Агафья проснулась рано, часу в четвертом, и потихоньку, как была в одной рубашке и босая, вышла из избы на крыльцо посмотреть, какова погода.
Погода была хорошая. На улице было тихо, безмятежно, и все молчало. Небо было чисто, безоблачно и все усыпано звездами, как-то особенно ярко сверкавшими под утро малыми и крупными точками. Серп месяца, тонкий и молочно-бледный, окруженный какой-то дымкой, висел в беспредельной шири неба, на западе, и тихо горел, точно какая-то далекая, готовая погаснуть лампада…
Легкий морозец, бодрящий и крепкий, чувствовался в воздухе, наполненном каким-то особенным, странным, почему-то нагоняющим на душу тихую грусть, осенним запахом.
Где-то далеко звонили в сторожевой колокол, и удары, мягкие и тоскливо певучие, плыли по воздуху, не нарушая тишины, а, напротив, придавая ей еще более таинственной прелести…
Агафья постояла немного, послушала и, вздрогнув от холода, пошла обратно, в избу.
Здесь она прошла, стуча пятками по полу, к печке и, нащупав в печурке коробочку со спичками, ‘засветила’ висевшую над столом стеклянную небольшую, с каким-то матовым, тусклым, нечищенным стеклом, лампочку.
Свет лампочки осветил всю небольшую, аршин семи-восьми, старую, из почерневшего от времени леса избу и выказал ее убогий и неряшливый вид…
На полу, около передней стены, поперек всей избы, был брошен грязный, засаленный матрасник, на котором, укрывшись с головой дерюжиной, спал, храпя на всю избу, мужик, Агафьин муж, Левон… Рядом с ним, разметавшись и раскинув ручонки, лежал навзничь с разинутым ртом и тоже крепко спал мальчик лет пяти-шести, их сынишка, Спирька…
Большой, черный, с изъеденными ушами кот лежал у него в ногах и, запрокинув морду, усердно ‘замывал гостей’, облизывая себе спину.
Около самого порога в углу лежал на соломе небольшой рыжий, привязанный за шею веревкой, теленок и громко и как-то смешно чмокал губами, как будто бы целовался с кем-то крепко и сочно. От того места, где он лежал, из-под соломы по полу, осевшему к печке, стояла лужа, и от этой лужи шел сильный, острый, щекочущий в горле запах.
На лавках и около печки на казенке валялись какие-то тряпицы, одежонка. На столе в переднем углу стояли чайные чашки и небольшой никелевый самовар…
Засветив лампочку, Агафья слазила на печку за валенками, обула их, надела на себя плохонькое платьишко, подправила на голове под повойником волосы, умылась и, дунув на пальцы, встала посреди избы перед ‘святыми иконами’, висевшими в ящичке, похожем на скворешницу. Она начала молиться богу, то и дело бултыхаясь в землю и громко шепча что-то такое, понятное только ей, где то и дело слышалось то ‘заступница, матушка’, то ‘Суси’, то ‘андел господний’, и в то же время, шепча молитвы, часто зевала, торопливо крестила рот и скребла голову двумя пальцами левой свободной руки, подправляя волосы под повойник…
Помолившись, она взяла со стола самовар и понесла его ставить к печке. Около печки на скамье стояли ведра с водой и в корчаге лежали уголья. На шестке лежала приготовленная заранее, еще с вечера нащипанная лучина. Устье печки было не закрыто заслонкой, и в печке виднелись дрова, тоже положенные туда с вечера, чтобы утром не возиться и не громыхать ими.
Проходя с самоваром мимо лежавшего на полу мужа, она приостановилась и, легонько толкнув его ногой по голой, высвободившейся из-под дерюжины ноге, сказала вполголоса:
— Левон, а Левон, спишь, что ли?..
— Ну-у-у? — раздалось из-под дерюги, и голая нога спряталась под нее.
— Вставай… свет на дворе… я самовар ставить хочу… иттить мне скоро…
— Успеешь! Чего ты эдакую рань полетишь?.. Чай, не к спеху… Ишь тебя подняло спозаранку… загорелось… не спится…
— Тебе, оглашенному, все рано… аль не выспался? Ночь-то, слава те, господи, год… бока больно!.. Вставай!.. вставай! брось, поди, скотине по клоку… Нонче, должно, не скоро погонят, мороз… Взять-то ей нечего… дай, поди. Лодарь, рад валяться… валяется, как падаль какая!..
Лежавший на полу мужик откинул дерюжину и, поднявшись, сел и вытянул ноги.
— Ра-а-но! — сказал он, зевая, — ишь ты!.. Керосин только палить… с вечера жгем, поутру жгем, а он вон пять копеечек…
Агафья ничего не ответила и, сняв с самовара крышку, стала наливать в него из ведра воду.
— Ты бы на лошади ехала, — сказал мужик, глядя на нее.— Зачем пешком-то трепаться!.. Близкий свет!.. Чего ей делается-то… так же стоит, жрет зря…
— Ну, на лошади связа одна…- Опять же она некована у нас… По эдакой дороге нешь можно?.. глышка на глышке… тащись в чем душа… растрясет всяе… не люблю!.. Я так-то живо добегу, чай, не бо знать сколько понесу-то с собой…
— Ну, как знаешь, — сказал мужик, — треплись.
Он нагнулся, почесал между пальцев правой ноги и добавил:
— Все одно, вить, никакой толчины не будет.
— Нет, по-твоему, — обернувшись к нему, сказала баба,— лежать бы вот все!.. Само к тебе не придет… Под лежачий-то камень, люди говорят, и вода не течет, а волка ноги кормят.
— Всего не поймаешь, что по морю плывет, — ответил мужик и, поднявшись, потянулся. — Эку рань подняло! — произнес он, зевая. — Тыкайся в потемках-то, как щенок рылом… ни дела, ни покоя… того и гляди — лоб расшибешь… Мороз, говоришь, на дворе-то?..
— Мороз, а тихо… вызвездило… Скотину ранее, как к полдню, не выгонят.
— Чего гонять-то?.. Взять-то нечего.
— Ну, все хучь погуляет…
— Только то нешта…
— Вот за пастушню готовь, — помолчав, сказала баба,— сбуви теплой нетути… стройка валится, того и гляди — задавит… хлеба до Аксиньи-полухлебницы нехватит… картошка вся… полежишь тут!
— Ну, авось проживем как-нибудь, — равнодушно произнес мужик, — слава богу, не до креста дошли… Дакась умыться!
Он подошел к стоявшей близ порога лоханке и, засучив рукава, подставил пригоршни. Баба зачерпнула в кружку воды и, став около него, начала поливать ему в пригоршни воду. Мужик зафыркал.
— Про меня-то что толковать?.. Ты-то вот тамотко не запаздывай…
— Загуляю, мотри, с солдатами…
— Что зубы-то скалишь?.. Очень просто… тебе все смешки да хаханьки… пристанет какой… ишь ты у меня какая ладья, бог с тобой… Кабы тебя да на харчи, на настоящие, на том свете никуда не пустили бы…
— Будя болтать-то, что не надать. Иди, давай скотине-то, а я печку затоплю, самовар сейчас доспеет… Ступай, ступай, лень!.. Ваня домашний… Лось!..
— Ну, ну, — усмехаясь, произнес мужик, с любовью и лаской поглядывая на свою красивую, высокую, румяную бабу, — успеешь! Успеешь, тетка Агафья…
— Отстань, лешман, нашел время играть…
— А-а-а, не любишь! — засмеялся мужик. — Щекотно?.. а ты ничего… пора любить, не махонькая… Где картуз-то?
— Лоб-то бы перекрестил, — сказала баба, — тогда и шел бы, блаславясь… татарин! На, вот, твой картуз… Все подай яму, чисто барин какой.
— А то кто жа, ты как думаешь?.. Знамо, барин! Бог я твой и царь: что хочу, то и делаю.
— Накась, вот чего не хошьли! Очень-то я тебя испугалась… нужен ты мне, как в петровки варежки.
Мужик засмеялся и, надев фуражку, вышел за дверь, плотно прихлопнув ее за собой…
— Темно! — крикнул он из-за двери.
— Ладно! — ответила баба, — авось, лоб не расшибешь, а и расшибешь, так наплевать!..
II
Управясь по хозяйству, напившись с мужем чаю, Агафья стала ‘сряжаться’ в дорогу. Она надела на себя все, что похуже, с той целью, чтобы там, куда она шла, обратили на это внимание и, глядя на ее ‘одежу’ и ‘обужу’, подумали: ‘Вот, мол, молодая бабенка идет, мол, в такое место, а как, мол, одета… стало быть, мол, плохо живут’.
Ноши у ней с собой никакой не было, если не считать фунта три-четыре белых сушеных грибов, которые она несла, как деревенский ‘гостинец’, в подарок, рассчитывая, что это тоже не вредит и что ‘сухая, мол, ложка рот дерет’…
— Эх, напрасно все это ты, баба, — сказал муж, когда она совсем срядилась и приготовилась итти, — ни фига, я гляжу, у тебя толчины не выйдет… так только, из ног глухоту выколачивать…
— Ладно!.. Выйдет не выйдет — убытки невелики, а ноги-то у меня не купленные… Ну, я пойду… время… прощай, будя… сиди… ужо приду — половиночку принесу…
— Забудешь, стерва…
— Ну, вот — забуду! Я-то да забуду!
Она нагнулась и перекрестила лежавшего на полу мальчишку…
— Напой его ужо, как проснется, чаем, — сказала она,— не забудь, мотри…
— Детушка ты моя родная, — ласково и осторожно целуя мальчишку, вымолвила она, — спит и не знает — мамка ушла… Спи, Христос с тобой! Спи, батюшка ты мой, сла-а-дкий ты мой!.. Ты, смотри, не обижай яго здесь,— поднявшись, сказала она.
— Что я, очумел, что ли?.. Чего мне яго обижать-то? Небось, не чужой!..
— Скотину-то не прозевай выпустить, как погонят…
— Да ну тебя к шуту!.. Иди уж, коли пошла… указчица! Учит, диви я махонький какой, не смыслю!..
— Знамо, не смыслишь… Тебя все носом ткни!.. Где уж тебе? Пропадешь ты без меня, как капустный червь. Что ты? Да пра, ей-богу.
Она встала посреди избы и, перекрестившись на иконы, сказала:
— Ну, я пошла… Запри за мной…
Они вышли на крыльцо, и муж спросил, когда она сошла со ступенек на землю:
— Где пойдешь-то?
— На Сосновку… тутотко словно поближе, ничем на Хрущево, да и дорога веселей… Прощай!..
— Ну, со Христом ступай!.. Мотри, не запаздывай!
— Чего мне тамотко делать-то? Делать-то нечего… Как управлюсь, так и домой… За Спирькой гляди… не попал бы, спаси бог, в пруд…
— Ла-а-дно уж… иди!..
III
В деревне все еще спало и было тихо, только петухи перекликались между собой, точно дразня друг дружку, разными голосами, да где-то на задворках громко и жалобно мяукала кошка.
Агафья прошла вдоль всей деревни и, не доходя до крайней избы, свернула направо и пошла не по дороге, а прямо через усадьбу напрямки, чтобы сократить путь и не делать крюка, вниз под гору, к ручью, по ту сторону которого виднелся некрупный, молодой, смешанный березовый лесок.
Перейдя по лавам через ручей, она снова попала на дорогу и ходко, твердыми, крупными шагами, стуча башмаками по твердой земле, пошла по ней в гору.
Стало светло, но солнце еще не выходило. Горело только на востоке небо, похожее на яркокрасный кумач. Кругом было тихо, безмолвно и необыкновенно как-то чутко. Казалось, что все уже давно проснулось и, проснувшись, притихло и боязно ждало чего-то, что уже чувствовало свою власть над землей и тихо, осторожно, скрывая тайну своего движения, начало, как огромный огненный глаз, выплывать из-за горизонта, с каждым мгновением делаясь все ярче и ярче…
Агафья перекрестилась и пошла еще шибче. На душе у нее было весело и радостно. Итти было хорошо — сухо, не холодно и не жарко. Она шла и думала, как придет в город к своей пожилой, вдове бездетной, давно уже живущей у председателя управы в кухарках, сестре, как подарит ей ‘гостинец’, расскажет про свое житье, заплачет, будет просить леску на стройку.
— Матушка, сестрица, — шептала она, заранее сочиняя слезную просьбу, — проси ты, родная, барина своего за нас… попроси ты леску у него… скажи: валится, мол, стройка… подняться, мол, нечем… Попроси ты его… у него много… а ему господь за это веку продлит… Другим вон дает… Мы бы, сестринька родима, как вот снежок напал бы, и перевезли бы, пока не глыбко, по первому бы пути, благо возить-то недалеча, роща-то его рядом, сумежна с нашей землей… попроси его! Мы опосля помаленьку стали бы, сестринька, выплачивать, коли уж задаром не даст он… Уплатили бы… все бы, сестринька, уплатили, до единой бы до копеечки…
‘Уж только бы дал-то, — в это же время думала она, — посыкнулся бы только… увезти бы нам только из рощи-то, а там жди — заплатили!.. Нету, да и все… отдадим… должен, не спорю, а отдам не скоро… На что ему, гладкому, деньги-то?.. Жаны нет, ни детей… Живет аки хлыст какой… брюхо ростит… На что ему?.. Подохнет — с собой не возьмет… И чтой-то, господи Суси, за счастье им такое… всего по горло… за что?
Построились бы, — думала она, идя и не замечая, занятая своими мыслями, дороги, — возьми, хуч, скажем, аршинную… Плотники возьмут рублей сто с четвертью… а может, и меньше, коли на наших харчах… Да взаправду, ну их и с харчами-то!.. Дороже того встанет кормить-то их… съедят? Пущай уж лучше кака красная перейдет, по крайности ни хлопот, ни забот мне нету… Печку? Ну, печку глиняну собьют, таку же, как и теперича у нас… греет, вить… Кирпишну-то дорого… вон он семнадцать целковых… возить его опять… глиняну, все одно… выбелю ее известкой, то ли дело… ей и веку-то не будет!.. Дворишко из старья как-нибудь соберем… Крышу соломой крыть не стоит… расчету мало, да опять это нонче не в моде… щепкой покроем… Схожу к мельнику, выпрошу у него в долг… в ногах буду валяться, а уж не отстану… надо как-нибудь исхитриться… сам не сделаешь, никто тебе не сделает… под лежачий камень вода не бежит…’
Она незаметно, занятая своими думами, миновала лес и вышла в поле. Все поле было вспахано и лежало черное, глубоко изрытое плугом, с отвороченными застывшими пластами земли, идущими параллельными рядами, какое-то холодное и мертвое…
Узенькая дорожка, виляя туда и сюда, пересекала это поле и шла к селу, видневшемуся вдали на пригорке. От этого села до города было верст десять. Белая церковь ясно и отчетливо, как какой-нибудь огромный комок снега, виднелась издали, а золоченый крест, в который ударяло низко стоявшее над горизонтом солнце, горел, как яркая звездочка.
Миновав поле, пройдя всем селом, Агафья свернула направо, мимо трактира и только что отпертой казенки, на пороге которой стоял в одной жилетке и глядел на восток толстый, лысый, похожий на Наполеона третьего сиделец, на шоссейную, узкую, плохую, малоезженную дорогу и пошла по тропочке, проложенной рядом с дорогой, к видневшемуся впереди лесу.
