Время на прочтение: 22 минут(ы)
Год 1923 в русской художественной литературе ознаменовался не только ‘производством’ целого ряда более или менее крупных вещей, но и значительными идеологическими боями, придавшими русской литературе вид настоящего фронта. В истекшем году художественная литература оказалась в центре внимания советской общественности. Если оставить вопросы политические и экономические, то партийные товарищи, новая интеллигенция, учащаяся и пролетарская молодежь уделяли чрезвычайно много внимания вопросам, связанным с художественной литературой. Да оно и понятно!
Марксисты всегда высоко ценили общественное значение художественной литературы. Взгляды на этот вопрос Плеханова хорошо известны. Наш незабываемый Владимир Ильич не составлял в этом отношении среди марксистских теоретиков исключения. ‘Оружие Горького — художественное слово — Владимир Ильич оценивал, — пишет Л. Б. Каменев, — очень высоко и придавал ему громадное значение. Тем большую горячность проявлял В. И., когда ему казалось, что оружие это направляется неправильно, что союзник стреляет мимо цели’. Разумеется, всегда были вульгаризаторы, которые подменяли марксизм мещанским утилитаризмом, совершенно отрицающим сколько-нибудь серьезную роль искусства. Но эти вульгаризаторы безусловно составляли исключение в рядах марксистских теоретиков.
I. Равняясь строятся полки.
В обстановке нэпа вполне естественно и неизбежно еще большее увеличение этого внимания к вопросам художественной литературы. Если марксисты, задолго до захвата власти, высоко ценили эту область идеологических надстроек, то после захвата власти оценка эта могла только повыситься. ‘Всякая данная политическая власть, — писал когда-то Плеханов, — всегда предпочитает утилитарный взгляд на искусство, разумеется, поскольку она обращает внимание на этот предмет. Да оно и понятно: в ее интересах направить все идеологии на служение тому делу, которому она сама служит’ (‘Искусство’, стр. 141). Общие социально-политические условия, возникшие в России в 1921 году, еще более усугубили необходимость для пролетарского государства ‘направить все идеологии на служение тому делу, которому оно само служит’.
Переход к новой экономической политике недаром непосредственно сопровождался возникновением так называемого идеологического фронта. Все силы старого мира, которые раньше боролись с диктатурой пролетариата критикой оружия, попытались бороться с ней (диктатурой), если не оружием критики, то оружием постепенного мирного обволакивания и перерождения ее. Знаменитая резолюция, принятая по докладу Г. Зиновьева августовской Всероссийской конференцией РКП 1922 года, между прочим, утверждала:
‘Первый же год существования Советской власти в условиях нэпа принес с собой новые опасные явления, которые необходимо учесть. Антисоветские партии и течения частично меняют тактику. Они пытаются использовать советскую легальность в своих контр-революционных интересах и держат курс на вростание в советский режим, который они надеются постепенно изменить в духе буржуазной демократии и который, по их расчетам, сам идет к неизбежному буржуазному перерождению’.
В том же пункте резолюция отмечает и социально-экономическую обстановку, породившую это явление:
‘Все указанные процессы распада, разложения и перегруппировок в антисоветском лагере питаются не только уже давно обозначившимся отслоением некоторых групп буржуазной интеллигенции от старого блока генеральско-помещичьего крепостничества с крупной капиталистической буржуазией, но и процессом частичного восстановления капитализма в рамках советского государства, порождающего рост элементов так называемой ‘новой буржуазии’ (торговцы, частные арендаторы, различные свободные профессии — в городе, и в деревне — деревенское кулачество и т. д.)’.
Политический режим, существующий в Советской республике, не позволил новой буржуазии начать борьбу непосредственно в политической области. Естественно, что ‘первоначальное политическое накопление’ наших нуворишей прежде всего вылилось в попытки бить нас на культурном поприще — в школе, в искусстве. Переход на нашу сторону еще недавно яростно враждовавших с нами слоев буржуазной интеллигенции, на ряду с огромной выгодой его для Советской власти, является в то же время фактором, усиливающим идеологический нажим антисоветских и мнимо-советских элементов. Недаром знаменитая резолюция ЦК и ЦКК о партийном строительстве от 7 декабря 1923 года, между прочим, отмечает:
‘Поворот в сторону Советской власти широких слоев интеллигенции, будучи в своей основе глубоко положительным явлением, может иметь отрицательные последствия, ибо увеличивает опасность идеологического окружения коммунистов. Борьба за идеологическую чистоту партии против мелко-буржуазного и сменовеховского обволакивания является поэтому точно также одной из очередных задач партии’.
Совершенно очевидно для каждого марксиста, что это идеологическое окружение, этот общий идеологический нажим не могут не проявиться и в области искусства, в первую очередь, в художественной литературе.
Еще в 1922 году писатели-коммунисты неоднократно возвышали голос против свистопляски реакционной и мнимо-революционной литературы, разыгрывавшейся на столбцах советских изданий. Но ясно сознанная необходимость вмешаться в литературные дела, преградить дорогу обнаглевшей литературе нэпа, противопоставить ей сплоченные ряды литературы пролетариата стала проникать в широкие массы пролетарской интеллигенции, в широкие массы партии, в широкие массы пролетарской молодежи лишь в истекшем 1923 году. Это сознание столкнулось с изумительной путаницей понятий, существующей по вопросу об искусстве и литературе в головах целого ряда весьма выдержанных в остальном товарищей.
Если общественное значение художественной литературы является для каждого марксиста азбучной истиной, то умение применять эту истину к конкретным условиям нашего времени, к сожалению, свойственно далеко не всем марксистам.
Здесь не место говорить о причинах, обусловивших чисто-буржуазные взгляды на искусство, свойственные целому ряду очень хороших политических борцов пролетариата, — тем более, что этого вопроса отчасти касается в своей статье ‘Отказываемся ли мы от наследства’ в номере 2-3 ‘На Посту’. Эти товарищи, не отрешившиеся еще от буржуазного эстетического фетишизма, попытались дать отпор стремлению побудить партию овладеть современным литературным движением и направить его по руслу, выгодному рабочему классу. Партия еще не сказала своего веского, решающего слова, еще не наметила своей литературной политики, долженствующей осуществить использование художественной литературы, как орудия коммунистического воспитания масс. Однако, большие шаги в этом направлении в течение 1923 года сделаны. В резолюции XII партийного с’езда по вопросам пропаганды, печати и агитации имеется следующий ї 24:
‘Ввиду того, что за последние два года художественная литература в Советской России выросла в крупную общественную силу, распространяющую свое влияние прежде всего на массы рабоче-крестьянской молодежи, необходимо, чтобы партия поставила в своей практической работе вопрос о руководстве этой формой общественного воздействия на очередь дня (‘XII с’езд РКП. Стенографический отчет’, изд. ‘Красная Новь’. Стр. 667).
