Как-то однажды — солнце уже высоко стояло — товарищ наш Стёпа, сын кузнеца, отчаянный, шустрый и энергичный мальчик, сказал, обращаясь к Коле:
— На сегодня, Колька, особое дело есть. Важное дело…
Мы стояли на горе, обернувшись спиной к морю. У каждого из нас в руке было по охотничьей палке, которою мы только что преследовали ящериц и, к нашему огорчению, безуспешно. Ящерицы обыкновенно выходят из своих нор в обеденное время, когда очень жарко. Коля, при словах Стёпы, поднял палку, свистнул ею в воздухе, как ножом срезал пышно-красную головку колючки и сказал:
— Говори.
Мы бросились на траву, ещё влажную от росы, удобно расположились на спине, подложив под головы ладони, а Стёпа с важным видом взрослого стал крутить папиросу, достав бумагу и табак из жестяной круглой табакерки, которую вместе со спичками носил за пазухой. Мы внимательно следили за его движениями. Чиркнула спичка, понесло удушливым запахом серы, и Стёпа закурил.
— Вот и слушайте, — заговорил он, выпустив великолепные, толстые струи дыма через нос, — теперь сад, что за мельницей, — он ткнул папиросой в правую сторону от нас, где за высокой трубой мельницы, как бы вышитые по воздуху, зеленели деревья. — Словно лавка какая! От фруктов деваться некуда. Ребята и вся улица живёт ими, а мы тут за ящерками пропадаем. Вы себе как хотите, а я тоже пойду сегодня груши доставать. А кто хочет, тот пойдёт со мной.
Выпалив это предложение, он ловко пал на спину и перебросил одну ногу па другую. Коля внимательно выслушал и кивнул головой в знак согласия, т. е., что действительно нужно идти.
— А то подлецы всё обдерут, — поддразнил Стёпа.
Я вскочил и с увлечением обежал всю площадку, издавая на ходу воинственные крики. Стёпа теперь молча курил и сплёвывал. Коля поднялся, опять взмахнул палкой, подсёк под самый корень куст колючки и спросил:
— Лупить нас там некому?
— Некому, чай. Разве старый чёрт мельник?!. — Он подумал. — Пойдём в обед, тогда нас некому тронуть. Уж полакомимся. Только чур, уговор — никому не говорить. А то, как до батьки дойдёт, так и домой не показывайся.
— Ладно, идём лягушек бить.
Я был вне себя от восторга. Об этом чудесном и таинственном саде я давно уже слышал и моей мечтой было как-нибудь забраться туда. С каким трепетом я, бывало, проходил мимо невысокой стены, которая отделяла меня от него. И мельник, старый, седой, которого я видел иногда у ворот, казался мне могущественным существом, одарённым высшей властью. Я опять от радости хотел было поскакать, но Коля и Стёпа догнали меня, задержали и через минуту все мы, вооружившись камнями, уже рыскали по дороге, зорко следя за травой, — не всколыхнётся ли она от скачков лягушки. Первую я увидел. В сущности я был очень чувствительный и сердобольный мальчик. Мне шёл тогда 12 год, но я даже раньше, помню, мог заплакать только от одного слова, от тона голоса. Но бывали минуты, когда я становился жестоким более жестокого. Сладость мучительства овладевала мной и мне хотелось чувствовать, как живое мучается, страдает. И сколько из-за этого я переживал потом мучений от горького сумасшедшего раскаяния. Так было и теперь. При виде лягушки у меня потемнело в глазах от злого желания. Она сидела подле большого, обросшего мхом, камня и охотилась на мух, которых было подле неё в изобилии.
— Я первый, — крикнул я и изо всей силы швырнул в неё камнем.
Но я промахнулся, а она, испугавшись от шума, скакнула, забилась в траву и притихла, чтобы не выдать себя. Однако, Коля немедленно нашёл её и выгнал из убежища палкой. Она опять поскакала, грузно шлёпая как-то всем телом. Стёпа бросил камнем и попал ей в ногу. Она остановилась, упёрлась, надувшись, головою в землю, и было похоже, что она собирается стать на передние лапы, а ей не удаётся. Я опять прицелился и пустил прямо в средину её большим камнем. У меня отлегло от сердца и сейчас же жалость резнула меня. Раздался треск, точно наступили ногой на пузырь от рыбы, и мы пошли дальше. Лягушка же лежала с вышедшими внутренностями и на неё сейчас же насели тучи мух. Больше я уже не убивал: мне сделалось отвратительным это удовольствие. В следующий раз убил Стёпа, и опять раздался треск, потом Коля, потом опять Стёпа — и охота надоела. Жарко уже было страшно. Коля скомандовал бежать к ‘ключу’, и мы двинулись. Стёпа, босой, в длинной ситцевой рубахе навыпуск, которою вытирал пот с лица, был уже далеко впереди нас, так как чудесно бегал и не имел соперников в этом… За ним бежал Коля, сбивая палкой по пути траву, а я трусил сзади, радуясь уже солнцу, шуршанию травы под ногами, морю, спокойному морю, которое сверкало и горело серебряным огнём. У ‘ключа’ мы остановились, и как были — горячие, потные, — бросились под струи крепкой холодной воды, стекавшей с горы. С криком и смехом, толкая друг друга, мы отошли тогда, когда совершенно стали мокрыми. Потом напились. Стёпа опять закурил — и чтобы провести время до отправки в сад, начали охотиться на кузнечиков, Для этого мы вооружились сетками, которые сделали из травы, насадили их на палки, сбились в кучу и стали выгонять дичь. Со двора уже раздавались звуки надрывавшейся горничной Маши, звавшей нас завтракать. Мы притворились, что не слышим, и продолжали охоту. Звуки то приближались, то как будто пропадали и вдруг очутились неожиданно близко. Теперь Маша, наставив руку козырьком над глазами, кричала с укором:
— Коля, Павочка, — завтракать! Там мамаша, не дай Бог, как сердятся. Паничи, идите же!!.
Но в это время вспорхнул кузнечик и мы забыли обо всём в мире. Он блеснул в воздухе своими прозрачными чирикавшими крыльями, отлетел и упал невдалеке от нас. С гиканьем мы помчались вдогонку за ним, а Маша, прокричав ещё раз: ‘Коля, Павка!’ — махнула с досады рукой и на прощанье сказала:
— Достанется вам от папаши, — не дай Бог, что будет.
И ушла. Мы расхохотались вслед. Где-то вблизи насмешливо повизгивал кузнечик. Опять мы заковыляли ногами, взбивая траву, а он вдруг совсем из другого места вспорхнул. От неожиданности мы чуть не повалились друг на друга. Кузнечик же снова упал в траву шагах в двадцати от нас, но поднявшись ко второй площадке.
— Вот подлец! — выругался Стёпа, — погоди же, теперь я тебя поймаю.
Он стремительно побежал на гору, довольно крутую, поскользнулся, но высокая трава его вывезла. Цепляясь за неё, он, с проворством кошки, быстро добрался до того места, где, по его мнению, сидел кузнечик, и, подражая ему, пал всем телом на траву, уверенный, что теперь он уже не уйдёт от него.
— Идите скорей, — крикнул он нам, — подлец здесь.
Я бросился за Колей, но сорвался и со смехом скатился вниз. Коля добрался до Стёпы и лишь только повернул его, чтобы отыскать дичь, как кузнечик опять зашумел, взвился и пропал на второй площадке. Стёпа расхохотался, а Коля, рассердившись, лёг рядом с ним, обхватив его за шею, и оба покатились вниз, лёжа один на другом, то сверху, то снизу. Другой кузнечик привлёк наше внимание, когда раздались свистки фабрик и пароходов. Рабочие шли обедать. Наступила пора отправляться в сад.
— Ну, идём, — решительно произнёс Стёпа.
Что-то ёкнуло у меня в груди, не то страх, что отец узнает, не то блаженство от предстоящей таинственной экспедиции. У Коли заблестели глаза. Я посмотрел на него и ободрился. Он казался мне таким милым, смелым. Оттянув молодцевато рубашку, поправив пояс, он бросил палку и сказал:
Стёпа кивнул головой и пошёл горой. Сразу шаги наши стали осторожными, мягкими, тихими, точно страшные глаза мельника уже начали следить за нами. Дойдя до конца нашей горы, мы перешли на противоположную сторону и, добравшись до калитки соседнего дома, вошли и в первый раз близко увидели высокую мельничную трубу, которая вблизи оказалась несравненно большей, чем издали.
— Теперь не зевай, — прошептал Стёпа, — вот окно, где мельник живёт. Пригнёмся и поползём.
Мы притаили дыхание, точно его можно было услышать в комнате мельника, и, едва дыша, проползли под окном. Миновав эту опасность, мы живо поднялись и со всех ног побежали к невысокой стенке, отделявшей здесь сад от дома.
— Перелезай, — шепнул Стёпа и, ловко вскарабкавшись, прыгнул в сад.
Мы услышали мягкое падение его тела и остановились испуганные. Идти ли дальше? А вдруг отец узнает?! Сердце билось, как сумасшедшее в груди. За стеной Стёпа нетерпеливо шептал, чтобы мы шли скорей.
— Идём, Коля, — произнёс я, взглянув на него.
Коля вместо ответа презрительно вздёрнул плечами и стал подниматься по стене.
Предо мной мелькнул отец, строгий, суровый к таким проделкам.
— Скверно будет, — пронеслось у меня со страхом, и, закрыв глаза, я полез за Колей и спрыгнул в сад.
Но сейчас же я об отце забыл, точно его никогда не было у меня, присел, оглянулся и замер. Удивительная, сказочная тишина сразу заполнила моё сердце и как-то охладила меня. Тишина. Ни звука, ни шороха, ни намёка на человека. Длинные, будто вечные аллеи, ряды высоких деревьев и кругом тень без узоров, без очертаний. Огромные листья лопуха, как бы небрежно разбросанные властной рукой, мирно покоятся между стволами деревьев, окружённые прелестными пёстрыми цветочками, такими задумчивыми, нежными. Какая-то новая, невиданная мной, благородная трава, точно нарисованная… Пахнет изумительно, и самый воздух не тот, которым я обыкновенно дышу, а какой-то лёгкий, вкусный.
Дальше от деревьев побежали правильными кругами нарядные клумбы с красавицами розами, над которыми вьются пчёлы, жужжат и резвятся. Изредка слышится где-то в кустах шуршание крыльев, чириканье, писк… Мелькают оттуда же чёрные внимательные глаза птиц, птиц разноцветных, таинственных, которых я готов обожать.
— Вечно, вечно бы оставаться здесь, — сладостно думается мне. — Господи, подари мне такую жизнь, дай немного пожить в этом царстве и умереть.
— Идём, — будит меня голос Стёпы, — груши дальше.
Я поднимаюсь и лениво иду за ним. Шаги наши хрустят в песке, и мне вдруг кажется, что когда-то это уже было со мной, и тоже тогда хрустели шаги, и что та жизнь, в которой оно происходило однажды, была лучше и несравненно прекрасней настоящей. Чем хороша наша жизнь? По вечерам отец, который и любит нас, но строгий и неумолимый, страшное училище осенью и зимой, огорчения и страхи за жизнь дорогих мне папы и мамы и однообразие во всём, что за этой стеной. Не в моих ли мечтах о пленнице из белого домика я жил этой дорогой жизнью, знал этот сад, эти новые, хорошие чувства?
Вот и фруктовые деревья. Я бросился к Коле, чтобы обнять его, — так славно на душе у меня, так чувствую я Бога над собой. Мне кажется, что мы не люди, не живём в мире, и что никогда, никогда не вернётся прошлое. Груши зелёные, но уже с розовеющими щёчками, похожие на маленькие бутылочки, свесились вниз и ласково ждут нас. Как забрызганные кровью виднеются вдали вишнёвые деревья и так необычно красивы своими ветвями, ушедшими вширь. Внизу, из длинного ряда кустов, лукаво выглядывает твёрдый крыжовник зелёными глазами своими и как бы вытягивается, чтобы дать себя отведать. Бежит смородина мимо взора, собравшись в миниатюрные кисти красного винограда, и руки невольно сами тянутся к ней. Я не знаю, что переживает Коля…
— Господи, — с благоговением шепчу я, — подари мне такую жизнь!
С грушевого дерева уже раздаётся крик Стёпы, зовущий меня подняться к нему. Коля сидит на вишнёвом дереве и, уписывая вишни, не забывает кучами класть их за пазуху. Я делаю то же, поднимаюсь к грушам, срываю их, кладу за пазуху, отведываю одну. Но она невкусна ещё и я с отвращением выплёвываю её. От груш мы переходим к вишням, смородине, крыжовнику, и я наедаюсь так, что меня начинает тошнить. За пазухой растёт запас. То же самое у Коли и у Стёпы. Мы перегружены и ничего уже не хочется. Пора домой. Как-то мы выберемся? Я уже привык к красоте сада, она начинает утомлять меня, а то живое и важное, что сейчас должно совершиться, и страх перед тем, что ждёт нас у выхода, — всё больше закрадывается в душу и выталкивает из неё всё другое.
— Теперь мы воры! — со стыдом думаю я, ощупывая набранные запасы. Гляжу на Колю с отчаянием. — Если бы папа узнал!..
Коля сам бледнее обыкновенного, и страх за него заглушает мой собственный. Стёпа всё уписывает вишни, не может никак ими насладиться и весело смеётся. Меня злить ровный блеск этих холодных, мраморных зубов мальчика и плутовское выражение в его глазах.
— Домой, — командует Коля дрогнувшим голосом, и я готов заплакать от этих упавших, бессильных звуков. Пусть боюсь я, но Коля не должен бояться. Я всё возьму на себя. На своих плечах я готов вынести всю тяжесть этого поступка, но Колю никто не должен трогать.
— Домой!.. — подбадриваюсь я, — идём, Стёпа, Коля… Я первый вылезу на стену и посмотрю, спокойно ли.
С доброй улыбкой он смотрит на меня, и, как бы поняв мои чувства, одобряет меня кивком головы. Я взлезаю, поддерживаемый ими, и быстро оглядываю путь. Никого. Мельница гудит, — где-то громко спорят. В самом дворе лежит спокойствие и равнодушие. Я шёпотом даю сигнал, — они поднимаются вслед за мной, все прыгают вниз, и мы двигаемся дальше. Опять под окном застывает сердце от ужаса. Но вот мы, наконец, благополучно у калитки. Ещё один миг — и свобода. Стёпа бросается открыть её, — но ужас! теперь она заперта на ключ, и выход отрезан.
— Мы пропали, — шепчу я с ужасом.
Коля страшно бледнеет и тоскливо оглядывается. Времени терять нельзя. Губы у него синеют и дрожат, Стёпа же по-прежнему весел и спокоен. Опять сверкают его зубы и он бормочет:
— Вишь, черти проклятые, догадались-таки. Погодите, подлецы, ещё не поймали. Колька, за мной! Гляди в оба. А ты не плачь, — обращается он ко мне, и бросает с презрением: ‘Баба!’ — Не поймают, — с уверенностью заканчивает он, — меня лошадь не догонит, не то что подлец мельник…
Всё это очень хорошо, но для нас неутешительно. Я совсем неважно бегаю. Но мужественные слова Стёпы всё-таки ободряют и теперь, не прячась, пускаемся бежать назад в сад. Но едва мы поднялись на стену, как вдруг показался совсем близко старик мельник с парнем, — видно своим сыном.
В руках у них прутья, должно быть для нас приготовленные.
— Слезай, — кричит нам мельник, — не то хуже будет! Воришки проклятые, совсем сад испортили, — бормочет он и внимательно смотрит на стенку, попорченную ногами мальчишек.
Стёпка прыгает в сад, а мы без размышления за ним.
— Ступай к стене, что выходит на улицу, — кричит Стёпа на бегу. — Другого места нету.
Мы с Колей усердно работаем ногами, и наплыв энергии на время разгоняет страх. Однако, едва мы добрались до уличной стены, как мельник вырос перед нами и стегнул прутьями в воздухе. Мы бросились назад. Страх опять щемит сердце. Размышлять некогда. За нами гонится сын мельника, парень лет 16. Вот, вот нагонит!.. Куда бы спрятаться? Коля тяжело дышит, и я по плечам вижу, что он утомляется. ‘Хотя бы дали немного передохнуть’, — думается мне. В эту минуту нас выручает Стёпа. Он реет по земле, как ласточка. Заметив нашу усталость, он начинает дразнить парня и нарочно шмыгает мимо него. Тот с криком бросается за ним, а мы выигрываем время. Долго, однако, такая борьба продолжаться не может. Опять мы бежим к уличной стене. Вдруг Стёпа, решив, вероятно, что нас не выручит, развивает изумительную скорость, оставляет парня далеко за собой, и, — пока старик мельник собирается, — вскакивает на невысокую со стороны сада стену и со смехом прыгает на улицу. Ужасное положение. Мы одни в руках палачей. Вместе со Стёпой как бы солнце пропало. Я не хочу уже бороться, бежать. Пусть будет, что будет. Решившись, я сразу останавливаюсь и жду опасности. Парень набегает на меня, хватает за шею пятернёй и крепко держит. Коля также останавливается. Он меня жалеет и не хочет оставить одного. Парень хватает и его за шею, и мы оба, как пойманные птицы, в его грубых руках. В эту минуту подходит мельник и, взвизгнув в воздухе прутьями, больно ударяет меня.
— Вот тебе груши воровать, — слышу я его жёсткий голос, — вот тебе сад господский портить. Будешь, поганый воришка, лазить сюда.
Опять визг прутьев и боль в теле. Мне стыдно, я молчу.
— Пусть бьёт, — думаю я, — устанет.
Но раздался удар и на этот раз он угодил Коле. Вот этого я уже не могу вынести. Я рвусь из рук парня и смело кричу:
— Не бей брата, не смей бить!
Опять тишина в саду, но уже страшная. Мы вдали от людей и защиты, и нас охватывает ужас до умопомешательства. Наконец, нас доводят до стены, дают ещё несколько пинков на прощанье и мы, рискуя жизнью, бросаемся вниз со стены полуторасаженной высоты.
Славу Богу! Мы бежим вдоль улицы, точно ругань злого мельника, посланная вдогонку, имеет ещё силу ударов. Потом выбегаем на нашу гору и, остановившись, тупо глядим друг на друга. Нам стыдно до омерзения. Молча мы выбрасываем накраденный груз и с досадой топчем его ногами.
— Мы не воры, — со слезами говорю я, наконец, Коле, — а за то, что съели, осенью заплатим мельнику. Соберём деньги и заплатим.
Коля серьёзен и мрачен.
— Здорово досталось, — говорит он, — больше уже не сунемся. Чёрт бы Стёпу взял. Славно выйдет, если папа узнает…
— Я всё на себя возьму, Коля, — отвечаю я, — но папа не узнает.
Увы, я ошибся… Папа узнал, и мы жестоко были наказаны за наше преступление.
Было это так. Посидев с Колей на горе и пожалев о своей судьбе, мы привели в порядок паше платье, умылись водой из ‘ключа’, спустились вниз и скоро забыли о несчастном приключении с мельником. В этот день Стёпа не показывался больше и мы были уверены, что отец засадил его за работу в кузнице. День пошёл своим порядком. От мамы мы получили нагоняй за опоздание к завтраку и обещание рассказать папе, какие мы скверные, гадкие, как портим платье и становимся совершенно уличными. ‘Точно никогда не учились’, — сравнила она, быстро оглядывая наши загоревшие лица. Мы спокойно отнеслись к буре, позавтракали… Потом опять воспользовались её рассеянностью, улизнули на гору, где и провели время до захода солнца. В шесть часов, — отец обыкновенно приходил в девять, когда бывал занят, — подавали чай в беседке. Мы были очень оживлены за столом и вели себя так развязно, что мать едва нас не прогнала. Впрочем, всё обошлось мирно. Я не отказал бабушке в просьбе и любезно предложил ей свои две руки, — обыкновенно она это проделывала на двух подсвечниках, — на которые она насадила связку толстых вязальных ниток и стала наматывать их на клубок. Коля растрогал маму тем, что тоненьким приятным голосом спел ‘Среди долины ровныя’. Словом, всё шло хорошо. Бабушка, намотав нитки, отпустила меня, наградив поцелуем, и мы с Колей отправились в детскую: он — дорисовывать копию какой-то красивой греческой головы, я — раскрашивать водянистыми красками свой ранец, за что мне не раз уже доставалось от мамы.
Но не прошло и получаса, как в нашей комнате неожиданно, насупившийся и грозный, появился отец в сопровождении мамы. Мы вскочили… Ноги у меня стали трястись от ужаса. Момент нехорошей тишины. Мы уже стоим на вытяжку перед отцом и смотрим в землю, не смея поднять оцепенелых век.
— Подойдите, негодяи! — раздался его голос.
Мама крикнула от страха. Сама она не терпела гнева отца, который делал его просто жестоким, и между ними всегда происходила борьба из-за нас. Теперь её крик ещё больше напугал нас. Мы чувствовали, что и на этот раз, как уже было за другое преступление, он с нами жестоко расправится и что нас ничто не спасёт от его гнева.
— Подойдёте ли вы, негодяи!? — крикнул он ещё раз, топнув ногой с такой силой, что наш письменный столик затанцевал.
Я подошёл первый со смертью в душе и ещё ниже опустил голову.
— Ты чего стоишь? — крикнул он Коле, который даже не шевельнулся.
Коля подвинулся. Меня била лихорадка и я употреблял все силы, чтобы не дать отцу заметить это.
— Поднять головы!.. — скомандовал он отрывисто.
— Что за инквизиция… — прошептала мать. — Даже у дикарей так не наказывают детей…
Мы, избегая его взгляда, подняли головы, а он, схватив меня за подбородок, спросил:
— Кто крал в саду груши?
Всё было кончено. Ему обо всём рассказали. У меня сейчас же полились слёзы. Мать уже стояла между нами, страшась его гнева, а он, взглянув на её встревоженное лицо, насильно вывел её в другую комнату, запер дверь на ключ и крикнул:
— Я тебя, Лиза, сколько раз просил не вмешиваться в воспитание детей!..
Кончено… Мы были в его власти.
— Папа! — крикнул я не своим голосом, упав на колени, — это я, я один виноват во всём. Не бейте Колю! Папочка, простите!.. Я не знал, что это так дурно.
Коля стоял нахмурившись и стиснув зубы. При моих словах он как бы очнулся и холодно сказал, чтобы папа услышал:
— Неправда, Павка, я больше тебя виноват.
— Отойди! — крикнул отец, оттолкнув меня ногами. — Воришка — не мой сын. Не может вор быть моим сыном.
Он громко засопел и открыл внезапно дверь, ведшую в кухню, где в ожидании приказаний стоял старик Андрей.
— Андрей! — крикнул отец, — принеси верёвок…
Послышались шаркающие грузные шаги и вскоре у выхода показалась толстая спина старика Андрея. Его сопровождала большая собака, хромая Белка.
— Я понимаю, что такое преступление, — говорил отец, — могут совершить дети, которые выросли в какой-нибудь трущобе, не получившие ни какого воспитания, словом — не дети, а чудовища… Но вы?.. Мои дети — воры? Опуститься так низко, чтобы позволить какому-нибудь хаму-мельнику устроить на себя охоту… Нет, мне лучше самому убить вас.
Он стал ходить по комнате, а мы дрожа слушали…
— Мальчик может пошалить, — продолжал он, — может даже — ну, положим, — невинно солгать. Я сам был мальчиком. Но отважиться пойти в чужой сад, чтобы красть — это уже окончательная испорченность натуры. Сегодня понравились груши, завтра — чужая книжка, потом захочется денег… Убью вас, мерзавцы!..
Он опять распалился гневом, схватил Колю за шиворот и отбросил от себя. Потом с угрожающим жестом подбежал ко мне, но сдержался, остановленный моим безумным криком.
— Раздеваться!.. — крикнул он, не глядя на нас.
Я посмотрел на Колю: он стоял точно каменное изваяние и не трогался с места. Я сделал ему знак, но он только нетерпеливо повёл плечами. Какую глубокую жалость я почувствовал к нему, какое уважение к его твёрдости!.. Я ещё помедлил, но вторичное приказание отца, теперь более сердитое, подействовало на меня. Я отошёл в сторону и, краснея от стыда, стал сбрасывать с себя платье. Взгляд, брошенный отцом на Колю, остался без результата. Коля отрицательно махнул головой и это так рассердило папу, что он ударил его со всего размаху.
Наступила тишина. Только раздавалось шуршание платья, которое я складывал на стуле. Раскрылась дверь и вошёл Андрей с пучком верёвок в руке. У него было серьёзное, ещё более обыкновенного, строгое лицо, точно и он осуждал наш поступок. В двери комнаты стучалась мама и требовала, чтобы её впустили.
— Поставь скамейку, — приказал отец Андрею.
Андрей, шикнув на Белку, вилявшую хвостом и оглядывавшую всех нас, поставил скамейку посреди комнаты и стал в ожидании… В руке у него болтался пучок верёвок.
— Ложись, — сказал отец холодным злым голосом, обращаясь ко мне.
Я опять заплакал, но не повиновался.
— Ложитесь, панич, — с укором произнёс Андрей, зная что отец при моём отказе прикажет ему положить меня.
В одной рубашке, стыдясь и мучаясь, я с плачем подошёл к скамейке и лёг поперёк неё. Андрей подхватил мои ноги, положил их между колен, присев па корточки, и отец начал сечь…
Сначала от боли я метался и кричал. Отец что-то приговаривал, потом сердился, но я ничего не слышал. Боль была нестерпимая. Андрей как клещами держал половину моего тела — и я мог только извиваться. Раза два мне удалось соскользнуть на пол, но меня вновь подымали и сечение продолжалось. Мать кричала за дверью, и это увеличивало мой ужас. Я переставал чувствовать боль. Постепенно она начинала проходить и в какой-то миг странное неизвестное блаженство охватило меня…
Когда сечение кончилось, Андрей отнёс меня на кровать и накрыл одеялом. Я лежал и ненавидел отца всеми силами, и мне казалось, что всю жизнь эта ненависть будет гореть во мне.
Очередь была за Колей. Я ещё видел, как раза два отец ткнул его кулаком в грудь, видел героическую борьбу крепкого мальчика с двумя великанами, которые желали его повалить и раздеть, слышал вопли матери, но когда Коля крикнул — я тоже закричал — и всё у меня смешалось.
Я стал приходить в себя. Возле меня сидела мама и утешала. Она плакала над нашими почерневшими телами и умоляла Колю, чтобы он примирился с нею. Меня же она без слов целовала, чувствуя родное себе в моей слабости и покорности, и я, благодарный ей, с открытым сердцем отвечал на её ласки, забыв уже про гнев отца, простив ему, счастливый в этой прекрасной атмосфере добрых искренних чувств, без которых я увядал и не мог жить.
Коля же всё хмурился, но и его лицо прояснилось, когда вошла бабушка и, заплакав старческими слезами, припала к нему и стала утешать нежными, полными любви и жалости, словами. И отец пожалел о своей жестокости. Он уселся на моей кровати и добрым задушевным голосом доказывал, почему нас нужно было наказать, и вспоминал о своём детстве. Ах, всё-таки он крепко любил нас!..
И весь этот вечер после дня несчастий прошёл в каком-то умилённом ворковании, и большая тень от наших общих и пылких мечтаний красивыми узорами падала на будущее.
Источник: Юшкевич С. С. Собрание сочинений. Том IV. Очерки детства. — СПб.: ‘Знание’, 1907. — С. 19.