На дороге было пусто… никто не шел и не ехал… Большой, черный, блестящий, точно покрытый лаком ворон, каркая, перелетел с одной кучи щебня на другую, да какие-то маленькие, круглые, точно шарики с белыми брюшками, птички, потихоньку посвистывая, копошились в лошадином навозе и, спугиваемые Агафьей, небольшими стайками отлетали в сторону.
Агафья вошла в лес… Здесь было еще тише. По обеим сторонам дороги стоял часто, сплошной стеной мелкий, тонкий осинник — ‘чапыга’… Листья с этого осинника облетели уже совсем и только кое-где на макушках, более крупных и высоких, трепетали на солнце, как золотые…
С правой стороны лес поднимался несколько в гору, и лучи низкого и далекого солнца прорезывали чащу и играли на дороге ‘зайчиками’.
Высокая, побуревшая, совершенно высохшая метла ‘некос’ росла в этом лесу, делая его ‘чапыгу’ еще более глухой и путанно-частой…
Пройдя с полверсты этим лесом, Агафья увидала, что ей навстречу кто-то идет.
— Идет кто-то, — сказала она сама себе, — мужик ли, баба ли — не разберешь. Кажись, баба.
Идущий навстречу человек и Агафья, приближаясь друг к другу, сокращали с каждым шагом расстояние между собой, и теперь Агафья ясно разглядела, что это идет не баба, как ей показалось, а мужик.
Скоро они сошлись, и Агафья увидала высокого, молодого, рыжебородого нищего, бродягу.
За спиной у этого нищего болтался пустой мешок… в руках была палка. Одет он был в длинный монастырский подрясник… Ноги были обуты в опорки и обмотаны по икрам тряпками… тряпки эти, чтобы не спускались на опорки, были подвязаны веревками… На голове у него была одета немного на бок, на левое ухо круглая, кверху востренькая шапчонка, придававшая его лицу отчаянно-наглый вид.
Он шел и забавлялся тем, что сшибал толстым, немного загнутым клюшкой концом палки замерзшее конское кало с дороги в канаву.
Поровнявшись с Агафьей, он скосил глаза в ее сторону, улыбнулся, скаля белые, большие, точно у лошади зубы, и сказал хриплым басом:
— Наше вам-с!
— Здравствуй, батюшка! — в свою очередь, низко поклонившись, ответила Агафья и пошла было дальше.
— Далеча ли до деревни? — спросил бродяга.
— Нет… недалеча, — ответила Агафья, приостановившись, — с версту…
— А ты куда идешь? — спросил опять бродяга, глядя на нее исподлобья и помахивая палкой.
— В город, — ответила Агафья.
Она взглянула на него и, увидев его лицо, большой рот с толстыми губами, зубы, вздрогнула и отвернулась со страхом.
— Зачем? — спросил бродяга.
Агафья не ответила и пошла дальше. Бродяга посмотрел ей вслед и вдруг, бросив на землю палку, с каким-то перекосившимся, страшным лицом на цыпочках побежал за нею.
IV
Агафья шла, не оглядываясь… Он потихоньку догнал ее и схватил сильными, длинными руками сзади в охапку так крепко, что она не могла двинуть ни правой, ни левой рукой.
Она с ужасом полуобернула свое лицо вправо через плечо и увидала на самом близком расстоянии его большие, с кровяными белками, страшные глаза, рот с пеной по углам, ощеренные зубы и закричала:
— Батюшки!.. пусти… батюшки!..
— Молчи!.. молчи… молчи, сволочь! — задыхаясь от душившей его страсти, прерывающимся голосом хрипел он, — убью… молчи!..
— А-а-а! — завыла она и, наклонившись, хотела было укусить его за руку.
— А-а! — прохрипел он… и вдруг легко и свободно, точно какую-нибудь щепку, приподнял ее и как-то боком, тяжело дыша, поволок с дороги, через канаву, в заросшую травой ‘чапыгу’…
Агафья сначала билась у него в руках, упиралась ногами, но потом сразу ослабла, опустилась, и он волок ее, как какой-нибудь грузный, сырой только что срубленный обрубок дерева, торопясь, ломая сучья, тяжело дыша, страшный, как дикий зверь, подальше от дороги в чащу.
Оттащив шагов за сорок, он остановился на маленькой, еще более густо, чем в чапыге, заросшей метлой прогалинке и бросил Агафью, сильно и больно толкнув в грудь, на землю в эту метлу.
Она упала и почувствовала, что внутри у нее все точно как-то сразу похолодело и замерло.
Она хотела крикнуть, но не крикнула, потому что у нее пропал голос, и только тихо простонала и обезумевшими, налитыми ужасом глазами уставилась на его лицо.
И вдруг какая-то отчаянная, безумная смелость охватила ее, и она, пронзительно завизжав, вцепилась ему зубами в щеку.
Когда она опамятовалась, он сидел рядом с ней, протянул ноги, курил и сбоку, кося глаза, поглядывал на нее… Она застонала.
— Наплевать! — вслух рассуждал он, посмеиваясь, — эка штука!.. Чего там?.. Это у тебя в мешочке-то что такое — ну-ка-сь, покаж!.. Да ну, самдели, какого ты чорта арапа-то строишь? — крикнул он. — Барышня какая… махонькая, несмышленышек… Я тебе вот наставлю банок!.. У меня, брат, за этим дело не станет!.. Что я тебя, зарезал, что ли? Дура, право, ну! Чего ты?.. Ты мужу-то не сказывай!.. Надоел, чай?..
Он засмеялся и, протянув руку, сдернул привязанный у ней сбоку мешочек с грибами.
— Грибки… гм! Это ты кому же, а? Ловко! Нам годится… мы всем берем… отдай, а то потеряешь… они нонче в цене… спасибо! Денег нет ли, а? Чего молчишь-то? Дура ты! Деревня! Другая бы рада была…. А ты вот что, ты говори, слава богу, целу оставил, не придушил… Возьму, вот, давну раз — и пар вон… Так-то вот, как тебя звать, не знаю, помалкивай!.. Полеживай тут, пока я уйду…
Он поднялся, поправился, взял ее мешочек с грибами и сказал:
— Прощай!.. Лежи, смотри, смирно, не ори… Уйду, вот тогда хоть всю глотку раздери — наплевать! Ах ты, сволочь, дура, — добавил он и, ударив ее ногой в бок, полез, ломая сучья, прямо в чапыгу, в другую, совершенно противоположную от дороги, сторону…
V
Оставшись одна, Агафья приподнялась и села. Она сидела и слушала, как мало-помалу затихал треск кустов в той стороне, куда пошел он… Скоро все стало тихо… Сквозь чащу пробивались косые лучи солнца, играя какими-то причудливыми пятнами и полосами там и сям.
Было свежо, и Агафья чувствовала, как все ее измятое и какое-то чужое, не ее тело вздрагивает резкой и сильной дрожью, а зубы, несмотря на то, что она стискивала челюсти, принимаются вдруг стучать как-то сами собой, помимо ее воли, болезненно и страшно.
Она сидела долго, глядя широко открытыми, напряженными глазами прямо против себя, на то место, куда скрылся он, боясь встать и думая, что вот-вот оттуда, из этих кустов появится снова он и с ним вместе придет ее конец, смерть.
Прошло еще немного времени, и она услыхала где-то далеко, по правую от себя руку, со стороны дороги, треск колес по камню.
Оживилась и вдруг осторожно, согнувшись, затаив дыхание, косясь в ту сторону, где скрылся он, приподнялась и, еще ниже согнувшись, похожая в своем испуге на какого-то загнанного зверя, побежала сквозь кусты, ломая их, не чувствуя, как сучья хлещут ее и по лицу, и по чем попало, в ту сторону, где была дорога и откуда доносился стук колес.
Выбежав на дорогу, она присела, согнувшись, в канаву и увидала, что с той стороны, откуда она давеча шла, кто-то едет…
‘Не наши ли кто?’ — подумала она и больше притаилась и припала к земле, как беляк заяц по осени, увидя охотника, боясь пошевельнуться…
Телега подъехала, и Агафья увидала, что в ней сидит их деревенская баба, Марья Утенкова.
— Слава тебе, господи, не увидала,— прошептала она, прижимаясь к земле.— Срамота-то кака… о-о-о, головушка моя… как я мужу-то… мужу-то как скажу?..
Телега проехала и скрылась за повертком.
Агафья вылезла из канавы на дорогу, отряхнулась, поправила на голове платок и растрепанные волосы, постояла, посмотрела на обе стороны и вдруг как-то отчаянно, безнадежно, всплеснув руками, горько заплакала и торопливо пошла тем же самым следом, где шла давеча, назад, домой, в деревню.
VI
Пройдя к деревне, она свернула с дороги в сторону и овражком, тянувшимся позади овинов и риг, прошла никем не замеченная прямо к своей усадьбе. На усадьбе стоял старый, покачнувшийся на бок, с худыми воротами сарай и виднелась яма, где был когда-то овин, заросшая теперь бурьяном и крапивой. От сарая шла тропинка, по которой ходили за сеном, прямо к избе, к задней калитке, сделанной со двора. Калитка эта была открыта, и на дворе было пусто. Скотину выгнали в поле гулять. Агафья шмыгнула, нагнувшись, в эту калитку, прошла по навозу двором на мост, остановилась здесь, послушала и, перекрестившись, дернула за скобку, отворила дверь и вошла в избу.
В избе было тихо и полутемно. Левон сидел спиной к двери, насупротив окна, на низеньком, толстом обрубке и подшивал стельку к старому валеному сапогу. Услыхав скрип двери, он обернулся и, увидя жену, с удивлением воскликнул:
— Ну-у-у! Никак ты? Что больно скоро слетала… аль забыла что?
Агафья молчала. Он хотел было сказать что-то еще, но посмотрел ей в лицо, соскочил вдруг со своего обрубка, бросил валенок на пол и крикнул:
— Ты что, а? Что ты?
Вместо ответа Агафья повалилась на скамью ничком и заплакала жалобно и горько. Все ее тело задергалось и задрожало резкой и сильной дрожью, а в горле что-то клокотало, булькало, и слышались какие-то странные, жалобные, непонятные звуки.
Левон оторопел. Его ударило в сердце. Он понял, что случилось что-то страшное, непоправимое, злое и стоял весь бледный, не зная, что делать, с ужасом глядя на ее судорожно, точно у недорезанной курицы, вздрагивающее тело.
— Что это ты, а? Агафья, а? — проговорил он, наконец, дотронувшись до ее плеча.
Агафья затряслась еще шибче и заговорила что-то такое, чего Левон сперва не мог понять, но потом, слушая, мало-по-малу стал различать странные, бессвязные слова.
— Батюшка, Лявонушка, — задыхаясь от рыданий икаким-то странным, точно чужим, не ее, незнакомым ему голосом говорила она, — поганая я… опоганил, охальник… О-о-о, головушка! Батюшки, батюшки, родимые!.. Лявонушка…
Она вдруг сорвалась со скамейки на пол, упала перед мужем на коленки, обхватила его ноги руками и заговорила Прерывающимся голосом полные душевной скорби и горькой обиды слова. По ее бледному, сразу как-то постаревшему и осунувшемуся лицу бежали частые слезы. Прерывающийся, необыкновенно жалкий, всхлипывающий голос говорил об обиде, о позоре и плакал и умолял о чем-то…
Левон молча слушал ее и чувствовал, как какой-то, невыразимый словами, холодный ужас и вместе злость охватывают его душу. В нем точно что-то оборвалось, и ему нисколько не было жалко жену, а, напротив, она ему сразу сделалась чужой, ненужной, постылой…
Он слушал ее мольбы, глядел, как она билась у его ног, о чем-то прося его, и у него на душе не было ничего: ни обиды, ни жалости.
Он только чувствовал одно: как злоба, точно какая-то змея, обвивает его всего холодными, страшными кольцами и что он не хочет верить словам жены, хотя и знает, что она говорит правду.
— Врешь ты, паскуда, — закричал он вдруг и сам не узнал своего голоса, — врешь!.. А сама, чай, рада!..
— Лявонушка! — завопила баба, — что ты?.. Окстись! Господь с тобой… рада!.. Да я, кажись, задушила бы его!.. Покарает его господь за меня!.. Ра-а-да!..
— Покарает… как же!.. Неужели ты не могла отбиться-то?.. Малютка кака! Ни в жись я не поверю… врешь ты, сволочь, по охоте ты!..
— Господи Суси… по охоте! Да кабы я захотела-то гулять-то от тебя, неужели бы я тебе сказала?..
— Врешь! — неистово закричал Левон, — врешь!.. Ты сама… сама ты… охотница… Уйди! — завопил он, обезумев от охватившей его злобы. — собака ты! На что ты мне теперича нужна?.. Жить я с тобой теперича, что ли, буду, а? Ах ты, сволочь ты эдакая, трепло!..
И с перекосившимся, страшным от злости лицом он ударил ее ногой в грудь так, что она отлетела от него и упала навзничь, больно и крепко стукнувшись затылком об пол…
— Лявонушка! — застонала она, поднимаясь, и поползла к нему по полу, — убей… убей ты меня сразу!.. О-о-о, заступница, матушка!..
— На кой ты мне нужна? — засмеялся он. — Убей!.. За тебя, за дьявола, отвечать придется… Погань… тьфу! — он плюнул ей в лицо, — падаль! Гаже ты для меня теперича кошки ободранной!..
— Да нешто я виновата?.. Господи!..
— Гм… Кто же? Пушкин, что ли?.. Знаем мы вас достаточно!..
— Грех тебе… накажет тебя господь… невидимо накажет за меня… Чиста я перед тобой…
— Ла-а-дно, чиста! Может, почем я знаю, и Спирька-то не мой… Может, с каким с пастухом пригуляла… Почему это такоича у тебя — четвертый год пошел — детей нету, а?.. Почему такоича?..
— А уж это ты у господа спроси, а не у меня… бесстыдник ты эдакий… обидчик!
— Ла-а-дно, у господа… Может, у кого другого спросить надыть, а не у господа. Ишь тебе, — продолжал он, все больше и больше разжигая себя своими же злобными словами,— загорелось сегодня иттить… А я-то, дурак, думаю, что она охотится больно шибко… а она вот-те!.. Ло-о-вко… чисто девки стряпали!.. Обидел ее, ишь, какой-то… износильничал… девочка кака!.. Да ты сама, коли захошь, пятерых сшибешь… Обидеть тебя… Чорт тебя обидит!
Агафья села на скамью и заплакала тихо и жалобно, закрыв лицо руками.
Этот ее жалобный плач еще больше раздражал мужа. От него он пришел в ярость.
— Зачем ты мне про это сказала, а? Зачем? Насмешку надо мной сделать, а? Дескать: наплевать, дескать: рвись его сердце. Не прощу я тебе этого во веки веков!.. Сто лет проживу — до тебя не дотронусь! Ты, смотри, еще кому не скажи сдуру-то!.. убью!..
— Я думала, — говорила, всхлипывая, Агафья, — скажу, мол… пожалеет, мол… муж, вить, не чужой… Лягко ли мне, владычица! А он вон как!.. Я ли тебя не жалела?… Я ли за тобой не ходила?.. Выпимши когда придешь, ухожу, уложу… спи!.. Портянки вон новые сделала… от цельного куска отрезала, не пожалела… а он… Владычица!..
Эти ее слова и плач довели его злобу до последней степени. Он начал кричать, ругаясь скверными, злобными, бессмысленными словами, которые, как кипяток, обливали и жгли его самого, и потом, совсем ошалев, страшный и бледный, размахнулся и, скрипнув зубами, ударил ее кулаком по лицу.
Она ахнула и упала на бок, закрывая лицо руками. Он ударил ее еще.
Она вскочила и закричала вдруг пронзительно, дико, жалостливо, и страшно:
— Бей… бей, бей!!! Бей, разбойник… бей! На, бей… сюды бей… до смерти… на, на, на!
VII
Дух злобы захватил их своими цепкими щупальцами и все больше овладевал ими. Оба они обезумели. Он бил ее, рыча одно и то же: ‘А-а, ты орать! А-а-а, ты орать!’ — и был страшен, а она, вся белая, как мел, с осунувшимся лицом, по которому текла кровь, с вытаращенными, точно как от страшного, смертельного испуга глазами, с пеной по углам большого, с посиневшими, почти черными губами рта, была страшнее его.
Она не защищалась и не сторонилась от ударов. Она с диким отчаянием и злостью лезла на них, крича:
— Бей!.. Бей, бей!.. До смерти бей, злодей!..
Несколько раз он сшибал ее с ног. Она падала, стукаясь обо что попало, и снова, вытянув перед собой руки, лезла к нему и кричала опять-таки все одно и то же:
— Бей, бей, бей!..
Этот ее крик: ‘бей, бей, бей’ — подбодрял его, точно уставшую лошадь удары кнутом. Он бил, нанося ей беспощадные, ожесточенные удары, рыча:
— Ты орать! Ты орать! Врешь… врешь, сволочь упрямая!..
Наконец, она обессилела и свалилась на пол ничком, хрипя и корчась, точно в падучей. Он постоял над ней, тяжело дыша, дожидаясь, не закричит ли, и, видя, что она не встает, сказал, скаля зубы:
— Что, сволочь, дождалась?.. Будешь, а?..
— Бу-бу-буду! — прохрипела она, не поднимая головы. Он скрипнул зубами и ударил ее ногой.
— Бе-е-е-ей! — как овца, проблряла она.
Он дико и подло выругался, плюнул на нее и, ударив еще раз, вышел из избы, хлопнув за собой изо всей силы дверью.
Он сошел с места и остановился около круглой, сделанной из березовых прутьев посреди двора кормушки для скотины и, схватившись левой рукой за край ее, весь трясся частой и мелкой дрожью… Так простоял он минут пять, тяжело дыша и слыша, как в груди колотится и стукает сердце.
Злоба мало-помалу стихла, и вместо нее острая, тяжелая скорбь внезапно охватила его. Он почувствовал вдруг, что в его сердце точно кто-то тычет шилом. Оно мучительно заныло и забилось еще шибче.
Ему стало жалко жену, а пуще жалко самого себя, и он хотел было возвратиться назад в избу, но вдруг точно кто-то схватил его сзади и шепнул про то…
Он застонал, как от физической боли, и представил себе ясно, во всех подробностях, как его жену обнимал и мял какой-то чужой, здоровый мужик.
Эта страшная, мучительная для него картина доставляла ему нестерпимую муку. Он почувствовал опять, что ему в сердце кто-то тычет острым шилом, а перед глазами стоит и не отходит картина во всей своей ужасающей для него правде.
‘Вот, небось, натешился-то! — думал, он, облизывая пересохшие губы. — Вот, чай… а она-то, небось, не давалась сперва для прилику, а потом, чай, ослабла, побелела, небось… глаза закрыла, руки расставила… О-о-о!.. Целовал, небось, ее в губы… ‘Милая, хорошая, такая, сякая, ничего, мол, не бойся?!’ А она, сука, и рада!..’
Дикая, звериная злость опять охватила его. Он вдруг, как-то неожиданно для самого себя, заплакал и начал ломать кормушку…
— А, так ты вот как! — рычал он, с плачем выдергивая из навоза колья и швыряя их. — На вот тебе!.. На кой мне чорт все нужно! Покажу я тебе… покажу я тебе, сволочь!..
— Убью! — закричал он вдруг на весь двор, обернувшись лицом к двери в избу. — Зарежу! Со свету сживу!..
Он схватил стоявшие около моста вилы и начал тыкать ими в стену избы, крича:
— Убью!.. Убью, сволочь!.. У-у-у, вот тебе!.. Вот тебе! Вот тебе!
Он бесновался в дикой злобе и не видал, как на него в дверях из калитки стоит и смотрит сынишка Спирька, прибежавший домой с улицы поесть. Он увидел отца, увидал его лицо и, перепугавшись, стоял и глядел, как он, ругаясь и плача, тычет вилами в стену.
— Тятька, — наконец, негромко крикнул он, — а, тятька!..
Отец не слыхал.
— Тятька! — закричал он шибче и вдруг заплакал. — Тятя… что ты?..
На этот раз отец услыхал, обернулся, увидал его и выронил из рук вилы.
Он сразу опомнился, взглянул на Спирьку, и нестерпимая, какая-то мучительная скорбь и жалость к самому себе охватила его душу. Он обтер рукавом глаза, нагнулся, делая вид, что сморкается, и, обернувшись потом к сынишке, сказал:
— Мать пришла… дома вон она… беги к ней!..
— О-о-о! Взаправду? — радостно крикнул Спирька, вбегая на двор и сразу позабыв свой испуг. — Гостинцев принесла?.. Принесла, тять, а?..
— Принесла, — сказал отец, кривя усмешкой губы.— Принесла, — повторил он, — обоим нам принесла… Спасибо!.. Ну, беги!..
— А ты, тятьк, куды?.. Без картуза-то холодно…
Отец не ответил и молча, глядя в землю, прошел мимо него по двору к калитке и, наклонясь, вышел, плотно прихлопнув за собой небольшую кособокую дверку.
Спирька побежал в избу.
VIII
— Мамк, — закричал он с порога, отворив дверь и со свету плохо видя, — чего принесла мне, кажи!..
Молчание было ему ответом. Агафья, как упала давеча ничком посреди избы, так лежала и теперь, не меняя позы.
На полу около ее лица виднелись пятна крови… Растрепанные черные волосы покрывали ее голову, шею и плечи, точно какая-нибудь большая, шершавая папаха.
Она потихоньку всхлипывала и икала, точно наплакавшийся и начинающий засыпать ребенок.
— Мамк! — крикнул снова Спирька, увидя ее на полу. — Чтой-то ты где лягла-то, а? Вставай!..
Агафья уперлась пуками в пол, приподнялась, схватилась рукой за край скамейки, с трудом поднялась с полу и села на скамью, облокотившись на стол правой рукой, положив на нее голову.
Все лицо у нее, было избито и залито кровью. Под глазами появились огромные, какого-то фиолетового цвета синяки и один глаз — левый — почти совсем закрылся, виднелась только узенькая, небольшая, окруженная фиолетовым фоном, точно закал на зубиле, щелочка, придававшая всему лицу какое-то необыкновенно страшное выражение. Спирька, увидя это лицо, не узнал матери, испугался и сразу заплакал.
— Что-о-о, сынок, а… хо-о-роша? — скривив в горькую усмешку губы, сказала Агафья, глядя на него. — Вот как меня папашенька-то твой отделал, а… хороша?.. Поди-кась сюда ко мне.
Спирька стоял, глядел на нее и не шел. Ему было страшно глядеть на ее лицо и в особенности на эту вместо глаза глядящую на него щелку. Он заплакал еще пуще и попятился задом к двери.
Агафья тоже заплакала и закашлялась, схватившись рукой за грудь.
— О, господи Суси, — простонала она, харкнув кровью на пол, — всяе избил… почки отшиб… Что мне теперича делать-то… владычица, заступница! Спирюшка… дитятко ты мое… подь ты ко мне, родимый ты мой… подь ты ко мне, сладкий ты мой… пожалей хучь ты меня, несчастную… несчастная я, несчастная. Со всех-то с четырех сторон на меня ветер дует… Пожалей ты меня, сынок ты мой ненаглядный… Солнышко ты мое ясное… о-о-о, о-о-о, батюшки…
— Мамка, не плачь, мамынька, золотая ты моя, не плачь! — с воплем закричал, бросаясь к ней, Спирька. — Мамынька, я с тобой… Мамынька, не плачь. Дай я тебя поцалую в глазок… Не плачь, мамынька. Не плачь, родимая…
Она привлекла его к себе левой рукой и, наклонясь над его покрытой мягкими, точно чесаный лен, волосами головкой, горько заплакала, то и дело с какой-то необыкновенной страстностью целуя его в головку.
Он обхватил ее обеими руками по талии и, тоже плача, жался к ней…
— Спирюшка… дитятко… родной ты мой, солнышко, — шептала она и чувствовала, как какое-то огромное, мучительно-сладкое, не испытанное ею никогда чувство охватило все ее существо. — Люблю-то я тебя как, дитятко ты мое… Один ты у меня теперича остался… Постыла-то я всем стала… Пожалей ты меня!
— Мамка, не плачь… Золотая ты моя, не плачь… — прижимаясь к ней, не переставая твердил Спирька…
IX
А Левон в это время, ‘точно краденный’, задами по усадьбам, мимо овинов пробирался на край деревни в шинок, где торговала с год тому назад овдовевшая баба Юдиха…
Юдиха, когда он, осторожно отворив дверь, переступил порог, была дома и занималась мытьем пола. Высоко подвязав юбку, с голыми толстыми ногами, перегнувшись, терла она с каким-то ожесточением, вся мокрая от поту, грязной мочалкой пол, то и дело крича на баловавших ребятишек, загнанных, ‘чтобы не вертелись под ногами’, на печку.
Увидя вошедшего ‘гостя’, Юдиха удивилась и стояла перед ним с мочалкой в руках, красная, с грязными потеками по лицу, удивленно большими, красивыми глазами глядя на него.