Cело Язево, по прозванью Чертов Яр, с кряжистым старожилым населением стоит как раз на полпути между двух уездных городов, пятой станцией и от того и от другого. Оба города стоят на большой реке, которая не пошла через тайгу, а обошла ее раздольной, гладкой степью, загнув дугу верст этак в пятьсот. Если же ехать прямо, через тайгу, давно отоптанную, наполовину выжженную и вырубленную, то от города до города верст двести. Тут и протянулся старый большой тракт. Тут и повели новую железную дорогу.
За последний год у Якова Тяжова, исконвечного язевского ямщика, такой разгон на лошадей, что ни днем, ни ночью не перестают звенеть колокольцы. Оно и выгодно и в то же время тяжело. Сам Яков устарел, отяжелел, а сыну, Спиридону, всего лишь девятнадцатый годок. Работники — народ ненадежный: все норовят с проезжающих господ на водку заработать — пересобачат лошадей, спустят раньше времени к воде, и что ни лучший конь, тот с копыт долой.
За всем нужны глаза да глазоньки, и Яков ничему не рад. Другой раз всю ночь не спит. То встречает, то провожает, то с проезжающим каким-нибудь грешит: тоже всякие и господа бывают. Другому грош цена, а тоже строжится, из-за гривны три часа кричит, сельское начальство на ноги поставит… На земских ехать не охота — тихо больно везут, а на ‘веревочке’ — копейку переплатить не любо… А лошадей давай хороших!..
Или работники в разъезде, а парня жаль будить и ночью посылать в дорогу. Парень молодой один, как порошинка в глазу, а дорога не совсем удобная — как бы не вздремнул да не свалился в Чертов Яр вместе с лошадьми и с господами.
И старик не будит Спиридона — пусть понежится: намаяться еще успеет, жизнь прожить — не поле перейти…
Торопливо надевает Яков новые пимы, потуже подпоясывает шубу красной опояской и, нахлобучивая шапку, шепотом передает жене домашние заботы:
— Приедет Кирька — догляди, чтоб лошадей привязал покрепче… А то с жару снега нахватаются… Да пусть рогожей оденет Савраску: кобыла как бы не выкинула… Будь оно проклято — меринов хватать не стало! — ворчит старик и молодо выходит из избы к готовой тройке.
И как только сел на козлы — все заботы тут же у ворот свалятся.
— Э-э-ка, вы-ы! — прикрикнет за воротами — колокольцы так и захлебнуться сразу.
Ворчал Яков на работников за то, что те гоняют лошадей, а сам тихонько ездить с пассажиром не умел. Как одеваться плохо для поездки не любил, так и медленной езды терпеть не мог. Зато уж и умел ходить за лошадьми. Вовремя напоит, и выкормит, и выглядит кормилиц.
По Якову пошел и Спиридон. Такой же рослый, коренастый, с быстрой, громкой речью. Только по обличью в мать — белокурый, с синими глазами и высокой русой бровью. Как приоденется да сядет в праздник на коня, по улице с товарищами прокатиться — мать Карповна так и запоет от радости:
— Патретик ты мой писаный! — а сама фартуком слезинки подбирает с поблекшего лица.
И долго смотрит вдоль по улице, по которой удаляется молодая проголосная об удалом добром молодце…
Не любила Карповна новых песен и сама в досужую минуту напевала сыну старые. А Спиридон учил товарищей и частенько вместе с ними тешил Карповну, будя в ней образы давно прошедшего. Она послушает-послушает да и вспомнит песню еще того старее.
— А еще певали прежде, — скажет она, грустно улыбнувшись, — Мой дедушка певал, бывало, вот такую песню.
И начинает потихоньку тонким, сиповатым голосом припоминать ее. Пропоет и расскажет что-нибудь из старины, про свое девичество да про вольготное житье старинное — сибирское.
— И ничего-то в те поры не знали. Ни тебе поборов, ни тебе налогов… Живи, как у Христа за пазухой… А теперь?.. — Карповна не договаривала и, безнадежно махнув рукой, тяжело вздыхала.
Спиридону нравились песни и рассказы матери, но все-таки он часто с легкой усмешкой переспрашивал:
— А косить руками все-таки, поди, не глянулось?.. Теперь вот жнем и косим машиной, а в те поры…
Но Карповна перебивала:
— А на кого мы теперь жнем да косим-то? На черта косолапова!.. Раньше хучь и маешься, дак про себя, и пили-ели досыта. А нынче и молока досыта не поешь — все на молоканку стащишь… Ровно бы и денег много, а и те на шилье да на мылье все уходят… А раньше и без денег всего вдосталь было…
Неграмотный был Спиридон и обо всем об этом думал про себя. И нередко, как бы вскользь задавал о том, о сем вопросы проезжающим господам, особенно если это не были чиновники. С чиновниками говорить боялся после того, как один из них однажды выругал его за землемера. У Якова был иноходец, купленный у проезжего землемера. Спиридон с простой души возьми да и назови его Землемером. С тех пор так Землемер да Землемер и пошла ему кличка. Повез Спиридон чиновника, а Землемер был в корню. Спиридон выкрикнул, стегнув коренника:
— Эй ты, Землемер, не похрапывай!..
Чиновник и прогневался:
— Ах ты, паршивец этакий!.. Да как ты смеешь так при мне ругаться?..
Спиридон уже потом сообразил, что чиновник был, должно быть, землемер, и потому с тех пор не стал с чиновниками разговаривать, которые уже все казались ему землемерами. И лошадь свою перестал звать Землемером.
II
Однажды в Филипповки вез Спиридон какого-то молодого господина и выкрикнул на иноходного коренника:
— Эй ты, князь Молоконска-ай!..
Почему он так выкрикнул, он и сам не знал. Слышал только, как какие-то двое проезжающих спорили между собой за чаем и поминали эти слова — теперь он ими и обозвал коренника.
— А ты знаешь, кто такой князь Волоконский-то? — вдруг спросил у Спиридона пассажир.
Спиридон так и похолодел от страха. Он неловко оглянулся назад и вместо злого чиновничьего лица увидел насмешливо улыбавшиеся, черные глаза и белые оскаленные зубы.
— Знаешь, нет? — повторил вопрос проезжающий.
— Нет… — сокрушенно ответил Спиридон.
— То-то и есть… Эх, ты, голова!
Спиридон невольно засмеялся над собой и уже охотнее оглядывался на молодого пассажира.
— Ты мне лучше вот что объясни, — потребовал все с той же насмешкой проезжающий. — Вот везде у вас, ямщиков, карточки над зеркалом прибиты: вольный ямщик, дескать, такой-то, имеет ‘благонадежную веревочку’. Это что же за ‘благонадежная веревочка’? Проезжающих душить, что ли?.. У вас тут в Сибири, чего доброго…
Спиридон от всей души расхохотался.
— Эх, ты-ы! — ответил он задорно и не без упрека в голосе. — Да ведь ‘веревочка-то’ это значит линия ямщицкая… Дружки. Понял?..
— Какие это еще ‘дружки’?
— А дружки наши ямщицкие, понял?.. Вот, скажем, тебя из Кузихи к нам привезли дружки наши… А в Селиванове опять же я должен тебя своим дружкам сдать на руки, сквозь по всей ‘веревочке’ этой самой и проедешь… Понял?
Пассажиру поглянулся этот задушевный выговор, и он совсем по-приятельски глядел на Спиридона…
— Ну, я, брат, этих ваших сибирских слов не понимаю… У вас тут все навыворот… Загнут словечко вроде ‘шилованит’, а шут его поймет…
— А ты откуда — какой? — разговорился Спиридон.
— Я из России… На постройку дороги здешней еду. Механик я…
Спиридон долго не отворачивал от механика свое румяное, безусое лицо, с опушенными снежными ресницами. Потом спросил:
— А где ты жить-то будешь?
— А посмотрю вот, где товарищи и мастерская. Может в Селиванове, а может, дальше…
Так прокалякали они семь верст — до самого подъема на Чертов Яр.
— Ну, тут держись, смотри! — сказал Спиридон, зорко следя за лошадьми и за раскатывающейся кошевой. — Речонка небольшая, а гляди, какую пропастину вырыла… Каждую весну сажени на три яр-от сваливается… Года через три и ездить будет негде.
— Тогда железный путь пройдет… В лошадях-то ваших и нужды не будет.
— Н-но-о, што ты! — недоверчиво усмехнулся Спиридон. Он посмотрел под Чертов Яр на глубоко лежавшую внизу бороздку спящей подо льдом речонки.
Слова механика впервые разбудили в нем сомненье:
‘А как взаправду скоро конец ямщицкой службе?’…
— Какого черта не огораживают? — вскричал механик.
— Нет, огораживают каждый год… Да только каждый год и обмывает… А там, вишь, пни да косогоры прокапывать — работы много…
Чертов Яр проехали, и кони снова понеслись по белой мгле метели, оставляя позади опушку поредевшей вымирающей тайги.
Скрипя полозьями, кошева ныряла по крутым ухабам, подбрасывая механика, а Спиридон уже не думал о конце ямщины и весело покрикивал на коренного.
— Эх, ты, князь Молоконска-ай!..
По разрыхленной, ухабистой дороге беспрерывной вереницей навстречу ехали тяжелые обозы: с тушами свиней, с красными возами мяса, с маслом, с хлебом…
— А жирно вы живете! — заговорил опять механик.
— Чего ты говоришь? — не понял Спиридон.
— Сыто, говорю, живете. Видишь, еды-то сколько прут.
— Кабы к нам везли, а то от нас ведь, — криво улыбнулся Спиридон. — Вот и дорогу-то железную строят для того, должно, чтобы все от нас скорей повывезти…
— Зато машин навезут к вам много, — сказал механик. — Американцами вас сделают…
Но Спиридон не отозвался, потому что впереди навстречу, обгоняя по глубокому снегу обоз, в целом облаке летевшего из-под копыт снега, бежала тройка, а на козлах кошевы, закутанная в теплую цветную шаль, сидела и улыбалась Спиридону Маремьяна.
Спиридон широко усмехнулся ей и, стегнув ее бичом по теплому тулупу, прокричал:
— Маремьяне Митривне!..
— Ох, черт возьми! — приподнявшись в кошеве, обернулся механик. — Баба, что ли?
— Девка! — с гордостью ответил Спиридон.
— Знакомая тебе?
— Селивановского дружка нашего дочка.
— Ах, елки зеленые! — опять обернулся механик, но Маремьяна, помахивая над тройкой бичом, уже скрылась в пелене бурана.
— Прямо мужику не уважит! — похвалил Спиридон девку и тоже пристегнул коней, как будто Маремьяна поднесла ему чашку доброй браги.
— Ты познакомь-ка меня с ней! — попросил механик и прищурено засмеялся обернувшемуся и переставшему смеяться Спиридону. — А может быть, она твоя невеста? — спохватился он. — Тебе который год?
— Завтра девятнадцать будет… Спиридоны у нас завтра, — отчеканил Спиридон и почему-то, осердившись на ‘князя Молоконского’, начал сильно бить его кнутом.
… В обратный путь из Селиванова Спиридон ехал ночью. Он зорко вглядывался вперед, поджидая тройку Маремьяны, и громко пел, как бы желая песней заглушить какие-то совсем непрошеные, беспокойные раздумья.
Когда же перед самым Чертовым Яром уловил знакомый звон колокольцев, то не остановился, как хотел, а встал в кошеве на ноги и, разогнав коней, во весь опор промчался мимо тройки Маремьяны с разудалым выкриком:
— Э-эй, вы-ы, гра-абя-ат!..
И этот выкрик горячим угольком подкатился к сердцу девки.
— Ишь, леший, как гонит! — сказала Маремьяна, прислушиваясь к завыванию белоснежной вьюги и вспомнив про опасный Чертов Яр, к которому понесся Спиридон.
III
Домой вернулась Маремьяна в сиден-вечер. В горнице для проезжающих горел огонь.
Отец тоже только что вернулся из поездки и не дал выпрягать ей лошадей.
— Иди-ка, доченька, ставь самовар. Я выпрягу да попьем чайку, погреемся, — сказал он ласково.
Матери у Маремьяны не было. Старшая сестра давно замужем, старший брат в отделе, а средний в солдатах. Хозяйство держится на солдатке да на Маремьяне. В ней отец души не чаял.
Маремьяна обмела с тулупа снег, выхлопала шаль и раскосмаченная, румянящаяся вбежала прямо в горницу.
— Ну, здравствуй! — сказал механик, остановившись посреди комнаты и поедая ее черными глазами.
— Здравствуй, голенастый! — отозвалась она насмешливо и громко и схватила со стола остывший самовар. — Поди, давно напился чаю-то, а самовар держишь!..
Сверкнув на него большими серыми глазами и уходя в другую избу, она со звонким смехом прибавила:
— Ишь, загостился!..
Механик пожал плечами и расхохотался.
— Экая дичь сибирская! — сказал он сам себе и стал устраивать постель.
Но долго не мог уснуть, ворочаясь и вздыхая.
Маремьяна два раза приходила в горницу за чайником и за подносом. В простой широкой красной юбке с желтой отделкой, в кофточке без талии Маремьяна показалась механику ширококостной и мужиковатой. Но быстрый взгляд ее огромных серых глаз, смуглое лицо и тяжелая, растрепанная русая коса посеяли в нем любопытство… Он хотел, чтобы она еще раз пришла в горницу и как можно дольше стучала бы в шкафу посудой. Но она не приходила, и в другой комнате долго еще звенел ее беспечный, звонкий голос…
Утром встал механик поздно и без чая пошел искать своих путейских. Нашел он только одного подрядчика и от него узнал, что временные мастерские находятся вблизи от Селиванова.
Вернувшийся на квартиру механик, увидел свежевзмы-ленную тройку у ворот, а в комнате какого-то чиновника.
Из другой же половины дома доносился голос Спиридона. Он решительно вошел туда и засмеялся молодому ямщику:
— А-а, ты уже опять приехал!..
— Доводится… Што-што именинник! — Спиридон потупил красное, обветрившееся лицо над блюдцем.
— А-а, ты Спиридон Солнцеворот, видно? — протянул Митрий Егорыч. — Солнышко на лето, зиму на мороз повертываешь… Ну, с ангелом тебя! Дай Бог ума накопить больше.
— Спаси Бог, дядя Митрий!.. — буркнул Спиридон.
Маремьяна сидела за самоваром, а отец ее с работником торопливо одевались, чтобы идти и запрягать коней чиновнику.
— И мне одну лошадку запрягите, — сказал механик. — Поеду в мастерские да искать квартиру буду, — добавил он и сел на лавку.
— Добре, добре, господин! — пропел хозяин. — А вы што же не проходите?.. Проходите в горницу!..
— Да я чайку вот выпил бы! — попросил механик и подвинулся к столу.
Хозяин встрепенулся.
— Да вы чего же здесь-то? Проходите в горницу! Там барину самовар же подадут сейчас…
— Да и здесь напьюсь! — настойчиво сказал механик, улыбнувшись.
— Воля ваша… Нам все равно… Только тут у нас не обиходно: хомуты да узды, всякий хлам… Давай, дочь, наливай, нето! — сказал он Маремьяне и вышел из избы.
В избе неловко помолчали.
Но скоро Спиридон спросил механика с усмешкой:
— Чиновников-то, видать, и ты боишься?
— Просто не люблю…
— А девок любишь? — промолчав, расхохотался Спиридон.
— А девок люблю! — сказал механик и острым взглядом впился в Маремьяну, которая с насмешкой глядела на него.
— Чудной ты, господин! — строго сказала Маремьяна, и механик увидел в ушах ее огромные серебряные серьги, а на смуглой шее несколько рядов цветистых янтарей.
— Чем же я чудной?
— А всем! — коротко ответила она и наклонилась к блюдцу, посматривая исподлобья то на механика, то на Спиридона.
А Спиридон сидел уже не улыбался и украдкой глядел не Маремьяну, будто впервые ее видел и не мог наглядеться.
Механик пил чай вприкуску с сахаром и с черствым хлебом и, лукаво улыбаясь, говорил:
— Уж если кто чудной, так это вы, сибиряки!.. К вам не знаешь, как и подойти.
— А чего к нам подходить-то? — огрызнулась Маремьяна. — Ты иди своей дорогой, мы своей…
— Ишь ты какая! А может быть, дорога-то у всех одна?
— Где уж нам за вами! — сухо и как будто с тайной завистью вымолвила Маремьяна.
Спиридон угрюмо и неодобрительно покосился в сторону девки, а механик продолжал смеяться:
— Чего ты сердишься?.. Я, может быть, любя сказал!
— Оно и видно! — выпалила Маремьяна, надменно покачав сережками. — Полюбил волк жеребенка…
Механик прикусил усы.
‘Вот змея-то, черт бы ее побрал’, — подумал он и вдруг, как бы озлившись, заговорил:
— Спесь твоя, красавица, дело хорошее, а был бы разум, еще лучше… Вот Змей-то Горыныч — железная дорога к вам подкрадывается, а вы живете здесь, как сто годов назад, и никого к себе со свежим словом не подпускаете.
— Ни к чему нам этот разговор! — отрезала Маремьяна, перевертывая вверх дном на блюдце чашку.
— И на том спасибо! — краснея промычал механик и тоже отодвинул допитый стакан.
Спиридон молчал и ехидно ухмылялся.
Скоро чиновнику и механику подали лошадей. Один за другим они уехали, а Спиридон с кнутом за опояской стоял и ласково шептал:
— Ладно ты ему напела!..
— И што он на меня бесстыжие глаза-то пучит… — громко говорила Маремьяна. — Ишь, подсыпаться начал…
И Спиридон поехал домой радостный и хорошо понял, что лучше Маремьяны нет для него невесты…
Только бы родители согласье дали да ее бы как-нибудь не рассердились: девка с норовом, того и гляди, отошьет.
IV
Яков Тяжов и Митрий Егорыч, отец Маремьяны, охотно прыгали на козлы кошевок потому, что ехали всегда друг к другу в гости. Днем ли, в полночь ли, всегда согревают друг друга чайком, выпьют по шкалику вина и посидят, поговорят часок-другой по сердцу. Настоящие дружки!
Вскоре после святок, когда непрерывно ехали с каникул разные ученики, Яков приоделся понаряднее, отнял из рук работников вожжи и крикнул вышедшей на крыльцо Карповне:
— Ну, благословляй, старуха… Попытаем, што Бог даст.
Он прыгнул на козлы кошевы, в которой сидело трое реалистов, и уехал в Селиваново.
Особенно бойко в этот раз помахивал он кнутовищем и покрикивал на лошадей. А когда приехал в Селиваново, забыл с реалистов получить за прогон. Так, шельмецы, и увезли по гривне за версту — два сорок.
Был праздник, и Митрий Егорыч отправил с реалистами работника, а сам ввел Якова в горницу и велел солдатке ставить самовар.
Маремьяны дома не было — ушла к подруге на девичник.
Яков долго обчищался и приглаживался у порога, потом, не снимая тулупа и, держа в руках шапку, прошел в передний угол, сел к столу и, разгладив бороду, прокашлялся.
— Вот чего, Митрий Егорыч! — негромко и как будто даже строго заговорил он, не теряя ни минуты. — Ведь я к тебе с большим поклоном!..
Митрий Егорыч тоже сел и тоже, погладив узенькую бороду, прокашлялся.
— Как так, Яков Агафоныч? Как будто ты поклонливым-то не был… — сказал хозяин и, закинув ногу на ногу, пытливо посмотрел на гостя.
— Ты знаешь, я калякать долго не люблю… Вот я тебя сейчас спрошу, а ты мне прямо и ответь. Есть — есть, а нет — и чаю ждать не буду!..
— Да ты пошто же так круто-то? — обеспокоился вдруг Митрий Егорыч, смекнув в чем дело. — Ты, Бога ради, не пугай меня.
— Пугайся — не пугайся, а я к тебе, друг, свататься приехал!
— Да ты, Христос с тобой… Ты, Яков Агафоныч, ровно как на драку вызываешь… Постой ужо, вон самоварчик подадут — поговорим, как следует быть…
Но Яков уже не сидел на месте. Он встал со стула и, взяв в обе руки шапку, прижал ее к своей груди.
— Ты знаешь, Митрий Егорыч, что парнишка у меня один, как соринка в глазе. И вижу я — не по дням, а по часам парнишка сохнет… И рано мне его женить, да некуда деваться… А девку твою заместо дочери лелеять будем, — и Яков большим крестом перекрестился на иконы.
— Экой ты какой, Яков Агафоныч, — умиротворяюще протянул хозяин. — Ты ровно как кошевки попросить приехал али мешок овса… Да ведь это дело не шуточное, да и девку спросить надо… А на нее, брат, у меня не скоро орать-то накинешь — улягнет!.. Хх-хе…
— Знаю, друг Митрий Егорыч. Девка сокол, да ведь и мой — орел…
— Да, коренник хороший для моей пристяжки, — продолжал шутить Митрий Егорыч, — Только, видишь ли, запрягать-то их, не рано ли?.. Ведь не объезжены они… А ну, как зауросят — ведь уж тогда ни тпру, ни ну?. Солдатка внесла и поставила на стол тарелку с жареной говядиной и крупными ломтями нарезала стожок пышного пшеничного хлеба. Потом внесла кипящий самовар, загремела чашками.
Дмитрий Егорыч — в шкаф, достал графинчик с водкой и тяжелые стеклянные рюмки-стопочки.
— У тебя вот Яков Агафоныч, за свое-то дело душа болит, а у меня за Маремьянку не болит, ты, как думаешь? — распевисто упрекал он гостя. — А она ведь у меня, ты знаешь, трех худых работников заменит… Легко ли с экой-то расстаться? Подумай-ка ты сам!
Яков опять с достоинством погладил бороду и, выпрямившись, уже спокойнее заговорил:
— Митрий Егорыч! Я насильно дочь твою у те не отбираю. Только што желаю знать сегоднешки: пан, или пропал?.. Говорю, што за стол не сяду, ежели отказ.
— Выходит: кум — кум, а не кум, дак и ребенка об пол?! — Митрий Егорыч угрюмо прикусил свою бородку, поглядел с минуту на пол, потом вдруг поднял голову к божнице, размашисто перекрестился и, строго глядя в глаза Якова Тяжова, гостеприимно указал ему место у стола.
— Садись нето, сваток, закусим!
Тяжов поспешно снял тулуп и, помолившись, сел за стол.
— Недаром, видно, Митрий Егорыч, и отцы наши покойнички веревочку не рвали… А теперь и дети не порвут!..
Но Митрий Егорыч, наливая водку в стопочку, вдруг грустно протянул:
— Бог знает, Яков Агафоныч, какая участь ждет наших детей. Ишь, вон как скорехонько все изменяется: напрок вон, будто бы и чугунка в действие пойдет, а там, глядишь и тракт… — Но он не договорил.
В горницу, топоча мужскими сапогами, весело вбежала Маремьяна с двумя подружками.
Девки ярко-красным и большим пятном остановились в дверях горницы и, увидев стариков, застенчиво спрятали смеющиеся лица в фартуки.
— Здорово, дядя Яков!.. — бросила Маремьяна и обратилась к вошедшей из другой избы с огурцами снохе-солдатке:
— Мы за тобой пришли, Арина! У нас никто не знает свадебошных песен… Батя, — повернулась она к отцу. — Отпусти ее с нами к Акулине на девичник!.. Весело там как! — обернулась она к солдатке. — Сейчас девки венок наряжают — невесту в баню поведем.
Потом, вдруг хлопнув в ладоши и прижав к животу руки, склонилась от накатившего смеха и, захлебываясь, продолжала:
— А этот слесарь, механик ли он… Да будь он проклятой… Обрядился крестьянским парнем да с балалайкой и пришел туда… Да как зачал наигрывать да петь… Да присказульки разные… Всех девок перетормошил… Дак мы со смеху подохли… Батя! Отпусти скорей Арину?!
Но Митрий подозвал к себе раскрасневшуюся, задыхавшуюся Маремьяну и с ласковым упреком сказал ей:
— Вот что, мила дочь: Арине некогда по свадьбам бегать, да и тебе пора быть поумнее. Ты сама теперь невеста… Тебе уже восемнадцатый годок… Вот я тебя за Спиридона запросватал… Слышишь ты?
— Ну, так! — вдруг дернула пунцовыми губами Маремьяна и вихрем понеслась из горницы впереди своих подруг.
Изумленный Яков Агафоныч видел, как по снегу мимо окон быстро промелькнуло ярко-красное пятно из девичьих нарядов. А до слуха долетел отрывок бойкой песенки:
—Эй, в Молоканке была
Да на стуле сидела…
Ай, молоканщика любила —
Хорошее дело!..
— Вот видишь, Яков Агафоныч, — сконфуженно сказал Митрий Егорыч, — Какой в ей еще ум?
Яков за закуской выпил лишнее и в обратный путь сердито бил своих коней и громко сам себя наказывал:
— Да эдакую халду я не токмо сыну… Злому ворогу не пожелаю!..
V
Спиридон не знал о том, что отец ездил сватать Маремьяну. Его грызла кручина, потому что Маремьяна за все святки ни разу не приезжала в Язево, а в Селиванове он никак не мог с глазу на глаз ее увидеть и начистоту поговорить. Либо дома нет, либо ей некогда. На рождество увидел ее на крылечке — семечки щелкала — пока прогоны получал да перекладывал багаж проезжего, ушла к подружкам. Прямо будто как и видеть не желает. А чем он не жених ей? Неужто тем, что молод — на жеребье еще не бывал?!
Парень он не робкого десятка, за словом в карман не лезет… Первым долгом хотел сказать ей, что в солдаты ему не идти: один сын у отца и что согласен свадьбы ждать хоть до другой зимы — лишь бы слово дала.
Но не видел девки и томился. Отцу и матери сказать стеснялся, а сам ночей не спал, скрипел всю ночь палатями и в коротком сне турусил Маремьяной. За обедом ложку все рассматривал, будто ни Бог весть какие там картины видел, а есть, как следует, не ел.
Сторонним людям невдомек, а материно да отцово сердце чуяли, что изводит парня девичья краса: ровно, как присуху на него наслали или по ветру злую сухоту пустили.
Карповна тайком со знахаркой пошептались: ладили на утренний печной дымок, и на конский волос, и на пищу, и на квас — ничего не помогало… Даже хуже: никогда Спиридон не связывался с забияками, а тут в драку угодил, пришел с разорванными рукавами, с синяком под глазом, и водкой пахло изо рта… Не вытерпела Карповна. Раз утром в воскресенье расплакалась, раскричалась:
— Сыночек мой! Да ты бы образумился! Вот в церкви Божией который праздник не бывал… С отцом, с матерью не говоришь, не молишься на сон грядущий. Тебя, поди, Господь-от и наказывает… А ты бы образумился да помолился хорошень… Оно бы, может, и отлегло у те от сердца-то…
Но Спиридон надвинул шапку на самые глаза и, не сказав не слова, сильно хлопнул дверью и ушел во двор. Налег там грудью на прясло и долго так стоял, смотрел на лошадей, как они, похрумкивая, подбирали сено. И все прислушивался — не звенят ли колокольчики — не везет ли Маремьяна проезжающих?.. Уж дома-то у себя он сумел бы с ней поговорить… И как это он раньше не догадывался… Бывало, два раза в неделю приезжала…
Колокольчики звенели, но чаще не с той стороны: все больше ехали в селивановскую сторону, в глубь тайги приезжали разные купцы, чиновники, землемеры, инженеры.
На ‘сплошной’ неделе перед масленой из Кузихи приехал знакомый Спиридону механик. Он был выпивши, громко говорил, весело смеялся и подмигивал.
— Из города, брат, еду!.. Туда проехал по другой ‘веревочке’… Маремьяна, брат, меня возила…
Как бичом стегнули Якова эти слова.
— Да быть не может, господин, штоб Митриевны проезжающие мимо нас проехали?.. Вы это как-нибудь запамятовали… Теперича лет сорок, с пятком, поди, веревочку содержим вместе, да штобы мимо провезли…
Механик насмешливо прищурился, захохотал, но вдруг, как будто спохватившись, сбивчиво сказал:
— А шут вас побери!.. Конечно, перепутал я… Коньячишку для тепла глотнул дорогой, вот и того…
Но Спиридон почуял, что все нутро его как льдом подернулось — похолодело. Он заспешил с запряжкой лошадей и, несмотря на уговор отца послать работника, сам снарядился в путь.
А механик медлил, долго чаевал, рассказывал о городе, о том, как возле Селиванова на днях пустили первый поезд на двадцать верст, почти до самого Чертова Яра, возле которого весною начнется постройка моста через Язевку.
— Капут вашему черту!.. — подмигнул механик и вдруг вспомнил:
— Ведь я обнову, брат, везу!.. — закричал он Спиридону. — Тащи-ка там ящик в кошеве, в рогоже… Тащи-ка поскорей! Я сейчас вам покажу такую загогулину… Поет, хохочет, говорит! — добавил он, хлопнув по плечу встревоженную Карповну.
Спиридон втащил тяжелый ящик. Механик быстро и умело вскрыл его и, вытащив, поставил на стол патефон.
Спиридон видел такой же у язевского торговца на молоканке: по вечерам мастер для девок плясовые песни играет, только тот с трубой, а этот без трубы.
— Знаешь, что я заведу, а?.. ‘Веревочку’, брат, ‘Веревочку’… Специально для тебя купил… А ну-ка, садитесь, слушайте!..
Высокий заунывный голос сразу же ухватил за сердце Спиридона.
Вил веревочку парень бравый,
Пе-сню звонкую он пе-ел…
Большим раздольем трактовой дороги, далеко уносящеюся грустью колокольчиков, ретивой горячностью коней и четко сыплющимся топотом копыт бегущей вихрем тройки повеяло на Спиридона. Он слушал песню и видел в ней себя, всю свою молодую и кручинную судьбу, и непонятное в нем закипело… Хотелось что-то сделать ухарски отважное, хотелось плакать и мчаться дальше и быстрее куда-нибудь от этой плачущей над ним судьбы, от механика, от отца и матери, от Маремьяны…
Как да на этой на вере-овочке
Жизнь покончил молодец… —
Выбросила из себя последние слова машина и тяжким камнем придавила сердце Спиридона.
— А это вот купил для Маремьяны, — говорил механик, доставая новую пластинку. — Развеселая она деваха… поплясать любит.
И машина с шумом, с гиканьем, со смехом заиграла ‘Ойру’.
— Такую, братец, вечеринку мы в Селиванове соорудим!.. — складывая патефон, подмигивал лукавым глазом механик. — Что пей — не хочу!.. А теперь, друг милый, погоняй!..
И он, пошатываясь, стал спешить в дорогу.
Мчался Спиридон по тракту, и заунывный, за сердце хватающий мотив ‘Веревочки’ все еще звенел в его ушах.
Колокольчики под дугой так и выводили:
Как на этой, на веревочке
Жизнь покончил молодец!..
VI
В пятницу на масляную с утра Спиридон запряг тройку самолучших лошадей в обитую коврами кошеву. Обрядился в черный плисовый халат, два раза обмотал вокруг шеи голубой пуховый шарф и концы его скрестил на груди, заткнул за красную гарусную опояску… Гладко причесанную голову бережно покрыл бобровой шапкой и, стоя в кошеве на ногах, один, без пассажиров, легкой рысцой поехал в Селиваново.
В этот день на сердце у него не было кручины, даже, напротив, — румяное, безусое лицо его с задорной удалью глядело на блестевшую медным узором сбрую, на горячившихся пристяжек, на косматого ‘князя Молоконского’, высоко поднявшего к раскрашенной дуге убранную в ленты голову.
Спиридон доволен был собой и не гнал коней, приберегая их для того, чтобы лихо покатать Маремьяну и ее подружек. Верил он, что девка сядет с ним кататься, потому что в прошлый раз, когда он возил механика, она сама за чаем говорила:
— Приезжай на масленке кататься!..
Спиридон хотел тогда же с ней поговорить начистоту, да отлегло от сердца после этих слов ее, и он решил сождать…
Но уж теперь он с ней наговорится вдосталь. Ничего, что мясоед прошел, — повенчаться можно и на Пасхе, лишь бы слова добиться…
В снежном бусе на халате и на шапке, и на цветных коврах лихо подкатил он к Митриеву дому.
Но дома никого не было. Стоявший у ворот работник рассказал, что Митрий уехал к сыну-большаку на заимку, а Маремьяна и солдатка с девками катаются на тройке.
До слуха Спиридона донесся звонкий голос от песен, криков и колокольцев с главной улицы села.
Он постоял возле ворот, поправил шлею на кореннике, ладонью стукнул по дуге, стал снова в кошеву и, повернувши тройку, поехал по сугробистому переулку на празднично шумливую главную улицу.
По улице носились тройки, пары и одиночки, перегруженные цветистыми, румяными девицами и коренастыми парнями. Праздно зевавшие с крылечек и завалинок мужики и бабы грызли семечки. Верхом на лошадях скакали мимо них подростки. От громких песен, криков и колокольцев стоял нестройный и крикливо непрерывный гул. Снег под санями и копытами был желтый, рыхлый и тяжелый, и длинная, крикливая улица была запружена ошалевшей пестрой толпой народа.
Спиридон вклинился между саней и кошевней и с порожней кошевой поехал мелкой рысью. Кое-кто из парней и девок, стоявших в улице, кричали ему:
— Пошто пустопорожний едешь?.. Посади-ка нас!..
Другие с громким смехом бросали в кошеву комья снега и застывшие конские ‘глызы’.
Но Спиридон не отвечал им, даже не оглядывался, когда комья попадали ему в спину. Он жадно вглядывался в кошевы, отыскивая большие, серые, знакомые глаза.