Это постановление XII с’езда является поистине историческим. Оно представляет из себя первое признание необходимости твердой литературной политики партии, признание, исходящее от высшего партийного органа. Мы не знаем, когда будет сделан следующий необходимый шаг, — конкретное и верное намечение самой этой политики. Но и эта резолюция является чрезвычайно важным литературным итогом прошлого года. Лиха беда — начало!
На ряду с ростом внимания партии, пролетарской интеллигенции и пролетарской молодежи к литературе, важным итогом минувшего года следует признать оформление борющихся литературных сил. Если в 1921 и 1922 году существовала значительная литературная ‘чресполосица’, и, взглянув на литературу с высоты аэропланного полета, можно было увидеть нечто в роде одеяла, сшитого из десятков разнообразных лоскутов, — то теперь эта пестрота в общем и целом миновала. Перед нами — три достаточно рельефно выявившихся классовых армии в литературе: остатки буржуазно-дворянской литературы от Чирикова, Мережковского, Гиппиус и до Ахматовой и Андрея Белого, мелко-буржуазные — мнимые и настоящие — ‘попутчики’ от Пильняка до Бабеля и Сейфуллиной и, наконец, пролетарская литература. Таковы три армии, ведущие смертельный бой и в теоретико-литературном, и в творческом направлениях. И чисто формальные вопросы, которые еще недавно так раз’единяли хотя бы ‘серапионов’ и имажинистов, или символистов, и акмеистов, отошли на задний план перед лицом консолидации классовых сил. Правда, отдельные перегруппировки еще происходят да, вероятно, будут происходить и в дальнейшем. Единичные представители буржуазно-дворянской литературы, под давлением неумолимой логики событий, вероятно, будут превращаться в ‘попутчиков’, еще более значительные перегруппировки возможны в лагере последних, ибо сама промежуточная мелко-буржуазная природа ‘попутчиков’ весьма благоприятствует колебаниям. Наиболее революционные из них будут переходить в ряды пролетарской литературы, наиболее зараженные буржуазным наследством будут отбрасываться в мистическо-националистическое болото.
Возможны те или иные изменения и в рядах пролетарской литературы. В 1923 году мы видели уход вправо некоторых виднейших деятелей ‘Кузницы’, вышедших из нее и оказавшихся в пресловутом союзе писателей. Нашлись единичные дезертиры и в Московской Ассоциации Пролетарских Писателей. Причин для появления таких перебежчиков у нас более, чем достаточно. Нажим буржуазной и мелко-буржуазной идеологии, формальное превосходство буржуазных писателей, отрыв многих пролетарских писателей от производства и от общественной жизни, заражение узким профессионализмом, материальная необеспеченность, толкающая в низины богемно-кабацкого жития, — все это способствует дезертирству наименее выдержанных и закаленных бойцов пролетарской литературы. К тому же, отрицание многими виднейшими партийными товарищами самой возможности существования пролетарской литературы, литературная ориентация наших издательств и журналов еще более подрывают творческую волю пишущего пролетарского молодняка, еще более способствуют растворению его отдельных представителей в ‘попутнической’ среде. Что-ж, какая борьба обходится без дезертиров?
Не забывай друзей, ушедших с боя!
Малодушных горько не кляни!
По мере того, как укрепление экономического положения республики позволит уделить больше средств и сил культурному фронту и его литературному участку, по мере того, как выпрямится литературная политика наших издательств и журналов, — все меньше и меньше будет перебежчиков и дезертиров из лагеря пролетарской литературы, все больше и больше будет ‘попутчиков’, перешедших на точку зрения рабочего класса. Во всяком случае, несмотря на отдельные перегруппировки, несмотря на ту или иную эволюцию отдельных писателей, — 1923 год был годом отчетливого классового разграничения литературных сил.
То обстоятельство, что художественная литература привлекла, наконец, серьезное внимание нашей партии и пролетарской общественности, что партийный с’езд признал необходимость определенного руководства художественной литературой, как средством общественного воздействия, — является крупнейшим достижением. Это признание, на ряду с оформлением борющихся на литературном фронте творческих армий, создает предпосылки для предстоящего намечения твердой и правильной партийной литературной политики.
Не менее показателен истекший год и в области производства вещей. Я не собираюсь здесь делать перечисление и разбор всех заслуживающих внимания художественных произведений, появившихся в 1923 году. Да этого вовсе и не нужно для моей цели. Я остановлюсь только на наиболее характерных явлениях, позволяющих определить те тенденции дальнейшего развития литературы, которые наметились фактически в прошлом году.
2. Бесплодная смоковница.
Буржуазно-дворянская литература не создала ни одной вещи, которая заслуживала бы серьезного внимания. Ахматова хранила гробовое молчание. Эмигранты услаждались изысканиями Мережковского о мистических сексуальных учениях древности. Более или менее любопытна, может быть, книга стихов Марины Цветаевой ‘Ремесло’, вышедшая в Берлине. Цветаева печатает свои стихи и в нашем добросердечном Госиздате, и в эсэровских ‘Современных Записках’, но душа ее вряд ли испытывает подобное раздвоение. Идеологически и психологически Цветаева — целиком эмигрантка. И ‘Ремесло’ — зловещая эмигрантская книга. Наиболее искренни и до жути сильны те строки ее книги, в которых она оплакивает старую Россию:
‘И марш вперед уже,
Трубят в поход.
О, как встает она,
О, как встает…
Уронив лобяной облом
В руку, судорогой сведенную.
— Громче, громче! — Под плеск знамен
Не взойдет уже в залу тронную’!..
