Сегодня вся Россия празднует 80-летие рождения гр. Л.H. Толстого, творца ‘Войны и мира’ и ‘Анны Карениной’ и множества других произведений, которыми с Россиею зачитывается и весь свет. Фигура его, образ его, произведения его, весь труд его жизни говорят о неисчерпаемых возможностях, которые заложены в русском духе и в русской земле. ‘Вот что может же рождать русская земля: отчего же она в прочем и вообще рождает столько бурьяна, приносит такие тернии’, — спрашиваешь себя и не находишь ответа. Ссылка на ‘обшие условия’ и ‘внешние обстоятельства’ не глубока: правильнее, что мы все и каждый из нас не умеем работать над собою. Пример великой работы дал нам Толстой. В этой работе не все одинаково ценно. Многое отомрет в ней, отвалится, отвалится именно то, что не исходило из любви, что было результатом желчной критики и осуждения, результатом раздражения. Но эта работа Толстого, пытающаяся быть разрушительною, не главная в его деятельности. Она только показана как ‘главная’ шумною рекламою вершковых ‘разрушителей’, которые уцепились за ногу Толстого, сами не имея никакой силы и хорошо зная, что их одних никто не станет слушать. Для всей России видна другая истина: Толстой сам же, в ‘Войне и мире’, дал такой образ России, столь величественный и вместе привлекательный, что как бы позднее и он сам ни критиковал его, и что бы другие о нем ни говорили, это все уже не может ни зачеркнуть, ни дать трещины в могучем изваянии. Не выдумана же Россия ‘Войны и мира’. А если она не выдумана, то мы хотим остаться жить с ней, даже без очень больших переделок. Конечно, это не исключает необходимых починок. И вообще уважение к родине не есть призыв к квиетизму, самодовольству и ничегонеделанию. Но охотно пахать можно только на земле, в которую веришь.
Толстой гораздо раньше своей критики научил нас верить в русскую землю, показав в художественных образах невыразимой прелести все своеобразие и все разнообразие, всю глубину и всю красоту русского духа, от дворцов до деревенских изб. В ‘Войне и мире’ и ‘Севастопольских очерках’, в ‘Казаках’ и ‘Анне Карениной’ он показал этот дух простым и ясным, добрым и выносливым, чуждым мишуры, рисовки, риторики и ходульности.
У гр. Л. Толстого были средства живописи: однако ведь предмет-то для живописи дала русская жизнь, русский народ, русский дух и русский быт. Они вдохновили Толстого. Вот все, что нам нужно знать, чтобы сохранить веру в свою землю и удержаться от присоединения к резкой критике против нее, откуда бы она ни раздавалась.
Но оставляя эти споры, на которые вызывают люди, злоупотребляющие именем Толстого и едва ли что понимающие в его великом художестве, мы сосредоточиваемся на этом художестве. И здесь, уже ничем не задерживаемые, мы сливаемся с тем удивлением и уважением, какое в этот день принесет Толстому Россия и весь образованный мир.
С необыкновенным проницанием он взглянул на душу человеческую и, постигнув ее до величайшей глубины, какая доступна, дал изображение русской жизни уже как последствие этого постижения. В этих двух половинах выражается то главное, что внес Толстой в литературу. Он есть несравненный психолог, он есть несравненный живописец быта. Но второе у него вытекает из первого. И только от этой зависимости и связи рисовка быта получила под пером Толстого такой исключительный интерес и важность. Все до него, Островский, Гончаров, Тургенев, подносили освещающий фонарь отсюда, от себя, как бы с улицы: способ их освещения был способ зрителя, наблюдательный, наружный. Толстой как будто заставил зажечься внутренний фонарь в человеке и дал зрителям возможность видеть все его внутренности и ткани, биение его органов и все в нем процессы через этот особенный, мудрейший, труднейший способ освещения. Достоевский делал то же, но он делал это с человеком или ненормальной натуры, или ненормального положения. Толстой каким-то инстинктом сторонился от всего ненормального: он дал изображение нормального человека и нормальных положений, но положений всяческих, всевозможных. И через это труд его получил неиссякаемый интерес для всего нормального человечества, т.е. почти для всего человечества.
Вот главное. Если мы спросим себя о роднике этого, мы можем только догадаться и сказать, что, судя по ‘Детству и отрочеству’, куда вошло много незамаскированно автобиографического, Толстой уже с очень ранних лет был как бы испуган нравственной ответственностью души и погружен вообще в загадки и волнения, в падения и просветления человеческой совести. Как будто он постоянно нес нравственную муку или во всяком случае нравственный труд. Но над чем мы постоянно трудимся, то мы узнаем до небывалых подробностей. Труд превращается в постижение. Толстой, перенесший необыкновенный, исключительный труд над совестью своею, постиг в мельчайших изгибах и в самых сокровенных уголках движения души, поползновения души, зародыши греха в ней, слабости ее, софизмы, обманы и самообманы. Он гнался за душой, как гончая за зверем, соединяя в себе и охотника и жертву. Он был вечным исповедником себя, неумолимым судьей. Конечно, это открыло ему жизнь только собственной души. Но во всех людях живет собственно одна душа, и один в ней закон: и только закон этот разнообразится до бесконечности в разнообразных положениях и от разнообразных столкновений. Но уже не трудно, поняв суть, объяснять подробности. Через громадный внутренний опыт, через постоянный самоанализ, Толстой сделался великим сердцеведцем. А великие художественные дары, бывшие в нем вне связи с этим самоуглублением, повели к тому, что все это выразилось в серии романов, повестей и рассказов, давших XIX веку, в соответственных литературных формах времени, то самое, что дал Шекспир XVII веку.
Толстой завершил русскую реалистическую литературу, довел ее до апогея. В том же направлении, по самой сути дела, доведенного Толстым До безошибочности и полного постижения, нельзя сделать ничего большего. И некоторая растерянность и бессилие новейшей русской литературы находится в связи с этой завершенностью, окончательностью и оконченностью определенного ее фазиса. С тем вместе от узкого национального значения Толстой больше других возвел русскую литера-Туру к всемирному интересу и значительности. Так обыкновенно и бывает с заключительными фразами национальных явлений: они получают всемирность. Таким образом, Толстой ввел русский дух в оборот всемирной культуры, во все коловращения ее.
Вот все, что мы находим нужным сказать в этот хороший русский день. Мы удерживаемся от похвал, от восторгов: все это банально, и едва ли кому нужно. Дело говорит само за себя, юбиляр слишком много сказал от себя и о себе, — начиная с ‘Исповеди’. Да и другие его произведения, начиная с ‘Детства и отрочества’ и кончая ‘Крейцеровой сонатой’, слишком явно пропитаны личным началом, этим исповедным характером, который мы в нем отметили. В смысле же похвалы и восторга и наша, и всемирная печать уже сказала все, что можно. Толстого остается просто читать, изучать и любить. — остается понимать его, как он нас понял: и мы убеждены, что чем более он будет пониматься обществом и народом в необозримых подробностях его произведений, в частностях их, даже наконец в мелочах их, — тем более будет зреть общество и все читающие от этого понимания. Толстой есть серьезнейший писатель: и всякое к нему прикосновение всегда будет возвращать человека к серьезному.
Впервые опубликовано: ‘Новое время’. 1908. 28 августа. No 11660.