Еще октябрь не изошел, а Якутский край весь забросало снегом. Вечно мерзлая, лишь на аршин оттаивающая летом почва вновь превратилась в камень. Лену сковал мороз, и по ее белой глади стегнула вихлястая дорога. Из улуса в улус, с берега на берег, пролегли тропинки, и вдоль их выросли зеленые вехи-елочки.
Вчера солнце встало ‘в рукавицах’, а к ночи ударил мороз с дымом.
Но якут Николка мороза не боится. Что ему мороз? Хе-хе… В мороз человек крепче делается, ноги прытче, дороги короче. Летом, когда еще дошагаешь до торгового села, где живут русские, где есть церковь, лавки, вино и всякая благодать. Идешь лениво, в перевалку, ручеек встретится — присядешь, воды хлебнешь, знакомый встретится — трубкой обменяешься, все перетолкуешь. А начнет зной томить, огрузнет голова, — выберешь место попрохладней, где-нибудь под кедром, у ключа, чтобы ветром легким охватывало, разложишь от комаров курево, ляжешь в тень, да и… того…
Вот зимой другое дело. Хо! Зимой ноги сами мчат. Им только глазом моргни — куда, — только умом тряхни, а там они уже свое возьмут. Прытко-прытко, где шагом, где скоком, только елочки мелькают, летит, бывало, Николка, загребая снег кривыми своими, как дуга, ногами. Зимой знай нос береги: натри медвежьим салом, да шибко то не выставляй, не то мороз, словно кошка когтем, шибанет по самому кончику, нос сразу белым станет, а как придешь в тепло — клюква на носу выскочит.
Николка сидит возле своего чума на здоровом пнище, щурит раскосые глаза на красное, в рукавицах, солнце и сладко позевывает. А в голове его бродят думы о том, как бы хорошо вяленого языка оленьего отведать, да нельмовых пупков жирнущих всласть поесть, да взять бы жирный-жирный кус говядины, да лепешек явных, чтобы в масле жмыхали, да строганины из мерзлых стерлядей. Обожраться бы до нельзя, а сверху все прикрыть крепким кумысом.
— Якши, якши, — улыбнулся Николка и, сглонув слюну, зажмурился. В носу у него защекотало приятным сытым духом. Он сладко помолсал безусыми губами, прищелкнул, смакуя языком, и сплюнул.
— Самое слядко… Бороги Бог, как слядко… — сказал Николка и от широкой улыбки его глаза исчезли, а на месте их прошли от носа две узенькие щелки с пучком веселых морщин.
Эх, не надо бы Николке глаза открывать. Открыл — все пропало, сытый дух кончился, а кривые тонкие ноги вдруг выступили из под вытертой оленьей парки. Взглянул Николка на свою нищенскую одежду — вздохнул, взглянул на свою дырявую юрту, — вздохнул поглубже. Перевел взгляд на дорогу: прытко-прытко, где шагом, где скоком, только елочки мелькают, движется его отец, старый якут Василий, такой старый, что уж… а все еще в себе дух крепкий держит.
— Как не держит… знамо держит… Ишь, бежит… — прошептал Николка и, задышав, сердито сорвался с места и скрылся в чащу.
Ведь Николке сорок два года, говорят, стукнуло. А кто он, ну, кто он такой?.. Человек он или так себе, вроде дикого оленя. Он так беден, так беден что ни одна девка за него не пойдет, ни одна вдова порядочная на него не взглянет… А у отца… ху-ху… деньжищ, что желтых листьев осенью. А оленей, а коров?.. Но крепок, старая лиса, ужимист: продаст сотни две голов, навострит лыжи в лес, в тайгу, отыщет потайное место, к куче золота еще пригоршни прибавит.
А дома чем батька его кормить? Пошто такое у Николки ребра вылезли, как у зачумелой собаки? Пошто Николкину мать безо времени на погосте закопали? Пошто такое Николкина сестра в чужих людях горе мыкает?
— Старая лиса… Шайтан… — шипит, притаившись в чаще, Николка, шаря жадными глазами по фигуре отца: поди, вина у русских добыл, бешеной воды. Поди, всю ночь вкусно жрать будет и запивать вином. Ну, да ладно… Николка знает что надо делать… Николка тоже не маленький, не останется в долгу…
Сегодня же ночью он заколет жирного оленя. Шкуру на вино выменяет, оленя в трущобу затащит, костер разложит и будет целую неделю пировать. Мало будет — еще заколет, мало будет — еще. До тех пор будет пить Николка теплую оленью кровь, есть прожаренное на железной палке мясо, пока живот его не вздуется, пока не закраснеют щеки, как у попа Степки нос.
Николке вдруг необычайно захотелось есть: Надо пойти в юрту — наверное, отец пьет там вино. А когда он пьет вино, о-о… тогда может быть, бараний бок даст…
— Ты всегда один пьешь вино… Ты должен меня угостить, я твои стада пасу… И я твой сын…
— Псс… — презрительно посвистал сквозь зубы старик и проглотил добрую чепурышку вина… — Когда Николка станет умным, он будет богатый… Когда Николка будет богатый, он сможет пить сколько влезет…
Николка опустился на земляной пол между пылающим камельком и дверью, ведущей в огромный хлев. Дверь была открыта. Из хлева несло навозом и парным молоком.
— Николка тогда будет богатым, — чуть дрожа сказал он, — когда укараулит, где его отец прячет золото.
— Дурак, — сердито сказал старик и, задрав вверх скуластое лицо, забулыкал из бутылки. — Самый дурак…
— Может быть и дурак… Но не дурашней сына моего дедушки, — съязвил Николка, косясь на вытянутую журавлиную шею отца, по которой прыгал синий, в пупырышках кадык.
Николка, глотая слюни, хотел еще кольнуть отца каким-нибудь обидным словом, и уж рот раскрыл, да в это время корова просунула из хлева голову и лизнула Николку по лицу.
— Ксы! — крикнул он и утерся рукавом.
Отец закатился дробным смехом и, протирая кулаками глаза засюсюкал:
— Очень хорошо умыла тебя корова… Хе-хе-хе…
— Хе-хе…- зло ответил Николка. — Ты хорошо выпил, я хорошо закусил коровьим языком… Псс…
Старик опять захохотал, потрепал по плечу усевшегося рядом Николку и достал из сундука четверть.
Николка жадно проглотил поданную ему чепурышку водки почемкал губами.
— Самое слядко, — сказал он по-русски и, хрустнув железными челюстями, проглотил в два приема порядочной величины рыбу. Отец еще угостил его.
Николка скоро охмелел. Он то хохотал и затягивал песню, то жаловался на свою судьбу и горько плакал пьяными слезами.
Кто я? Корова ли, олень ли? Пастух я твой…
Старик, протяжно рыгнув, покрутил пальцем возле своего лба и сказал:
— Вот здесь у тебя заслабло… А то я тебе сказал бы…. Хе-хе-хе.
— Чего толковать-то… Ты богач, Василь Иваныч… Я бедняк, Николка… Чего зря болтать… Вот скажи, где твое золото?
— Стану подыхать — скажу…
— Когда ты подохнешь?.. Не скоро еще ты подохнешь… Надо правду говорить… Чего толковать-то… Кабы не сел твоей души шайтан, тогда бы…
— Ну? — вплотную придвинулся к нему старик и хрипло задышал.
— Ты золото один жрешь… Смотри — лопнешь… Надо правду толковать… Дал бы хоть… мало-мало… Чего там… Околеешь — неужто с собой возьмешь.
— Не возьму… И тебе не дам…
— Тьфу! — плюнул Николка.
— Тьфу! — плюнул старик.
Потом, подобрав свои жирные губы и досадливо сморщившись, старик сказал:
— Хорошо, когда золото есть… Лучше, когда нету… Брось. Не проси, не надо…
— Пошто толкуешь… Худо толкуешь… Надо! — крикнул Николка и ударил кулаком по туесу с маслом.
— Эх, Николка… Большой ты дурак, Николка… Пропадешь с ним, Николка…
— Я и так пропал… Чего там… Ты погляди… с тебя сало топится… я худой, как вяленый коровий хвост… У тебя шуба, как дом… а у меня что?.. А? — Николка скривил рот и всхлипнул.
— Дай, тебе говорят, золота… Где прячешь?.. Дай пожалуйста — стал просить Николка тонким женским голосом.
— Кабы у тебя был тоньше лоб, мои слова влетали бы в твою голову, как в улей пчелы…
…Водка мало-помалу убывала. Отец и сын говорили теперь оба враз, и их пьяный говор переходил порой в пронзительный бестолковый крик. Они то крестили большим крестом вокруг себя, чтоб прогнать сновавших тут шайтанов и свирепо плевали на них, попадая друг другу в лицо. То вдруг вскакивали, схватывались за руки и, пристукивая подгибавшимися ногами, топтались у костра и гнусаво выкрикивали:
— Ёхор-ёхор-ёхор-ёхор….
Но, утомленные, вновь опускались на землю и тяжело пыхтели, отирая пот.
Уж огонь в камельке потухать стал, якуты пьют. Угли чахнуть начали — пьют. Поседел костер от пепла, ветер чум выстудил, кончили якуты пить. Как сидели, сложив ноги калачиком, так и повалились на бок и, соткнувшись головами, храпели так громко, что два барана, а за ними стадо овец, сгрудились у двери и с недоуменным любопытством пялили на хозяев свои желтые глаза.
Долго спали отец с сыном. Коровий рев и овечье блеяние не могли прервать их сон. Не слыхал Николка, пастух отцовских стад, как баран бодал его с наскоком в спину, не слыхал, как пролезшие в чум коровы одурело мычали над ним, прося корму и пойла. Разбудил Николку стон отца. Страшно, дико стонал отец, и его стон переходил в вой.
Николка подхватил два покатившихся золотых, выскочил, на улицу и заработал ногами к селу.
Когда Николка прибежал назад — отец был мертв.
У Николки поднялись дыбом волосы, зарябило в глазах, и он выстукивая зубами, опрометью кинулся из чума.
Прытко-прытко, только елки мелькают, побежал опять в село, со страхом озираясь — не гонится ли вслед ему мертвец.
II.
Вот уж два года прошло, как схоронил Николка отца.
Живет он на краю села, в большом пятистенном своем, под железом доме. В одной половине — торговая лавка, в другой — он с сестрой. Торговлю ведет сестра, а Николка все время ездит по улусам, высматривает себе хорошую бабу и часто запивает горькую.
Жиру в нем прибавилось, походка изменилась, серое лицо посвежело и стало лосниться.
Хорошая пошла у Николки жизнь. Тряхни кошелем — что захочешь — и на тебе… Тряхни кошелем, звякни золотом — любая девка тут как тут!
Николка во вкус вошел. Шуба у него лисья, доха оленья… Пальцы в золотых перстнях, часы с музыкой.
Счастливый якут Николка. Видно, когда он родился — медведь в берлоге рявкнул. Да как же не счастливый?
Когда кончится у Николки серебро да золото, пойдет он потайным поздним вечером сам друг с лопатой, разыщет тайную заповедную сосну кудластую, колупнет раз-другой — ему и будет. Впрочем, не всякий-то раз можно отмыкать заповедный отцовский клад, как бурундук, как белка запасает себе на зиму в дупло орехов, так Николка запасался деньгами с осени, когда густой листопад надежно покрывает землю. А то… о-о-о… Людской глаз зорок. Только оплошай, только покажи след — загребущая человечья лапа живо опорознит.
А ежели пустит богач Николка середь зимы все деньги на ветер — метели дожидается. Хорошо метет метель, хорошо
следы кроет: завихрится, закрутит, любого собьет с толку устережет заповедное…
Жить бы да жить Николке. Ан — уставать стал, что-то в сердце завелось: червяк не червяк, шайтан его знает, что, так, пакость какая-то, скверность. Скучать Николка начал.
— А ты бы, Никола Васильич, Господу поусердствовал… Вот домик бы причту новый схлопотал… Да и так… деньжонками… Народ мы многосемейный… Отчего ж это скука на тебя напала? Не перед добром это… Жертвуй…
Жертвовал Николка и деньжонками. Много жертвовал, а не помогло.
Как сказал священник, так и вышло: заглянула в Николкину жизнь беда.
Родили от Николки, одна за другой, две русских женщины: девка, да вдовица. Может быть, и не от него, как, знать? Но поп Степка, отец Степан, священник, сказал, что, от него:
— Жертвуй, Никола Васильич… От тебя… Несомненно от тебя… По всей видимости, от тебя…
Пожертвовал Николка, много пожертвовал. Вдовица-то ничего себе, живет, ребенка пестует, муку, сахар и все прочее чередом получает… А вот с девкой — горе. Задушила она своего ребеночка, а ночью, в потайную полночь, зарыла его тайно в хлеву, под навозом. Зашушукалось село, всполошилось, начальство дознаваться начало.
Это ничего. Золотом всякий грех прикрыть можно. Прикрыл Николка свой грех золотом.
Грех прикрыл, а боль по сердцу шире разлилась. Заскучала пуще Николкина душа, пуще Николка пить стал.
Сестра плачет, ничего с братом поделать не может: и свечки Николе Угоднику ставит, и святой воды брату в вино подливает, и шаманов кличет, а толку нет.
Главный шаман долго шаманил, долго в бубен бил, двух оленей заколол, оленьей горячей кровью мазал подвыпившего Николку и сказал:
— Тебя шайтан мучает…
— Я знаю, что меня мучает, — ответил Николка, рассудительно так ответил, ничего что выпивши.
Остепенился было, да опять…
До того допился, что виденица началась.
Едет он как-то верхом на олене в улус, чтобы за поглянувшуюся девку калым заплатить — выкуп. Трезвый едет, дня три не пил, в полном разуме. Вдруг слышит сверху:
— Куда ты, дурной, едешь?
Вскинул голову: сидит над ним на лесине ворон, смотрит на него бисерным глазом и говорит,
— Гляди-ка, дурной, на ком едешь-то.
Взглянул Николка, да с седла кубарем: медведь под ним.
— Шайтан! — гаркнул Николка и без памяти бросился домой.
Деньги сестре ручьем текут, торгует шибко. Надо бы радоваться, а где тут… Сохнуть стала сестра.
А якут Николка все-таки отыскал себе жену: самую молоденькую тунгуску, красавицу Дюльгирик высватал. Большой калым за девку дал: когда тащил — золото карман оттянуло. Отец богатству вот как рад — нищий. Но девка… о-о-о… Дюльгирик цену себе знает! За стараго Николку, у котораго ноги как дуга, а под носом всегда висит капелька, не выйдет. Она лучше пальмОй — рогатиной грудь свою распорет и отдаст сердце любимому.
Но золото — сила. Привез он свою Дюльгирик богатым поездом: двести оленей в караване были. Украсил ее комнату дорогими мехами.
Плакала Дюльгирик.
Подарил ей соболью в серебре шапку, чеканный браслет золотой, шубу чернобурых лисиц. Дюльгирик плакала и все смотрела на восток, в ту сторону милую, где остался близкий ее сердцу молодой тунгус.
— Что же ты плачешь, невеселая?
Дюльгирик молчит, все молчит, не хочет обласкать Николку журчащей своей речью.
Однажды он, пьяный, ввалился в дом и горько спросил:
— Плачешь?
Дюльгирик плакала.
Николка вынул из кармана кису и вытряс в подол жены много звонкого золота.
— На, Дюльгирик… Вот, как я люблю тебя, Дюльгирик.
Дюльгирик, не подымая глаз, чуть улыбнулась, а как угас закат, пошла за водой, накинула на лебединую свою шею веревку из конских волос и повесилась.
Николка в лес скрылся, пропадал там целую неделю. Потом пришел, избил сестру до полусмерти и шатался по селу весь день словно дикий, все от него прятались.
Пока пропадал в тайге, опять беда стряслась. Не так чтобы большая, а все-ж… Взломал какой-то лиходей у Николки амбар и утащил много всякого добра. Очень чисто обделал: не стукнул, не брякнул, злых собак не взбудоражил: знать человек знакомый.
Мало-помалу дознался Николка, кто таков. Оказалось — сельский староста, Гришка Ложкин.
— Это моя мука… Это моя пушнина… Видишь тавро мое мета — сказал Николка, заглянув при свидетелях в амбар старосты.
Пожаловался на него Николка, в суд бумагу подал, бумагу ему один политик написал, хорошо написал, складно.
— Я тебя пристукну… Ты что, тварь?!. — пригрозил ему Гришка Ложкин. — Вот донесу на тебя, что мне взятку дал… За что ты мне двести целковых дал?.. А? Подучил девку ребенка кончить, да и… А отчего, спрашивается, твоя баба задавилась? А?
И послал на него бумагу встречно.
А Николкина бумага затерялась, словно канула. Вместо ответа пришел из города приказ запереть Николку в каталажку. Отсидел он что полагается, да опять просьбу подал. Ответа не было. Вдруг исправник завернул мимоездом к ним, Николка подошел к исправнику и говорит:
Взъерепенился исправник. Приказал тащить якута в город. Как ни кричал Николка: — ‘Мой тюрьма не хочет!’ — как ни старался подкупить суд деньгами, — не приняли судьи, засадили Николку в острог. Полгода просидел за решеткой, много кое-чего передумал, и домой вернулся к Рождеству.
Пока сидел в тюрьме, сестра померла, дом заколотили, лавку разграбили. Где управы искать. Дом не жалко, товар не жалко, сестру очень жалко сделалось. А тут еще Дюльгирик всплыла в памяти. Тяжко… заплакал Николай.
Когда ударил колокол, он пошел к вечерне. Еще никого в церкви не было. Сторож оправлял свечи. Поставил якут перед образом свечку, бухнул в ноги и зашептал:
— Никола Бог, батюшка… Давай мне настоящую башку… Давай мне хорошую башку… Дурак я… самый дурак…
Никола — Бог смотрел с образа на якута грозно.
— Не серчай, Никола угодник… Я тебе тыщу оленей пригоню… Только ума дай…
В церкви Николка не остался, потому что сила какая-то толкала его на воздух. Он купил еще две рублевые свечки и, когда отходил от образа, Никола — Бог смотрел на него милостиво и добродушно.
— Беда… прямо беда… — бормотал Николка, шагая вдоль улицы, и крутил головой.
— Чисто беда…
Он миновал свой заколоченный дом, вышел за село, сел на запорошенную снегом лесину и осмотрелся. Возле него шумела тайга, а впереди лежала в сумраке бесприютная речная ширь. Только там, где село, приветливо помигивали далекие огоньки. Николка взглянул на них и ему сделалось скучно, одиноко. Он стал перебирать в мыслях мою жизнь свою и ничего не нашел в ней, кроме беды и горя. Ему вдруг захотелось плакать, захотелось удариться с разбегу об сосну головой или схватить веревку да… как тогда Дюльгирик…
‘Хорошо, когда золото есть. Лучше — когда нету’, припомнил он речь отца и, защурившись засопел.
Он долго задумчиво сидел, потом взглянул вверх и умилился: густо на небе золотых звезд — червонцев, это праведный Тойон для людей старается, золотую беду с земли тащит да приколачивает гвоздями к небу. Должно быть давно работает, вон какую протянул дорогу поперек всего неба, а пустого места все еще много! Но великий праведный Тайон каждую ночь трудится. Когда перетаскает все золото, на земле не останется греха, не будет обиды ни человеку, ни зверю, ни дереву…
— Так, так… Хорошо ты надумал, Бог-батюшка… — сказал одобрительно Николка и добавил:
— Ты — молодец.
Вот только шайтан мешает: взлетит ввысь лешевой гагарой, долбанет носом в золотую звезду, покатится по небу червонец да раз богачу в карман!.. Плохо…
— Ах ты, беда! — причмокивая, досадливо шепчет якут Николка. — Не надо бы Богу дремать… не надо бы…
Он быстро встал, сбросил шапку, приставил ладони дудкой ко рту и, запрокинув голову, громко крикнул:
— А ты старайся пуще!.. Я тебе буду подсоблять… Ты знай приколачивай!
Николка круто повернул и зашагал на огонек к селу.
Медленно, надсадисто, пробирался Николка к заповедной кудластой своей сосне.
Дорогой попались ему двое: на санях, да верхом, в церковь, к празднику спешили.
— Здорово! Куда? — спросили его.
— Туда… Прощай… — проговорил |Николка и свернул с дороги в сугроб.
Долго он бился у сосны над сыпучим глубоким снегом, еще дольше над промерзшей землей и, наконец, вытащил кожаную суму с деньгами. Руки его онемели от холода. Он бросил в снег суму и стал разжигать костер. Отогревая руки, он зло на нее косился. Потом выхватил отточенный с чернем из мамонтовой кости нож и скакнул к суме с звериной яростью, как к попавшемуся на овчарне волку.
— У, шайтан! — взвизгнул Николка и саданул по ременным шнурам ножом.
— Шайтан… Самый шайтан… — подхватывал он трясущимися пригоршнями золото и вновь всыпал в суму.
Золото, звеня и переливаясь в лучах костра, смеялось над Николкой, дразнило его слух, будоражило душу и опаляло ее огненным дождем.
— Врешь, шайтан… Врешь… — сверкая глазами и стискивая зубы, шипел Николка. — Ты шайтан, прямой шайтан… Ну-ка… Пойдем-ка… Ты — беда!..
Он взял под пазуху суму и, перегнувшись, потащил к реке.
В глазах у него все задрожало, закачалось, пред ногами кто-то бросал горстями червонцы, а вслед ему летел дикий хохот и брякали шаркунцы с бубенцами, будто сзади исправник на тройке мчался.
— Врешь, шайтан! — знаю… — озираясь страшными глазами громко кричал якут, чтоб прогнать вставшую со всех сторон нечисть.
— Стой, Николка! — скомандовал он сам себе и остановился у проруби.
— Бросай, Николка!
Он приподнял грузную суму, поустойчивее укрепился и раскачав ее, швырнул в прорубь.
Словно недовольная внезапно прерванным сном, вода испуганно ухнула и заплескалась. И вместе с ней всколыхнулись, задрожали, заструились змейками, отражаясь в воде, звезды.
И не вода это ухнула, не звезды заиграли в ней: черные шайтаны подняли возню у проруби, блеснули во тьме чьи-то горящие глаза, завыли, затявкали волки, свист пошел над речной пустыней.
Якут подался в страхе назад, сорвал с головы шапку и, пав на снег, неистово заголосил:
— Бог Никола, заступайся!.. Эй, Никола матушка, подсобляй!..
И вдруг все смолкло. Якут встал, глубоко вздохнул и часто-часто закрестился, читая вслух дрожащим срывающимся голосом одному ему ведомую молитву.
Огляделся кругом. Тишина была и темень. Посмотрел на прорубь: вода дремала. Николка хихикнул. Сделав строгое лицо и заложив руки назад, он важно, в перевалку, подошел к проруби и с ненавистью плюнул в воду.
Потом прищурился на небо, провел взором по златопыльному звездному пути и, громко ткнув в грудь пальцем, сказал:
— Я — тоже молодец.
* * *
На другой день был праздник. Якут Николка весело похаживал по селу. Как ни соблазняли его крестьяне по праздничному делу выпивкой, ничего не вышло:
— Шабаш!.. Кончал… Все кончал, — улыбаясь говорил Николка. — Золотой беда бросал… Много-много беда с земля уехал… Борони Бог… Совсем кончал!
Ничего не поняли крестьяне. А как пришел в гости к батюшке, тот понял, стал упрекать его.
— Ты бы, Никола Васильич, бедным мог раздать. Да мало ли добра можно было сделать… Не одобряю… Дубина ты! Чурбан!
— Ах, поп Степка, — отец Степан-священник, — ответил якут. — Чего ты смыслишь?.. Ты, бачька, ничего не смыслишь… Ведь золото — беда, прямой беда… Деньги — беда, прямой беда… Пошто беда раздавать? Кончать нада… крошить нада… Золото пропадил — весь беда с земля уедет… во!
— В тюрьму тебя опять… Орда чертова! Говори, куда дел?!
— Псс… Ах, бачька… худой твой башка…
Петроград, 1911 г.
Источник текста: Литературно-художественные альманахи издательства ‘Шиповник’. Книга 26. — 1917.