Что выйдет из Цветаевой в будущем, — не берусь гадать, но сейчас эта талантливая поэтесса безнадежно запуталась в эмигрантских силках и тенетах, и ее стихи не принадлежат к тем, которые могут заставить ответно забиться сердца читателей-трудящихся.
Алексей Толстой, аристократический стилизатор старины, у которого графский титул не только в паспорте, но и в писательской чернильнице, подарил нас ‘Аэлитой’, вещью слабой и не оригинальной. После Уэлльсовских фантазий, после интереснейших утопий А. Богданова, полет фантазии Толстого кажется невысоким. Настроение, пронизывающее роман, настолько пассивно, настолько сантиментально, что вызывает досаду. И напрасно некоторые товарищи думают, что роман спасается фигурой Гусева. Как и большинство непролетарских писателей, Алексей Толстой из всей нашей революции сумел выхватить лишь образчик стихийного бунтарства. Гусев, показанный в окружении коммунистов, обуздывающих бунтарскую стихию и твердо идущих к цели, был бы правдивым и ярким типом. Гусев, показанный рядом с опустошенным душевно и безнадежно надломленным интеллигентом Лосем, Гусев, призванный персонифицировать Октябрьскую революцию, превращается в неверный, искажающий символ. И заключительный аккорд ‘Аэлиты’, — эта междупланетная любовная переписка, лучше всего вскрывает фальшь романа, лучше всего доказывает, что ‘Аэлита’ чужда пролетариату.
Еще незначительнее, еще никчемнее рассказ того же Толстого ‘На рыбной ловле’, напечатанный, разумеется, в ‘Красной Нови’. ‘Содержание’ таково: некий Иван Степанович, сидя с удочкой, рассказывает автору случившуюся, яко бы, в глухом провинциальном советском городке фантастическую историю с русалкой, околдовавшей портного. Один из эпизодов тургеневского ‘Бежина луга’, перенесенный в обстановку Октябрьской революции и, естественно, выглядящий каким-то нелепым наростом, совершенно не вяжущимся с фоном, на котором развертывается действие! И кому нужен этот барский анекдот? Алексей Толстой, даже и превращаясь из эмигранта в ‘попутчика’, пока еще не обнаруживает способности дать то, чего требует от него эпоха, чего требует от него пролетарский читатель.
3. ‘Попутническая’ поэзия.
Куда более значительны творческие итоги ‘попутчиков’. В области стихов они менее интересны, чем в области беллетристики. Некоторые признаки оригинального дарования, а порою довольно солидное версификаторское умение за истекший год проявила Вера Инбер. Ее парадоксальные стихотворные повестушки чеканны, легки, занимательны, пронизаны иронией, но подлинного ‘духа’ революции в них искать не приходится. Что общего, например, имеет ‘Сеттер Джек’, эта своеобразная баллада о собачьем Василии Шибанове, с идеологией и психикой творящих революцию пролетарских масс? Почему рабья смерть сеттера Джека, совершенно не понимавшего происходивших событий, но до конца преданного господину, возвеличивается, как истинно-человеческий поступок? Этого, вероятно, не об’яснит и редакция ‘Красной Нови’.
На самые грустные размышления наводят стихи, опубликованные в прошлом году Николаем Тихоновым. Этот молодой поэт с первых же шагов обнаружил крупный талант. Воспитанный на Гумилеве, он удачно перенял мощную тяжесть, прочную сколоченность и твердое спокойствие стихов своего учителя. Суровость и порой жестокость нашей эпохи нашла себе в Тихонове талантливого выразителя. Но истинный смысл великих битв, творческая и организующая пролетарская струя в революции остались для Тихонова за семью замками. Бунтарскую сторону революционного процесса Тихонов еще мог схватить, — об этом свидетельствует его великолепный ‘Перекоп’, его любопытный ‘Махно’, наконец, его изумительный ‘Сами’, вещь, выше которой не поднялось творчество Тихонова. Но когда поэт подошел к задаче показать нашу эпоху в ее динамике, воплотить те черты революции, которые обеспечили ей победу, выявить лицо подлинного творца революции — пролетариата, он спасовал и покатился по наклонной плоскости. И прошлогодние стихи его, появившиеся в ‘Красной Нови’ и других журналах, представляют сплошь и рядом набор звонких слов и строк, почти не связанных друг с другом, часто лишенных простого смысла, порой напоминающих философские трактаты, которые пишутся иногда клиентами сумасшедшего дома. Большая, в 8 страниц, поэма ‘Шахматы’ прекрасно характеризует этот опасный упадок поэзии так много обещавшего Тихонова. Поэт не пошел навстречу пролетарской литературе и потому покатился в болото голого, ненужного версификаторства.
Еще менее значительны стихотворные годовые итоги таких ‘попутчиков’, как Орешин, Клычков и др.
4. ‘Попутническая’ проза.
Более интересна ‘попутчиковская’ проза. Прежде всего тут следует остановиться на писателе, который сейчас очаровывает мещанство, а порой влияет и на неустойчивую часть пролетарского молодняка, — писателе, популярность, которого почти сравнялась с ‘популярностью’ Арцыбашева и Вербицкой лет 13 тому назад. Я говорю, разумеется, об Илье Эренбурге. Уже его ‘Хулио Хуренито’, роман, совершенно напрасно расхваленный тов. Бухариным, приковал к своему творцу сердца мещанских читателей. За истекший год к ‘Хулио Хуренито’ прибавилось еще два романа — ‘Жизнь и гибель Николая Курбова’ и ‘Трест Д. Е.’ О первом из них в ‘На Посту’ писал уже Б. Волин. Оба романа дают вполне достаточно материала для характеристики социальной и художественной физиономии Эренбурга. Утонченный и ограниченный интеллигентный мещанин, далекий от всякой идейности и в глубине души страстно любящий комфорт и покой мещанской ‘цивилизации’ (‘Цыпленки тоже хочут жить’), — он в то же время прекрасно понял, что над этой цивилизацией пора поставить крест. Его опустошенная душа не в состоянии постигнуть характер пролетарской революции, не в состоянии уловить ее подлинный смысл и характер, не в состоянии подняться до высоты участия в обновлении жизни. Эренбург не верит в творческие силы пролетариата. Ему кажется, что наступила пора окончательного крушения культуры. И свой панический ужас перед этим крушением он прикрывает скептическими, циническими насмешками решительно надо всем: над буржуазным патриотизмом, буржуазной благотворительностью и лицемерием социал-предателей в той же мере, как и над пролетарской революцией, Советской властью, коммунизмом. Но если поскоблить, как следует, эту циническую иронию, если попытаться разобраться, что же таится под сардонической усмешкой современного Петрония, — немедленно обнаруживается перекрашенное лицо интеллигентного мещанина, цепляющегося за уютный, комфортабельный, привычный старый мир. Не характерно ли причудливое сочетание мефистофельского хохота над гибнущей Европой с горькими слезами над трупом этой самой любимой ‘финикийской царевны’ (‘Трест Д. Е.)’? Эренбург — плоть от плоти старого мира, он прекрасно знает его, поэтому его издевательства над капитализмом бывают временами метки и язвительны. Но каждая попытка подойти к изображению сил революции выказывает чудовищное непонимание этой последней.
