А. К. Шеллер (Михайлов), Миллер Орест Федорович, Год: 1889

Время на прочтение: 33 минут(ы)

О. . Миллеръ.

А. К. ШЕЛЛЕРЪ (МИХАЙЛОВЪ).
ПО ПОВОДУ ЕГО ЮБИЛЕЯ.

Изданіе журнала ‘Пантеонъ Литературы’.

С.-ПЕТЕРБУРГЪ.
Типографія Н. А. Лебедева, Невскій просп., д. No 8.
1889.

*) Трудъ этотъ задуманъ былъ вслдъ за 25-лтнимъ юбилеемъ нашего романиста, ввид публичной лекціи. Прочтеніе этой лекціи не могло состояться. Перенесенный затмъ на бумагу, трудъ этотъ быль принятъ редакціей одного толстаго журнала, но, пролежавъ въ ней, возвращенъ автору. Вотъ почему онъ такъ запоздалъ.
Другъ-читатель, моя исторія не художественна, въ ней многое недоговорено, и могла бы она быть лучше обдлана, но намъ-ли труженикамъ мщанамъ писать художественныя произведенія, холодно задуманныя, разсчетливо эффектныя и съ безмятежно-ровнымъ полированнымъ слогомъ.

‘Гнилыя болота’

Какимъ бы чистымъ вдохновеньемъ
Ты ни сверкнула, пснь моя, —
Не ты мн будешь утшеньемъ
И не тобой горжуся я.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Къ чему я призванъ въ день рожденья,
Тмъ я останусь навсегда,—
Героемъ гордаго терпнья
И всемогущаго труда.
Прологъ къ стихотвореніямъ.

Такъ самъ себя опредлилъ тотъ писатель, котораго двадцатипяти-лтняя литературная дятельность чествовалась такъ скромно, но такъ задушевно, 10 октября прошлаго года, безъ особой публичной огласки, въ кругу ближайшихъ соработниковъ и почитателей. Да, героизмъ труда и устойчивости оставался незыблемымъ идеаломъ Михайлова, а потому его сочиненія будутъ имть и для грядущихъ поколній настоящее воспитательное значеніе. Въ нихъ постоянно слышится хорошій человкъ, какимъ невозможно быть безъ идеала и твердой вры въ него.
Михайлова принято относить къ соціальнымъ писателямъ, и онъ дйствительно принадлежитъ къ нимъ, но не въ заурядномъ, а въ боле углубленномъ смысл. Онъ не только указываетъ на общественные недуги, или, какъ привыкли у насъ говорить, констатируетъ ихъ, но онъ и отыскиваетъ ихъ нравственныя причины съ соотвтственными средствами ихъ врачеванія. Къ числу этихъ средствъ онъ конечно относитъ и ‘благорастворенье воздуха’, но особенное значенье придаетъ онъ уходу человка за самимъ собою, только и длающему его способнымъ къ уходу и за другими. Михайловъ прямо обзываетъ людей, ‘заденныхъ средою’ — ‘дрянными и жиденькими натурами’ (‘Гнилыя Болота’). Онъ прямо утверждаетъ, что ‘надъ человкомъ, ругающимъ всхъ и все и вполн довольнымъ собою, всегда можно заживо спть панихиду’. (‘Лсъ рубятъ — щепки летятъ’).
Между тмъ картины, рисуемыя нашимъ романистомъ, таковы, что вполн чувствуется вся трудность борьбы со средою, вся тяжесть такого самовоспитанія, которое могло бы привести къ сколько-нибудь законному довольству самимъ собою. Онъ постоянно заглядываетъ туда, гд должны бы были не только рождаться, но и нравственно формироваться новые пришельцы въ міръ,— въ семью, заглядываетъ для того, чтобы показать, до какой степени именно семья-то, въ ея настоящемъ смысл, прежде всего и отсутствуетъ. ‘На нтъ и суда нтъ’, говорить пословица, но тутъ она ршительно не годится: гд нтъ семьи, тамъ вдь и ничего нтъ,— тамъ нтъ и не можетъ быть и общественной жизни въ ея человческомъ смысл. Семья для Михайлова — та утраченная святыня, безъ которой и жить-то по-человчески невозможно. Возстановленію этой святыни, какъ того очага, около котораго должны выростать настоящіе труженики руками и мыслію, и посвятилъ онъ прежде всего свое неутомимое перо.
Для того чтобы была семья, нужно то постоянство взаимнаго чувства въ брачномъ союз, которое возможно только при обоюдной нерастраченности силъ, при той глубин надежной привязанности, которая не только немыслима при такъ называемой ‘второй молодости’, но и въ настоящую жизненную весну дается только чистымъ, непочатымъ натурамъ. Таковъ добирающійся до самаго корня идеализмъ Михайлова, онъ все боле и боле сказывается у него, съ особенною же силою проявился онъ въ одной изъ позднйшихъ его повстей,— ‘Наша первая любовь’. Подъ первою любовью авторъ рисуетъ тутъ ту профанацію любви, которая обыкновенно предшествуетъ у насъ браку. Чтобы быть нормальнымъ, бракъ бы долженъ былъ являться увнчаніемъ нашей первой, нашей единственной, чистой любви, но въ заурядной жизни такъ называемая первая, т. е. предварительная любовь, именно и порывается для вступленія въ бракъ, достающійся на долю уже второй, а иногда и десятой любви, часто же заключающійся и совершенно помимо ея. ‘Первая любовь, говоритъ намъ авторъ въ роман ‘Голь’,— первая любовь нашей братьи столичной голи и столичныхъ богачей — это первый развратъ’. Въ конц повсти ‘Первая любовь’ герой ея передаетъ свои чувства во время внчанія, когда дьяконъ говорилъ: ‘о еже сохранитися имъ въ едипомысліи и твердой вр, Господу помолимся’. Въ моей голов, вспоминаетъ внчающійся, промелькнула мысль: ‘будетъ-ли полно наше едипомысліе, когда я на первомъ же шагу новой жизни скрываю отъ Ольги свое прошлое’. Дьяконъ продолжалъ: ‘О еже благословится имъ въ непорочномъ жительств, Господу помолимся’. Я подумалъ: ‘будетъ-ли непорочна жизнь человка, который еще такъ недавно все ниже и ниже падалъ въ омутъ безпутной жизни’ — падалъ потому, что видя безъисходность своей первой сильной, но легкомысленной страсти, сталъ увлекаться уже и прямымъ развратомъ… Но вотъ, продолжаетъ онъ свой простой, но потрясающій здоровую душу, разсказъ, ‘вс головы слегка повернулись по направленію къ входнымъ дверямъ. Я тоже инстинктивно взглянулъ туда и вздрогнулъ. Изъ-за стоящихъ передъ дверями людей я увидалъ Наташу… въ роскошномъ костюм, въ шляпк съ блымъ перомъ, съ блестящей въ волосахъ брильянтовой звздочкой… Я опустилъ глаза и смотрлъ въ землю, но я чувствовалъ на себ этотъ грустный, давно знакомый мн взглядъ… ‘Не общался-ли еси иной невст?’ прозвучалъ голосъ священника… ‘Нтъ’ прошепталъ я… смотря въ землю… Я лгалъ передъ нимъ, я лгалъ передъ Ольгой, я лгалъ передъ Богомъ… А священникъ уже читалъ молитву о благословеніи нашего союза, о нашемъ едипомысліи, единомудріи. Наконецъ на насъ надли внцы, въ храм раздалось чтеніе апостольскаго посланія къ Ефеееямь: ‘Жены своимъ мужемъ повинуйтеся, яко же Господу’… О если бы моя жена знала, какому слабохарактерному, какому испорченному человку придется ей повиноваться! Она, быть можетъ, дйствительно стала бы бояться своего мужа, но бояться не потому, что онъ достоинъ уваженія, а потому, что каждую минуту онъ можетъ снова вернуться на тотъ позорный путь, по которому онъ шелъ такъ недавно’. За этимъ сліуютъ воспоминанія о той, о Наташ, которая, въ качеств Некрасовской ‘нарядной’, пришла посмотрть, какъ его внчаютъ,— воспоминанія о томъ, до чего дошла, до чего была доведена она, воспоминанія и еще объ одной, такъ и не жившей, только родившейся жизни,— и убійственный запросъ читателямъ: ‘а вы, друзья мои, знаете-ли вы, по какому пути пошла, какъ кончила свою жизнь ‘ваша первая любовь?’
Да, вопросъ убійственный, такъ какъ на него приходится отвчать, что ей,— обычной жертв перваго нашего увлеченія, конечно, пришлось, какъ и другимъ, ей подобнымъ, скатиться со ступени на ступень въ тотъ жизненный омутъ, въ которомъ нечего уже и думать о семь, о какомъ либо возврат къ ней. Но вдь и виновнику этой жертвы, хотя бы и чистосердечно оплакавшему свое прошлое, едва ли достанется на долю нормальная жизнь въ семь, возможная лишь въ томъ случа, когда отецъ, наставляя своихъ дтей, иметъ право не обращаться къ себ съ вопросомъ: ‘а самъ-то ты что длалъ?’ Хорошо еще, если, вмсто того, чтобы просто бжать отъ позорныхъ воспоминаній, онъ съуметъ воспользоваться своимъ опытомъ и охранить своихъ дтей даже отъ тхъ, повидимому ‘мелочей’, которыя такъ часто служатъ шагомъ къ паденію. О такихъ-то ‘мелочахъ’ могъ бы современемъ вспомнить тотъ, кто разсказываетъ свои печальныя похожденія въ повсти: ‘Наша первая любовь’. Они, эти похожденія, начались въ то время, когда онъ, еле-еле перебиваясь, чтобы дослушать курсъ въ Медицинской Академіи, жилъ въ качеств домашняго секретаря въ богатомъ семейств Грузинскихъ. Лакею старика Грузинскаго, вспоминаетъ онъ, показалось унизительнымъ, а лакею молодыхъ Грузинскихъ показалось, ‘некогда’ услуживать мн, а потому обязанность стлать мн постель, будить меня, подавать мн умываться возложилась на Наташу. Насколько удобно было возлагать эти обязанности на молодую двочку — объ этомъ никто не думалъ, никто не спрашивалъ. Хорошо, если самъ онъ современенъ будетъ объ этомъ думать — хотя бы въ его собственномъ, не настолько обезпеченномъ дом, и не имлось иной прислуги, кром женской. Хорошо, если онъ съуметъ внушить своимъ сыновьямъ уже съ отрочества, что и просыпаться и умываться они должны умть сами, безъ помощи, хорошо, если онъ растолкуетъ имъ, что нельзя допускать разгильдяйства и нарушенья приличія и передъ прислугою,— передъ нею даже всего мене, именно потому, что она прислуга и своимъ положеньемъ приневолена все выносить.
Вполн зависимое положеніе остается за нашими слугами, не смотря на то, что они уже не крпостные. Но Михайловъ переносить насъ въ нкоторыхъ своихъ романахъ и въ ту. печальной памяти, пору, когда крпостное право обязывало прислугу и на самую грязную подневольную близость къ своимъ господамъ, обрекало ее на постоянную профанацію чувства любви, лишая ее съ другой стороны всякой возможности брака по чувству, т. е. нормальной семейной жизни. Характеризуя въ роман ‘Въ Разбродъ’ глубокую задушевную привязанность молодого слуги къ молодой горничной, привязанность, встрчающую помху со стороны барина, Михайловъ говоритъ вообще о состояніи тогдашней — да даже и не тогдашней только прислуги, такъ какъ и теперь вдь многіе господа не станутъ держать слугу съ женою, съ семьею: ‘Прибавьте ко всему этому, что прислуга безграмотна, она не въ состояніи даже слушать въ воскресный день чтеніе св. писанія въ церкви, она видитъ близко вс ваши пороки и перестаетъ врить вашимъ нравоученіямъ, она развращается вашими знакомыми, вашими мужьями, вашими сыновьями, она должна жить въ безбрачіи и выкидывать дтей въ воспитательные дома… Какъ-же уцлть нравственности этихъ людей?’ Дло въ упомянутомъ роман принимаетъ трагическій оборотъ, подробности котораго отзываются давно, слава Богу, прошедшими временами. По сущность дла остается та-же. Она заключается прежде всего уже въ самой невозможности, при извстныхъ условіяхъ, той своевременности брака, которая является однимъ изъ основаній его нормальности. Михайловъ упорно налегаетъ въ своихъ романахъ на эту своевременность, говоря устами одного изъ героевъ того же романа: ‘грустно ходить по малину какъ спустя лто, такъ и до начала лта’. Впрочемъ хожденіе въ послднемъ смысл является у Михайлова принадлежностью главнымъ образомъ той среды, которая пользуется полнйшимъ просторомъ. Это и зависитъ всего боле отъ избытка простора, отъ недостатка спасительнаго труда. Какъ эта среда, такъ и противоположная ей, стсненная во всхъ отношеніяхъ, живущая трудомъ, но далеко имъ не обезпечиваемая, остаются далеки отъ нормальной семьи.
Въ сред работающей, но не обезпечиваемой работой, женитьба во-время представляется гибельною по своимъ послдствіямъ. ‘Зачмъ-же онъ женился, не имя средствъ, спрашиваетъ Михаиловъ про одного изъ своихъ бдняковъ, зачмъ вышла замужъ она. не имя никакого имущества?’ Но за этимъ слдуетъ у него другой вопросъ: ‘За что вы стоите — за женитьбу, или за развратъ? Вроятно, вы стоите за то, за что стоитъ законъ, и боретесь противъ того, что преслдуетъ за конъ. Значитъ, женитьба этихъ людей была не только терпимымъ, но даже честнымъ, высоконравственнымъ поступкомъ… Но прямымъ послдствіемъ этого честнаго поступка и яснымъ доказательствомъ неразвращенности, нравственной чистоты этихъ людей, явились дти. Ихъ надо поить, кормить, одвать, воспитать, за ними нуженъ уходъ’.— Нкоторые предвидятъ эти вполн законныя, но, при отсутствіи средствъ, роковыя послдствія, и имъ приходится потомъ говорить вмст съ Дмитріемъ Андреевичемъ (въ ‘Голи’): ‘не до женитьбы было въ молодости, когда приходилось думать о куск насущнаго хлба. Поэзія любви, это роскошь богачей, это — гибель бдняковъ. Тяжело сознавать, что молодость прошла безъ этой поэзіи, по какъ разсудить хладнокровно, такъ право нужно радоваться, что не наплодили нищихъ или не продали совсти для прокормленія дтей. У насъ вдь всегда такъ: бднякъ или пускаетъ по міру свою семью, или оправдываетъ свои грязные поступки однимъ мотивомъ: ‘у меня жена, дти’.
Герой ‘Голи’ величаетъ поэзію любви роскошью богачей, но авторъ показываетъ намъ въ цломъ ряд своихъ произведеній, что, при избытк во всемъ, именно этой-то роскоши, въ большинств случаевъ, у богачей и не имется. Скоре, не смотря ни на что, она можетъ завестись у какихъ-нибудь бдняковъ. ‘Есть и счастливые браки, говоритъ у Михайлова одинъ умный человкъ, но немного чудакъ,— это браки честныхъ бдняковъ. Завязываются они обыкновенно для того, чтобы помогать другъ другу’. Говорящій это — немного чудакъ, а потому онъ и не предполагаетъ тутъ какой-либо ‘поэзіи любви’. Самъ авторъ, считая ее необходимою, предполагаетъ и возможность ея въ такихъ случаяхъ,— если достанетъ силъ для взаимной помощи, для поддержанья себя и семьи. Если-же этихъ силъ не достанетъ, если он сокрушатся передъ силою обстоятельствъ, изнемогутъ въ борьб изъ-за куска хлба,— тогда откроется та картина, которую рисуетъ передъ благотворительнымъ обществомъ Дмитрій Андреевичъ (герой ‘Голи’), говоря: ‘вы не знаете, да и не могли, вроятно, знать, что такое семья бдняковъ, семья голодная и холодная, семья, скоре похожая на адъ, чмъ на какой-то мирный уголокъ рая. Вырвать ребенка изъ этой семьи это не только значитъ спасти его отъ тысячъ дурныхъ примровъ, отъ массы горькихъ непріятностей, отъ ряда возмутительныхъ несправедливостей,— нтъ, это значитъ дать ребенку возможность не возненавидть свою семью, не проклинать ее’. Когда говорящему это указываютъ на то, что, если такъ, то и онъ, должно быть, проклинаетъ своихъ родителей, онъ съ достоинствомъ отвчаетъ, что ему ‘по счастью пришлось быть сыномъ добрыхъ и честныхъ бдняковъ’. Авторъ насъ коротко знакомитъ съ жизнью его родителей, мы видимъ, что и въ ней борьба изъ-за куска хлба не обходилась безъ паденій, а съ ближайшей родни ихъ списана та картина, которую рисуетъ Дмитрій Андреевичъ.
Но авторъ показываетъ намъ и такія бдныя семьи, которыя одерживаютъ побду надъ обстоятельствами своимъ упорнымъ трудомъ. Такая-то семья и противопоставляется въ первомъ большомъ произведеніи Михайлова тмъ ‘гнилымъ болотамъ’, которыя заводятся именно тамъ, гд нтъ труда, гд жизнь на всемъ на готовомъ, гд полнйшій просторъ. Трудъ, если онъ сколько-нибудь спорится, даетъ исходъ бурнымъ силамъ, содйствуетъ удержу страстей. Гд отсутствуетъ трудъ, тамъ является просторъ для страстей, тамъ оказывается и ‘хожденіе по малину до лта’. Тамъ раздаются дикіе голоса: ‘мн перебситься надо. Блаженъ, кто съ молоду былъ молодъ’. Только изъ другой, работящей среды, раздается отвтный вопросъ: ‘да разв это молодость? На развратъ и старики способны. Молодость нужна для дла, для работы’.— Только, что называется, перебсившись, причаливаютъ наконецъ въ роскошествующей сред къ той пристани, которая называется бракомъ. Никакія экономическія затрудненія, существующія собственно для бд няковъ, не мшали-бы тамъ причалить къ этой пристани вовремя, но тамъ считается обязательнымъ прежде перебситься, вполн насладиться тмъ, что называется тамъ свободой. А затмъ эта надежная пристань — бракъ, она. разумется, должна быть тамъ благовидна, прилична: это непремнно равный бракъ, т. е. безъ msaillance, но и безъ запроса на любовь, такъ какъ она испытана уже до брака и ни что не мшаетъ испытывать ее въ томъ-же смысл и посл брака. Это бракъ со справкой, конечно, съ невстиной стороны о положеніи, о карьер, о средствахъ, но безъ малйшей, разумется, справки даже о здоровья, о физическихъ силахъ жениха. Вс знаютъ прошедшее подобныхъ жениховъ, и ‘жмутъ, не красня, ихъ грязныя руки, потому что въ этихъ рукахъ блещетъ золото. Ихъ считаютъ выгодными женихами, и ни одна матушка, которая топчетъ въ грязь падшихъ женщинъ, своихъ сестеръ, не задумается отдать свою дочь за одного изъ этихъ гнилыхъ господъ. Они, изволите ли видть, шалятъ, предаются увлеченіямъ молодости!’ (‘Гнилыя болота’). Попадаются, конечно, между женихами съ положеніемъ и такіе, которые испытали, что такое умственный трудъ, которымъ далеко не чужды высшіе интересы,— они и не успли истрепаться до брака, они и способны по-человчески любить, подобно князю Александру Владиміровичу, стороннику и участнику лучшихъ реформъ прошлаго царствованія, къ которому такъ близокъ Дмитрій Андреевичъ (въ ‘Голи’). По такіе люди, такъ какъ имъ отдаютъ свою руку не ради ихъ ума и ихъ нравственныхъ качествъ, а ради ихъ положенія, рискуютъ, не смотря на свое здоровье, на свой цвтущій возрастъ, не говоря уже объ остальномъ, встртиться на первыхъ-же порахъ съ искусно замаскированною передъ свтомъ измной жены, а затмъ и счесть себя вынужденными искать себ сердечнаго счастья за предлами семьи, на сторон, и сдлаться соблазномъ для людей, которые ихъ уважаютъ. Но мало того, такимъ соблазномъ для этихъ самыхъ людей — соблазномъ уже въ буквальномъ смысл — могла бы представиться самому князю и его жена, если-бы ей не удалось скрыть отъ мужа, что въ числ ея фаворитовъ находится и этотъ близкій къ нему человкъ, этотъ Дмитрій Андреевичъ, такъ горячо говорившій о спасеніи подростающихъ бдняковъ отъ окружающаго ихъ разврата, съ тмъ, чтобы вскор потомъ, уступивъ соблазнамъ иной совершенно среды, съ горечью величать себя самого ‘публичнымъ мужчиною!’
