Личность и творчество архимандрита Феодора (Бухарева) в оценке русских мыслителей и исследователей. Антология
Издательство Русского Христианского гуманитарного института, Санкт-Петербург, 1997
Здоровье Александра Матвеевича стало ухудшаться с прошедшей весны 1870 года. Но все-таки он мог ходить, говорить, заниматься. С начала марта болезнь начала заметно усиливаться. 11 марта А. М. пожелал причаститься. Приступил он к Св. Тайнам с горячими слезами любви, умиления, благодарности к Богу, потрясшими весь его организм. По уходе священника он заметно ослабел, не мог говорить, но находился в очень светлом расположении духа.
После 16 марта болезнь шла заметно усиливаясь, но он говорил, что ему после причастия особенно легко. А. М. никогда не жаловался и на вопрос, как он себя чувствует, отвечал всегда: ‘хорошо’ или ‘порядочно’, — потому и трудно проследить ход его болезни.
В последний месяц своей жизни он не мог ложиться в постель и потому дни и ночи проводил почти без сна. Иногда тяжело было смотреть на его измученное лицо, в продолжение ночи на вопрос мой: ‘Ты очень страдаешь?’ — он отвечал: ‘Что это за страдание! Разве так страдают? Просто догораю, как лампада, вот еще, быть может, немного, немного осталось елея…’
Вообще он не любил подобных вопросов: раз на Страстной, во время заутрени, я спросила его, как он себя чувствует, на это он с неудовольствием отвечал: ‘Что ты все о пустяках спрашиваешь? Ты бы лучше спросила, что вот, мол, ты умираешь, а довольно ли ты думаешь о Боге?.. Вот о чем бы должна спрашивать меня!’ — и тотчас прочитал с начала до конца: ‘Се жених грядет в полунощи…’1
Прислугу он ни за что не позволял будить и беспокоить по ночам. Мы с ним вдвоем просиживали до утра и много переговорили в эти бессонные ночи. Сидим, бывало, с ним рядом на диване, он держит меня за руку, порой прислонится к моему плечу и задремлет на минуту. В нашей комнате постоянно горела лампада перед образами. Иконы все больше его прежние, некоторые прекрасной живописи, как будто дышат… Сидим одни. Икона Смоленской Божией Матери, которою отец Александра Матвеевича благословил его, когда он ехал учиться. К этой иконе он имел особенную веру… Часто видал он, молясь перед Св. иконой, как у Царицы Небесной иногда градом лились слезы из глаз, а иногда личико покрывалось румянцем и Она ему улыбалась. Вот, бывало, и скажет, обратив взоры на образа: ‘Как у нас хорошо! Я люблю и всегда любил видеть теплящуюся перед образами лампаду. Как прекрасны Св. иконы! И все-то, все-то они у меня чудотворные!’
Вспоминали мы с ним всю нашу прошедшую жизнь, и он говорил, что она была непрерывное чудо, в продолжение восьми лет мы не знали, чем мы жили совершенно безбедно, прилично, имели всегда приличную квартиру, достаточно прислуги, выписывали книги, журнал, газеты… Правда, были два семейства преданных ему друзей, уделявших ему постоянно от своих доходов, но этого было недостаточно для того, чтобы просуществовать, а не только жить, как мы жили. Мы затруднялись, да и теперь я затрудняюсь отвечать на вопрос, чем мы жили. И потому мы редко с кем об этом говорили, не более как с одним или двумя человеками из самых близких. Раз, я помню, одному родственнику, хорошему и еще молодому человеку, находящемуся в очень тяжелых нравственных затруднениях, А. М. советовал возложить все свои надежды на одного Спасителя и от Него одного ожидать избавления. Тот отвечал, что чудес не бывает. А. М., чтобы убедить его, рассказал ему про совершающееся с нами чудо, но услыхал такой ответ, иронически произнесенный: ‘Не манной же с небес вы живете!’ После этого он остерегался говорить об этом с кем бы то ни было.
Вот мы и вспоминали с ним об этом, и воспоминания эти приводили его в восторг. Я, с своей стороны, припоминала, что Господь так нас берег, что никогда не ставил ни в нравственную, ни в материальную зависимость от людей.
Я не знала никого, кто бы сохранил такую независимость духа, как он, в этом отношении он держал себя перед всеми, как истинный аристократ.
Александр Матвеевич, улыбаясь, слушал меня и говорил: ‘За все это надо благодарить Создателя нашего, чудесно хранившего меня на всех путях моей жизни, а если бы не Господь был с нами, — говорил он, выражаясь словами псалма, — то живых поглотили бы нас человеки’2. Я выражала ему горячее желание не переживать его, он отвечал: ‘Мне и самому не хочется оставлять тебя, такая ты неопытная — такой ребенок, а люди так злы к нам!’ И вот однажды, уже на Святой неделе, я стала просить его, чтобы он, если отойдет в другую жизнь, попросил бы там Создателя, чтобы и меня скорее взять из этой жизни. А. М. спросил меня: ‘Точно ли ты этого желаешь, подумай хорошенько, ты много со мной страдала, не хочется ли тебе и пожить? ‘ После того как я горячо повторила свое желание, он сказал два раза с особенно торжественным выражением в голосе: ‘Если буду иметь дерзновение к Богу, то буду просить Его об этом!’
За две недели до кончины у А. М. стали пухнуть ноги, это его беспокоило и удивляло: его покойная мать скончалась от водяной болезни. Вот он смотрит раз на ноги и говорит: ‘Маменька, маменька, скажешь ли ты мне, что это со мной?’ Я спросила его: ‘Видел ли ты когда маменьку во сне?’ — ‘Нет, — говорит мне, — во сне не видел, а наяву раза три видел’. Припоминал он часто отца своего, про которого знавшие его говорили, что это благословенный был человек, припоминал по случаю письма своего племянника, полученные на Святой неделе, свое детство. Рассказывал, с каким чувством его отец пел какие-то священные стихи: ‘Не тщетно Мариины слезы проливаются…’ — и сам плакал при этих воспоминаниях.
На Страстной неделе он видел во сне, что он горюет очень о том, что умирает, не успев сделать необходимые дополнения к Книге Ездры3, а я подхожу к нему, держа у сердца какую-то книжку, и говорю: ‘Вот она — эта книжка’. Проснувшись, он рассказал мне свой сон, говоря, что если ему действительно на несколько времени полегчает, то он займется необходимыми дополнениями к Книге Ездры. Еще на Страстной неделе он говорил мне: ‘Что это мне слышится все как будто поют: ‘Суди мя по суду любящих имя Твое’?’ Я думала, эти слова из псалмов, после говорила об этом со священником, но он отвечал, что это не прямо из псалма, а есть похожее в псалме4.
Он любил очень порядок в комнатах, чистоту и требовал, чтобы перед праздником все мыли, убирались, сам учил, что нужно делать. Надо сказать, что многие даже из друзей его считают его непрактичным, он сам отчасти считал себя таким, но ближе его знавшие в частной жизни не согласны с этим. У нас был при нем порядок, и все благодаря ему. Также многие из прибегавших к нему за советом во всех случаях жизни теперь свидетельствуют, что никто лучше его не мог дать даже практического совета.
В Великий четверг А. М. уговорил меня идти к вечерне, я пошла в церковь, оставив его с молитвенно устремленными взорами на образа, возвратясь, я нашла его изменившимся: голос у него упал и сам он ослабел. Вечером в этот день мы с ним начали читать Евангелие, и до первого дня Пасхи я ему прочитала трех первых Евангелистов. Во время дремоты он не велел читать, говоря, что Евангелие нельзя употреблять как усыпительный порошок.
В Пасху перед заутреней он вышел в залу, тут мы сидели с ним при свете лампад и вели особенно задушевные речи. Мне показалось, что он рад жизни и не желал бы умереть. Я встала и, подошедши к нему, сказала: ‘Александр Матвеевич, я верю, что если мы с тобой попросим оба Господа о даровании тебе жизни, то Он нас услышит и ты будешь жить. Давай встанем и помолимся’. Когда я это сказала, он на меня особенно зорко и даже строго поглядел и сказал: ‘Полно тебе быть эгоисткой и искать того, что тебе лучше, а не мне’. Только он выговорил очень хорошо, а я передаю смысл его слов, в точности передать самих слов не могу. Вообще трудно передавать его слова — он иногда скажет немного, но так хорошо и с такой силой, что этого никак не передашь.
Еще я забыла сказать: на Страстной неделе он, увидев раз, что я стою перед иконами и плачу, говорит мне тогда с силой: ‘Не держи меня, я ведь давно знаю, что ты меня держишь здесь, на земле, своими слезами и молитвами, но прошу тебя, не держи меня’.
Когда послышался звон к заутрене, мы с ним похристосовались и просидели, разговаривая, до ранней обедни, потом перешли в другую комнату. Тут меня начал сон склонять, и он уговорил меня прилечь, а сам стал читать вслух Евангелие от Иоанна Богослова: ‘В начале бе Слово’. Я в это время стала засыпать, но беспокойство о нем не давало мне спать долго, и, просыпаясь, я все слышу, что он читает еще первую главу — читает очень редко, тут только я поняла, до какой степени он слаб, и, испугавшись, спросила его, почему он так редко читает. Он отвечал мне: ‘Потому, что я думаю над этим’.
После обедни пришли священники. А. М. уже не мог к ним выйти, и, когда они пропели, я просила священника войти с крестом в его комнату, чтобы дать ему приложиться. Когда мы вошли к нему, то я увидела, что у него все лицо залито слезами. По уходе священника он сказал: ‘Что это как они умилительно пропели’, а пели простые дьячки очень обыкновенно.
В продолжение дня он вспоминал о нашей дочке, умершей третьего года в самый день Пасхи. Благодарил Бога, что Он взял ее, говоря, что иначе он не мог бы умереть спокойно. На другой день он согласился, по настоянию моих родных, принять доктора, но после сожалел, говоря, что из этого ничего не выйдет, только мир наш нарушен. ‘А какие дни-то райские мы с тобой проводили, Анна!’ — говорил он. Впрочем, он смутился ненадолго, и дни наши продолжали идти своим прежним чередом.
Однажды, помню, на Святой неделе сидим с ним в зале, вечер такой прекрасный, самый великолепный закат солнца, и наши хорошенькие комнаты (он очень любил нашу квартиру) все освещены солнечными лучами. Я прочитала вслух: ‘Свете тихий, Святыя Славы’5, зная, что он любит эту церковную песнь, и он пришел в восторженно-умилительное состояние духа.
А то был еще вот какой случай. Лежит он на постели, и я слышу от него как будто обращенное ко мне ‘спасибо’, но каким-то внутренним голосом, так что губы его совсем не шевелятся и уста не открываются. Я испугалась, подумала, не перед смертью ли он благодарит меня за то, что я его так любила, но потом постаралась себя уверить, что это была иллюзия, хотя я очень явственно слышала. Но дня через два слышу, что он уж действительно говорит то же самое ‘спасибо’. Я переспросила: ‘Что ты говоришь?’ — ‘Говорю спасибо’. — ‘Что же это значит?’ — спросила я, он ничего мне не ответил.
После посещения доктора чтение наше пошло медленно, потому что доктор запретил читать более пяти минут.
Вот еще что мне хочется рассказать. В первую половину поста он пожелал перечитать оба тома ‘Мертвых душ’ Гоголя. Я ему читала, и чтение это успокоительно действовало на него, некоторые главы он и сам читал и все говорил про Гоголя: ‘Это священник!’
Газеты мы с ним читали постоянно, до тех пор пока начались все ужасы междуусобной войны во Франции6, тогда он сказал мне: ‘Не читай мне, я теперь не могу этого читать’. Но раз на Святой неделе, когда мы при нем говорили с доктором о том, что делается в Европе, он опять заволновался, сказав, что терпеть не может Гамбетты. Когда мы в разговоре упомянули Гарибальди, он сказал: ‘Это честный человек! А как его эта чушка Франция хорошо отблагодарила!’ — сказал он, вспоминая, что в Национальном собрании кричали: ‘Не надо Гарибальди’, и опять рассердился при этом воспоминании. Больше не говорил уж ни о чем подобном.
Читала я ему попеременно Евангелие и Псалтырь, накануне дня кончины я ему стала читать Евангелие, следовала беседа Спасителя с Никодимом, когда я прочитала всю главу, он пожелал, чтобы я повторила беседу с Никодимом7, и, выслушав ее, начал мне разъяснять и развивать свои мысли по поводу ее. Потом попросил меня написать письмо к Вам8, Михайло Петрович, где, помните, он просил меня передать Вам, что ему еще нужно сделать некоторые примечания к толкованию Апокалипсиса. И что он выжидает светлой минуты, чтобы заняться этим. Только что я письмо отправила, он говорит мне: ‘Нет, нет, Анна, я чувствую, что сам не успею этого сделать, дай сюда рукопись, я тебе скажу, какие примечания надо сделать, а ты передашь Михаилу Петровичу’. Я стала просить его успокоиться и оставить до другого времени, потому что ему трудно говорить. ‘Нет, нет, не раздражай меня, это вреднее’, — говорил он. Я подала рукопись, и он стал ее перелистывать. Я продолжала его уговаривать, и он сказал: ‘Ну да, пожалуй, погодим немножко: надо-таки, надо будет заняться этим вскоре’.
Я забыла сказать: еще за два дня до кончины он раз говорит: ‘Боже! Что это за радость, что за неизъяснимая радость на душе!’ Я его не спросила (в то время доктор запретил ему говорить), тем и кончилось.
Со второго дня Св. недели он стал ложиться в постель и мог засыпать. Но в ночь на четверг он опять не спал всю ночь и говорил: ‘Что это за странное состояние: слабость необыкновенная, а голова — удивительно как работает, мысли, воспоминания толпятся в голове, и вся прожитая жизнь — как на ладони’.
Утром он немного заснул, и ему приснилось, что мы с ним оставляем комнату, в которой долго с ним жили, и оба озабочены тем, чтобы оставить все в порядке и чтобы комната была хорошо истоплена. Удостоверившись, что все в порядке, он стал выходить первый, и к нему бросился какой-то человек, удерживая его, но он сказал ему: ‘Шутишь — не удержишь’. И действительно, при кончине доктор делал ему компрессы на голову, давал пить воды, вина, думая, что он находится в сонном состоянии, и стараясь привести его в чувство.
В последнюю ночь на пятницу он не переставал в продолжение всей ночи заботиться обо мне, как будто больна я, а не он. Заставлял меня одеться теплее и вскакивал, чтобы посмотреть, тепло ли я одета. В половине ночи он мне сказал: ‘Анна! Как мне тяжело! Что-то гнетет меня и нравственно, и физически’. Я дала ему успокоительных капель, и он заснул.
Утром проснулся очень свежий, взгляд и речь такие, как были до болезни, только когда я подошла к нему поздороваться, он сказал мне ‘Христос Воскресе’ вместо ‘здравствуй’, прежде он этого никогда не говорил. Выпил три чашки чаю, немного поговорил со мной и попросил прочитать псалом, сказав несколько шутливо или весело: ‘Стишок-то мой, стишок-то мой прочитай мне’, — и я прочитала ему стих из псалма, который он в последние дни просил читать меня, два раза в день: ‘Ежели я пойду в тесноте, Ты оживишь меня, противу свирепости врагов моих прострешь руку Твою, и защитит меня десница Твоя’9. Выслушав, он сказал: ‘Да, да, противу свирепости врагов моих!’ — и лег уснуть.
Во время минутного пробуждения я стала замечать, что с ним происходит что-то особенное, стала делать ему вопросы, чтобы услыхать его голос, и он все мне отвечал с необыкновенно приятной улыбкой: ‘Ничего, матушка’, — или: ‘Сейчас, матушка’, как будто я его куда торопила, и он говорит мне: ‘Сейчас, сейчас, матушка’. Я было приподняла его, но он опять так весь и опустился на подушки, сказав с той же приятной улыбкой: ‘Ну вот как хорошо. Благодарю’. Как будто ему уж очень ловко и хорошо.
Потом приехал доктор, сказал, что он находится в сонном состоянии, и старался привести его в чувство. А. М. все держал мою руку и пожимал ее, пристально глядя на меня. Я старалась не плакать, помня его просьбу: ‘не смущать ему тех торжественных минут’. Все несколько минут до кончины заметно стал чувствовать страдание и несколько раз проговорил: ‘Боже мой, Боже мой!’ Я бросилась к образу Смоленской Божией Матери, прося Царицу Небесную поскорей прекратить страдания, и как только я поставила образ ему в изголовье, он перестал страдать.
Еще зимой говорил он мне: ‘Когда я умру, пожалуйста, не предавайся очень скорби обо мне, а лучше подойди ко мне и, поцеловав, скажи: ‘Христос Воскресе! Отдохни, мол, голубчик, уж ты устал». А то говорил раз, тоже убеждая не предаваться скорби: ‘Помни, как я светло смотрел всегда на умерших, я всегда подходил к ним, говоря внутренне: ‘Христос воскресе». Не знаю, кто писал его некролог в ‘М<,осковских>, в<,едомостях>,’: в нем неверно то, что он больше любил посещать кладбища, чем бывать с живыми людьми10. Он слишком сам был живой человек и слишком любил людей, чтобы так относиться к ним. Но правда то, что, когда он посещал кладбища, ему делалось особенно легко на душе, это он сам говорил мне, особенно после тяжелых дум о том, что живые не хотят или не могут его понять, если ему случалось посещать кладбище, он с отрадой думал о том, что ‘все-то им теперь понятно, все-то известно’.
Удивительные его были отношения к людям. Живя с ним, я постоянно жила в какой-то атмосфере добра, справедливости и чистоты душевной, и люди, которым эта атмосфера непривычна, иногда сразу становились к нему во враждебные отношения, конечно, так случалось более с грубыми и неразвитыми людьми. Со стороны людей образованных враждебность не выступала так рельефно, но зато с первого же раза начинали звучать такие звуки, которые должны были разрешиться очень нестройным аккордом. Он обладал удивительной способностью вызывать наружу то, что таится в душе человека, добрые то или худые расположения.
Я бы желала это выразить яснее. Если с А. М. приходили в соприкосновение люди религиозно-формалистического направления, или иудейского, как называл А. М. подобное направление, то в них с особенною силой выступало то, что есть нечеловеколюбивого и даже материально-грубого в этом направлении п. И если то были люди крайнего современного направления, то так же ярко выступали следующие черты — жестокость, эгоизм, тупость понимания, легкомыслие, гордость, иногда при совершенном нравственном ничтожестве, и в конце концов равнодушное отношение к истине12. И все это выступало в истинно зверовидных чертах. Случалось, что люди этих различных направлений подавали друг другу руки для того, чтобы дружно напасть на него. И, смотря на их жидовевшие лица (выражение А. М.), невольно думалось: ‘Теперь ваше время и власть тьмы’13.
А сколько рабского и малодушного проявлялось в людях, даже сочувствующих ему. Одни, т. е. духовные, боялись повредить своей карьере, выражая свое сочувствие к нему, другие боялись выказывать открыто свое сочувствие к нему, потому что он непопулярен. Многие приходили к нему ночью, как Никодим к Спасителю, иные, подобно Петру, при случае говорили: ‘Не знаю сего человека’14. А он, благодаря необыкновенной чуткости души своей, все это знал и от всего этого страдал. Иногда чуткость его доходила до какого-то ясновидения, достаточно было одного намека, одного мимолетного движения в лице, чтобы он читал, как по открытой книге. Раз он увиделся с одним человеком, который выражал ему всегда свою любовь и уважение, хотя и ночью, по-Никодимову. При свиданиях с этим человеком ему случалось сидеть с ним рука в руку и таким образом вести задушевный разговор. И вот он раз приходит к этому человеку и замечает, что тому как-то не по себе, что у него есть что-то особенное на душе, и что-то такое, от чего у него холодный пот выступает на лице и на руках. А. М., прощаясь, сказал ему: ‘Или Вы нездоровы, или у Вас что-то есть на душе’. И что же? Вскоре я узнала, что этот человек отрекся от него, сказав при случае: ‘Не знаю его’15.
В нем постоянно горел священный огонь любви к истине, у которого люди или согревались, или смертельно обжигались. Редким из людей, приходящим с ним в соприкосновение, проходило безнаказанно их враждебное или равнодушное отношение к истине. Рано или поздно расплачивались они или глубоким нравственным, или только внешним падением под ударами судьбы. Иные, до встречи с ним самоуверенные, потом так низко падали, что на лицах их оставался какой-то роковой отпечаток нравственного падения. Один человек, имевший случай наблюдать это и поражавшийся этим, сказал ему однажды: ‘Вы роковой человек!’ Зато над судьбой тех, которые оставались ему верными и неизменными, заметно особенное благословение Божие.
А. М. ужасно как страдал оттого, что люди удалились от правды и в деле мысли, и в жизни. Всякую несправедливость или обиду, оказанную другим, он принимал к сердцу так горячо, как бы эта обида нанесена ему самому, и в таких случаях высказывал свое негодование прямо в лицо тем, кого считал виноватыми. Мира, основанного не на истине, он не любил и иногда прерывал открытые отношения с людьми, поступившими против истины, но в сердце своем (в этом он уверял меня и прежде, и незадолго до кончины) он крепко стоял перед Господом за этих людей, прося Его не вменить им грех их.
Редко приходилось ему встречаться с истинным величием души, истинною доблестью, с непоколебимою любовью к истине. Но идеал этот постоянно жил в его душе, он искал его вокруг и, не находя, ужасно страдал, говоря: ‘Я физически задыхаюсь оттого, что мне нравственно дышать нечем’. Более всего заставляло его страдать измельчание человека, его равнодушное отношение к истине, то, что он ни тепл, ни холоден, и, говоря об этом, он выражался иногда словами из Апокалипсиса: ‘О если бы ты был холоден!’16 А. М. находил и опытами узнавал, что оскудело добро в человеке, и говорил, что время, переживаемое нами, есть самое ужасное время семи язв и страшного землетрясения, по Апокалипсису17, он говорил это еще семь лет назад, а по Книге Ездры то время, про которое сказано: ‘Умрет сын мой Иисус и с ним все имеющее дыхание’18. Но ничто не могло его так утешить, ободрить, как проявление добра в людях. Он плакал от радости, если слышал про чей-нибудь честный поступок, если замечал в ком искру добра. Проезжаешь, бывало, с ним какой-нибудь деревней, и мелькнет личико дитяти с выражением невинности и доброты или встретившаяся крестьянка поклонится с радушной простотой, и он растрогается до глубины души и пошлет вслед тысячу благословений и благожеланий. Потому я всегда, бывало, когда услышу о ком-нибудь что-либо доброе, спешила передать ему, чтобы развеселить его.
Были с ним еще такие случаи: иногда слышались ему голоса, предостерегающие его от некоторых людей или предприятий. Раза два случилось, что он не послушался предострегающего его голоса, и ему пришлось горько в том раскаяться. Иногда эти голоса раздавались от самих образов, перед которыми он стоял на молитве. И это не то чтобы в последнее время, а давно так было с ним.
——
А. М. говорил мне, что если после его смерти будут хвалить его, то чтобы не слишком заслушивалась этих похвал, помня, что он и при жизни лести не любил. ‘Но если дело мое поймут в его истинном значении, — тогда ты можешь порадоваться’19, — говорил он. Еще — если будут писать про него и допустят какую-нибудь ложь, хотя бы в похвалу ему, то чтобы я восстановила истину.
——
А. М. не уважал людей, не могущих идти против течения. Помню, когда мы недавно читали с ним про бывшего секретаря Наполеона, заступившегося за него перед гневным собранием и мужественно противостоявшего этой буре20, он сказал: ‘Как я уважаю этого человека! Это истинное мужество. Мало, мало у нас таких людей, все рабы — и в этом наша главная беда’.
Никто, как он, не умел так плакать с плачущими и радоваться с радующимися. Чужое горе — было его горе, чужая радость — его радость. Много теперь людей оплакивает его кончину, говоря, что не с кем стало поделиться и горем, и радостию. За то он имел преданных себе людей во всех сословиях и во всех средах. Странно: иные из образованных говорили, что он мудрен, другие, совсем безграмотные, понимали его и были ему преданы всю жизнь. Но надо сказать, что у него — с самых молодых лет до самой смерти — были преданные люди, и все они отличались и отличаются особенной теплотой души.
——
Прошу Вас верить моему свидетельству, хотя я и жена ему. Это для меня как святыня, допустить малейшее преувеличение я считала бы за святотатство. Еще иных вещей я не сказала, боясь навлечь на себя его упрек в недостатке скромности, относительно его.
——
Еще вот что мне хочется сказать: отличительной чертой его характера было мужество. Он никогда не робел ни перед какой опасностью. В 1848 году в селе, где жил его зять, была страшная холера: по 30 человек приносили в церковь. Он нарочно на это время поехал в это село, чтобы поддержать упавший дух своих родных и, в особенности, чтобы поддержать священника зятя в его священнических обязанностях. Подобных случаев было много в его жизни.
Когда началось междоусобие во Франции, А. М. сказал: ‘Не это ли рога зверя, потрудитесь посмотреть в 17-й главе Апокалипсиса, 16-й стих’.
ПРИМЕЧАНИЯ
Печатается впервые по автографу: РО РГБ. Ф. 231/III. К. 2. Ед. хр. 34. Л. 8—11, частично учтена редакторская правка текста, выполненная М. П. Погодиным на писарской копии для неосуществившегося издания воспоминаний (Там же. Л. 20-25).
Данные воспоминания о муже Бухарева писала ‘не для печатания, не для посторонних людей’, а помогая М. П. Погодину в создании бухаревской биографии (РО РГБ. Ф. 231/II. К. 6. Ед. хр. 7. Л. 5, 8). Писала она их поэтому не отделывая, ‘не вставая с места’ (Там же. Л. 18 об.) и отправила в письме от 23 мая 1871. Просмотрев присланную ей Погодиным писарскую копию своих воспоминаний, Бухарева в письме от 20 февраля 1872 согласилась с его редактурой, но, как и прежде, запретила печатать первую половину рукописи — о последних днях мужа, разрешив опубликовать вторую часть, если возможно, от имени ‘одного из учеников’. ‘Это нежелание делиться с посторонними дорогими мне воспоминаниями, — объясняла она, — зависит не столько от моих убеждений, сколько от особенности моего характера…’ (Там же. Л. 17-18).
1 Начало тропаря (церковного песнопения), который поется в церкви в первые три дня Страстной недели на утреннем богослужении.
2 Пс. 123. 2-3.
3…дополнения к Книге Ездры… — А. С. Бухарева неудачно выразилась: конечно, А. М. не Библию дополнял, а свою брошюру ‘Исследования о достоинстве, целости и происхождении 3-й книги Ездры’. М., 1864.
4…есть похожее в псалме. — Ср.: Пс. 7, 9, 53. 3.
5 Начало хвалебной песни Христу как Богу, исполняемая хором и предстоящими за вечерним богослужением.
6 Речь идет о восстании коммунаров (Парижская коммуна), начавшемся 18 марта 1871 нового стиля (по старому — 6 марта, в ‘Московских ведомостях’, читавшихся Бухаревым, первое сообщение о мятеже в Париже — в No 51 от 9 марта). Следовательно, события происходили в последний месяц жизни А. М.
7 См.: Ин. 3. 1-21.
8 Имеется в виду письмо Бухаревой к М. П. Погодину от 1 апреля 1871 (РО РГБ. Ф. 231/II. К. 3. Ед. хр. 7. Л. 9-10).
9 Пс. 137. 7.
10 См. в наст. изд. анонимный некролог ‘А. М. Бухарев’.
11 Очевидно, имеются в виду люди типа В. И. Аскоченского.
12 Речь идет о радикальных публицистах типа В. А. Зайцева.
13 Лк. 22. 53.
14 Мф. 26. 72, 74, Мр. 14. 71.
15 Возможно, речь идет о Леониде (Краснопевкове) — см. преамбулу к примечаниям к его ‘Запискам’.
16 Апок. 3. 15.
17 Апок. 16. 1-21.
18 3 Езд. 7. 29.
19 Это место из воспоминаний Бухаревой цитирует В. В. Лаврский, следовательно, он был знаком с данным текстом.
20 Национальное собрание Франции на бурном заседании 1 марта (нового стиля) 1871 низложило династию Наполеона III, позорно проигравшего войну с Пруссией. Единственный человек, пытавшийся защищать императора, был его секретарь Ш. Э. Конти. Бухаревы могли прочитать подробнее изложение этого заседания в газете ‘Московские ведомости’ (No 44, 28 февраля 1871).