Наиболее характерным примером этого непонимания надо признать фигуру Николая Курбова, — совершенно невероятный, выдуманный тип коммуниста, пытавшегося превратиться в какой-то партийный автомат и сломавшего шею на этой нелепой попытке. Напрасно многие товарищи, увлекшись остроумием издевки Эренбурга над капитализмом, полагают, что романы нашего скептика могут сыграть известную положительную роль. Яд безнадежной разочарованности, отвратительной безыдейности, страшная опустошенность, подлинное дыхание ‘конца века’ слишком переполняют книги Эренбурга, слишком превышают их якобы полезную ‘критическую’ сторону. В лице Эренбурга мы видим один из ядовитейших продуктов гниения буржуазии.
И все-таки в истекшем году ‘попутническая’ беллетристика подарила нас произведением, перед которым бледнеют даже романы Эренбурга. Я говорю о рассказе Зазубрина ‘Общежитие’, напечатанном в ‘Сибирских Огнях’. У нас не было еще такого позорного, отвратительного, слюнявого пасквиля на революцию, на коммунистическую партию. Этот сифилитический бред человека, который ухитрился превратить местную организацию РКП в какой-то сплошной дом терпимости, оставил далеко позади такие перлы клеветы, как ‘Навьи чары’ Сологуба, ‘Иван да Марья’ Пильняка, ‘Морская болезнь’ Куприна и мн. др. У читателя по прочтении этого грязного рассказа остается кошмарное впечатление, будто революция, будто партия сгнили на корню и надо бежать от этого убежища прокаженных. Говорят, что наша цензура иногда слишком придирчива и порой действует довольно головотяпски по отношению к художественным произведениям. Может-быть, это и так, но на этот раз она сделала большое упущение, не задержав возмутительного рассказа Зазубрина.
От общего хора не отстал и Николай Никитин. ‘Славный’ автор ‘Рвотного форта’ выпустил в прошлом году сборник своих рассказов ‘Бунт’, который окончательно выявил творческое лицо этого якобы революционного писателя. Н. Асеев правильно писал об этой книге: ‘Н. Никитин — эротоман, видящий во всем женщину, ищущий ее очертания в любимом предмете, ведущий свои образы, сравнения, ассоциации только в связи с возможностью говорить о женщине, вспоминать о женщине, представлять женщину… Традиционный бытовизм разлагается на скуку, скрытую белогвардейщину, половую неврастению. Вырождение натуралистической тенденции переходит в гнилостный процесс, заражающий всякого прикоснувшегося к нему’ (‘Молодая Гвардия’, N 1 за 1924 год. Стр. 253).
К сожалению, мало отрадного можно сказать и об итогах годовой работы так хорошо начавшего ‘попутчика’-беллетриста Всеволода Иванова. Правда, и в ‘Партизанах’, и в ‘Бронепоезде’ Иванову по-настоящему удалось лишь изображение мужицкой стихийной партизанской революции, но тем не менее это были бодрые, молодые, подлинно-революционные вещи. Зато ‘Голубые пески’ — это нудная, бесконечная тягучка, в которой крупицы ярких образов, эпизодов, типов буквально тонут в огромных кучах побрякушек, в которой революция засыпается ‘голубыми песками’ эротических приключений, анекдотов и экзотики. А рассказ ‘Долг’ — бредовой, неврастенический рассказ, не то пильняковского, не то гофманского типа, никому не нужный, никого неспособный увлечь и, главное, не имеющий никакого отношения ни к революции, ни к пролетариату. Точно так же, как Тихонов, Всеволод Иванов за истекший год не только не приблизился к точке зрения рабочего класса, не только не приблизился к революции, но наоборот, еще дальше отошел от нее. Тов. Воронский довольно верно отметил, что ‘промежуточные писатели, некоторое время окрашивавшие свои произведения романтикой партизанщины (Всеволод Иванов), гражданской войны (Н. Тихонов), мужицкой стихии (Б. Пильняк), отошли от этих тем и настроений, пытаются писать по-новому и сплошь и рядом тонут в бессюжетности, в нагромождении сырого материала, либо склоняются к рифмотворчеству, как Н. Тихонов’ (‘Прожектор’ N 5 за 1924 г., стр. 26).
Зато на этом темном фоне попутнической и мнимо-попутнической литературы мы можем заметить светлое пятно с совершенно неожиданной стороны. Борис Пильняк, имя которого стало символом ложного попутничества, который особенно потрудился над художественным искажением революции, — этот самый Пильняк напечатал в ‘Красной Нови’ рассказ ‘Speranza’, по идеологии отличный от того, что было написано до сих пор этим автором.
В этом рассказе — менее, чем обычно, пильняковской хаотичности, растрепанности, в нем не чувствуется цинического сладострастия, нет в нем славянофильских причитаний и упоения слепой стихией. На корабле замученные, забитые, истязуемые начальством — мыкают горе матросы. Единственной звездочкой, единственным маяком для них является далекая, неизвестная, но любимая страна Советов. Правда, и тут дала себя знать националистическая природа Пильняка, сказавшаяся в том, что о Советской России мечтают, главным образом, русские матросы, а революционизирующая роль существования пролетарского государства для международных труженников подчеркнута далеко недостаточно. Но тем не менее ‘Speranza’ шаг вперед, к революции, к пролетариату. Рано еще, разумеется, делать какие либо выводы, но ясно одно: если этот рассказ окажется не случайным эпизодом, мы сможем ждать от Пильняка произведений, которые, быть-может, искупят его тяжелые грехи перед пролетарскими читателями и перед пролетарской литературой.
Наиболее интересным и заслуживающим внимания явлением в области попутнической беллетристики за истекший год следует признать появление на столбцах наших журналов фрагментов Бабеля. Этот писатель — почти дебютант, во всяком случае, широкой публике он становится известен впервые. Но уже первые его вещи выказывают все признаки огромного таланта и мастерства: изумительный лаконизм, умение немногими словами дать законченный, навсегда врезывающийся в память образ, яркая оригинальность, полное, неразрывное соответствие между содержанием и формой, несравненный, красочный, сочный, выразительный народный язык, при чем автор пользуется различными жаргонами не как экзотическими прикрасами слога, а как основным словесным материалом. Все это невольно заставляет с огромным интересом и вниманием присмотреться к молодому художнику. Лучшее, что опубликовано пока Бабелем, это фрагменты книги ‘Конармия’, напечатанные в 4-м N ‘Лефа’. Никто не передал еще так в художественной литературе буденовцев с их героизмом, с их инстинктивной революционностью, с их бесшабашным, партизанским, казацким духом. Ни малейшей идеализации. Напротив, сплошь и рядом — тонкая усмешка, и в то же время впечатление огромной революционной мощи. Чего стоит, например, рассказ ‘Соль’, этот безусловный шедевр! Сюжет этого рассказа прост и, если хотите анекдотичен. Буденовец в письме в редакцию рассказывает, как он застрелил мешочницу, обманом пролезшую в вагон с буденовцами на том основании, что она, якобы, с ребенком, между тем как под видом ребенка она везла мешок соли. Какой-нибудь Эренбург или Зощенко сделали бы из этого сюжета грязный обывательский анекдот, над которым гоготали бы жеребчики из молодого поколения новой буржуазии. Но Бабель сумел преподнести этот эпизод так, что у читателя осталось впечатление несравненной революционной силы, свойственной забавному и, казалось бы, дикому автору письма и его товарищам. Следует, однако, оговориться, что пока еще рано признать Бабеля пролетарским писателем. Его ‘Миниатюры’ появившиеся в 7-й книге ‘Красной Нови’ за прошлый год (символично появление этих вещей в этом журнале!), дышат интеллигентской рефлексией и скептицизмом. Не будем гадать, что возьмет верх: редкое чутье революционной действительности или утонченная ирония декадента. Как бы там ни было, фрагменты из книги ‘Конармия’ останутся навсегда ярким образцом действительной, а не мнимой революционной литературы.
Говоря о попутчиках, следует особо остановиться на литературных годовых итогах группы ‘Леф’. В нашем журнале не мало говорилось об этой группе. Л. Авербах очень правильно заметил про нее, что она ‘находится в процессе коммунистического перерождения’. ‘Лефы’ совершают тяжелый переход из лагеря жонглеров декаданса в лагерь пролетарской литературы. И минувший год, поскольку речь идет о творчестве ‘Лефов’, носил все черты переходного периода. Чрезвычайно характерна в этом отношении вышедшая в прошлом году книга Н. Асеева ‘Избрань’. Вначале мы встречали в ней вряд ли осмысленные стихотворные упражнения, вроде:
Нет не изверуюсь. Нет не изверуюсь
Реже, но
Буду стучать к Тебе дикий, вз’ерошенный, бешенный,
Буду хулить Тебя,
Чтоб ты откликнулся
Песнями.
Через подозрительный мистицизм ‘Радиовести’ Асеев приходит к великолепному ‘Гастеву’ с его искренним порывом к пролетарской революции, с его не менее искренним признанием:
Мы — мещане. Стоит ли стараться
Из подвалов наших, из мансард
Мукой безконечных операций
Нарезать эпоху на сердца?
Безусловно стоит, т. Асеев, безусловно стоит, ибо вне этого ‘нарезания эпохи на сердца’ нет и не может быть теперь настоящего творчества! И книга Асеева это — яркий памятник тяжелого пути лучшей части русских футуристов от жонглерства и зауми к пролетарской литературе.
Не менее показательна и книжка Павла Незнамова ‘Пять столетий’, где на ряду с достаточно бессмысленной ‘бряцальной словентой’ мы встречаем такие прекрасные стихи, как ‘Дело было под Ачинском’.
Крупнейшее произведение ‘лефов’ за истекший год, — поэма Маяковского ‘Про это’, неудачно. Маяковский выступил в этой поэме против старого быта, но выступил, не зацепившись за ростки нового быта, не зацепившись за ту общественную силу, которая одна может быть застрельщиком в переустройстве быта, — за пролетарский авангард. Маяковский вышел в бой, как одиночка. И, понятно, его поход закончился поражением. Вместо грозного бранного клича получился издерганный истерический вопль.
Наиболее отрадным явлением в литературном творчестве ‘Лефов’ за истекший год следует признать пьесу Третьякова ‘Противогазы’. С точки зрения сценической в ней есть недочеты. В частности, сам Третьяков совершенно справедливо считает ‘большим дефектом затянутую экспозицию’. Но этот технический дефект совершенно стушевывается перед крупными достоинствами пьесы. Вместо ложно-классического, ходульного пафоса трагедий Волькенштейна, вместо абстрактно-символической революционности ‘Мистерии-Буфф’, вместо стилизованно-хулиганского разгула ‘Стеньки Разина’ мы получили пьесу, проникнутую подлинным драматизмом и, в то же время, дающую нам живой кусок нашей героической действительности, живых людей нашей революции. Третьяков показал нам подвиг рабочих, ценою собственного здоровья и жизни спасающих советский завод. Третьяков показал нам и переродившегося директора, и безвольного, пляшущего под его дудку предзавкома, и выдерживающего адскую борьбу рабкора, и ряд рабочих от станка, и комсомольцев, — показал их всех просто, правдиво и сквозь призму пролетарской идеологии. Как бы ни оправдывался сам Третьяков в том, что он совершил грех, — дал, видите ли, типы, а не стандарты, — именно в показе этих типов — главная заслуга пьесы. И чем скорее Третьяков отбросит предрассудки старого футуризма, чем скорее он поймет, что основная задача литературы сейчас — взглянуть на живого человека революции глазами пролетариата, а не высасывать из пальца стандарты, — тем будет лучше для него, как художника, тем будет лучше для нашего театра.
Таковы основные итоги литературного года, поскольку речь идет о творчестве попутчиков. Одни (главным образом, из числа закрепившихся в ‘Круге’) стали отходить от революции, другие продолжали свое старое клеветническое дело без заметных изменений, третьи обнаружили некоторое приближение к точке зрения пролетариата. И наиболее сблизили свои пути с путями пролетарской литературы, закрепив это сближение оформленным соглашением с МАПП, представители революционной части ‘Лефа’ (‘лефовское’ охвостье в лице Каменских, Крученых и др.).
7. Достижения пролетарской поэзии.
Наиболее интересны итоги годовой работы пролетарской литературы. Дело тут не в том, что появились такие-то и такие-то гениальные вещи. И не в том, что был указан новый путь. Подводя итоги русской литературы 1847 года, Белинский когда-то писал:
‘Собственно новым 1847 год ничем не ознаменовал себя в литературе. Явились в преобразованном виде некоторые из старых периодических изданий. Явился даже один новый листок. Замечательными произведениями по части изящной словесности прошлый год был особенно богат в сравнении с предшествовавшими годами. Явилось несколько новых имен, новых талантов и действователей по разным частям литературы, но не явилось ни одного из тех ярко-замечательных произведений, которые своим появлением делают эпоху в истории литературы, дают ей новое направление. Вот почему мы говорим, что собственно новым литература прошлого года ничем не ознаменовала себя. Она шла по прежнему пути, которого нельзя назвать ни новым, потому что он успел уже обозначиться, ни старым, потому что он слишком недавно открылся для литературы, именно немного раньше того времени, когда в первый раз было кем-то выговорено слово ‘натуральная школа’. С тех пор прогресс русской литературы в каждом новом году состоял в более твердом ее шаге в этом направлении. Прошлый 1847 г. был особенно замечателен в этом отношении в сравнении с предшествовавшими годами как по числу и замечательности верных этому направлению произведений, так и большей определенностью, сознательностью и силою самого направления и большим его кредитом у публики’ (‘Собрание сочинений В. Г. Белинского’, Петроград, 1919 г., том III, стр. 927).
Эта оценка, с соответствующими изменениями, применима и к 1923 г. В области пролетарской литературы он замечателен не тем, что подарил нам то или иное великое произведение, и не тем, что открыл новые пути пролетарской литературы, а тем, что он ознаменован появлением большого числа произведений, верных тому направлению, взгляды которого были сформулированы в декабре 1922 года группой пролетарских писателей ‘Октябрь’. Переход от абстрактно-космического пафоса, от планетарных од и общего воспевания Завода и Рабочего с большой буквы к показу конкретных проявлений размаха революции, показу живых рабочих, коммунистов, крестьян, — этот переход назрел еще к началу 1922 года. Группа ‘Октябрь’ при своем возникновении дала этому переходу теоретическое обоснование, а 23 год дал нам творческое осуществление этого перехода.
Правда, в 1923 году мы имели и некоторые вспышки космического огня ‘Кузницы’. Поэма Герасимова ‘Электропоэма’, вероятно, останется прощальным приветом уже пережитого этапа пролетарской литературы. Временами в этой поэме встречаются образы, напоминающие о лучших днях творчества Герасимова. Чего стоит, например, такое описание восхода солнца:
Всходит гигантское
Зубчатое колесо солнца,
Багровое от напряжения.
Вошло в сцепление с шаром земли,
Дымится пространство,
Росные луга и облака
Ритмическая перебежка лучей
От золотых зубьев
Наполнила мерцанием атмосферу.
Листья, птицы и люди
Силою движения
Выбиты из оцепенения сна
Но вместе с тем эта поэма проникнута такой искусственностью, такой отрешенностью от конкретной действительности, что невольно задаешь себе тревожный вопрос: а не являются ли эти ‘электрические’ восторги попыткой убежать от нашей реальной революции? Не является ли это любование машиной своеобразным видом отшельничества? Здесь нет той реальной электрификации, которую осуществляют сейчас живые люди революции с определенными живыми целями или даже которую мы надеемся осуществить в будущем. Здесь фантастическое, отшельническое, почти мистическое слияние с машиной соединено с бегством от людей.
Такими же кусками вчерашнего дня кажутся и вышедшие в прошлом году книги Кириллова — ‘Отплытие’ и Филиппченко — ‘Руки’. В них есть и подлинный пафос первого периода революции, в них есть (у Кириллова) и глубоко-упадочнические реакционные нотки, но все это вместе взятое не то, что нужно нам сейчас. Из ‘кузнечных’ стихов, появившихся в прошлом году, заметно выделяется замечательное стихотворение Василия Казина ‘Мой отец простой водопроводчик’, напечатанное в ‘Красной Нови’. Это стихотворение, пропитанное подлинным пафосом труда, может стать в ряд с лучшими стихотворениями Казина.
Мой отец — простой водопроводчик.
Ну, а мне судьба судила петь.
Мой отец над сетью труб хлопочет.
Я стихов вызваниваю сеть…
……………………………..
Но, как видно, кровь стихов сильнее.
От отца не скроюсь никогда.
Даже в ямбе, даже и в хорее —
Родинка отцовского труда…
…………………………….
А потом, как мастерством взыграю,
Не удам и батьке-старику,
То как будто без конца, без краю
Строки разгоняю… вдруг, и на скаку,
Как трубу, бывает, обрубаю
Стихотворную строку…
………………………………
Так вот и кладу я песни-сети…
Многим и не вздумать никогда,
Что живет в искуснике-поэте
Сын водопроводного труда.
Эта превосходная вещь лишний раз показывает, как много мог бы дать Казин, если бы он избавился от с’едающего ‘космизма’.
Зато, на смену абстрактной, ‘планетарной’ лирике и дидактике поэтов ‘Кузницы’, за истекший год пришла конкретная живая поэзия художников ‘Октября’ и примыкающих к нему групп и одиночек. Прежде всего, конкретная струя коснулась лирической поэзии. В 1923 г. вышла книга Жарова ‘Ледоход’, проникнутая солнечным задором и жизнерадостностью комсомольца и в то же время выявляющая немалое мастерство. Говоря о природе, Жаров показывает ее не обще-трудовыми образами, как Василий Казин, а образами, взятыми из нашей революции. Он ‘советизирует’ природу. У него солнце — ‘делегат небесной рати’, который председательствует и ‘над землей и в облаках’, который зовет товарищей на митинг: ‘Первый вопрос — о весне’. В Марксе Жаров воспевает не отвлеченного ‘философа, социолога, гения’, как Герасимов, а живого учителя, ‘милого дедушку’, который должен помочь ‘Нищету философии’ на лопатки перекувырнуть’. Жаров поет песню не о башнях, воздвигаемых ‘на каналах Марса’, а о червонце, которым пролетариат бьет разруху.
1923 год принес нам конкретную, жизненную лирику Светлова, так хорошо умеющего сопоставить старое и новое, отживающий и нарождающийся мир (особенно преломление этой борьбы миров в еврейском быту.) Его ‘Стихи о ребе’ — одни из самых ярких стихов 1923 года. Правда, бывают у Светлова и иные настроения — настроение упадка, но есть все основания надеяться, что здоровое классовое чутье не даст автору ‘Стихов о ребе’, ‘Сосен’, ‘Теплушки’ оторваться от основного потока пролетарской литературы, свернуть с единственно правильного пути.
1923 г. принес нам конкретную лирику Малахова. Правда, иногда у него встречаются известная вычурность, чрезмерная спрессованность образов, перегруженность образами, но зато он сумел в прекрасно-сделанных стихах показать нам и крестьянок-делегаток, раз’езжающих по Москве в автомобилях, и свою подругу в кожаной куртке, которую никакой растяпа не примет за манекен, а рядом с ней накрашенную и разряженную подругу товарища.
1923 г. дал такой образец живой, реальной пролетарской лирики, как стихотворение Михаила Голодного ‘Со станком’:
Эх, станок, полюбил не на шутку я.
Разве можно ее не любить?
Называют ее проституткою —
Как же быть?
Как же быть?
Очи ее темно-карие
С ясной звездочкой вместо зрачка
Заставляют меня, пролетария,
К ней привыкать…
…………………………..
Я люблю ее, шуструю смелую,
Неуемных страстей комок…
Знаешь, что?
Мы ее переделаем!..
Ладно, станок?..
1923 г. дал нам, наконец, замечательную лирику Безыменского, о котором в этом номере нашего журнала идет особая статья и на котором я поэтому не остановлюсь.
На ряду с конкретизацией лирики, с облечением ее в плоть и кровь, 1923 г. ознаменовался и созданием конкретного, сюжетного пролетарского эпоса. Первым шагом в этом направлении были ‘коммунэры’. Небольшие сюжетные эпические стихотворения, дающие тот или иной героический эпизод из освободительной борьбы рабочего класса, — эти ‘коммунэры’ давали отдельные сколки с будущего пролетарского эпоса, отдельные куски большого полотна, а зачастую являлись и как бы сжатыми стихотворными конспектами поэмы. Из числа ‘коммунэр’ следует отметить ‘Червоноказачий эскадрон’ Г. Коренева, ‘С донесением’ Романа, ‘Поэму о красноармейце Петрове’, ‘Тринадцатый’ и др. Андрея Иркутова, ‘Коммунэры’ Родова и много др.
С особой радостью следует подчеркнуть, что этот переход к показу живого человека революции не остался без влияния и на некоторых поэтов ‘Кузницы’. Александровский дал ‘Кузницу при дороге’, — яркий портрет деревенского кузнеца, и превосходную ‘Поэму о Пахоме’, — повесть о деревенском пастухе, превратившемся в председателя Губчека и погибшем на революционной работе. А напечатанное в 7-й книге ‘Красной Нови’ стихотворение Обрадовича ‘Узловая’, повествующее о горячем бое красных с белыми у ст. Узловая, является типичнейшей ‘коммунэрой’.
Но не только конкретную пролетарскую лирику и фрагменты эпопеи дал нам истекший год. О, нет! Он дал нам и целый ряд больших полотен, показывающих нам современную действительность, освещая ее с точки зрения пролетарского авангарда.
В области поэзии мы имеем такую эпопею, как поэма Безыменского ‘Комсомолия’. Это — вещь, равной которой нет в русской поэзии последних лет. Такой галлереи революционных типов, такого грандиозного захвата конкретной революционной обстановки не заключалось ни в одном из стихотворных произведений последнего периода. Подробно об этой поэме говорится в другой статье настоящего номера.
Еще более богаты беллетристические итоги пролетарской литературы. В области беллетристики даже ‘космическая’ ‘Кузница’ дала несколько полотен, ярких и ценных. Отрывки из повести Дорохова ‘Колчаковщина’, при всех своих недостатках, при бедности и бледности языка, при некоторой газетности изложения являются первой попыткой художественно выявить сибирскую контр-революцию. Весьма значительна книга Федора Гладкова ‘Пучина’. Крупнейшая вещь этой книги — ‘Огненный конь’. Это — крупное литературное явление, позволяющее нам прощупать биение пульса революции, это повесть, опаляющая нас не бенгальским огнем ложно-классического пафоса Филиппченко, а подлинным раскаленным дыханием ‘огненного коня’ Октября. Правдивая, живая обрисовка типов, великолепный украинский язык, мощный подлинно-революционный пафос, — все это резко отличает повесть Гладкова от попутнических писаний о мужиках.
Значительна повесть покойного А. Неверова ‘Ташкент — город хлебный’, о которой в этом номере пишет тов. Ингулов.
Образностью, меткостью и поистине матросской соленостью отличается язык сколков с романа ‘Реки огненные’ Артема Веселого. Стихийная, бунтарская, забубенная сторона революции показана в этих отрывках великолепно. Артему придется не мало поработать над собой, чтобы так же талантливо показать и пролетарскую организующую сторону революционного процесса, восстановив таким образом правильную перспективу.
Зато Дмитрию Фурманову в его книге ‘Чапаев’ удалось превосходно вскрыть действительное соотношение классов в русской революции, художественно показав, как в грозе и огне гражданской войны пролетарский авангард подчиняет своему руководству слепую крестьянскую стихию. Эта книга — не роман, не повесть, это, собственно говоря, — историческая работа. Но в то же время по рельефности характеристик, по динамичности и красочности изложения, по убедительности и увлекательности она бесспорно принадлежит к художественной литературе.
Одним из наиболее интересных произведений 1923 г. является и повесть Ю. Либединского ‘Завтра’. В. Правдухин обрушил на нее в ‘Красной Нови’ громы и молнии своего негодования. В ‘Завтра’, действительно есть недочеты, — но не в тех словесных приемах, которыми на досуге занялся ‘глубокомысленный’ Правдухин, а в основном построении вещи. Рисуя перелом, происходящий в Советской Республике при вести о германской революции, он совершенно упустил из виду вопрос об отношении к этому деревни и тем самым создал неполную, одностороннюю картину (этого основного дефекта Правдухин, со свойственной ему ‘проницательностью’, не заметил). Замысел, таким образом, оказался выше выполнения. Но вместе с тем ‘Завтра’ дало поистине величавую картину бодрого пробуждения пролетариата при первых ударах европейской революции, дало ряд замечательно живых сцен (арест чекистом нэпманов и хозяйственников, сцены на заводе и т. д.), дало образцовую галлерею типов (Файвушев, Винокуров, Ванда, Громов и др.). При всех своих недостатках, эта повесть стоит многих и многих попутнических томов.
Но пролетарской крупнейшей новинкой истекшего года является повесть маститого А. Серафимовича ‘Железный поток’. Уже самая тема ее привлекает внимание. Она посвящена знаменитому походу Таманской армии, этому сказочному и кошмарному походу огромной массы вооруженных людей с женщинами и детьми, пробившейся сквозь степи и горы, сквозь голод и белые банды на соединение с Красной Армией. О повести Серафимовича, которая останется одним из крупнейших литературных памятников эпохи, мы поговорим особо в следующем номере журнала. Серафимович показал беспримерные подвиги и показал их просто, без ходуль, без фальши, без выспренных фраз, заставил поверить им. Серафимович показал нам ужасы мести и показал без Вересаевских причитаний, без вегетарианских сантиментов, заставил понять их. Серафимович показал разгул партизанщины и показал без Ивановского захлебывания, без каррикатурности. Читатель чувствует, как железная воля вождя Кожуха овладевает партизанской стихией и направляет ее по тому руслу, которое ведет к победе революции. Повесть Серафимовича — монументальная несравненная эпопея гражданской войны.
А наряду с этими широкими полотнами, мы видели и первые шаги некоторых начинающих пролетарских беллетристов, обещающие в будущем новые эпопеи. Достаточно назвать хотя бы Фадеева с его отличным рассказом ‘Против течения’.
Таким образом, 1923 г. — это исторический, важнейший, плодотворнейший год. Это — год, в течение которого пролетарская литература стряхнула путы абстрактного ‘космизма’, подошла к показу живого человека и конкретной революции и дала уже ряд широких эпических полотен. 1923 г. — это год, когда пролетарская литература всеми вещами доказала, что можно показывать действительность и смотреть на нее глазами пролетарского авангарда, а не глазами деклассированного интеллигента, скептического мещанина или, в лучшем случае, народолюбивого барина. И глубокое возмущение охватывает, когда читаешь жалобные итоговые строки тов. Воронского:
‘Истекший год в литературе прошел под знаком несомненного затишья, если говорить о производстве вещей. Недостатка в художественных новинках собственно не было… Однако, в целом заметных художественных прибавлений, новых художественных открытий не сделано… В обратной пропорциональности ко всему этому и, прежде всего к ‘производству вещей’, стоит кружковая литературная дифференциация, дробление, полемические бои и схватки… Само по себе ни в этих чистках, ни в декларациях, ни в этих критических боях ничего дурного нет… Беда, однако, начинается тогда, когда вместо широкой подлинной политики начинается мелкое политиканство, когда литературная жизнь начинает засоряться нудными мелочами, дрязгами, суетой и возней, когда, наконец, это происходит и идет параллельно со штилем, а иногда и прямо с явным упадком в художественном творчестве и, главное, в общем жизненном тонусе. Так именно и обстоит дело сейчас’. (‘Прожектор’, N 22, за 1923 г. стр. 20).
Что можно ответить на эти слова? Не очевидно ли, что тов. Воронский просто не желает замечать факты, а о таких случаях еще Белинский когда-то сказал:
‘С такими людьми нечего и спорить: они слепы от рождения, и зрячий никогда не уверит их, что на небе каждый день всходит красное солнышко и разгоняет темноту ночи, и что самые ночи часто освещаются красным месяцем’ (‘Собран. сочинений’. Т. I, стр. 417-418).
Мы не будем тратить время на эти действительно бесполезные споры. Факты, — упрямая вещь, и раньше или позже, а признать их все равно придется. Факты же истекшего литературного года настойчиво и неоспоримо говорят об одном: партия должна раз навсегда определить принципы своей литературной политики. Она должна сплотить силы пролетарской литературы, об’единить вокруг нее действительно революционных попутчиков и дать решительный отпор реакционной и мнимо-попутнической литературе. Пролетарская литература, стоящая на правильном пути, показала живого человека революции, выросла уже в такую силу, на которую вполне можно опереться и которая неуклонно идет вперед.
[Цитата:]
‘Важно не наше мнение об искусстве. Важно также не то, что даст искусство нескольким сотням, даже нескольким тысячам общего количества населения, исчисляемого миллионами. Искусство принадлежит народу. Оно должно уходить своими глубочайшими корнями в самую толщу широких трудящихся масс. Оно должно быть понято этими массами и любимо ими. Оно должно об’единять чувство, мысль и волю этих масс, подымать их. Оно должно пробуждать в них художников и развивать их. Должны-ли мы небольшому меньшинству подносить сладкие утонченные бисквиты, тогда как рабочие и крестьянские массы нуждаются в черном хлебе? Я понимаю это, само собой разумеется, не только в буквальном смысле слова, но и фигурально, мы должны всегда иметь перед глазами рабочих и крестьян. Ради них мы должны научиться хозяйничать, считать. Это относится также к области искусства и культуры’.
Прочитали? Поделиться с друзьями: