверы, носящее это имя. Юный французский аристократ, воспитанный на идеях просветителей, — Мари Жозеф Поль Лафайет, захваченный передовыми для своего времени призывами Декларации независимости, пересек океан для того, чтобы принять участие в освободительной войне на стороне армии Джорджа Вашингтона против войск английского короля. Он оказался храбрым, человеком и закончил войну генералом американской армии. У Джорджа Вашингтона было немало и своих храбрых, талантливых офицеров. Главная заслуга Лафайета перед молодой заокеанской республикой состояла в другом. В те дни реакционные дворы Европы ненавидели и проклинали освободительную борьбу североамериканцев. Армии генерала Вашингтона, плохо вооруженные, оборванные, в буквальном смысле слова разутые, наступая, оставляли кровавые следы босых разбитых ног. Но, сильные своим духом, они победоносно громили отлично оснащенные войска английского короля. В Европе же эти армии рисовали шайками грабителей, насильников и убийц. И вот француз Лафайет, очевидец и участник событий, вернувшись в Старый свет, рассказывал правду об освободительной войне, о Джордже Вашингтоне, о Североамериканской республике, рожденной в этих боях.
Живет в Соединенных Штатах человек, которого все — друзья и недруги называют Лафайетом русской революции. Это маститый писатель-публицист. Его имя Альберт Рис Вильямс. Еще будучи юношей, увлекающимся социалистическим учением, начинающим журналистом, он узнал о крушении царизма. Примерно в том же возрасте, что и Лафайет, он пересек океан в обратном направлении и с корреспондентским билетом нью-йоркской газеты прибыл в революционный Петроград.
Выходец из потомственной шахтерской семьи, он полон интереса к русской революции, освобожденному народу. Его выпускное сочинение, которое он написал, заканчивая колледж, называется ‘Альтруизм и эгоизм в политике’. Это страстный призыв к политическим действиям, полный сочувствия к трудящимся. Позже Вильямс знакомится с учением о социализме и коммунизме, поддерживает его. Но у него еще нет твердого мировоззрения. Увлеченный событиями, происходящими в России, он с головой бросается в революционный водоворот, и сама революция, которую он наблюдает пытливым, зорким и непредубежденным глазом, становится его политической школой.
Желая вникнуть в суть происходящего, понять соотношение сил, ощутить направление революционного движения, Вильямс работает неутомимо и страстно, забывая об отдыхе и сне. Он проникает к Керенскому, интервьюирует членов Временного правительства. Он знакомится с лидерами борющихся партий, бывает на собраниях, на митингах, посещает редакции петербургских газет, правительственные учреждения. Неистощимое любопытство, крепнущее ощущение, что революция не остановилась, что свержение самодержавия — это лишь пролог к чему-то иному, большему, понимание, что это новое рождается не в кабинетах министров Временного правительства и не в респектабельном центре столицы, а на ее задымленных заводских окраинах, в промерзлых окопах, в глухих деревнях, увлекает любознательного и неутомимого американца к простым людям, к рабочим, крестьянам, солдатам, к матросам Балтийского флота и, наконец, приводит его к большевикам. Всё пристальней приглядывается он к этой численно еще небольшой, но бурно растущей партии, к которой тянутся простые люди. И тут, в беседах и спорах с большевиками, он постепенно приходит к выводу, что именно у большевиков эпицентр нарастающего землетрясения.
Нет, он ничего не хочет принимать на веру. Жажда проследить движение событий влечет его из революционного Питера в провинцию, в уездные города, в волости. Смело он, иностранец, проникает в солдатские землянки, где агонизирует разутая и голодная гигантская армия, которую Керенский пытается бросить на убой, чтобы утвердить за собой славу ‘сильного правителя’. Вильямс беседует с помещиками и крестьянами, с рабочими и промышленниками, с преуспевающими спекулянтами и голодными женщинами, мерзнувшими в очередях, с министрами и швейцарами. Он сопоставляет призывы различных партий, изучает статистические таблицы, собирает факты. И он, американец, воспитанный на принципах буржуазно-демократических свобод, всё больше утверждается в мысли, что правда- на стороне большевиков, что события в России под напором снизу уже переросли рамки буржуазной революции, что тут, на территории огромной страны, подавляющее большинство населения которой неграмотно, рождается нечто совершенно новое и что это новое будет ярче, шире и прекрасней тех идеалов, которые он, Вильямс, впитал еще в родном Мэриэт-колледже, где он считался когда-то способным студентом и был капитаном знаменитой на весь штат баскетбольной команды…
— Наблюдая события, я чувствовал, как постепенно рушатся мои представления о революциях. То, что рождалось у меня на глазах, не могло не поразить и не увлечь. Мои записные книжки, как губки, впитывали уйму невероятных наблюдений. Галстуки и сорочки в моих чемоданах уступали место листовкам, брошюрам, воззваниям, пачкам газет. Я начинал понимать, что становлюсь свидетелем событий, каких не доводилось описывать еще ни одному журналисту, и собирал все это, боясь что-нибудь пропустить, позабыть, утерять,— рассказывал мне Альберт Вильямс, вспоминая о тех днях.
В день, когда происходил этот разговор, писатель только что вышел из лечебницы, где пролежал несколько месяцев, прикованный к койке тяжелой болезнью. Он был еще слаб — этот огромный, плечистый человек, щеки покрывала бледность, на лбу выступали росинки пота. Но жесты больших рук были точны, энергичны. Глаза глядели молодо из-под седых, сбивавшихся на лоб прядей. И так же молодо рокотал его раскатистый голос, несколько медленно, нараспев, но правильно выговаривая русские фразы.
— Мы с моим другом Джоном Ридом, разумеется, в те дни, летом 1917 года, еще не могли угадать, куда мчится поезд русской революции. Но мы с увлечением неслись в нем и жадно следили за всем, что открывалось перед нашими глазами…
Чудесная, совсем юношеская память у этого пожилого американца, которому привелось стать свидетелем самых волнующих событий Октябрьской революции и первых лет Советской власти. Он, как и его друг, могли бы с полным правом сказать стихами Маяковского:
Мы
диалектику
учили не по Гегелю.
Бряцанием боев
она врывалась в стих…
Именно зоркость журналистского глаза, чуткость уха сдружили корреспондентов нью-йоркских буржуазных газет с большевиками, которых менее дальновидные или более предубежденные западные журналисты рисовали в те дни в виде зверей в облике человеческом. Именно объективный анализ массы фактов, ежедневно наполнявших их блокноты, позволил этим двум людям из-за океана угадать во Владимире Ильиче Ленине центральную фигуру революции…
— По вечерам, когда мы, падая от усталости, добирались наконец до своих номеров в отеле, мы часто говорили об этом еще не виденном нами человеке. Старались представить, каков он из себя, в чем сила его обаяния, чем он так неудержимо влечет к себе сердца всех этих голодных рабочих, оборванных солдат, приезжавших с разрушающихся фронтов, военных моряков, представлявших, как многим казалось тогда, самые необузданные силы революционной стихии, — продолжал рассказывать Вильямс.
Теперь, когда в воспоминаниях он совсем ушел в те далекие бурные дни, его массивное красивое лицо мгновениями становилось совсем молодым, глаза по-юношески блестели…
— Ленин, таинственный Ленин, которого одни проклинают, объявляют немецким шпионом, даже антихристом, а другие превозносят, считают истинным революционным гением, которого яростно травит печать почти всех партий, само имя которого вызывает просто звериную ненависть у офицеров и зажигает восторгом глаза рабочих, солдат, матросов, этот еще не виденный нами Ленин все больше и больше занимал наше воображение… Мы расспрашивали о нем наших знакомых из революционных русских эмигрантов, живших у нас в Штатах и теперь репатриировавшихся домой. Некоторые из них знали Ленина, другие были только знакомы с его делами. Но все с восторгом говорили о нем. И характерно — никому из них не удавалось нарисовать его портрет. Нам все больше не терпелось увидеть этого человека, а он в те дни вынужден был скрываться от ищеек Временного правительства.
— Ну и каково же было ваше впечатление, когда вы впервые увидели Владимира Ильича?
Теперь лицо заокеанского собеседника стало задумчивым, в глазах отразилась восторженная нежность.
— Мое впечатление?! Вы думаете так легко рассказать… Я впервые увидел Ленина в огромном зале Смольного, переполненной толпами солдат, рабочих, матросов. Это было в ту ночь, когда загрохотали пушки ‘Авроры’. Зал клокотал, гудел… Но тут председатель произнес: ‘Слово предоставляется товарищу Ленину…’ На мгновение все стихло, а потом разразились такие аплодисменты и приветствия, что, казалось, задрожали сами массивные колонны. Мы, сидевшие на журналистских местах, замерли в напряжении: вот сейчас появится этот человек, которого мы так жаждали видеть. Но сначала, как мы ни приподнимались, можно было заметить лишь движение на сцене, где кто-то пробирался к трибуне среди ликующих и аплодирующих людей. Наконец, мы увидели Ленина и были поражены. Мы представляли, что перед нами появится мужчина огромного роста, сама внешность которого сразу же приковывает внимание, а на сцене стоял невысокий, коренастый лысый человек с рыжеватой бородкой. Зал, казалось, был готов развалиться от грома приветствий, а он стоял, слегка улыбался, делал нетерпеливые жесты, показывал на часы, дескать, время идет, не надо терять его попусту… И когда ему как-то удалось загасить эти овации, он энергичным, я бы сказал, веселым голосом произнес слова, которые мы, разумеется, тотчас же записали, но которые вот сейчас, столько лет спустя, я легко воспроизвожу по памяти: ‘В России мы сейчас должны заняться постройкой пролетарского социалистического государства…’ Так начал он… Это мое первое впечатление.
Видя, что я старательно записываю, Вильямс улыбается.
— Не стоит. Ведь я тоже журналист и, разумеется, описал это и сам. Вы найдете это в моей книге о Ленине. Она вышла у нас в Штатах в 1919 году, и я очень горжусь, что мне — одному из первых иностранцев — довелось рассказывать Западу об этом удивительном человеке. Но все эти годы я не могу себе простить, что тогда не набрался храбрости послать эту книжку Ленину. Не решился — и всё… И вот всю жизнь жалею…
Альберт Вильямс, как и Джон Рид, не мог удовлетвориться долетавшими до него отзвуками событий. Он хотел быть в самой гуще. Он хотел все видеть своими глазами, получать новости из первых рук. Эта неутомимая жажда все видеть и слышать сделала его сначала невольным, а потом сознательным и активным участником многих героических эпизодов социалистической революции и делает теперь его корреспонденции, статьи и книги не только интереснейшими свидетельствами зоркого, наблюдательного очевидца, но и придает им характер исторических документов, значение которых с годами не теряется, а растет.
Он был свидетелем провозглашения Советской власти и вместе с делегатами II съезда Советов аплодировал рождению нового, социалистического общества. Вместе с солдатами и рабочими он, вооруженный лишь блокнотом и карандашом, участвовал в штурме Зимнего дворца, наблюдал арест министров Временного правительства. В острейший момент Октября, когда перешедшая в контратаку реакция захватила Петроградскую телефонную станцию и забаррикадировавшиеся в ней офицеры арестовали в качестве заложника Антонова-Овсеенко, Рид и Вильямс проникают в здание телефонной станции и становятся свидетелями того, как этот большевистский руководитель с риском для собственной жизни предотвращает самосуд над офицерами после того, как их вынуждают сложить оружие. Характерно и очень важно, что именно эти два американских корреспондента — очевидца и участника Октябрьской революции, как и руководитель американского Красного Креста полковник Раймонд Робинс, тоже волею судьбы оказавшийся в гуще бурных событий той поры, вернувшись на родину, становятся страстными пропагандистами гуманизма Октябрьской революции, дисциплины широких масс, предводительствуемых большевиками, пропагандистами величия ленинской стратегии, позволившей осуществить переворот в гигантской стране, избегнув при этом сколько-нибудь значительных кровопролитий и террора.
Альберт Рис Вильямс, как и Джон Рид, был активной натурой и не довольствовался ролью летописца событий. В январе 1918 года в Михайловском манеже был назначен митинг солдат, отправлявшихся на фронт. Узнав, что будет выступать Владимир Ильич, Вильямс устремился туда. В полутьме манежа, как допотопные чудовища, теснились старые, видавшие виды броневики. Плотная масса красногвардейцев обступила один из них. Владимир Ильич выступал, используя броневик как трибуну. Его характерный энергичный баритон разносился по всему огромному помещению. Эхо в темных углах повторяло слова. Подвойский, который вел митинг, попросил выступить Вильямса. Тот поразился: выступить? Выступить после Ленина? До сих пор он не забыл, как взволновало его это предложение. И все же он согласился и, стоя у машины, стал мучительно подбирать в голове и складывать русские фразы своей будущей речи. Вот Ленин кончил. Как всегда, его выступление сопровождалось бурными взрывами радости, шумного одобрения, как и всегда после своих речей, он чуть улыбался, улыбался одними глазами. Дружеские руки помогли ему сойти с броневика.
— А теперь перед вами выступит американский товарищ, — уже объявлял Подвойский.
Толпа сразу стихла, настороженно замолчала. Ленин все с той же улыбкой, которая жила в его узких, чуть раскосых глазах, одобряюще пожал Вильямсу локоть и, словно угадав его сомнения и тревоги, быстро сказал:
— Говорите по-английски, а я буду переводить.
— Нет, я хочу говорить по-русски, — ответил Вильямс.
Ленин с любопытством смотрел на него, и улыбка трогала уже и его губы, а в глазах светились задорные огоньки. Вильямсу показалось, что Ленин с любопытством ждет, как он будет наказан за свою самонадеянность. И действительно, выпалив весь запас заготовленных фраз, оратор споткнулся на каком-то слове и замолчал.
— Какого слова вам не хватает? — живо и доброжелательно спросил Владимир Ильич.
— Enlist ,— смущенно произнес оратор.
— Вступить, — быстро подсказал Владимир Ильич и потом всякий раз, когда Вильямс останавливался, споткнувшись о неведомое или позабытое слово, он заботливо подсказывал это слово по-русски.
Сойдя с трибуны, Вильямс тут же дал Владимиру Ильичу слово изучить русский язык. Ленин не забыл это обещание и однажды, встретившись с Вильямсом на одном очень важном собрании, тихо спросил, как идет учеба. И тут же стал шепотом давать советы, как, по его мнению, лучше изучать иностранные языки.
Революция все крепче захватывала Вильямса. Когда немцы развернули наступление и молодая Советская власть призвала народ к оружию, он записался в Красную Армию. Перед отправкой на фронт он пришел к Владимиру Ильичу проститься. Тот крепко пожал ему руку. Как всегда, добрый почин тотчас же дал толчок творческому ленинскому мозгу.
— А может быть, вы сумели бы найти и еще кого-нибудь из иностранцев?.. Революционный иностранный отряд… это было бы нам крайне важно.
На следующий день ‘Правда’ напечатала набранный по-русски и по-английски призыв Вильямса к иностранцам, находящимся в России. Он начинался словами, сделавшими честь проницательности молодого американского социалиста: ‘В эту страшную мировую войну… интернациональные силы были разрознены и рабочий класс повсюду скован империалистами всех стран…’ Вильямс призывал иностранцев, находящихся в России, вступать в интернациональный отряд, защищать молодую Советскую республику. А спустя короткое время этот отряд уже двигался на телегах на самый опасный участок фронта. Вильямс не стал, подобно Лафайету, генералом армии, отстаивающей свободу другого народа. Он остался красноармейцем, солдатом пролетарской революции. Но воинское звание в данном случае значения не имеет. Его большое, мужественное, честное сердце, сердце человека, унаследовавшего от деда-шахтера лучшие черты своего великого народа, с тех пор было верным делу, на которое благословил его Ленин. Первая в мире социалистическая держава приобрела в нем большого друга.
Свою книгу, посвященную событиям тех славных дней, книгу, которая является сестрой-близнецом книги Джона Рида ’10 дней, которые потрясли мир’, Альберт Рис Вильямс озаглавил ‘Сквозь русскую революцию’. Но заглавие ее является не совсем точным, ибо, действительно став зорким, не предвзятым очевидцем событий тех дней, автор прошел не сквозь революцию, а в ней и с ней, в рядах активных ее участников.
В те дни газеты Запада были полны самых диких вымыслов о том, что происходит в России. Победоносное завершение пролетарской революции, напугав капиталистический мир, вызвало в нем чудовищный пароксизм злобы. Стараясь нейтрализовать ее влияние на умы тружеников мира, зарубежные газеты соревновались между собой в самых чудовищных выдумках, от которых у трусливых мещан кровь стыла в жилах: Советы национализируют женщин… На рынках голодающего Петрограда из-под полы продают человеческое мясо, причем особенно ценится мясо детей… Людей состоятельных классов, если им не удается скрыться, матросы ловят и живыми топят под невским льдом… Десятки христианских священнослужителей заперты и сожжены в соборе пьяной толпой военных моряков…
С особой яростью реакционная пресса обливала грязью Владимира Ильича Ленина, и тут уж, не стесняясь, давала волю болезненному и злобному воображению.
— …Все это дикое вранье в чудовищных дозах обрушивалось на головы доверчивых обывателей,— рассказывает Альберт Вильямс. — Было ясно — западная реакция мобилизовала все силы, чтобы сделать блокаду Советской России непроницаемой. Я понял — мое место там, за этим сплошным кордоном. Я понял — мой долг нести в мою страну истину о Советской России, о том, что в ней произошло и происходит, истину о пролетарской революции, о ее массах, о ее вожде…
Рассказчик замолкает, поднимается, подходит к окну, стоит к нам спиной. За окном просторная асфальтовая площадь, два потока машин текут по ней. Мощная фигура поэта, певца великой революции застыла посреди площади, облитая жарким летним солнцем. Возле монумента пестрые фигурки играющих детей. Сверху кажется, будто поэт читает им свои стихи.
— Какой она стала новой, красивой — Москва, — взволнованно произносит седовласый очевидец Октябрьской революции. Потом, все еще улыбаясь, опускается в кресло, возвращается к давно минувшим дням. Чувствуется, что картины этого прошлого, которые даже мое поколение советских людей воспринимает уже как историю, вырисовываются перед ним так же четко, как вот эта залитая солнцем московская площадь, памятник поэту, играющие возле него дети.
Перед отъездом Альберта Вильямса В. И. Ленин принимает его в Кремле. Журналист делится своими планами, говорит о мечте написать книгу. Он рассказывает о том, что собрал богатейший материал — целый чемодан литературы. Ленин улыбается все той же своей улыбкой, которая, как кажется собеседнику, постоянно живет в прищуре его глаз.
— У вас прекрасная коллекция документов. И что же вы всерьез думаете, что ваше правительство пропустит вас с этим материалом в Америку?
— Я в этом не сомневаюсь, — убежденно отвечает Вильямс.
Писатель все еще наивно верит, что правительство США введено в заблуждение недобросовестной информацией, что оно желает знать правду о Советской России и русской революции. Ленин качает головой. Он уже не скрывает своей усмешки.
— Прекрасно. Может быть, я ошибаюсь. Рад был бы ошибиться. Посмотрим.
Владимир Ильич берет перо и тут же собственной рукой пишет на бланке обращение ко всем работникам железных дорог, прося их содействовать проезду американского корреспондента через Дальний Восток, поручает им беречь его чемодан.
Но Владимир Ильич, как всегда и во всем, оказывается прав. Когда, проделав огромный путь через всю страну, путь, продолжавшийся почти три недели и обогативший писателя новым бесценным материалом о тех сдвигах, которые Октябрьская революция произвела ‘во глубине России’, путь, который сделал его свидетелем становления Советской власти в Сибири и Приморье и очевидцем подлой оккупации Владивостока американскими, японскими, английскими и чешскими войсками, когда, претерпев множество приключений, лишь чудом спасшись от пули осатаневших белогвардейцев, Вильямс на деньги, тайно собранные для него грузчиками, прибывает, наконец, в Сан-Франциско, — пароход встречает военный катер. С него поднимаются на борт офицеры морской разведки Соединенных Штатов. Вильямс арестован. У него отобрали все: с такой тщательностью собранные материалы, блокноты, черновую рукопись будущей книги, вообще все бумаги, обыскали карманы, заставили снять ботинки, заглянули за ленту шляпы, подпороли подкладку пиджака…
— Я был поражен, — продолжает рассказчик, — но поражен не тем, что со мной происходило. В оккупированном союзниками Владивостоке я видел и не такое. Я поразился тому, что Ленин и тут в своем предсказании оказался прав. Эта мысль как-то даже настроила меня на веселый лад. И когда допрашивавший меня полицейский чин спросил, каких я придерживаюсь политических убеждений, я, стараясь изо всех сил говорить серьезно, ответил ему — альтруизма, оптимизма и прагматизма… Вы, вероятно, не поверите, но он старательно, прямо по буквам записал названия этих новых редкостных и опасных русских учений, импортируемых мною в Америку.
Рассказчик прерывает свое повествование и звучно смеется, смеется весело, так, что большие глаза его превращаются в щелочки, а во рту обозначаются два ряда крупных зубов.
— Идиоты! Они прощупали у меня каждый шов на брюках, но они не могли обыскать мою душу и отнять то, что хранила моя память…
Вскоре Альберту Вильямсу вместе с Джоном Ридом, полковником Раймондом Робинсом и другими американцами, вернувшимися на родину из Советской России, пришлось предстать перед судом американских сенаторов. Нельзя без волнения читать теперь стенограмму его показаний в так называемой ‘оверменовской комиссии’. Каким достоинством, какой верой в Великую социалистическую революцию, каким уважением к советскому народу проникнуты его слова. Нельзя удержаться, чтобы, рассказывая об этом человеке, не процитировать отрывки из этих его показаний.
‘Сенатор Уолкот. …Свидетели, недавно выехавшие из России, определяют количество большевиков в 3 процента населения.
Сенатор Юмс. 5 процентов.
Альберт Вильямс. Нетрудно произвести подсчет. С фронта вернулось 12 миллионов солдат. Половина их возвратилась с винтовками. Это 6 или 8 миллионов ружей. И вот, если бы в России существовало широкое и глубокое антисоветское движение, эти винтовки были бы использованы силами, стремившимися сокрушить Советскую власть… Но каждый раз, когда возникала новая угроза Советской власти, эти миллионы винтовок и штыков вставали на защиту Советов…’
И, обобщая свои показания, Вильямс бросает в лицо сенаторам страстные слова: ‘Я верю в Советскую власть как в великую творческую силу, соответствующую нуждам русского народа. Я верю в нее всей душой, ибо другие правительства, самим фактом своей гибели доказали, что они не имели права на существование… Большевики пользовались доверием народа, и он возложил на них все свои надежды…’
Работу над своей книгой об Октябрьской революции писатель возобновил в горах, над Гудзоном, в маленьком домике Джона Рида. В это время Альберта мучил ишиас. Острые боли не давали ему подолгу сидеть на стуле. Приходилось писать лежа, писать, испытывая такие страдания, что они невольно выжимали на глаза слезы. Когда ему становилось невмоготу, Джон отрывался от своей рукописи, раздувал духовой утюг и гладил больному спину. Как-то в одну из таких трагических минут Риду пришло в голову: ‘Вот если бы Ленин посмотрел, как пишутся книги о его революции’. И расхохотался. С ним вместе расхохотался Вильямс. Он смеялся, несмотря на боли.
Так были написаны замечательные книги ‘Сквозь русскую революцию’ и ‘Ленин — человек и его дело’. Эти книги-документы стали на полки библиотек рядом со знаменитым ридовским очерком ’10 дней, которые потрясли мир’. Реакционная пресса сразу спустила на эти книги всех своих самых злых псов, попыталась опорочить и произведения и факты, в них излагаемые, и самих авторов. Но, несмотря на этот дикий вой, свист и хрюк, голоса двух правдивых свидетелей Октябрьской революции прозвучали на всю страну и вместе с зарубежными изданиями этих книг проникли в другие капиталистические страны. Несмотря на яростные атаки прессы, у этих книг были многомиллионные тиражи. Простые люди Америки увидели в книгах маленькие окошечки, прильнув к которым, человек капиталистического мира мог заглянуть в иной, необычный, только что родившийся социалистический мир.
Не удовлетворившись написанием книг, друзья отправились в лекционное турне по крупным городам Соединенных Штатов. Американский биограф Альберта Вильямса подсчитал, что за три года он прочел около трехсот лекций об Октябрьской революции, о Советской России, о Ленине и ленинской политике. Триста лекций в недоверчивых, предубежденных, но любопытных, жадных до истины аудиториях. Этот подвиг трудно даже себе представить. Вильямс его совершил. Его лекции, как и его книги, покоряли строгой, глубокой простотой. В них он преподносил факты и только факты и заставлял слушателей самих делать выводы. Правда побеждала ложь. Лекции неизменно проходили при переполненных залах. В одних городах их прерывала полиция, в других солдаты, науськанные реакцией, пытались разгонять слушателей, в третьих пьяные хулиганы стремились заглушить слова лектора. И все же большинство лекций удавалось довести до конца.
Со всех сторон сыпались вопросы желающих знать правду об Октябрьской революции. Как-то в разгаре турне Вильямс, отобрав и обдумав наиболее часто повторяющиеся вопросы, навеянные антисоветской пропагандой, написал книгу-памфлет, озаглавленную ‘Семьдесят шесть вопросов и ответов о большевиках и Советах’. Реакционная пресса снова пошла в атаку на автора, но американские рабочие раскупили и эту книгу, изданную в двух миллионах экземпляров.
В разные годы Альберт Р. Вильямс, на этот раз уже с женой Люситой, писательницей, сценаристкой, корреспондентом женских журналов, приезжал в нашу страну, жил в ней, совершал большие путешествия. Однажды по совету М. И. Калинина Вильямсы отправились в деревню, тогда делавшую лишь первые шаги к социалистическому землепользованию. Альберт терпеть не мог быть наблюдателем, летописцем, ‘человеком с блокнотом’. Верный себе, он всякий раз старался найти место среди активных строителей и борцов. То он работал механиком, чинил в украинских селах сельскохозяйственные машины, обосновавшись на хуторе близ Диканьки. То жил в крестьянском доме в маленькой деревне Сабурово в Подмосковье, учился пахать землю, сеять, косить. Был воспитателем в трудовой сельскохозяйственной колонии имени Джона Рида, где приобщались к труду беспризорники. А заинтересовавшись положением религии, сделался даже на некоторое время… кладбищенским сторожем. И всюду рядом с ним, неистовым и неустанным журналистом, искателем истины, была его верная подруга Люсита, маленькая, с виду такая домашняя, нежная, но мужественная, не боящаяся трудностей женщина, которая, так же как и ее муж, умела грести против течения.
Эти поездки по стране, активная жизнь среди советских людей давали живые наблюдения, обогащали супругов множеством друзей в нашей стране, среди которых были рабочие, крестьяне, наркомы, самые знаменитые наши ученые, режиссеры, писатели, композиторы и самые обыкновенные домохозяйки.
— Мы приезжаем к вам, как к родным, у которых давно не были. Я радуюсь каждому новому дереву на ваших улицах, — говорит Люсита, так же как и муж пронесшая через десятилетия молодую, отзывчивую на все хорошее душу, молодой голос, молодые глаза.
Смотришь на супругов и приходишь к выводу, что в сущности оба они страшно похожи на тех Вильямсов на фотографиях, где они сняты с красногвардейцами, с дальневосточными партизанами, с коммунарами Украины, с девушками из трудовой колонии, сорок, тридцать, двадцать лет тому назад.
Когда Гитлер, подло нарушив договор о ненападении, бросил на Советский Союз всю свою военную мощь — двести дивизий, уже покоривших в короткое время сильнейшие государства континентальной Европы, Вильямсы жили в маленьком домике на острове Ванкувер. Альберт работал над новым изданием книги ‘Советы’. Ничто — ни драматическое для нас начало войны, ни победные реляции гитлеровской ставки, ни мрачные прогнозы обозревателей нью-йоркских газет, уже гадавших, сколько — месяц или год — может выдержать Красная Армия сокрушительный напор гитлеровской военной машины, — не поколебало их веры в советский народ, в прочность социалистического строя, в патриотизм советских людей. Именно в те нечеловечески тяжелые для нас дни через океан полетела телеграмма Альберта, в которой он предсказывал неминуемую победу Красной Армии. И это не было выражением малодушного стремления спрятаться от фактов, выдать мечту за действительность. Эта телеграмма, напечатанная в свое время в советских газетах, была продиктована глубоким знанием нашей жизни, нашего человека, его преданности идеям коммунизма и его непоколебимой веры в большевистскую партию…
— Я помню, как, послав эту телеграмму, мы принялись обсуждать между собой возможные варианты развития военных событий и стали гадать, когда Красная Армия разобьет гитлеровцев — через месяц, через два, через год, — говорит Люсита, вспоминая тот далекий вечер на тихом острове, — и добавляет: о возможности поражения мы даже не говорили. Это не приходило нам в голову…
В дни, когда Советская Армия вела великое единоборство с объединенными силами фашизма, бывший красноармеец Альберт Вильямс, находясь за океаном, все же был в рядах сражающихся. Годы войны — пора нового расцвета его публицистической и журналистской деятельности. Он — редактор журнала ‘Сорвей грэфик’, рассказывавшего американцам правду о жизни и борьбе их советского союзника, о воинах и партизанах, о тружениках советского тыла, о том, как на оккупированной немцами территории советские люди не складывают оружия и сохраняют дорогие им порядки. Он пишет на эту тему страстные статьи. Его книги о Советской Армии, о ходе войны на советско-германском фронте издаются, переиздаются, выходят огромными тиражами.
Он далеко от нас. Но, находясь за океаном, он с нами. Вместе с нами он радуется победе над гитлеризмом, посвящает ей взволнованные статьи…
Шли годы. Началась ‘холодная война’. На Америку надвинулась и окутала ее отвратительная туча маккартизма. Охота на ведьм напугала иных из тех, кто называл себя нашими друзьями. На место малодушных отступников приходили новые друзья. Но Вильямс никогда, даже мысленно, не изменял своей первой любви, к которой Люсита его не ревнует, ибо сама разделяет ее — любви к Советской стране. Эта любовь укрепляется в них другой любовью, любовью к американскому народу. Четыре десятилетия этот славный человек не уставал пропагандировать идею дружбы двух великих народов, идею мирного доброжелательного сосуществования государств разных социальных систем. Именно он, кому когда-то Владимир Ильич собственноручно передал письмо о дружбе и взаимопонимании, адресованное американцам, был неустанным борцом за эту дружбу. Он и сам мог бы стать символом взаимопонимания, к которому сейчас так стремятся и советские и американские люди.
И вот теперь, когда в международной атмосфере повеяли весенние ветры, когда подтаивают гигантские ледяные редуты, которыми пропагандисты ‘холодной войны’ постарались разделить наши страны, супруги Вильямсы вновь приехали в Москву. Несколько вечеров расспрашивал я их о том, какие заметили они у нас перемены. Они наперебой перечисляли все, что их поразило — спутники и моисеевский ансамбль, искусственная планета и жилые массивы Юго-Западного района Москвы, атомоход ‘Ленин’, городок Московского университета, Уланова в роли Джульетты, какие-то наши гимнасты, фамилии которых я даже сам не знал. И то, что люди по утрам по пути на работу читают в метро книги, и то, что, приехав в Москву, они не увидели ни одного нищего…
— Чудесно, чудесно! — восклицает Люсита.
А Альберт задумчиво сказал:
— Если бы все это увидел Ленин. — И вдруг снова — уже не в первый раз за наше знакомство — прибавил: — Я простить себе не могу, что не послал тогда Ленину мою работу о нем…
И вот, когда в последний раз перед их отъездом я зашел к ним проститься вместе со своим маленьким, сыном, первое, с чего Альберт начал разговор, было:
— У меня радость, удивительная радость… Вы знаете, Ленин читал мою книгу.
Оказывается за несколько дней до этого Вильямсы были в Горках. Они провели там несколько часов, подробнейшим образом осмотрели все детали ленинского кабинета, где время как бы застыло в момент смерти владельца и даже календарь не перевертывали с тех пор, как Ленин ушел из жизни. Рядом с письменным столом был шкафчик с книгами, теми самыми, над которыми Ленин работал. Альберт был поражен, увидев среди них такой для него знакомый переплет.
— Может быть, под старость становишься сентиментальным, я до сих пор не могу пережить этого счастья…
Мой сын с удивлением смотрел на огромного старика. Ленин был для мальчика фигурой легендарной. Слушая наш разговор, он, должно быть, просто представить не мог, что этот иноземный человек видел Ленина, говорил с Лениным.
— Ну, хлопец, дай руку, — сказал вдруг Вильямс, протягивая свою огромную ладонь, — до сих пор американские мальчишки в нашем городке иногда подходят ко мне и жмут эту руку. И не потому, что я им нравлюсь, нет, а потому, что эта рука жала руку Ленина. Понимаешь ты это, молодой гражданин Советской России?
Осторожно приняв рукопожатие, мальчик прошептал: ‘Понимаю’. Вильямсы дружно рассмеялись, и такими они в это мгновение показались молодыми, бодрыми, будто смех был волшебством и, обладая магической силой, мог перенести этих двух пожилых и столько переживших людей в годы их юности, когда они, движимые желанием все увидеть, все узнать, колесили по просторам нашей страны, наблюдая рождение, становление, рост невиданного еще людьми мира.
И, уходя от них, чувствуя на руке тепло их пожатия, я думал: нет, неправильно соотечественники называют Альберта Риса Вильямса Лафайетом русской революции. Маркиз де Лафайет в пожилые годы, позабыв, что он был когда-то генералом армии Джорджа Вашингтона, повел войска против революционных парижан и был одним из тех, кто преподнес корону Луи Филиппу Орлеанскому. Альберт Рис Вильямс, солдат Октябрьской революции, проявил стойкость, последовательность и величие души. Он остался таким же, каким был,— чистым, честным, страстным поборником правды и свободы, борцом за великое дело, к которому он приобщился в юности. Он остался самим собой — славным американцем, добрым другом Советского Союза.
Борис Полевой
Москва, декабрь 1959 г.
———————————————————————-
Источник текста: Вильямс А. Р. О Ленине и Октябрьской революции. Пер. с англ. / Вступ. статья Б. Полевого. — Москва: Госполитиздат, 1960. — с. 3—18, 21 см.