И такъ, и съ той, и съ другой стороны, за немногими исключеніями, отсутствіе того, что можно назвать настоящей семьею,— отсутствіе ея потому, что или основою ей не служитъ любовь въ ея высокомъ человческомъ смысл, или же — тамъ, гд такая любовь на лицо, приходится ее поминать не добромъ, а лихомъ ради тхъ житейскихъ невзгодъ, въ силу которыхъ дти — это благословеніе Божіе — являются чуть не проклятіемъ. И въ томъ и въ другомъ случа положеніе дтей въ семь — невозможное положеніе. Есть ли у нихъ просторная и со всми удобствами дтская, или ея вовсе пть — имъ недостаетъ того духовнаго воздуха, при которомъ только и могутъ выростать здоровыя дти — не достаетъ любви и ея вншняго проявленія — родительской ласки. Вотъ именно ея то отсутствіе и вызываетъ у молодого Шупова глубокія по своему смыслу слова: ‘если бы кто-нибудь, хоть глупецъ, хоть развратный негодяй приласкалъ меня, сказалъ бы слово привта,— я отдалъ бы ему за эту ласку, за это слово свою дтскую душу, отдалъ бы на всякое дло навсегда, беззавтно, всецло.. Посл не разъ видлъ я, какъ покупали негодяи дтскія души именно въ такія минуты — и въ ребенк погибалъ будущій человкъ’.— (‘Жизнь Шупова’). Не давая дтямъ того, что должна бы она давать, семья часто и не замчаетъ, что выростающіе въ ней предаются повальному изъ нея бгству. ‘Этимъ отщепенцамъ семейнаго очага, говоритъ Михайловъ, нтъ конца, нтъ счету. Они бгутъ искать утшенія, отдыха, простора… и имъ открываетъ свои объятья товарищество. Оно знакомитъ ихъ съ иною жизнію, пробуждаетъ ихъ умъ къ новымъ интересамъ, зарождаетъ въ ихъ душ невдомые еще ей проклятые вопросы, заводитъ ихъ въ притоны разврата, научаетъ ихъ кутежу, даетъ тотъ или другой исходъ, то или другое направленіе кипучимъ молодымъ силамъ… И это товарищество и эта молодежь являются у насъ какъ-то особнякомъ отъ взрослыхъ, какимъ-то тайнымъ сообществомъ, какимъ-то обществомъ заговорщиковъ… Одинъ кружокъ вдругъ длается шайкой безшабашныхъ кутилъ, другой организуется въ какую-нибудь банду червонныхъ валетовъ, третій вдругъ является кружкомъ недовольныхъ, заговорщиковъ, политическихъ агитаторовъ’. (‘Голь, ч. І’). Хорошо еще, если товарищество, которое, при другихъ условіяхъ, могло бы быть и самою благотворною образовательною силою, успетъ оттолкнуть отъ себя молодую душу присущею ему примсью деспотизма, даже безсердечной жестокости. Михайловъ рисуетъ намъ яркія картины товарищеской разнузданности въ школ, картины, заслуживающія особеннаго вниманія педагоговъ. Онъ, напримръ, заставляетъ молодого Шупова вспоминать о томъ, какъ ему только ‘на первыхъ порахъ казалось весело бгать среди толпы дтей’, изъ которыхъ ‘каждый былъ готовъ, по первому сигналу, избить его, потому что онъ новичекъ и потому что никто и никогда не говорилъ этимъ дтямъ, что люди — братья и что мы должны встрчать беззащитнаго незнакомаго человка лаской’. Этимъ прямо и указывается на то, что плохое товарищество подготовляется той же плохой семьей. Семь вдь, т. е. настоящей семь, прежде всего и слдовало бы сказать дтямъ то, чего не говорятъ имъ и учащіе въ школ, потому что и они свою основную закваску выносятъ изъ той же не настоящей, а только такъ-называемой семьи. Такимъ образомъ и выходитъ, что тотъ же молодой Щуповъ, обдаваемый холодомъ со стороны преподавателей, не видя не только любви, но и простой справедливости въ школьномъ начальств,— думаетъ сперва забыться среди толпы дтей, но скоро сторонится и отъ нея — отъ ‘этого стоглаваго тирана, называемаго товариществомъ’, такъ какъ для того, чтобы сойтись съ нимъ, надо было ‘убить свою волю и подчиниться общей вол, отвчать уроки тогда, когда отвчаютъ и другіе, ненавидть учителей, которыхъ ненавидятъ и другіе, бить ребятишекъ, которыхъ бьютъ и другіе’.— Описавъ вс т физическія и нравственныя истязанія, которымъ подвергся въ гимназіи Коля Люлюшинъ, Михайловъ говоритъ: ‘семья всегда успваетъ испортить въ конецъ дтей и потомъ жалуется на школу, что она не можетъ исправить ихъ пороковъ, что эти пороки во все послдующее время только ростутъ и ростутъ’. Заглянувъ затмъ снова въ семейную обстановку, онъ съ ужасомъ восклицаетъ: ‘грустная жизнь, скверная жизнь! И кто же спасаетъ дтей?’ (‘Жизнь Шупова’).
Кто? ужь, конечно, не содержательницы тхъ не то пріютовъ, не то пансіоновъ, съ какими знакомитъ насъ поветъ ‘Съ квартиры на квартиру’, описывающая похожденія мальчика. долго не знающаго, кто его отецъ и, посл многихъ мытарствъ, попадающаго въ лапы къ человку, только числящемуся по бумагамъ его отцомъ.
Не спасаютъ, конечно, и т, уже боле благоустроенныя, частныя заведенія, гд по крайней мр не окончательно умираютъ съ голода, куда несомннные родители отдаютъ своихъ несомннныхъ дтей,— заведенія, содержательницамъ которыхъ, однако-же, говоритъ нашъ авторъ: ‘Дай вамъ Богъ здоровья, много лтъ счастливой жизни и поменьше учениковъ… Побирайтесь подаяніемъ щедрыхъ людей, румяньте свое изношенное лицо… если оно кому-нибудь нужно, — но, ради всего святого (вдь есть же что нибудь святое и для васъ!) — не учите несчастныхъ дтей… Вамъ все простится на томъ свт, слышите: все! но ни тамъ, ни здсь не простится вамъ то, что вы задали изъ-за куска насущнаго хлба сотни свжихъ умовъ, вселяли въ нихъ отвращеніе къ наук, этому свту міра, доводили -ихъ скукою до мелкаго торгашества, до первыхъ проявленій беззастнчиваго уличнаго разврата. Закрывайте же скорй свою школу: она отжила свой вкъ’.— Но не спасаютъ и т заведенія, которыя по своему плану соотвтствуютъ заведеніямъ, признаваемымъ не отжившими и во всей Европ, не спасаютъ и заведенія уже не частныя, а казенныя, къ длу которыхъ чисто казенно (въ заурядномъ смысл этого слова), ремесленно-бюрократически по большей части относятся приставленные къ нимъ люди. Не спасаютъ даже и т, уже не шаблонные педагоги, которые появились въ этихъ заведеніяхъ съ наступленіемъ новой поры,— той, когда можно бы было, казалось, вносить въ учебныя заведенія истинный свточъ званья, знанья живого, согрвающаго и закаляющаго. Досталось отъ нашего неподкупнаго романиста и этимъ самозванцамъ педагогическаго либерализма, пріучавшимъ подростковъ только къ отрицательному хихиканью и не умвшимъ, или не хотвшимъ имъ сообщить ничего положительнаго. Многіе романы Михайлова — два первыхъ, почти цликомъ, а дальнйшіе въ значительной части тмъ, между прочимъ, и оригинальны, что ихъ можно прямо назвать романами педагогическими (въ первыхъ двухъ даже почти нтъ того, что называютъ обыкновенно романомъ). Тутъ мы находимъ ту здравую педагогику, которой не доставало у насъ не только въ темныя дореформенныя времена, но и въ свтлую эпоху преобразованій. Обращикомь чисто головной, бездушной тенденціозности является у Михайлова тотъ дающій уроки студентъ, который на простое заявленье молодого Шупова, что онъ знаетъ по-французски и по-нмецки, спшитъ замтить: ‘Это вамъ похвастать захотлось, бариномъ — всезнайкой прикинуться’. ‘Учитель произнесъ эти слова, вспоминаетъ Щуповъ, такимъ тономъ, въ которомъ ясно проглядывало его нерасположеніе къ барству… Онъ, кажется, хотлъ съ перваго же раза воевать съ барченкомъ, давать ему щелчки и топтать въ грязь, конечно, все это съ благою цлью: сдлать изъ побиваемаго — честнаго гражданина’. Но учитель одного не принялъ въ разсчетъ — того, что надо было прежде освдомиться, дйствительно-ли мальчуганъ зараженъ барствомъ или, можетъ быть, самъ онъ только терплъ и больно терплъ отъ барской обстановки своего дтства. Не узналъ этого учитель и наговорилъ цлую кучу шаблонныхъ словъ, изъ которыхъ мальчикъ ‘понялъ только то, что его ни съ того ни съ сего бьетъ незнакомый человкъ’. Не лучшими оказываются и т, уже не вольно-практикующіе, а патентованные прогрессивные педагоги, которыхъ мы встрчаемъ въ роман ‘Лсъ рубятъ — щепки летятъ’, Левашовъ, Старцевъ, Мдниковъ (въ нкоторыхъ изъ нихъ мы, правду сказать, узнали живыхъ людей — старыхъ своихъ знакомыхъ, хотя Михайлова вообще и нельзя отнести къ романистамъ портретной школы). ‘Вс они, говоритъ нашъ авторъ, были недовольные, вс они съ ироніею относились къ существовавшему порядку длъ, вс они были безукоризненно честные люди, зная все это, нисколько не удивишься, встртивъ эти три совершенно различныя физіономіи снятыми на одномъ портрет въ кружк кадетъ.. Кадеты любили этихъ трехъ человкъ… Ихъ либерализмъ… не давалъ слушателямъ ничего, кром какихъ-то кончиковъ и хвостиковъ тхъ идей, которыя считались въ то время идеями не для публики. Юнотамъ было трудно составить себ какое-нибудь цльное понятіе объ этихъ идеяхъ изъ этого фейерверка фразъ, имъ было трудно найти прямой путь къ истин среди этихъ зигзаговъ и путаницы отрывочныхъ указаній. Но этотъ либерализмъ, оговаривается нашъ авторъ, все-таки задлъ юношество за живое и, какъ струя свжаго воздуха, сильне взволновалъ молодую кровь, — какъ сильна была потребность свжаго воздуха, видно было уже изъ того, что юношество сильно обрадовалось и этой слабой струйк! Это однако-же не помшало одному изъ кадетъ, Александру Прохорову, ловить учителя, уличая его въ томъ, что пути къ настоящему знанію онъ имъ не указываетъ. Когда учитель просто сунулъ ему въ руки Блинскаго, онъ чистосердечно ему сознался: ‘Блинскій мн не подъ силу’.— Ну, такъ читайте романчики, отдлывается отъ него учитель, это кушанье, знаете, для слабыхъ умственныхъ желудковъ. Время убьете по крайней мр.— Мн хочется не время убить, а чмъ нибудь полезнымъ заняться, сухо отвчаетъ Прохоровъ.— А шагистика-то? Разв это не полезно?.. говоритъ учитель. Вотъ тоже гимнастика’.— Ну, гимнастикой-то не трудно заниматься, по крайней мр гимнастикой языка вс на перебой занимаются’ — возражаетъ умный и смлый юноша, попадая не въ бровь, а въ глазъ своему учителю. ‘Вы о книгахъ-то мн еще ничего не сказали. Мн хотлось бы сначала прочесть что-нибудь хорошее по исторіи’. Учитель, ухмыляясь, указываетъ ему на Устрялова, на Смарагдова, говоря, что есть и получше книги, только не по русски, и прибавляя: ‘ну да это, батюшка, не про васъ писано’… ‘А изъ Прохорова славный бурбонъ выйдетъ, заключаетъ раздосадованный учитель’. Между тмъ изъ Прохорова на самомъ дл потомъ выходитъ совсмъ не бурбонъ, а хорошій студентъ…
Да, отъ такихъ людей, какъ эта плеяда учителей, могло только заколебаться стоячее болото школы, отравляемое прежде всего изверженіями семейной гнили,— отъ подобныхъ имъ дятелей могло только заколебаться и все вообще столь обширное общественное болото. А именно такіе-то дятели и явились съ разныхъ концовъ на внезапно раздавшійся призывъ къ свту. Ряды такъ называемыхъ ‘либераловъ’ стали пополняться выходцами изъ всевозможныхъ омутовъ. Тотъ ‘не умлъ служить — причина ругать крапивное смя, чиновниковъ. Богъ не сыпалъ ему съ неба денегъ и чиновъ — онъ сдлался атеистомъ, его выскъ отецъ — онъ сталъ толковать о гнет семьи и еще о. другомъ гнет’. (‘Гнилыя болота’). ‘Другой сталъ пропагандистомъ-популяризаторомъ новйшихъ идей и понятій, хотя каждый серьезный ученый, каждый передовой человкъ смотрлъ на него, какъ на праздношатающагося и никакъ не подозрвалъ, что даже кузенъ Пьеръ можетъ быть опаснымъ отрицателемъ. Но это было такъ. Кузенъ Пьеръ отрицалъ все, не потому, что онъ созналъ справедливость отрицаній извстнаго кружка людей, а потому, что онъ не могъ ничего утверждать… Онъ не мене десяти разъ явно нарушилъ крпость супружескаго союза, устроивъ побгъ чужихъ женъ съ посторонними людьми, конечно, въ этотъ счетъ не входятъ т безчисленные случаи, когда побги не совершались, когда кузенъ Пьеръ работалъ не въ чужую пользу, а просто собственными поступками практически доказывалъ, что онъ стоитъ за свободу чувства къ замужней женщин’ (‘Господа Обносковы’).
Между тмъ, призывъ къ свту долженъ-бы вызвать такихъ дятелей, которые сколько-нибудь соотвтствовали-бы возбужденнымъ надеждамъ, возбужденному нетерпнію и умли-бы осаживать, озадачивать своею стойкою силою тхъ, кому миле была старая тьма и спячка. ‘Однимъ, говоритъ Михайловъ, казалось все мало, другимъ казалось все много… Первые кричали: нужно все взять силой, вторые шипли: нужно все обуздать силой’ (‘Голь’, ч. I). Такимъ людямъ прежней поры, которые сами пламенно жаждали поры новой, приходилось, вмст со старикомъ Лампадовымъ, покачивать головою и говоритъ: ‘молодежь стариковъ ругаетъ крпостниками да взяточниками, а старики глядятъ, какъ она, молодежь-то эта самая, длишки обдлываетъ, да приговариваютъ: ‘мы были хороши, а эти пошустре насъ будутъ’. Порядки-то везд новые, а люди-то — люди везд старые’. Т. е., конечно, нестарые по лтамъ, а со старою нравственною закваской. ‘Грабежъ сдлался только боле общимъ, боле повальнымъ, продолжаетъ нашъ авторъ. Такъ всегда бываетъ во время сильнаго прогрессивнаго переворота. Реформы, преобразованія, новыя учрежденія создаются смлыми реформаторами легко и скоро, а новыхъ людей, при всемъ желаніи, однимъ почеркомъ пера не создашь’. Внуку старика Лампа.юва, Дмитрію Андреевичу, хотя онъ, увы! ‘не могъ считать себя ни аскетомъ, ни пуританиномъ, ни красной двушкой’, при возвращеніи его изъ провинціи въ Петербургъ, въ которомъ такъ быстро демократизировалась старая барская распущенность (когда явились новые баре въ силу акціонерной и адвокатской наживы), ‘на первыхъ-же порахъ стало тошно смотрть на эти пошлыя, мелкія и грязныя вакханаліи, на эти неизбжныя, но все-же печальныя явленія переходной эпохи отъ стараго къ новому’ (‘Голь, часть II). Между тмъ, съ другой стороны, люди, оставшіеся незагрязненными, ‘становились злобствующими тунеядцами, разочарованными гамлетиками, честными бездльниками’ (‘Лсъ рубятъ — щепки летятъ’). Самые-же, въ сущности, лучшіе, по способности собою жертвовать (хотя они-же безшабашно жертвовали и другими), хватались за такую дятельность, которая должна была, по ихъ понятію, привести къ новому крещенію міра — не водою и духомъ, а кровью. Вотъ ихъ то происхожденіе у насъ и объясняетъ несчастный Макаровъ сочетаніемъ такихъ факторовъ: ‘домашнее самодурство, ежовыя рукавицы, отсутствіе общественной жизни и рядомъ съ этимъ далеко ушедшія впередъ теоріи, иногда утопичныя до крайности’ (‘Въ разбродъ’).
Картина новой общественной неурядицы, возникшей изъ неурядицы старой, выходила-бы у Михайлова вполн безотрадною, если-бы въ романахъ его не возникали передъ нами успокоительныя очертанія тхъ ‘десяти библейскихъ праведниковъ’, ради которыхъ могъ-бы спастись Содомъ — говорю: очертанія, такъ какъ полныхъ образовъ этого рода, пожалуй, окажется у него не столько, но въ цломъ множеств его лицъ ясно слышится то, что служитъ зерномъ настоящей праведности — живая любовь къ людямъ. Долгія колебанія — сперва мальчика, потомъ юноши — между добромъ и зломъ, подъ вліяніемъ то честныхъ и упорныхъ въ труд родителей, то бабушки со стороны матери съ ея старою барской закваской, колебанія, увнчивающіяся окончательнымъ выходомъ къ свту, видимъ мы уже въ первомъ роман Михайлова ‘Гнилыя болота’. Опорою подростающему на глазахъ у читателя автору семейныхъ воспоминаній, въ форм которыхъ написанъ этотъ романъ, служитъ не столько отецъ, самъ не мало колебавшійся на своемъ вку, прежде, чмъ найти себ твердую пристань въ дл рукъ своихъ, сколько мать, являющаяся съ дтства олицетвореніемъ благородной реакціи противъ своей домашней среды — среды разорившагося барства. Это одна изъ тхъ хорошихъ русскихъ женщинъ, которыя, по выраженію нашего автора, ‘стоятъ неизмримо выше хорошаго мужчины’. Благодарный сынъ съ умиленіемъ вспоминаетъ въ своихъ запискахъ о томъ, какъ, бывало, молилась — конечно и о немъ — эта любящая, эта золотая мать. ‘Ея молитва, говоритъ онъ, не была чтеніемъ затверженныхъ наизусть фразъ, вкусною молитвою сытаго человка съ урочнымъ числомъ земныхъ поклоновъ и ‘Господи помилуй’,— она была живымъ разговоромъ съ Богомъ… Такъ умютъ молиться только русскія женщины и юноши отъ двнадцати до шестнадцати лтъ, притсненные всми и ищущіе исходнаго пути. Я люблю такія молитвы, въ нихъ, рядомъ съ врой въ Бога, чуется еще боле твердая вра въ собственную силу, он только сосредоточиваютъ эту силу въ дни невзгодъ и воспитываютъ всевыносящее племя русскихъ женщинъ и юношей. Посл такихъ молитвъ, матушка, обыкновенно слабая и робкая, длалась чрезвычайно твердою и ршительною, какъ будто тотъ Богъ, котораго она такъ пламенно любила, самъ становился рядомъ съ нею и говорилъ: не бойся! я здсь! ‘
Не такая мать, не такой отецъ выпали на долю Люлюшину Кольк, какъ онъ себя называетъ. Онъ вырабатываетъ въ себ исключительно собственными силами ту желзную крпость воли, ту ‘всепокоряющую’ любовь, которыми онъ поддерживаетъ и отданнаго къ нимъ въ домъ молодого Шупова, поддержаннаго вслдъ затмъ и нкоторыми товарищами по школ, какимъ-то нравственнымъ чудомъ спасшими свою душу въ своей семь, спасшими душу и въ школ съ ея учителями-ремесленниками, съ ея товариществомъ — тираномъ. Объясненіемъ такихъ явленій Служитъ у автора то, что ‘въ человк живуче всего — чувство любви’. ‘Славное существо человкъ, говоритъ онъ дале, но рдко ему удается быть понятымъ, еще рже любимымъ’. Это, собственно, относится къ старому дядьк Митричу. который, по словамъ молодого Шупова, едва на него не молился. Но если мальчикъ не умлъ вполн откликнуться на сердечный зовъ преданнаго старика (къ отношеніямъ между стариками и молодежью почти вдь и не приходится примнять пословицу: сердце сердцу всть подаетъ), то мальчикъ вполн отозвался на зовъ своего юнаго друга Кольки. Стоитъ только вспомнить послднюю ночь, проведенную ими на одной постел передъ предстоящею имъ, по вол Шупова-отца, разлукою. ‘Скучно будетъ мн, когда тебя не будетъ, шепчетъ Колька, некому будетъ приласкать меня… Я къ теб буду потихоньку въ корпусъ бгать…’ — Колька, я не хочу въ корпусъ, отвчаетъ Шуповъ, я съ тобой хочу жить, и отвчая, скрываетъ на его груди свое лицо, уже блестящее отъ слезъ.— ‘Мы посл будемъ жить вмст, когда ты выйдешь изъ корпуса, работать будемъ, цлуя своего друга въ голову, тихо его утшаетъ Колька. Гляди, голубчикъ, сколько звздочекъ на неб горитъ! Ласково, ласково глядятъ он на насъ,— это Богъ радуется, что мы друга друга любимъ, очень любимъ’. Его голосъ, замчаетъ авторъ, звучитъ неподдльнымъ и чистымъ, какъ это небо, восторгомъ. ‘Колька, я тебя люблю больше всего на свт, больше всего на свт люблю’, отзывается Шуповъ…
Тотъ-же Колька, уже въ юношескомъ возраст, высказывается весь въ стихахъ, мотивомъ которыхъ служитъ разширеніе дружбы въ многообъемлющее товарищество — въ хорошемъ, въ истинномъ смысл этого слова.
Мы за стремленье къ трудамъ,
Къ подвигамъ честнымъ такъ любимъ другъ друга,
И измнившій позорно имъ — самъ
Выйдетъ, красня, изъ нашего круга
Вольный въ длахъ человкъ
Долженъ съ людями сходиться свободно…
Пусть-же повсюду отнын во вкъ
Царствуетъ дружбы союзъ благородный!
Выпьемте дружно на ты…

——

‘Всепокоряющая сила любви’ сказывается и на молодомъ князьк Руссов, нелюбимомъ отцомъ потому, что, какъ потомъ оказывается, отецъ этотъ — ему не отецъ. Вспомнимъ слова князька Мит Орлову, бдному, приласканному у нихъ въ дом гимназисту: ‘я полюбилъ тебя съ того самаго дня, когда ты, вдругъ, такъ крпко, крпко обнялъ меня и поцловалъ въ губы при первой встрч. Наши просто расшаркались-бы и пожали-бы мн руку, а ты обнялъ и поцловалъ точно родного’. Поясняя, что родители у него добрые, очень добрые — ко всмъ, онъ, однако-же, прибавляетъ къ этому: ‘но я одинъ’, и противопоставляетъ свою семью семь своего бднаго товарища, въ которую онъ усплъ заглянуть. ‘Вы тамъ вс вмст, вс вмст, говоритъ онъ, а тутъ точно въ очарованномъ замк’. Выше мы уже намекали, что въ княжеской семь недостаетъ прежде всего лада между мужемъ и женою. Князь иметъ даже прямое основаніе не считать князька своимъ сыномъ. Свтлыя впечатлнія отъ чужой семьи, отъ дружескаго поцлуя вырощеннаго въ ней мальчика, остаются по свомъ добра въ душ князька даже и въ ту пору, когда, Сдлавшись молодымъ, самостоятельнымъ княземъ, онъ было за жилъ обычною жизнію молодежи своего круга, — остаются и спасаютъ его отъ той глубины паденія, отъ которой, однако же, не спасся потомъ и самъ Митя Орловъ, изъ подъ впечатлній своей дружной трудовой семьи попавшій подъ впечатлнія великосвтскаго дома — съ княгинею соблазнительницей во глав.
Не то-бы, конечно, сталось съ Колькой Люлюшинымъ, попади онъ въ какую-угодно соблазнительную среду. Не даромъ-же, безъ всякой поддержки, безъ всякаго привта и ласки въ родной семь, онъ выработалъ и закалилъ въ себ ту желзную волю, которую, когда обстоятельства его семьи приняли отчаянный оборотъ, сдлали его твердою опорою этой самой, тутъ только и оцнившей его, семьи. ‘Изъ-за куска насущнаго хлба уроки даю, говоритъ онъ своему другу Шупову,— статьи компилирую, остерегаюсь сказать лишнее слово, чтобы не потерять уроковъ, чтобы изъ редакціи вонъ не выгнали, молчу, когда подлецъ редакторъ вычеркиваетъ мои мысли, неподходящія подъ его грошовый либерализмъ, и все потому, что… Ну, потому, что я не хочу быть подлецомъ въ отношеніи къ матери!.. Такъ хоть-бы личное-то счастье было возможно, продолжаетъ онъ съ горечью, а то и оно не возможно. О женитьб, и думать не смй. Вдь это глупости, что горе и нужду вдвоемъ легче сносить! Да если-бы и такъ, то какое право я имю жениться, не имя средствъ воспитать дтей’. Но это говорится въ припадк накипвшей горечи, между тмъ, жертва, имъ приносимая, размягчила, согрла, нравственно передлала самое близкое ему существо — его мать. ‘Она была неузнаваема, говоритъ авторъ. Рзкія манеры, громкій голосъ, толщину, вселяющую уваженіе фигуру — все унесъ одинъ памятный день, т. е. день, уничтожившій ихъ благосостояніе, и за все унесенное онъ напомнилъ ей, что она мать, и далъ ей чуднаго сына’.
Такую-же побду одерживаетъ надъ своимъ суровымъ, безсердечнымъ отцомъ другъ Кольки, молодой Шуповъ, раздляя эту побду со своею замужней сестрой, также не видавшей въ молодости родительской ласки, а подъ старость отца, дающей понять ему, этому суровому старику, всю цну, всю прелесть ласковаго обхожденія. ‘Рука старика, говоритъ его сынъ, представляется мн по прежнему широкою, желзною, и по прежнему могла-бы она испугать своею силою врага, но она уже тихо покоится на плеч молодой, повидимому, слабой женщины, какъ будто считаетъ это слабое существо своею необходимою опорою, около этого старика стоятъ дти и смотрятъ въ его не то грустные, не то суровые глаза, какъ будто ожидая, что онъ взглянетъ на нихъ и тихо улыбнется, эти младенцы уже вызываютъ его улыбку, они сильне его…’ Да, потому, что и они размягчаютъ его душу, размягчаютъ ее тою-же любовью.
Такую-же побду одерживаетъ надъ своимъ черствымъ, жестокимъ отчимомъ молодой герой романа ‘Въ Разбродъ’, въ свое время оторванный отчимомъ отъ матери, такъ потомъ и умершей вдали отъ сына. И этотъ-то отчимъ — человкъ со всмъ безъ души, очутившись въ полнйшемъ одиночеств посл горькаго разочарованія въ единственномъ существ, къ которому онъ былъ привязанъ, какъ къ своей крови, къ продолжателю своего рода,— и этотъ-то человкъ въ своемъ старческомъ сиротств размягчается до того, что говоритъ пасынку: ‘Володя, дай теб Богъ быть счастливе меня (это посл того, какъ онъ въ продолженіи долгихъ лтъ оффиціально говорилъ ему вы…) Помоги Михайл, я ему боле не отецъ… но ты помоги ему… я все-таки люблю его…’ И, сказавъ это, онъ горько, глухо заплакалъ. Вскор затмъ послдовала и его смерть. Его сопутствовала въ могилу вра, что этотъ, когда-то имъ гонимый, Володя не оставитъ его родного сына, да, вра въ человка, которой у него никогда не было, наконецъ пробудилась въ немъ у гробовой доски!
За то никакой уже побды не пришлось одерживать, а пришлось только самому оказаться побжденнымъ — Мит Орлову, другу дтства маленькаго князя Руссова, впослдствіи Дмитрію Андреевичу, въ иномъ смысл другу его матери. Дло въ томъ, что въ душу Мити, взамнъ той возвышенной любви, которая побждаетъ все, закралась другая любовь,— чувственная, животная, обращающая человка въ безпрекословную жертву своей стихійной страсти. Митя въ начал романа является, такъ сказать, кандидатомъ въ т праведники, которые, какъ понимаетъ это нашъ авторъ, спасаютъ общество, но вс задатки подобной праведности уступаютъ мсто обаянію величественной въ своей красот, хотя и слишкомъ уже не молодой для него, свтской замужней женщины. Автору какъ будто хотлось налечь на подобнаго рода опасность и для хорошихъ людей, посильне предостеречь отъ нея, — и вотъ онъ, точно ради большей острастки, заставилъ своего героя упасть уже слишкомъ низко. Дло въ томъ, что старикъ Лампадовъ открываетъ ему глаза, говоря, что княгиня повергала къ своимъ ногамъ уже многихъ молодыхъ людей, что это какъ-бы спеціальность, которою она кичится, что уже въ первый годъ замужества она оказалась неврною мужу.
Намъ кажется, что при нравственныхъ задаткахъ Дмитрія Андреевича, это должно бы было сразу его оттолкнуть отъ княгини и заставить его бжать отъ нея, а онъ тутъ-то и отдается ей окончательно, не смотря ни на свое благородное самолюбіе, ни на свое уваженіе къ ея мужу, хотя и выказываетъ при этомъ полнйшее неуваженіе къ ней циническимъ обращеніемъ съ нею. Это не мшаетъ ему съ другой стороны, въ тяжелыхъ жизненныхъ обстоятельствахъ, величать ее въ письмахъ своимъ ‘добрымъ другомъ’ и въ то же время искать у нея протекціи. Намъ кажется, говоримъ мы, что авторъ слишкомъ уже преувеличилъ паденіе своего честнаго, хорошаго Мити — едва ли возможное въ такой мр именно для такого юноши, какимъ былъ онъ до своей горячей рчи о ‘голи’ и до непосредственно послдовавшей за тмъ грязно-романической сцены съ княгинею.
Заставивъ одного изъ своихъ героевъ принести слишкомъ большую жертву совершенно низменной любви, нашъ авторъ выставляетъ многихъ другихъ даже въ боле ранній періодъ жизни тоже увлекающимися любовью — только къ соотвтственному имъ молодому же существу, любящему еще впервые, какъ и они сами, т. е. любовью поэтическою, возвышенною. Но намъ кажется, что къ ихъ любви можно бы примнить пословицу, однажды употребленную самимъ авторомъ: это все таки ‘хожденіе по малину до лта’. Ихъ слишкомъ преждевременная любовь становится имъ поперекъ дороги, мшаетъ окончанію ихъ учебныхъ годовъ и авторъ напрасно увряетъ насъ, будто бы они могли спокойно учиться, будто дло у нихъ шло какъ по маслу. Мы полагаемъ, что разумно указывая на необходимость брака во время, онъ могъ бы подвинуть настоящую для него пору на нсколько лтъ впередъ, во всякомъ случа относя учебные годы къ предшествующей пор. Мы полагаемъ, что умственный трудъ, въ смысл подготовки къ служб одушевляющему юную душу общественному идеалу, легко можетъ предохранить отъ увлеченій чувственною любовью, что нтъ необходимости, ради страха ихъ, прибгать къ слишкомъ раннему браку. Намъ кажется, что нкоторые герои Михайлова, при ихъ идеальныхъ задаткахъ, при возвышенномъ ихъ порыв къ широкой общественной дятельности, могли бы быть мене нетерпливыми, мене страстными въ удовлетвореніи своихъ личныхъ чувствъ. Мы думаемъ, что, напримръ, Александръ Прохоровъ и Катерина Александровна (‘Лсъ рубятъ, щепки летятъ’) могли бы боле владть собою, — хотя бы только ради ея простой, но доброй матери, которая, правду сказать, имла полное право тревожиться за свою дочь. Вдь и самой же Катерин Александровн было больно, что господа въ род Боголюбова (ея дядюшки — человка довольно плохой репутаціи) имютъ хотя частицу, хотя призракъ правды иронически сказать: ‘хороши и ваши!’
Совершенно права у нашего же автора Наташа (‘Въ Разбродъ’), когда упорно хочетъ себ доказать, что человкъ можетъ и долженъ побждать свои чувства, если отъ этого зависитъ спокойствіе и отчасти благо его ближнихъ. Держась этого правила, она и спрашиваетъ себя уже прямо на свой счетъ: ‘какъ бы посмотрли родители на двушку учительницу, живущую съ женатымъ человкомъ’. Между тмъ человкъ этотъ, безъ всякой вины съ своей стороны (кром той, что слишкомъ рано увлекся и сдлалъ предложеніе двушк, вовсе ему не соотвтствовавшей), былъ брошенъ своею женою, прикинувшею ему ребенка, за которымъ и ухаживаетъ Наташа, точно врная мать. Тмъ не мене она настаиваетъ на побжденіи своихъ чувствъ, т. е. чувствъ къ этому, за живо овдоввшему, молодому человку, понимая, что это не помшаетъ ей матерински относиться къ его ребенку.
Чтобы унять въ себ боль, она увряетъ себя: ‘Какія могутъ быть страданія у насъ, у сытыхъ людей! Неисполненную прихоть считаемъ мы страданіемъ. Посадить бы насъ на мсто фабричныхъ, на мсто мужиковъ,— тогда и узнали бы мы, что значитъ дйствительное страданіе’. Впослдствіи она готова прямо уступить свое мсто той, которая бросила и ребенка и мужа, когда эта женщина снова просится къ мужу въ домъ. ‘Ты долженъ, говоритъ ему Наташа, — позволить ей быть подл ея сына и слдить, чтобы она не испортила его’. На вопросъ его: ‘ужъ не считаешь ли ты меня виновнымъ?’ она отвчаетъ: ‘да, ты виноватъ такъ-же, какъ она, какъ я, какъ мы вс, отдающіеся своимъ чувствамъ и забывающіе, что выше насъ есть законы, не признающіе этихъ чувствъ’. Но она говоритъ это уже посл того, какъ и она, очевидно, все же не выдержала характера. На помощь обоимъ приходитъ несчастный случай, лишающій жизни ту женщину, которая ихъ разлучаетъ…
Смерть, приключившаяся точно также во время, приходитъ на помощь и Грун съ Павломъ Панютинымъ {‘Господа Обносковы’.}, между которыми стоялъ до сихъ поръ ея недостойный мужъ. Груня далека отъ тхъ стойкихъ взглядовъ, которые такъ упорно проводитъ Наташа, она не останавливается передъ тмъ, чтобы связать свою участь съ мальчишкой, который выросъ вмст съ нею, какъ братъ съ сестрою, вмсто того, чтобы только возвратиться къ своему отцу, а его воспитателю, этому ех-профессору Крюкову, старому колпаку, не подумавшему о томъ, хорошо ли брать названнаго брата къ двочк однихъ Съ нимъ лтъ, а затмъ пристроившему свою дочь за умвшаго подъхать къ нему и идеализированнаго имъ господина Обноскова. Старому колпаку, окончательно растерявшемуся, приходится вврить свою дочь своему воспитаннику, который съ своей стороны не ограничивается братскимъ участіемъ къ Грун, желаніемъ вырвать ее изъ подъ власти недостойнаго человка, а хочетъ стать самъ на его мсто, изъ брата обратиться въ мужа посл предварительнаго увлеченья развратомъ — съ горя, что Груня пока еще не за нимъ. И Груня кидается ему въ объятья, очертя голову, детъ съ фальшивымъ паспортомъ за границу — не смотря ни на хорошо ей знакомое нравственное его паденіе, ни на то, что онъ еще не доучился, и что вс эти похожденія могутъ служить ему только помхой для дла.
Авторъ, конечно, далекъ отъ того, чтобы считать своего юнаго героя — въ самомъ дл героемъ. Онъ прямо называетъ его ‘искалченнымъ’. Но онъ прямо, безцеремонно говоритъ своимъ читателямъ, что ‘Павелъ простое повтореніе ихъ самихъ’.— ‘Никто никогда, продолжаетъ онъ, не разъяснялъ вамъ въ золотую пору дтства, что прежде чмъ сдлаться членовъ въ своей семь, вы сдлались гражданиномъ, членомъ обширной неумирающей семьи — общества… Если бы насъ научили съ пеленъ любить общество и считать себя прежде всего его членомъ, то никогда въ жизни мы не потеряли бы жажды жить, никогда не осиротли бы.. Не было бы счета нашей родн, не было бы счета нашимъ друзьямъ, не было бы границъ нашей дятельности и никогда не знали бы мы, что значитъ скука, отчаянье и безцльность жизни’… Но мы далеки отъ такого широкаго взгляда и всякая дятельность обращается для насъ только въ ‘средство достигнуть личнаго, узенькаго, подлаго счастья для себя и для своей семьи’.
Вотъ оттого-то, что вс мы вообще выростаемъ въ сторон отъ широкаго общественнаго кругозора, мы и падаемъ такъ легко при малйшей измн счастья, оттого-то и оказываемся мы столь податливыми на соблазны личной любви.
Но есть между героями Михайлова и такой, который отказывается пойти на встрчу женщин, несчастной въ брак и не имющей дтей, т. е. въ этомъ смысл свободной и ищущей спасенья въ любви къ нему, такъ какъ онъ не мужу ея чета, онъ прямой человкъ дла. Когда братъ ея спрашиваетъ его, какъ какого-нибудь Рудина: да чего же онъ боится? Крючниковъ отвчаетъ ему совсмъ не по-рудински — твердо, опредленно: ‘Я ничего не боюсь, но вы, я думаю, знаете, что, встрчая Кривцова (одного изъ ихъ бывшихъ товарищей) пьянымъ, общество кричитъ: ‘вонъ вс они пьяницы!’ Какъ вы думаете, что закричить общество, увидя, что изъ за Крючникова жена бросила мужа, а потомъ бросила и его самого, Крючникова (онъ, стало быть, предвидитъ и такую возможность). Меня будетъ ругать общество или будетъ оно кричать: ‘вотъ вс они таковы, развиватели!’ Что же, за себя я боюсь, или за кого-нибудь другого или, лучше сказать, за что-нибудь другое?’.. ‘Довольно, заговорилъ онъ опять, желая окончательно сбить съ позиціи своего недоумвающаго товарища, довольно въ нашихъ кружкахъ вертлось подлецовъ, повторявшихъ либеральныя фразы… Вс знаютъ, что проповдующіе воду всегда пили вино. Собравшись съ силами, товарищъ наконецъ отвчаетъ ему съ горькой ироніей: ‘пускай гибнетъ человкъ, лишь бы идея была спасена’. Но Крючниковъ не изъ тхъ, что сдаются. ‘Вы хотите сказать, отвчаетъ онъ, что я гублю хорошаго человка ради торжества идеи, что этотъ человкъ могъ бы самъ помогать утвержденію этой идеи въ обществ: это неправда. Если Катерина Ивановна хорошій человкъ, если она искренно ненавидитъ свою жизнь за ея мерзости, а не за отсутствіе въ этой жизни моего смазливаго лица, то она выйдетъ на дорогу и безъ моей помощи. Моя помощь тутъ принесетъ только вредъ, тутъ будетъ не развитіе, а наслажденіе минутами любви… Богъ съ ней, съ любовью, теперь не такое время…’ Но вотъ къ нему, наконецъ, обращается и она сама, жалостно говоря: ‘я еще хочу жить, понимаете ли вы, что я хочу теперь жить, честно, счастливо жить! Взгляните, я такъ молода, можетъ быть, я здсь привыкну къ лишеніямъ’. Онъ потрясенъ, онъ подавленъ жалостью, но онъ и тутъ не сдается, вразумляя ее: ‘вы ненавидите свое положеніе, но въ то-же время вы хотите вырваться изъ него только черезъ меня… Значитъ, вы любите меня и любовь ко мн играетъ не малую роль въ вашей ршимости… Теперь остается ршить, что сильне подталкиваетъ васъ на другой путь: ненависть ли ваша къ образу вашей жизни, или любовь ко мн? Если только любовь ко мн, то вы не вынесете жизни со мною’. Онъ идетъ дале, онъ неумолимо становится на практическую почву, даже на почву экономическихъ соображеній. ‘Вы бросаете женщину на гибель, восклицаетъ она, изъ боязни, что можетъ бытъ кому нибудь не достанетъ отъ этого куска хлба.— ‘Да-съ, безстрастно, повидимому, отвчаетъ онъ,— изъ боязни, что не достанетъ куска хлба, что этотъ кусокъ придется воровать у другихъ людей, неповинныхъ въ томъ, что я думалъ себя потшить любовью, пороскошничать!’ — Оставшись одинъ, онъ переноситъ страшнйшую внутреннюю пытку, но онъ не сдается и передъ нею. ‘Вдь вотъ, думалось ему, какой-нибудь счастливый франтъ осмялъ бы меня и сказалъ бы, что я врно не очень сильно люблю, если еще могу разсуждать. Онъ самъ, если бы полюбилъ, то и потшился бы любовью. Она погибла бы, можетъ быть, да что ему за дло до этого? Чувство любви было бы удовлетворено, это для нихъ главное. Только понятіе о свобод чувства они и успли выработать, благо это представляетъ имъ выгоду!’ (‘Засоренныя дороги’). Тутъ дло доходитъ уже до аскетизма ради общественнаго служенія. Въ этомъ аскетизм даже проглядываетъ что-то черствое, какъ и въ аскетизм отшельническомъ,— напримръ, когда Крючниковъ глухо отрзываетъ ей: ‘для васъ нтъ исхода’. И все-таки приходится повторитъ съ Крючниковымъ: ‘Богъ съ ней, съ любовью, теперь не такое время’. Побольше, побольше другой любви,— той, которая ведетъ не къ личному счастью, вотъ что теперь намъ нужно!
Сочиненія Михайлова и являются горячею проповдью этой любви, и онъ совершенно напрасно въ начал своего поприща Скрывалъ ее подъ неподходящею терминологіею 60-хъ годовъ, говоря устами своего преподавателя Носовича: ‘безъ друзей, безъ любви къ ближнимъ, требуемой эгоизмомъ, мы — ничто. Ничто же не можетъ быть ни честнымъ, ни подлымъ. И такъ практически разумный, настоящій эгоизмъ есть двигатель въ жизни, эгоизмъ есть любовь къ ближнимъ, любовь къ честной дятельности, эгоизмъ есть справедливость’ (‘Гнилыя Болота’). Та-же неврная нота прозвучала у нашего автора и въ воспоминаніяхъ маленькаго Шупова о своихъ разсужденіяхъ съ Колькой: ‘мы близко, чрезвычайно близко подходимъ съ нимъ къ одной изъ величайшихъ истинъ, но еще не можемъ выразить ее простыми словами: всякая подлость непрактична. Въ нашемъ дтскомъ лексикон еще нтъ слова: непрактичность, и нтъ около насъ ни одного человка, который могъ бы разъяснить наши недоумнія и подсказать слово’ (‘Жизнь Шупова’). Какъ мы уже видли, слово это подсказывалось другимъ — тмъ юношамъ, которые воспитывались въ заведеніи, гд преподавалъ Носовичъ. По нашему, слово это только сбиваетъ съ толку. Благо дтскому лексикону, что въ немъ нтъ словъ — практичность, непрактичность — и незачмъ тутъ заимствоваться изъ лексикона ‘развитыхъ’ людей. Не зачмъ брать изъ него и слово эгоизмъ, котораго никакъ не прикрасишь словомъ практическій, хотя бы этимъ послднимъ указывалось на разсчетъ въ самомъ широкомъ общественномъ смысл. Почему же и возставалъ нашъ авторъ въ столькихъ своихъ произведеніяхъ противъ такъ называемой благотворительности, видя и въ ней все тоже ‘гнилое болото’, какъ не потому, что въ ней нтъ прямого, безразсчетнаго стремленія творить благо? Не клеймитъ ли онъ эту казовую свтскую благотворительность именно за то, что видитъ въ ней только потху праздныхъ людей, въ своемъ род разнообразящее passe temps, гораздо боле дешевое, чмъ т удовольствія, которыя, при всей своей дороговизн, такъ давно имъ прілись, съ другой же стороны новую и, въ сущности, такъ легко изготовляемую пищу для ихъ тщеславія, для устраненія все же не совсмъ пріятныхъ попрековъ имъ въ томъ, что они зались, завеселились… Вдь при такихъ попрекахъ, особенно съ тхъ поръ какъ ими переполнены книжки журналовъ, безъ которыхъ все же нельзя обойтись, не совсмъ удобно угощаться и веселиться. Съ другой же стороны самые сочувственные изъ типовъ, выведенныхъ у Михайлова, неужели отличаются тою добротою, которая все-таки себ на ум? Чмъ руководился старикъ Флегонтъ Матвевичъ, когда онъ, при вид мальчика — сына, подпоеннаго товарищами, вмсто того, чтобы накинуться на него при его возвращеніи домой, укладываетъ его въ постель и ухаживаетъ за нимъ, какъ нянька? Неужели практическимъ разсчетомъ на то, что и сынъ будетъ снисходительно относиться къ слабости старика, если когда-нибудь замтитъ тщательно скрываемую имъ наклонность иной разъ выпить? Нтъ, старикомъ руководитъ просто любовь, беззавтная любовь къ сыну.’Онъ наказывалъ меня своею добротою’, вспоминаетъ объ этомъ сынъ. И въ доброт старика, доброт, вытекающей изъ любви, сказалось самое врное воспитательное чутье, стоющее самой глубокомысленной теоріи: съ сыномъ это было въ первый и въ послдній разъ!
Ну, а старикъ Орловъ, говорящій своему Мит: ‘я любилъ тебя не за то, что ты моимъ кормильцемъ и поильцемъ былъ, а за то, что ты мой сынъ былъ! Понимаешь?’ Неужели онъ это только напустилъ на себя, рисуясь передъ сыномъ, а не на самомъ дл любитъ его не для себя, при всхъ своихъ гршкахъ, любитъ, стыдясь за эти гршки, любуясь отсутствіемъ ихъ въ своемъ сын, благоговя передъ его достоинствами,— такъ какъ онъ вдь и не чуетъ, что за сыномъ и не такіе еще гршки водятся!
А старый капитанъ Хлопко? Жалетъ ли онъ о своей жизни, прожитой исключительно для другихъ, когда ему приходится подъ конецъ остаться одинокимъ — въ разлук со своимъ Володькой? Не радуется ли онъ, напротивъ того, что при этомъ Володьк завелось молодое существо, наполняющее его одиночество, не готовъ ли онъ радоваться и тому, что Володька обзаводится своимъ собственнымъ семейнымъ гнздомъ, и когда жена его оказывается не тмъ, чмъ она показалась ему въ невстахъ, чувствуетъ ли старикъ только обиду отъ непочтительнаго съ нимъ, старикомъ, обращенія этой молодой женщины, или гораздо сильне болетъ душой о несчастьи своего дорогого внука? Если капитанъ Хлопко и долженъ винить себя въ чемъ-нибудь, то конечно не въ жизни, прожитой для другихъ съ собственнымъ одиночествомъ въ результат, а разв въ томъ, что не выдержалъ своего одиночества, не во время обзавелся неподходящею для него, старика, связью, т. е. выказалъ слабость воли.
Но Михайлову ли намъ это разъяснять примромъ его же дйствующихъ лицъ, любящихъ безъ разсчета на отвтную любовь, на то, что этотъ ближній, которому протягиваютъ они руку, и имъ когда-нибудь пригодится, тхъ его дйствующихъ лицъ, которыя не подаются на сдлку съ совстью, хотя жизнь и наглядно даетъ имъ знать, до чего практичною оказывается подлость? Его только на время попутала несвойственная его взглядамъ терминологія, которую, впрочемъ, онъ уже давно и оставилъ.
Мы знаемъ, что самъ онъ очень любитъ въ своихъ произведеніяхъ ту ‘Насдку’ (см. повсть подъ этимъ заглавіемъ), которая такъ не похожа на обыкновенныхъ старыхъ двъ, злобствующихъ на весь міръ за свою непристроенность, которая находитъ исходъ своему чувству въ томъ, чтобы жить для дтей своей умершей сестры, чтобы приголубить и чужого бдняка мальчика, безъ малйшихъ при этомъ проявленій мечтательной сентиментальности, и которой приходится пожать за весь этотъ посвъ добра не что иное, какъ неблагодарность и клевету, да еще какую грязную! Мы знаемъ, что Михайловъ любитъ и ту свою, совершенно особаго покроя, вдову-мачиху, которая такъ беззавтно привязана къ своему пасынку, оказывающемуся недостойнымъ ея, столь плохо отвчающимъ на ея чувства, привязана къ нему до того, что отдаетъ свои послднія средства для спасенія его отъ скамьи подсудимыхъ, и чувствуетъ себя счастливою, когда онъ умираетъ у нея на рукахъ,— счастливою не потому, что онъ снова становится къ ней тутъ ласковъ, снова и самъ къ ней выказываетъ любовь, а потому, что она убждается въ томъ, до какой степени, не смотря на пороки, въ немъ еще продолжаетъ горть искра Божія, искра любви къ братьямъ людямъ! (‘Не намъ судить’).
Мы сказали, что она чувствуетъ тутъ себя счастливою. Да, мы вполн признаемъ, что самоотверженная любовь приводитъ если и не къ тому, что обыкновенно называется счастьемъ, то къ тому что можно назвать блаженствомъ — въ евангельскомъ смысл слова. Вотъ этого-то блаженства и не знаютъ очень многіе счастливые люди, т. е. люди, которыхъ судьба не преслдуетъ, которымъ скоре она ворожитъ. Вотъ во имя ихъ-то и говоритъ у Михайлова, вотъ къ нимъ-то и старается возбудить состраданіе богатый студентъ Макаровъ. ‘Вы видите ихъ богатую одежду, говоритъ онъ, и топчете ихъ въ грязь! Вы не хотите знать, что каждый человкъ, который хоть разъ заплакалъ о своихъ ошибкахъ, хоть разъ выразилъ недовольство своимъ положеніемъ — есть уже вашъ меньшій братъ, не смотря на свою сытость и на свою одежду’. Онъ говоритъ о той жажд духовнаго хлба, которая, оставаясь далеко не удовлетворенною, приводитъ его наконецъ — къ самоубійству.
Эти послднія строки свидтельствуютъ, конечно, о высокой гуманности автора, объ особенной глубин его нравственнаго чувства. Онъ постоянно взываетъ къ любви, а не къ ненависти. Онъ положительно не хочетъ разводить духовно-голодныхъ съ физически голодными, какъ не хочетъ разводить и людей стараго воспитанія Съ молодымъ поколніемъ, отцовъ съ дтьми. Онъ хочетъ всхъ привести къ единенію, видя все зло именно въ томъ, что люди идутъ ‘въ разбродъ’.
Говоря о любви, какъ о руководящемъ начал въ жизни, онъ иметъ въ виду не только чувство, ею согрваемое и разширяемое, но онъ иметъ въ виду и умъ, проясняемый ея внушеніями, опредленно и твердо сознающій, подъ ихъ вліяніемъ, какъ надо дйствовать, и волю, побуждающую дйствовать именно такъ, какъ надо, не допускающую въ человк какихъ-либо уклоненій въ сторону. ‘Въ страстномъ увлеченіи, говоритъ онъ про своего Мухортова (‘Надъ обрывомъ’), юноша далъ себ обтъ быть честнымъ человкомъ, не отдлять слова отъ дла. Въ т годы онъ еще часто молился, и въ его молитвахъ звучала одна просьба, чтобы Богъ далъ ему силы быть цльнымъ человкомъ’. Тутъ сказалось и вліяніе отца, честнаго воина, добраго и не потакавшаго себ человка, и вліяніе стараго гувернера швейцарца, возбуждавшаго своего воспитанника къ добру возвышенными идеалами міровой литературы. Вліяніе ихъ потомъ пошатнулось: сперва не стало отца, потомъ мать устранила старика воспитателя, выбрала сыну заведеніе въ своемъ вкус — совсмъ уже не развивающее, благія стремленія однакоже сохранились въ юнош, но онъ не доглядлъ за собою. Первое увлеченіе молодости поставило его ‘налъ обрывомъ’ и если онъ не скатился въ него, то лишь потому, что когда-то любимое существо принесло для него искупительную жертву. А не онъ ли являлся обличителемъ въ своемъ дневник: ‘наше время, писалъ онъ — время двойственности по преимуществу, время крупныхъ умовъ и мелкихъ душонокъ… Научившись громить чужіе пороки, мы считали себя освобожденными отъ обязанности слдить за собственною нравственностью. Въ этомъ, быть можетъ, главное зло нашей эпохи всякихъ прелюбодевъ мысли на каедрахъ суда, школы, университетовъ, церкви, литературы. Пророки и апостолы нашего времени, эти друзья меньшей братіи, здятъ на рысакахъ, пьютъ шампанское, бросаютъ горсти золота на женщинъ легкаго поведенія, и бднякъ, посл встрчи съ ними, такъ и остается при томъ убжденіи, что онъ встртился по крайней мр съ губернаторомъ, если не съ самимъ министромъ’. Самъ онъ ршилъ и будетъ жить другою жизнью, но ничмъ уже не загладитъ того небольшого недосмотра за самимъ собою, который привелъ его къ такимъ роковымъ послдствіямъ. И это тмъ боле заставляетъ его говорить: ‘пусть всю жизнь мы должны остаться Гамлетами — у насъ все-таки должна быть хоть одна вра, неотъемлемая вра — вра въ то, что мы должны для общаго блага слдить за каждымъ своимъ шагомъ, за каждымъ своимъ поступкомъ… Пусть будутъ говорить, что это преувеличенія, что это экзальтація… Лучше эта экзальтація, чмъ экзальтація безшабашности и разнузданности, безпечальнаго житья, циничной проповди, что частная нравственность — пустяки, что важна только великая общественная дятельность… Это говорятъ т же нравственные взяточники, которые въ былыя времена оправдывались фразой: ‘у меня-съ жена, дти… вс мы люди, вс человки’…
Что касается самого Михайлова, то такимъ строгимъ ригористомъ былъ онъ съ самаго начала… Взглядъ его тогда проглядли, въ противномъ случа ему бы тогда досталось, надъ нимъ бы смялись, его бы стали чуждаться. Между тмъ взглядъ этотъ заключалъ въ себ существенное дополненіе, поправку къ направленію 60-хъ годовъ. Если бы поправка эта была понята, принята къ сердцу, многое бы вышло у насъ не такъ. Много надеждъ, много начинаній не потерпло бы такого крушенія!
Такимъ же, какъ въ своихъ романахъ, является Михайловъ и въ своихъ стихотвореніяхъ. Онъ точно такъ-же противополагаетъ въ нихъ долю бдняка дол богача, точно такъ-же преклоняется передъ упорнымъ терпніемъ перваго, передъ святостью его такъ мало обезпечивающаго труда, точно такъ-же указываетъ второму на спасительный примръ перваго, точно такъ-же взываетъ о настоятельной помощи бдняку со стороны общества, со стороны государства, чтобы не дать бдняку изнемочь подъ тяжестью своего труда, но точно такъ-же и боится надленія теперешняго бдняка, надленія его въ будущемъ, всми соблазнами широкой жизни, всми пороками богатыхъ людей {То-же воззрніе сказывается и въ основ послдняго изъ научныхъ трудовъ Михайлова, — мы разумемъ его ‘Революціонный Анабаптизмъ’ (СПБ. 1889 г.). Какое потрясающее впечатлніе производитъ тутъ Іоаннъ Бокельзонъ, этотъ ‘пророкъ’, возвщающій наступленіе на земл новой эры свободы и кончающій тмъ, что автору приходится вспоминать про Генриха VIII и Іоанна IV, ‘съ которымъ въ его характер, въ его вкусахъ, въ его поступкахъ было такое множество точекъ соприкосновенія, точно онъ былъ не лейденскій кабатчикъ, а родной братъ этихъ двухъ коронованныхъ сластолюбцевъ и мучителей’ (стр. 186). Научныя сочиненія Михайлова, посвященныя тмъ же соціальнымъ вопросамъ и ихъ исторіи, заслуживали бы особаго внимательнаго разсмотрнія. Ограничимся здсь замчаніемъ, что и въ нихъ постоянно сказывается прежде всего тотъ хорошій человкъ, который при даетъ такую неистощимую привлекательность его романамъ.}. Въ теперешнихъ обездоленныхъ и отвергнутыхъ онъ хотлъ бы видть въ будущемъ прочный краеугольный камень для новаго общественнаго зданія, въ самомъ дл надежныхъ новыхъ людей, а не только новое тсто на той же старой промзглой закваск. Не даромъ же восклицаетъ онъ съ грустной ироніей:
Не тужи, погибающій людъ,
Твои горькіе стоны мы слышимъ,
Насъ томитъ твой убійственный трудъ,
О судьб твоей книги мы пишемъ.
Еслибъ ты былъ прилично одтъ,
Ты бы могъ постить ваши домы,
Отогрться, и, кончивъ обдъ,
Пошумть о недол знакомой.
Если бъ ты уже грамотнымъ былъ,
Ты прочелъ бы сейчасъ наши книги,
И забылъ бы, что свтъ не разбилъ
Вковчныхъ страданій вериги.
Но не плачь! только дай написать
Намъ послднюю книгу о нищихъ,—
И научишься вдругъ ты читать
И очутишься въ нашихъ жилищахъ.
Будешь здить въ каретахъ, давить
Неумющихъ бгать прохожихъ,
Спать до полдня, съ друзьями кутить
И кормить иностранокъ пригожихъ.
Въ этомъ стихотвореніи весь Михайловъ. Имъ мы и заключимъ наше слово о немъ.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека