Ванюшка промолчал. Он чистил горячий картофель, шумно дул на пальцы, сложив губы трубой, и сердито двигал бровями.
Мать посмотрела на его круглое, юношеское лицо, вздохнула и повторила потише:
— Шёл бы, право…
— Пошто? — спросил Ванюшка, перекидывая картофель с руки на руку.
— Возьми топор и поди…
— Много там нашего брата с топорами-то!
— Ну, лопату возьми… Теперь вот скоро погреба набивать станут. Инде дров поколешь, инде что другое… Глядишь, и прокормился бы как-нибудь. Иди-ка, Ваня?
Ванюшке хотелось идти в город, но он не ответил старухе ни слова. В две недели, истекшие со смерти отца, Ванька почувствовал себя человеком вполне самостоятельным. На поминках по отце он впервые безнаказанно пил водку, а теперь уже ходил по деревне, выпячивая грудь вперёд, озабоченно сдвинув брови, и с матерью разговаривал кратко, отрывисто, подражая в этом отцу…
После обеда старуха занялась починкой своей шубы, а Ванюшка влез на печь и, пролежав с полчаса, спросил мать:
— Денег-то у тебя сколько?
— Рубль шесть гривен…
— Шесть гривен мне дай.
— На что тебе?
— На дорогу.
— Идёшь?!
— Стало быть — иду…
— Ну, вот! Иди-ка, сынок!.. Когда думаешь?
— Завтра.
На рассвете мать благословила его медным образом Николая Угодника, Ванюшка туго подпоясался, сунул за пояс топор, нахлобучил шапку на уши и, хлопнув руками в рукавицах по бёдрам, сказал:
— Пошёл. Прощай!
— С богом, Ваня! Городских-то людей опасайся, — осторожно веди себя с ними — они хитрые! Вино не пей, — гляди!
— Ладно, — сказал Ванюшка и, молодцевато заломив шапку, вышел на улицу.
Было ещё темно. Он отошёл не более десяти шагов от своей избы, а когда обернулся на голос матери, стоявшей у ворот, то уже не видел её во тьме и только слышал слова её, тревожно звучавшие в тишине:
— Бабёнок городских… Хворь дурная…
— Прощай! — крикнул Ванюшка.
И тут ему вдруг стало жалко мать, деревню, свою старенькую избу. Он остановился, прислушался… Но было уже тихо, — мать ушла. Вздохнув, пошёл и он навстречу неподвижной, безмолвной тьме, ещё не тронутой рассветом…
Шагая полем, он думал о том, что, может быть, ему удастся в городе хорошо заработать и, воротясь домой к весне, он женится на Василисе Шамовой. И ему представлялась Василиса — полная, крепкая, чистоплотная. А может быть, он найдёт себе место дворника у хорошего богатого купца и женится уже не на Василисе, а на какой-нибудь городской девушке. Он шёл, а сзади его тихо загорался рассвет, вокруг невидимо исчезали ночные тени, и на снег ложились бледно-жёлтые лучи зимнего солнца. Снег под ногами захрустел веселее и громче, Ванюшка запел песню. Три двугривенных звякали в кармане его штанов, а в голове, под звуки песни, медленно плыли думы и догадки о будущем.
Идти было хорошо, легко, нога не вязла на укатанном снегу дороги, морозный воздух глубоко вливался в грудь и наполнял её бодрым чувством, а синяя даль была ласково красива и манила к себе. Иней опушил едва заметные Ванюшкины усы, парень, оттопыривая верхнюю губу, с удовольствием смотрел на неё — усы казались ему длинными и красивыми… Большой, чёрный, как головня, ворон тяжело ходил по снегу в стороне от дороги. Ванюшка свистнул. Но мрачная птица взглянула на него одним глазом и, переваливаясь с ноги на ногу, подошла ещё ближе к дороге. Тогда Иван хлопнул рукавицами, точно выстрелил, но и это не испугало птицу…
— У, дьявол, — пробормотал Кузин и пошёл вперёд скорее.
Около полудён, когда уже было пройдено более половины дороги до города, в поле заиграла метель. То там, то здесь с бугров срывались лёгкие, прозрачные тучки снега, летели куда-то и белой холодной пылью осыпали лицо. Порою прямо из-под ног Ивана вздымалась стая снежинок, точно желая помешать парню идти, а ветер толкал его в спину, как бы торопя вперёд. Даль скрылась в мутных тучах, ветер взвизгивал, касаясь земли, заметал следы и выл протяжно, грустно. Встречные люди и лошади появлялись пред глазами и исчезали, точно камни в воде. Ванюшка закрывал глаза и шёл, качаясь, средь шороха и грустных песен вьюги, в бёдрах у него ломило, ступни отяжелели, он сердито думал о матери:. ‘Сидит там, а я вот — иди!’
А потом так устал, что ему уже и не думалось ни о чём, только хотелось скорее придти в город, отдохнуть в тепле, попить чаю. Согнувши спину, наклонив голову, он шёл, не замечая ничего вокруг себя до поры, пока ни услыхал в шуме вьюги унылый рёв фабричного гудка. Он остановился и, выпрямившись, глубоко вздохнул. А потом вытащил из кармана деньги, три двугривенника, и сунул их в рот, за щёку, чтобы они звоном своим не соблазняли городских людей.
Сквозь серый полог снега город был похож на тяжёлую тучу, осевшую к земле. Ванюшка снял шапку, перекрестился и сказал про себя:
‘Вот и дошёл!’
II
Когда он вошёл в трактир, — густой, влажный воздух коснулся его лица и, точно тёплая, сырая тряпка, стёр со щёк колющее ощущение холода. Сизый едкий дым колыхался под низким сводчатым потолком и щипал глаза, запах водки, табаку и горелого масла щипал в носу, шум и гул в трактире был какой-то мутный, матовый, и от этого голова у Ванюшки приятно закружилась. Медленно пробираясь между столов, он искал себе местечка и не находил. Всюду сидели краснорожие извозчики, испитые, полуголые мастеровые, золоторотцы, одетые в лохмотья, пытливо и угрюмо оглядывали Ивана воровскими глазами. Один из них, высокий, худой, с рыжими усами, подмигнул Ивану и сказал, протягивая руку:
— Здорово, пентюх! Иди сюда!
Ванюшка откачнулся от него и задел плечом какую-то маленькую, круглую девицу. Лицо у неё было ярко румяное и чёрные брови велики, как усы.
— Тише ты, облом! — крикнула она сиплым голосом. В переднем углу трактира, под лампадкой, горевшей у образа, за столом сидел только один человек, Ванюшка подошёл к нему.
— Можно присесть?
— Валяй!
Кузин уселся на стул, расстегнул ворот кафтана и сказал:
— А-яй, много народу!
— Эдакое место не бывает пусто. Из деревни?
— Да…
— Работать?
— Надо бы…
— Плохи тут дела!
— Ну?
— Верно. Третью неделю живу…
— Нет работы?
— То есть — хоть помирай!
Мимо стола быстро мелькнул половой.
— Чайку бы мне? — крикнул ему Ванюшка и стал рассматривать своего собеседника.
Это был парень лет двадцати пяти, одетый в засаленную, рваную женскую кофту на вате. Высокий и худой, он низко нагнулся над столом, точно прятал от людей своё лицо, глубоко изрытое оспой, без усов и без бровей. Порою, быстрым и сильным движением шеи, он вскидывал стриженую голову и беспокойно, как бы догадываясь о чём-то, смотрел на Кузина большими серыми глазами. А когда он заметил, что и Ванюшка упорно рассматривает его, то улыбнулся тонкими губами и вполголоса сказал:
— Пальто было — проел, шапку — проел! Вот сапоги остались…
Он высунул из-под стола длинную ногу в крепком кожаном сапоге и добавил:
— Тоже скоро продам, — променяю!
Ванюшке стало жалко его и больно за себя.
— А может, как-нибудь… — сказал он.
— Где там! Тут нашего брата — как жёлтых листьев осенью. Гляди — сколько народу! И все есть хотят.
— Попьём чайку вместе? — предложил ему Ванюшка.
— Спасибо! Покорно благодарим… Я напился! А… вот кабы по стаканчику?
И он тяжело вздохнул.
Ванюшка пощупал языком деньги во рту, подумал, поманил пальцем полового и важно приказал ему:
— Собери-ка полбутылочки, — на двоих!
Рябой радостно улыбнулся, но не сказал ни слова.
— Где ночуешь? — спросил Ванюшка.
— Тут, недалеко, — по три копейки. А ты?
— Да я только сейчас пришёл.
— Чего же — будем вместе ночевать!
— Айда!
— Вот и ладно. Тебя как звать-то?
— Иваном… Кузин.
— А меня — Салакин, Еремей…
Они замолчали и, улыбаясь, посмотрели друг на друга. А когда половой принёс водку и Ванюшка налил рюмку Салакину, тот привстал, взял рюмку и, протягивая её Кузину, сказал:
— Ну, выпьем, в знак сошествия нашей дружбы!
Ванюшке очень понравились эти слова. Он молодецки опрокинул рюмку в рот, крякнул и радостно проговорил:
— Вдвоём-то лучше!
— Ка-ак можно!
— Я всего первый раз в город работать вышел. Так, по делам, — бывал, а жить — первый раз, — говорил Ванюшка, наливая по второй.
— Я тоже. До этого всё в поместьях работал. Да вот с приказчиком поругался, он меня и турнул. Собака рыжая!
— А у меня отец умер недавно. Теперь я — сам большой!..
Рядом с ними за столом сидели два ломовых извозчика, оба выпачканные чем-то белым. Они громко спорили, причем один из них — огромный и старый, — ударяя по столу кулаком, кричал:
— Так, значит, его и надо!
— За что? — спрашивал другой, чернобородый, со шрамом на лбу.
— А за то, — он понимай! Какой он работник был? Работники, — они, значит, тесто, хлеб богу! А прочие, которые, значит, неспособные к делу, — они, напримерно, осевки, отруби! Скотам на корм, — одно, значит, ихнее назначение…
— Все одинаково жалости достойны, — сказал чернобородый.
Салакин прислушался к спору и сказал:
— Неверно.
— Насчёт чего?
— Жалости. Взять хоть бы меня: приказчик Матвей Иваныч — враг мой! Он меня за что рассчитал? Я два года работал, — всё как быть надо! Вдруг он взъелся на меня, будто я стряпуху Марью… и всё такое. И будто вожжи — тоже я… Вожжи — они пропали! Ищи! Вдруг он меня — ступай! Как так? Я ему не нужен, а самому себе я очень даже нужен! Мне жить надо! И вот, — могу я его жалеть, приказчика?
Салакин помолчал и с глубоким убеждением выговорил:
— Я могу только себя жалеть и больше — никого!
— Конечно-о, — сказал Ванюшка.
После третьей рюмки они оба облокотились на стол, — лицо к лицу, возбуждённые водкой и шумом. И Салакин длинно, бессвязно и горячо начал рассказывать Ванюшке о своей жизни.
— Я — подкидыш! — говорил он. — Терплю мою жизнь за грех матери…
Ванюшка смотрел на рябое, возбуждённое лицо друга, утвердительно кивал ему головой, и от этого голова у него сильно кружилась.
— Ваня! Требуй ещё полбутылочки! Всё едино! — крикнул Салакин, отчаянно махнув рукой.
Ванюшка ответил:
— М-могу…
III
Когда Ванюшка проснулся, он увидал себя лежащим на нарах в полутёмном подвале со сводчатым потолком, так же изрытым ямами, как лицо Салакина. Он пошевелил языком во рту — денег не было, а была только жгучая, горькая слюна. Ванюшка глубоко вздохнул и оглянулся.
Весь подвал был уставлен низенькими нарами, и на них лежали, точно кучи грязи, оборванные, тёмные люди. Одни из них проснулись и, тяжело двигаясь, сползали на кирпичный пол, другие ещё спали. Негромкий, но густой говор сливался с храпом спящих, где-то плескали водой. Растрёпанные фигуры людей в сером сумраке раннего утра были похожи на обрывки осенних туч.
— Проснулся?
Рядом с Ванюшкой стоял Салакин. Лицо у него было красное, должно быть он только что умылся холодной водой. Он держал в руках какую-то коробочку из меди, со многими колёсиками внутри её, и, как-то одним глазом рассматривая колёсики, а другим, улыбаясь, смотрел на Ванюшку.
— Здорово мы вчера! — сказал Кузин, с упрёком глядя на приятеля.
— Как следует кишки спрыснули! — довольным голосом отозвался тот.
— Все денежки свои ухнул я!
— Ничего. Проживём!
— Да-а, хорошо тебе…
— Ты — не беспокойся! У меня есть семнадцать копеек, а потом я сапоги продам. Проживём!
— Разве эдак-то, — недоверчиво глядя в лицо приятеля, сказал Ванюшка и, видя, что Салакин молчит, добавил: — Ты теперь должен помогать мне, как я с тобой свои деньги пропил, — стало быть, ты должен…
— Да ладно! Чего там? Слёзы вместе, смех пополам. Мы — не богатые, в дележе не поругаемся. Делить-то не много!
Его глаза и голос успокоили Ванюшку, и тогда он спросил:
— Что это у тебя в руках-то?
— Угадай!
Кузин оглянулся вокруг и вполголоса спросил:
— Для фальшивой монеты, что ли?
— Чудак! — смеясь, воскликнул Салакин. — Вот выдумал. И откуда ты знаешь про монету?
— Знаю. В семи верстах от нашей деревни мужик один занимался этим…
— Ну?
— В Сибирь его.
Салакин задумался, помолчал и, повертев в руках медную коробочку, со вздохом сказал:
— Да, ссылают за это…
— Значит, оно самое? — тихо спросил Ванюшка, кивнув головой на коробочку.
— Не-ет! Просто это — внутренность часов… Вставай, пойдём чай пить…
Ванюшка слез с нар, пригладил волосы руками и сказал:
— Идём.
Но медяшка возбудила его любопытство и вызывала в нём что-то похожее на страх пред ней. И, видя, что Салакин прячет её за пазуху, он спросил его:
— Где ты это взял?
— На базаре купил, когда пальто продавал. Семь гривен дал…
— А на что её тебе? — допрашивал Ванюшка.
— Видишь ли, — наклоняясь к его уху, таинственно заговорил Салакин, — давно я хочу уразуметь, почему часы время знают? Полдень — сейчас они бьют двенадцать! Как так? Медь простая и эдак устроена, что понимает, когда какое время? Человек может по солнцу догадаться, скотина — живая. А тут — колёсики, — медь?
У Ванюшки болела голова. Он шёл рядом с приятелем, слушал его непонятную речь и тяжело соображал — как поступит Салакин, когда продаст сапоги? Возвратит он хоть половину пропитых денег или нет? И, заглянув в глаза Салакина, спросил его:
— Ты когда пойдёшь сапоги-то продавать?
— А вот напьёмся чаю и пойдём. Я, брат, насчёт часов давно соображаю. Многих спрашивал — умных людей. Один говорит — так, другой — эдак. Невозможно понять!
— Да на что тебе это знать? — с любопытством спросил Ванюшка.
— А — интересно! Как так? Человек ходит — он живой, ему это просто!
Салакин говорил о тайне часов так много и горячо, что Ванюшка невольно поддался воодушевлению товарища и сам тоже начал догадываться — почему часы знают время? И пока приятели пили чай, они упорно и настойчиво рассуждали о часах.
Потом пошли продавать сапоги и продали их за два рубля сорок копеек. Салакин был огорчён низкой оценкой сапог. Тут же на базаре он пригласил Ванюшку в харчевню и с горя истратил сразу целый рубль. А поздно ночью, когда они оба, пошатываясь и громко разговаривая, шли в ночлежку, в кармане Салакина звякали только четыре медных пятака. Ванюшка держал его под руку, толкал плечом и радостно говорил:
— Брат! Люблю я тебя, как родного! Ей-богу! Душа ты… То есть бери меня всего! Вот как! Ей-богу! Хошь, садись на меня верхом? Я те повезу…
— Дур-рашка, — бормотал Салакин. — Ничего. Проживём! Завтра пойдём — внутренность продадим… всю мошну. Ну её к лешему! А?
— Больше никаких! — махнув рукой, крикнул Ванюшка и тонким голосом запел:
Не-е-красива я, бед-дна…
Салакин остановился и подхватил:
Плох-хо я од-дета-а…
И, плотно прижавшись друг к другу, они вместе дикими голосами завыли:
Н-ни-и-кто-о за-амуж не берёт
Дев-вочку з-за это-о!
— А Матвейка, рыжий дьявол, — он меня узнает! — неожиданно заключил Салакин и, высоко подняв руку, грозно помахал в воздухе кулаком.
IV
Прошло с неделю.
Однажды ночью друзья, голодные и злые, лежали рядом на нарах ночлежки, и Ванюшка тихо укорял Салакина:
— Всё ты виноват! Кабы не ты, я бы теперь работал где-нибудь…
— Подь к чёрту, — кратко посоветовал приятелю Салакин.
— Не лай! Я правду говорю. Чего теперь делать? С голоду помирать…
— Ступай, женись на купчихе, вот и будешь сыт… Мякиш!
— Ряба форма, шитый нос…
Уже не первый раз они разговаривали так.
Днём, — полуодетые, синие от холода, — они шатались по улицам, но очень редко им удавалось заработать что-нибудь. Они брались колоть дрова, скалывать на дворах грязный лёд и, получив за это по двугривенному, тотчас же проедали деньги. Иногда на базаре какая-нибудь барыня давала Ванюшке свою корзинку и платила ему пятак за то, что он в продолжение часа таскал за ней по базару эту корзину, тяжело нагруженную мясом и овощами. И всегда в таких случаях Ванюшка, голодный до боли в животе, чувствовал, что ненавидит барыню, но, боясь обнаружить как-либо это чувство, притворялся почтительным к ней и равнодушным ко всему, что лежало в её корзине, раздражая его голод.
Порою, тихонько от полиции, Ванюшка выпрашивал милостыню, а Салакин умел украсть кусок мяса, кружок масла, кочан капусты, гирю. Ванюшка в этих случаях дрожал от страха и говорил товарищу:
— Погубишь ты меня! Упекут нас в тюрьму…
— В тюрьме будем и сыты и одеты, — резонно возражал Салакин. — Али я виноват, что украсть легче, чем работу найти?
В этот день они едва собрали шесть копеек на ночлег, Салакин стащил где-то французский хлеб да небольшой пучок моркови, и больше ничего не пришлось им съесть в этот день. Голод жёг внутренности и, не позволяя уснуть, озлоблял.
— Я сколько потратил на тебя? — укоризненно спрашивал Салакин Ванюшку. — У тебя всего-навсего имения было кафтан да топор…
— А шесть гривен? Забыл!
Они ворчали друг на друга, словно две злые собаки, и уже Ванюшка, как будто не нарочно, однажды толкнул Салакина локтем в бок. Но ему не хотелось открыто ссориться с товарищем: за это время он привык к нему и понимал, что без Салакина ему жилось бы ещё хуже.
Одному жить в городе — страшно. А возвращаться в деревню оборванному, полуголому — стыдно и пред матерью и пред девками, пред всеми. Да и Салакин насмехался над ним каждый раз, когда Ванюшка говорил о возвращении в деревню.
— Иди, иди! — говорил он, оскаливая зубы. — Порадуй мать-то: заработал хорошо, оделся барином!
Помимо этого, Ванюшку не пускала в деревню смутная надежда на удачу. То ему казалось, что какой-нибудь богатый человек пожалеет его и возьмёт в работники, то он думал, что Салакин найдёт какой-нибудь выход из этой тягостной, голодной жизни. Надежда на ловкость товарища поддерживалась и самим Салакиным, который часто говорил:
— Ничего! Проживём, ты погоди. Выбьемся!..
Говорил он это с большой верой и смотрел на Ванюшку как-то особенно зорко. Тогда Ванюшке казалось, что товарищ знает средство, как выбиться.
И всё-таки в эту ночь он, лёжа бок о бок с товарищем, думал, что, если бы из потолка над ними вывалился кирпич на голову Салакина, это было бы хорошо. И вспомнил, как недавно, среди ночи, раздался дикий крик, напугавший всех, и вспомнил залитое тёмной кровью лицо человека, расплющенное кирпичом, упавшим из свода ночлежки.
— Велика сумма — твои шесть гривен, — бормотал Салакин, — а вот кабы ты…
— Что я?
— Кабы ты посмелее был…
— Ну?
— Ну и ничего…
Ванюшка подумал и сказал:
— Ничего ты не можешь, — зря только языком болтаешь…
— Я-то?
— Ты.
— Эх! Сказал бы я…
— Ну, что? Ну, осмелел я, скажем… А потом что делать?
Салакин беспокойно завозился на нарах. А Ванюшка повернулся спиной к нему и, безнадёжно, с тоской, вздохнув, прошептал:
— О, господи, хоть бы корку какую…
Несколько минут они оба лежали молча. Потом Салакин приподнялся, наклонил голову над Ванюшкой и, почти касаясь губами его уха, едва слышно сказал:
— Иван! Слушай, пойдем со мной!
— Куда? — тоже чуть слышно спросил Ванюшка.
— В Борисово…
— Пошто?
— Дорогой скажу!
— Сейчас говори…
— Ну, пойдём! Я скажу… Пойдем мы и… Матвей Иванова обокрадём, — ей-богу!
— Подь ты к чёрту, — со страхом и досадой сказал Ванюшка.
Но Салакин тяжело навалился на него и начал шептать ему в ухо:
— Ты слушай, — просто ведь! Придём, сделаем что надо, и — назад сюда! Кто на нас подумает? Я там всё знаю, все ходы-выходы, — и где лежат деньги знаю, — и есть серебро: ложки, стаканчики в горке, за стеклом…
Горячее дыхание Салакина грело щёку Ванюшки, и страх его таял. Но всё же он тихо повторил:
— Поди, говорю, прочь, дьявол!
— Нет, ты подожди-ка… Ведь как бы мы зажили, — подумай! Раз — и сыты, обуты, одеты… а?
Ванюшка лежал молча, а Салакин всё вдувал в ухо ему и в мозг горячие, убеждённые слова.
И наконец Ванюшка спросил его:
— А много денег-то?
V
Через два дня, ранним утром, они шли по большой дороге, плечо к плечу друг с другом, и Салакин воодушевлённо говорил товарищу, заглядывая ему в глаза:
— Понимаешь: перво-наперво мы сарай подожжём! И как, значит, загорится, все побегут на пожар, и он тоже — Матвей-то! Он побежит, а мы — к нему! И очистим его, как яичко…
— А поймают? — задумчиво спросил Ванюшка.
— Никак нельзя! — сказал Салакин. — Кому ловить?
И строгим голосом он добавил:
— Пожар тушить надо, а не воров ловить! Понял?
Ванюшка утвердительно кивнул головой.
Это было в начале марта. Мягкий, пухлый снег тяжёлыми хлопьями лениво падал с невидимого неба и быстро залеплял следы людей, шагавших по дороге, между двух рядов старых берёз с обломанными сучьями.
— Эх, кабы удалось! — сказал Ванюшка, тяжело вздыхая.
— Погляди, как удастся! — уверенно обещал Салакин.
— Дай бог! То есть ежели бы удалось, — господи! Никогда бы больше не пошёл на эдакое дело…
Товарищи шли быстро, потому что были очень плохо одеты, — Салакин в свою бабью кофту, украшенную бесчисленным количеством дыр, из которых смотрела грязная вата, на ногах у него хлябали валеные калоши, а на голову он натянул серую от старости шапку. Ванюшка приобрёл себе вместо кафтана коричневый драповый пиджак, но правый рукав пиджака был почему-то чёрный. В лаптях, в картузе с изломанным козырьком, подпоясанный верёвкой, Ванюшка стал похож на пропившегося мастерового, а не на крестьянина.
Накануне того дня, когда они решили идти на дело, Салакин ухитрился стянуть где-то медную кастрюлю и утюг, продал их за восемь гривен торговцу старым железом, и теперь у него в кармане лежал полтинник.
— Ежели бы попался нам по дороге кто-нибудь на лошади, да подвёз бы нас, — сказал Салакин. — А то мы к ночи не поспеем, — сорок вёрст с лишком тут! Можно бы даже по пятаку с рыла дать, кабы подвёз…
Снег валился на головы им, падал на щёки, залепил глаза, лёг на плечи белыми эполетами, приставал к ногам. Вокруг них и над ними безмолвно кипела белая каша, и они ничего не видели впереди себя. Ванюшка шёл, молча понурив голову, как старая, больная лошадь, которую ведут на живодёрню, а живой, словоохотливый Салакин оглядывался вокруг и болтал, не умолкая.
— Сколько прошли! А что впереди — не разберёшь! Экий снег… Оно, положим, снег нам на руку, — следов не будет… Ежели бы он так всё и валил! Только при нём поджигать неловко! Ничего, видно, на свете такого не бывает, которое со всех сторон — и так и эдак — хорошо было бы…
Хлопья снега становились мельче, суше и уже падали на землю не прямо и медленно, а стали кружиться в воздухе тревожно, суетливо и ещё более густо. Вдруг из них выступило тяжёлой тёмной кучей покосившееся набок здание, точно вдавленное в землю тяжёлыми сугробами на его крыше.
— Это Фокины дворики, — сказал Салакин. — Мы, давай, в кабак зайдём, выпьем по стаканчику…
— Надо, — согласился Ванюшка, вздрагивая всем телом.
У кабака неподвижно стояли две лошади, запряжённые в дровни. Маленькие, лохматые, они уныло смотрели кроткими глазами, смахивая снег с ресниц. Некрашеные дуги были пропитаны какой-то чёрной пылью.
— Ага, угольщик! — сказал Салакин. — Вот кабы по пути нам…
И на самом деле, в кабаке за столиком у окна сидел молодой парень и пил пиво. Ванюшке бросился в глаза длинный смешной нос на худом лице, покрытом чёрными пятнами. Угольщик сидел на стуле важно, развалившись, широко расставив ноги, и пил из стакана медленными глотками, а когда выпил, то закашлялся, затрясся весь и сразу потерял всю важность своей осанки.
Ванюшка подошёл к стойке, проглотил стакан пахучей и горькой водки и мигнул Салакину на угольщика.
— В город едешь, молодец? — спросил Салакин, подходя к угольщику.
Тот посмотрел на него и глухим голосом ответил:
— Мы в город порожнем не ездим.
— Стало быть, из города!
— А тебе что?
— Мне-то? А вот мы с товарищем идём в Борисово, — на маслобойку порядились. Подвези немного, коли по пути!
Парень осмотрел Салакина, потом Ванюшку, налил себе пива и, вылавливая пальцем кусочек пробки из стакана, кратко ответил:
— Нам не рука.
— Подвези, будь другом! Мы тебе по пятачку бы…
— Мы не нуждаемся, — сказал парень, не глядя на Салакина.