Коровин К.А. ‘То было давно… там… в России…’: Воспоминания, рассказы, письма: В двух кн.
Кн. 2. Рассказы (1936-1939), Шаляпин: Встречи и совместная жизнь, Неопубликованное, Письма
М.: Русский путь, 2010.
Зимняя сказка
Не спится.
В окно видна темная ночь.
Вдали на башне чужого города пробили часы, медленно и тоскливо.
И вспоминает душа, что далеко-далеко, там, в ночи, спят леса, долины. Печально, бедно… Вспоминается деревня под снегом, угрюмо, безотрадно. Снега, снега…
Едешь дорогой, сыплет метель. Кутаешься в шубу, думаешь: не замерзнуть бы. Кругом снежная мгла…
— Что ж,— говорю возчику,— переехали реку-то али нет?
— Но постой,— говорю,— какой явный факт: ‘знать, переехали’? Значит, ты не знаешь.
— ‘Не знаешь’? А кто знает-то? Видишь чего, метет пурга. Естолько не видать. Она-то знает, грех неровный, привезет… — сказал он про лошадь.
Останавливается. Бросает вожжи. Слезает. Идет смотреть впереди лошади дорогу, пропадает в темноте. Возвращается, опять садится, поворачивает лошадь назад. Слышно: ‘Ну, ну, грех неровный, трогай, не бось’.
— Батранов,— говорю,— три часа едем, что же, не заплутать бы?
— Ничего… Я сам вижу, что долго. Мне бы у оврага-то свернуть да на Некрасиху. Я покороче вздумал — чистяком, а вот что…
— Смотри, Батранов, Новошутино бы не взять, там уж никуда не доедешь… Куда же ты повернул опять?— беспокоюсь я.
— Да глядел я, заметно, Лисеич, что болото, значит, на Алексея Захарыча надоть. Ежели на него выйдет — погреемся.
— А говорил — довезет грех неровный.
— Не бось, Лисеич, не замерзнем, стужи нет большой, чертоводит маненько. Ничего… А вот и лес, правильно.
Лошадь стала.
Перед нами — лес, большие ели, метель повернула вбок. Батранов вылез опять, пошел вперед и кричит мне:
— Знать, казенник, чаща — не проехать.
Опять сворачивает назад. Становится как-то одиноко, жутко. Батранов говорит:
— Вот что, Лисеич,— водит…
— Как же быть?— спрашиваю я.
Батранов хлестнул лошадь и крикнул: ‘Свят, свят, рассыпься, сила вражья’. Лошадь бежала рысцой и повернула влево. Внизу, вдали, блеснул огонек.
— Мать честная!— крикнул Батранов. — Ведь это круча. К Егору попали. Это ведь что,— возчик рассмеялся. — Егор — явный фахт. Постой, я поведу лошадь.
Батранов опять вылез и, взяв под уздцы лошадь, повел ее круто под гору. Егор Васильевич — ученый лесник казенного леса. Огонек приближался, ясно показался дом лесничего. За частоколом лаяла собака.
Подъехали к воротам, вылезли, ноги у меня застыли. Стучим в калитку.
— Кто такой, чего надо?— спрашивает за воротами грубый голос.
Мы дожидаемся. Слышно, подходит человек, отворяет засов и, хрипло смеясь, говорит:
— Вот вы. Эка что, Ярлычева-то нету, в город уехал.
Отворяются ворота, Батранов въезжает. Иду в крыльцо. Собака прыгает, ласкается.
— Шарик,— говорю,— здравствуй, Шарик.
Собака, узнав, сует мне в руку холодный нос.
Накинув шубейку, встречает сестра лесничего, Маша. В доме тепло.
— Заплутали, значит?— говорит Маша. — А на праздник вспоминали вас, братец писать хотел вам: ‘приезжайте, волки к воротам подходили’. Самовар поставим, озябли, поди.
Маша и мать ее, Дарья Петровна, хлопотали, ставили на стол варенье, пирог, маковые лепешки, ветчину, водочку в бутылке, чтоб погреться. Маша наливала чай. Я заметил, что Маша изменилась. Лицо у нее стало бледное, грустные глаза. Маша вышла в коридор за сливками.
— Вот,— сказала мне Дарья Петровна, мать Маши,— помните студента,— замуж Маша вышла, помните? Вот вернулась к нам…
— Что так?— спросил я.
— Нехорошо… — ответила мать,— краснобай, пустой человек. Маша намучилась и ушла.
Я взглянул на Машу, когда она вернулась. В лице ее была печаль, какие-то будни.
После чая возчик Батранов пошел спать в кухню.
Маша принесла простыню на сено, принесла подушки, и я лег в большой горнице на полу. Устал и заснул. Ночью слышу голос Маши:
— Встаньте, поглядите в окно — волки…
Я вскочил с постели. Маша наклонилась и, заставив меня наклониться, повлекла меня к окну. На фоне синего снега у ворот, снаружи, сквозь мерзлые окна я увидел — двигались, как тени, мрачные, горбатые силуэты волков. Их было два. Блеснули внутренним блеском глаза и потухли. При мутном свете зеленой лампады грустное молодое лицо Маши, с полуоткрытым ртом, казалось мертвенно-бледным.
— Вон еще… — шепчет Маша.
— Маша, я выстрелю в них с чердака.
— Как хотите,— сказала она. И прибавила: — Нет, не надо, с ними мне веселей…
Маша пристально смотрела на меня.
— Маша,— начал я и осекся.
— Ну-да, ушла я от мужа, помните, при вас он приезжал в запрошлый год? Мы под венец в город уехали, помните?
— Что же, Маша, случилось? Вы такая веселая были.
— Да вот, не стерпела. Много у него в городе знакомых. Он все по гостям, и к нам гости. Он разговорчивый такой. Вижу я, что со всеми там, разными знакомыми барыньками-курсистками, заговаривается, и на всех у него глаза горят, вот как у волков! Каждую ночь из гостей поздно приходит, вином пахнет. Со мной ни слова. Я говорю ему: ‘Петя, ну скажи мне что-нибудь. Чего ты молчишь?..’
Он говорит:
— Ты моя лесная женщина, ундина. Я тебя люблю иной любовью, природой своей, вольной страстью. Ты не поймешь этого. Я люблю — от тебя пахнет лесом. Но есть другое, есть идейные женщины, они — город. Я не могу жить в лесу, я человек свободы.
И стало мне ясно, и удивилась я себе, что это со мной случилось? Когда он раздевается около, глядит в очки — рот у него большой и плоский, высокие плечи, с которых он снимает помочи, уверенность какая-то в лице… Ложась ко мне, улыбаясь, громко говорит: ‘Ну, здравствуй, мой лес’. И до того мне делалось противно, что я спросила себя внутри: кто этот человек, что-то он? И не дурак ли? Когда он ест, какая-то уверенность всегда, какая-то снисходительность ко мне — я не могла есть с ним. Мне хотелось не раз ударить его. Но я сдерживала себя…
Маша наклонила голову и вдруг, подняв лицо, обняла меня за шею и сказала у самого моего лица, заплакав:
— Поцелуйте меня, Константин Алексеевич, как хотите… немножко будет лучше… Только не жалейте меня…
И матовые губы Маши прикоснулись к моей щеке.
— Что ты, Маша?.. — спросил я, удивленный.
— Любовь не волчья, другая любовь, которая давно была во мне здесь, в лесу, в этом лесу… — прошептала Маша.
На мерзлых окнах в кристаллах узоров отразился начинающийся рассвет.
— Маша,— сказал я,— постойте здесь, у окна, я сейчас достану краски, холст, напишу вас с окном морозным, может быть, тени волков в эту предрассветную темноту.
Маша молча кивнула головой. Я быстро старался брать краски в мутной комнате, схватить настроение этого куска жизни. Вскоре подъехала к воротам лошадь.
— Братец приехал,— сказала Маша. И, накинув шубейку, выбежала в сени.
— Лисеич! Вот рад!— сказал, входя, лесничий. — Батюшки, чего это, ты Машу написал? А я письмо послать хотел — волки опять подходят к дому, Шарика им достать охота, а он умный, не дается.
‘Ушла ночь’,— подумал я.
Мать и Маша опять хлопотали, самовар на столе, просфоры из города. Умываюсь ледяной водой, валенки подает мне Батранов.
Осветился лес, ушла ночь, и с ней Маша, в таинственную сказку…
Батранов поит лошадь, к лесничему пришли мужики. Он деловито дает им билеты на порубку в лесу, считает деньги. Все другое — дневное. А Маша разливает чай — тоже другая.
Уезжая, прощаясь, я видел ласковые глаза Маши. Она вышла за ворота провожать меня. Я уезжал от чего-то близкого, родного…
В чужом городе вспоминаю лес в инее мороза, тени волков, помертвевшее милое лицо… Маша!.. какой прекрасной и таинственной небылью-сказкой живешь ты в памяти моей.