Жуковский. — Пушкин. — О новой пиитике басен, Вяземский Петр Андреевич, Год: 1828

Время на прочтение: 12 минут(ы)

П. А. Вяземский

Жуковский. — Пушкин. — О новой пиитике басен

Вяземский П. А. Сочинения: В 2-х т. — М.: Худож. лит., 1982. — Т. 2. Литературно-критические статьи. Сост., подг. текста и коммент. М. И. Гиллельсона. 1982.
‘Глупец, который в первый раз видит черных невольников, воображает себе, что они все на одно лицо: прелестные арии Россини те же черные невольники для глупцов!’
Прочитав сие остроумное уподобление в жизнеописании Россини, изданном прошлого года, в Париже, Стендалем, применил я его тотчас к суждениям некоторых судей-самозванцев наших об однообразии стихотворений Жуковского. Нет сомнения, что многие из произведений Жуковского, а в особенности последние, носят какой-то общий отпечаток, но просвещенный взор, но изощренное чувство образованного знатока откроют везде черты отличительные. Большая часть философических од Горация также на один напев, его философия заключается в одной господствующей мысли, в одном господствующем чувстве, но переливы их разнообразны, разноцветны, и они-то услаждают читателей многих столетий. Каждый готов согласиться, что разнообразие в творческой способности есть венец дарований поэта, но Протеи, каковы, например, Вольтер во Франции, Гете в Германии, каждый в своем роде и народе, бывают редкими исключениями из общего закона, да еще и у сих универсальных умов, всеобъемлющих гениев, нет ли какой особенной повадки природной, неизбежной, неистребимой? Сама природа, разнообразная в целом, обыкновенно подвержена бывает однообразию в отдельном. Цветок имеет один запах, плод один вкус, красавица одно выражение. Можно даже сказать, что, за исключением редких исключений, чем достоинство превосходнее, чем оно решительнее, тем скорее может быть односторонним, одноличным: посредственности или по крайней мере полусовершенству удобнее быть разнообразным и многоличным.
Остановимся на сравнении дарования писателя с красотою женщины. Правильная красавица будет иметь одно главное, постоянное выражение в лице своем, физиономия переменчивая, зыбкая будет принадлежностью пригожества, а не красоты! Прибегнем к другому сравнению: мысль главная, усилие постоянное, так сказать, душа целого бытия встречается только в характерах великих. Ум стремится к разным целям, гений напирает на одну цель. Предложение мое может отзываться несколько парадоксом, но при беспристрастном и прилежном исследовании наведет оно, вероятно, на истину.
Имя Жуковского сделалось с некоторого времени любимою темою аматёров на поприще критики. Испытывая свои силы против него, думают они, что доказывают тем свою независимость. Смешно и худо раболепствовать, но также худо и еще смешнее быть мятежником, не имея ни права на то, ни надежных союзников в собственных силах, в познаниях надлежащих и в доверенности посторонней, основанной на прежних успехах. Как, например, прочесть без смеха следующее суждение в ‘Письме на Кавказ’ (‘Сын Отечества’, 1825 г., No 2, стр. 205): ‘Было время, когда наша публика мало слыхала о Шиллере, Гете, Бюргере и других немецких романических поэтах, теперь все известно: знаем, что откуда заимствовано, почерпнуто или переиначено. Поэзия Жуковского представлялась нам прежде в каком-то прозрачном, светлом тумане, но на все есть время, и этот туман теперь сгустился’ и проч.
Во-первых, что за слог метеорологических наблюдений? Что за туман, который был прозрачен и теперь сгустился? Таким ли календарским языком пишут и судят о поэтах? Далее: г. сочинитель письма мог за себя признаться, что он недавно вслушался в имена Шиллера и Гете, сознание похвальное в отношении некоторого смирения и простодушия! Но кто дает ему право делать и публику участницею в долговременном неведении своем? Сганарель, сытно пообедав, думал, что и семья его сыта, а здесь автор думает, что чего он не знает, того и прочие не знают. Сверх тото, по словам его можно заключить, будто Жуковский хотел обманывать читателей и выдавал им чужое за свое, переводы и подражания за подлинники. Вот это уж намек неблагонамеренный и совершенно неосновательный! В первом издании Жуковского, напечатанном в 1815 году, означены имена поэтов, которые служили образцами его спискам.
Вообще можно сказать, что суждения автора письма, подкрепленные календарскими наблюдениями, столько же и гадательны, как многие из календарских истин.
Приговоры Пушкину, заключающиеся в том же письме, не основательнее первых. Не признавая глубокой чувствительности за отличительную черту поэзии Пушкина, автор утверждает далее мнение свое на следующих словах: ‘Пушкин не есть и не будет никогда рыцарем печального образа, чувствительным селадоном’. Будто глубокая чувствительность есть принадлежность поэтических Дон-Кихотов и слезливых селадонов? Критик смешал чувствительность с притворною плаксивостью и оказал в себе совершенное отсутствие поэтического чувства, столь необходимого, когда хотим судить о поэтах и поэзии. Он элегии Пушкина называет прелестными игрушками. Новое противоречие, новый nonsens! {Нелепость (фр.).} Если они игрушки, то уже не прелестны! Элегия только тогда и хороша, когда поэт г. ней не шутит, а грустит и плачет заправду. Элегия есть листок из бытописания души или холодная, скучная выдумка, элегии Пушкина не прелестные игрушки, но горячий выпечаток минувшего ощущения души, минувшего вдохновения, уныния — и вот чем они прелестны! ‘Песнь о вещем Олеге’ не нравится критику, он не находит в ней той игривости в стихах, которую привык видеть у Пушкина. Наш критик должен быть большой весельчак. Он требует, чтобы и покойный Олег заигрывал с ним и тешил его. Элегии приемлются им за игрушки, здесь жалуется си, что поэт не довольно разыгрался, хотя содержание ‘Вещего Олега’ ничего в себе игривого представить не может. Недаром месте ставит он Пушкина выше, гораздо выше Жуковского, но, не определив степени ни того, ни другого, пускается он в одну пустую издержку слов. Что за принужденная и наобум сделанная оценка! Жуковский не написал бы многих страниц в ‘Кавказском пленнике’, ‘Бахчисарайском фонтане’, многих из мелких стихотворений Пушкина, кипящих чувством и мыслию, но Пушкин не написал бы многих строф в ‘Певце во стане русских воинов’, в ‘Громобое’ и ‘Вадиме’, ‘Светлане’, в ‘Послании к Нине’, ‘К Тургеневу’, не боролся бы с успехом, равным успеху Жуковского, в состязаниях с богатырями иностранной поэзии, в состязаниях, где он должен был покорить самый язык и обогатить столькими завоеваниями и дух, и формы, и пределы нашей поэзии. Согласен! В Пушкине нет ничего Жуковского, но между тем Пушкин есть следствие Жуковского. Поэзия первого не дочь, а наследница позади последнего, и по счастию обе живы и живут в ладу, несмотря на искательства литературных стряпчих щечил, желающих ввести их в ссору и тяжбу — с тем, чтобы поживиться насчет той и другой, как обыкновенно водится в тяжбах1.
С удовольствием повторяем здесь выражение самого Пушкина об уважении, которое нынешнее поколение поэтов должно иметь к Жуковскому, и о мнении его относительно тех, кои забывают его заслуги: дитя не должно кусать груди своей кормилицы. Эти слова приносят честь Пушкину, как автору и человеку!2
Но пускай еще критик возносит Пушкина выше Жуковского, если непременно хочет ставить одного поэта на голову другому, а не позволяет им стоять рядом: Жуковский, верно, понесет охотно такое приятное бремя, но это не конец: у сочинителя ‘Письма на Кавказ’ есть в запасе и еще несколько, кроме Пушкина, которые выше Жуковского. Сие открытие, которое он, вероятно, держит про себя до удобного случая, выгодно для пользы литературы нашей, но каково же будет Жуковскому? Предвижу, что не устоять ему, если автору письма поручено будет соорудить пирамиду из поэтов наших.
Многие с досадою жалуются, что у нас чужемыслие, чужечувствие, чужеязычие господствуют в словесности, что у нас мало своего, мало русского, что никто не старается дать поэзии нашей направление народное. Может быть, отчасти это и правда. Но, по справедливости, признаться должно, что и у нас встречаются яркие примеры такого литературного патриотизма, который даже и у немцев и англичан мог бы показаться баснословным.
В доказательство тому привожу выписку из ‘Письма на Кавказ’ (‘Сын Отечества’, 1825, No 3, стр. 313). Речь идет о новых баснях г. Крылова, напечатанных в ‘Северных Цветах’.
‘Они прекрасны, замысловаты, но… право, не хочется высказать, — по рассказу не могут сравняться с прежними его баснями, в которых с прелестью поэзии соединено что-то русское, национальное. В прежних баснях И. А. Крылова мы видим русскую курицу, русского ворона, медведя, соловья и т. п. Я не могу хорошо изъяснить того, что чувствую при чтении его первых басен, но мне кажется, будто я где-то видал этих зверей и птиц, будто они водятся в моей родительской вотчине’3.
В других землях требовали и требуют, чтобы драматические писатели, творцы эпических поэм, почерпали предметы и вымыслы свои из отечественных источников, но наш Шлегель увлекается гораздо далее в порыве пламенного патриотизма. Он не довольствуется отечественным пантеоном, он требует еще и отечественного зверинца, отечественного курятника, отечественного птичника. По нем, сохрани боже, чтобы русский баснописец употребил в басне своей, например, цесарскую курицу или швабского гуся, нет,— давай ему непременно куриц русских, гусей русских, поэтический желудок его не варит других, кроме русских. Должно надеяться, что требования новой пиитики нашего законодателя возбудят покорное внимание будущих баснописцев, но одно меня тревожит за них: где будет предел его требованиям? Удовольствуется ли он тем, что его станут потчевать одною русскою живностью. Из последних слов приведенной выписки не высказывается ли требование живности доморощенной? Первые басни г. Крылова правились литератору-патриоту, по чем? Ему казалось, что герои оных водились в его родительской вотчине. Искренно поздравляем нашего Аристарха — помещика с родительскою вотчиною: не каждому литератору можно похвалиться подобною собственностью, поздравляем и с тем, что он имеет при ней куриц и соловьев, приятную пищу для желудка и ушей, хотя сожалеем вчуже, что в этой вотчине водятся медведи, потому что от них сельские прогулки могут вовлечь хозяина в неприятные встречи. Понимаем также, что для образованного помещика очень приятно иметь домашнего Лафонтена биографом-живописцем господского птичьего двора, но пускай указатель новой пиитики царства бессловесных сжалится немного над затруднительным положением баснописца, который в таком случае должен приписаться к какой-нибудь вотчине, чтоб доставлять читателю своему приятные воспоминания о его домашнем хозяйстве. Должно надеяться, что в другом письме на Кавказ последуют пояснения и прибавления, которые, к общему удовольствию, согласят выгоды читателей-помещиков с выгодами приписных баснописцев.
1825

ПРИПИСКА

Вот и эта статейка способствовала заподозрить меня в неуважении к Крылову4. Не все грамотные люди умеют писать, это известно: за примером ходить далеко не нужно. Но можно, по крайней мере, было думать, что все грамотные умеют читать, а на деле выходит, что и этого нет. Как умеющему читать могло бы померещиться, что я здесь нападаю на Крылова? Не явно ли, что предмет суждений и насмешек моих критик, требующий, чтобы Крылов был непременно поставщиком доморощенных зверей, доморощенных животных. Он требует, чтобы каждая басня носила свое русское тавро, чтобы баснописец был именно русский гуртовщик, русский разносчик русских певчих птиц, а отнюдь не канареек и других заморских пернатых. Хорошенько допросить нашего критика, он готов сознаться, что и Петр Первый напрасно водворил в России голландских коров. И то правда: это уже не басня, а гораздо поважнее басни, — это история и статистика. Боже мой, до каких гнусностей может довести патриотизм, то есть патриотизм, который зарождается в некоторых головах, совершенно особенно устроенных. Признаюсь, я не большой и не безусловный приверженец и поклонник так называемой национальности. Думаю, что и Крылов не гонялся за национальностью: она сама набежала на него, прильнула к нему, но и то не овладела им. Вот, например, случай, который доказывает, что он был более классик, нежели националист. Пушкин читал своего ‘Годунова’, еще немногим известного, у Алексея Перовского. В числе слушателей был и Крылов. По окончании чтения я стоял тогда возле Крылова. Пушкин подходит к нему и, добродушно смеясь, говорит: ‘Признайтесь, Иван Андреевич, что моя трагедия вам не нравится и на глаза ваши не хороша’. — ‘Почему же не хороша? — отвечает он. — А вот что я вам расскажу: проповедник в проповеди своей восхвалял божий мир и говорил, что все так создано, что лучше созданным быть не может. После кроповеди подходит к нему горбатый, с двумя округленными горбами, спереди и сзади: не грешно ли вам, пеняет он ему, насмехаться надо мною и в присутствии моем уверять, что в божьем создании все хорошо и все прекрасно. Посмотрите на меня. — Так что же, — возражает проповедник, — для горбатого и ты очень хорош’. — Пушкин расхохотался и обнял Крылова5.
Национальность есть чувство свободное, врожденное: мы любим родину свою, народ, которому принадлежим, который наш и нас считает своими, по тому же закону природы, по которому любим себя, а в себе любим и семью свою, родителей, братьев, сестер. Захотеть же вложить это чувство в систему, в учение, в закон это то же, что задушить его. Не следует суживать воззрения свои, понятия, сочувствия. И те и другие, чтобы отыскать место свое, требуют простора и воли. Литературная ли национальность, политическая ли, принятая в смысле слишком ограниченном, ни до чего хорошего довести не может.
1876

КОММЕНТАРИИ

Впервые литературное наследие П. А. Вяземского было собрано в двенадцатитомном Полном собрании сочинений (СПб., 1878—1896), в нем литературно-критическим и мемуарным статьям отведено три тома (I, II, VII) и, кроме того, пятый том содержит монографию о Фонвизине. Во время подготовки ПСС Вяземский пересмотрел свои статьи, дополнив некоторые из них Приписками, которые содержат ценнейшие мемуарные свидетельства. В то же время необходимо учитывать, что на характере этих дополнений сказались воззрения Вяземского поздней поры. Специально для ПСС он написал обширное ‘Автобиографическое введение’. ПСС не является полным сводом произведений Вяземского, в последние годы удалось остановить принадлежность критику некоторых журнальных статей и его участие в написании ряда других работ (подробнее об этом см.: М. И. Гиллельсон. Указатель статей и других прозаических произведений П. А. Вяземского с 1808 по 1837 год. — ‘Ученые записки Горьковского государственного университета’, вып. 58, 1963, с. 313—322).
Из богатого наследия Вяземского-прозаика для настоящего издания отобраны, как нам представляется, наиболее значительные литературно-критические работы, посвященные творчеству Державина, Карамзина, Дмитриева, Озерова, Пушкина, Мицкевича, Грибоедова, Козлова, Языкова, Гоголя. В основном корпусе тома выдержан хронологический принцип расположения материала. В приложении печатаются отрывки из ‘Автобиографического введения’, мемуарные статьи ‘Ю. А. Нелединский-Мелецкий’ и ‘Озеров’.
Учитывая последнюю авторскую волю, статьи печатаются по тексту ПСС, исключение сделано для отрывков из ‘Автобиографического введения’, так как авторская правка по неизвестным причинам не получила отражения в ПСС, во всех остальных случаях разночтения, имеющие отношение к творческой истории статей, приведены в примечаниях к конкретным местам текста.

КОММЕНТАРИИ

Впервые литературное наследие П. А. Вяземского было собрано в двенадцатитомном Полном собрании сочинений (СПб., 1878—1896), в нем литературно-критическим и мемуарным статьям отведено три тома (I, II, VII) и, кроме того, пятый том содержит монографию о Фонвизине. Во время подготовки ПСС Вяземский пересмотрел свои статьи, дополнив некоторые из них Приписками, которые содержат ценнейшие мемуарные свидетельства. В то же время необходимо учитывать, что на характере этих дополнений сказались воззрения Вяземского поздней поры. Специально для ПСС он написал обширное ‘Автобиографическое введение’. ПСС не является полным сводом произведений Вяземского, в последние годы удалось остановить принадлежность критику некоторых журнальных статей и его участие в написании ряда других работ (подробнее об этом см.: М. И. Гиллельсон. Указатель статей и других прозаических произведений П. А. Вяземского с 1808 по 1837 год. — ‘Ученые записки Горьковского государственного университета’, вып. 58, 1963, с. 313—322).
Из богатого наследия Вяземского-прозаика для настоящего издания отобраны, как нам представляется, наиболее значительные литературно-критические работы, посвященные творчеству Державина, Карамзина, Дмитриева, Озерова, Пушкина, Мицкевича, Грибоедова, Козлова, Языкова, Гоголя. В основном корпусе тома выдержан хронологический принцип расположения материала. В приложении печатаются отрывки из ‘Автобиографического введения’, мемуарные статьи ‘Ю. А. Нелединский-Мелецкий’ и ‘Озеров’.
Учитывая последнюю авторскую волю, статьи печатаются по тексту ПСС, исключение сделано для отрывков из ‘Автобиографического введения’, так как авторская правка по неизвестным причинам не получила отражения в ПСС, во всех остальных случаях разночтения, имеющие отношение к творческой истории статей, приведены в примечаниях к конкретным местам текста.

ЖУКОВСКИЙ. — ПУШКИН. — О НОВОЙ ПИИТИКЕ БАСЕН

Статья написана в начале 1825 года, когда явственно ощущалось нарастание революционного движения. Какая из борющихся сторон — декабристы или правительство — победит в предстоящей схватке, предсказать было трудно. Именно поэтому издатель ‘Северной пчелы’ Ф. В. Булгарин счел за благо внимательно прислушиваться к литературным суждениям Рылеева и А. Бестужева. Содержание ‘Северной пчелы’ за 1825 год как раз и свидетельствует о том, что Булгарин ‘на всякий случай’ усиленно поддерживал связи с издателями ‘Полярной звезды’. Однако позиция Булгарина не ввела в заблуждение Вяземского, который еще весной 1824 года указывал в частной переписке на его двуличие. Неприязнь Вяземского к Булгарину, помимо всего прочего, вызывалась критикой ‘Истории Государства Российского’ Карамзина в статьях польского историка И. Лелевеля, которые с конца 1823 года печатались на страницах ‘Северного архива’, журнала, издававшегося Булгариным. В защиту Карамзина выступил Николай Тургенев, пославший в ‘Северный архив’ перевод положительной рецензии немецкого историка Геерена. Напечатав перевод, Булгарин поместил критический разбор рецензии, в своем ответе он допустил оскорбительные выпады против Карамзина. Эта журнальная полемиика упрочила непримиримость Вяземского к Булгарину и обусловила резкий, памфлетный тон его статьи.
Статья полемически направлена против Булгарина, утверждавшего в многократно цитируемом Вяземским ‘Письме на Кавказ’, что в России есть ‘поэты выше Жуковского и Пушкина’. ‘Наш век, — писал он, — отличается тем, что мы стремимся к усовершенствованию языка, но он еще не золотой, а Жуковский не первый поэт нашего века. Выше, гораздо выше его Пушкин, и… я бы назвал еще некоторых, но не хочу выводить на сцену тех, о которых умолчано в обозрении’ (‘Сын отечества’, 1825, No 2, с. 204). ‘Первым поэтом золотого века нашей словесности’ назвал Жуковского П. А. Плетнев в обзоре, напечатанном в ‘Северных цветах’ на 1825 год. Под ‘некоторыми’, о которых ‘умолчано в обозрении’, Булгарин подразумевал Рылеева и Бестужева, и целью статьи Вяземского являлось стремление помешать Булгарину внести раскол в лагерь передовых писателей, не допустить противопоставления издателей ‘Полярной звезды’ Жуковскому и Пушкину.
Пушкин остался доволен статьей Вяземского (см. об этом ниже, коммент. 1), иного мнения придерживался Жуковский. 22 апреля 1825 года В. А. Муханов писал брату Николаю: ‘От души сожалею, что Вяземский на свою беду заваривает кашу с Булгариным. Тебе надобно сказать, что вслед статьи его, напечатанной в ‘Телеграфе’, он получил письмо от Жуковского, который очень благоразумно упрекал его, зачем он за него вступается, говоря, что литераторы, сделавшие себе имя, должны презирать кривые толки литературной черни и отвечать на оные убийственным молчанием, но уже было поздно. Критика Булгарина, нимало не опровергая статью Вяземского, наполнена личностями и ругательствами, но Вяземский не будет отвечать на сию брань’ (‘Щукинский сборник’, вып. V, М., 1906, с. 271, здесь письмо датировано 1824 г.). Ответ Булгарина, подписанный инициалами ‘Д. Р. К.’ и называвшийся ‘Возражения на статью ‘Жуковский. — Пушкин. — О новой пиитике басен’, появился в СО (1825, No 7, с. 280—299).
Полемическая схватка Вяземского с Булгариным побудила Баратынского написать дружескую эпиграмму на Вяземского:
Войной журнальною бесчестит без причины
Он дарования свои.
Не так ли славный вождь и друг Екатерины —
Орлов — еще любил кулачные бои?
Впервые — МТ, 1825, ч. I, с. 346—353. Печатается по изд.: ПСС, т. I, с. 178—185.
1 25 мая 1825 г. Пушкин писал Вяземскому: ‘Ты спрашиваешь, доволен ли я том, что сказал ты обо мне в ‘Телеграфе’. Что за вопрос? Европейские статьи так редки в наших журналах! а твоим пером водят и вкус и пристрастие дружбы. Но ты слишком бережешь меня в отношении к Жуковскому. Я не следствие, а точно ученик его, и только тем и беру, что не смею сунуться на дорогу его, а бреду проселочной’.
2 Перефразировка выражения Пушкина из его письма к Рылееву от 25 января 1825 г.: ‘Зачем кусать нам груди кормилицы нашей? потому, что зубки прорезались? Что ни говори, Жуковский имел решительное влияние на дух нашей словесности, к тому же переводной слог его останется всегда образцовым. Ох! уж эта мне республика словесности! за что казнит, за что венчает?’
3 Остроумная отповедь Вяземского понравилась Пушкину, который писал брату Льву 27 марта 1825 г.: ‘Когда пошлешь стихи мои Вяземскому, напиши ему, чтоб он никому не давал, потому что эдак меня опять обокрадут — у меня нет родительской деревни с соловьями и с медведями’.
4 В недооценке языка басен Крылова сказывался карамзинистский стилистический ‘кодекс’, который влиял на суждения Вяземского. Существенны и некоторые другие аспекты, влиявшие на восприятие Вяземским басенного творчества Крылова. Вероятно, умеренная общественная позиция Крылова, сказавшаяся, в частности, в его баснях ‘Безбожники’, ‘Сочинитель и разбойник’, в которых осуждалось религиозное вольнодумство и содержались неодобрительные намеки на вольнолюбивых писателей (современники увидели в ‘Сочинителе и разбойнике’ намек на Вольтера), вызывала критическое отношение Вяземского. Можно также предполагать, что журнальная полемика 1790-х гг. между Карамзиным и Крыловым, нападки Крылова на Княжнина, тираноборческую трагедию которою ‘Вадим Новгородский’ высоко ценил Вяземский, наложила отпечаток на его суждения о Крылове. Оценивая драматические произведения Крылова и Княжнина, Вяземский писал: ‘Прочтите комедию Крылова ‘Проказники’ и скажите, случаются ли такие чудеса в наше время. Как так переродиться? Лакейские шутки, срам и поношение. Вот где Княжнин глядит исполином: в ‘Росс<ийском> феатре’ (Записные книжки—1963, с. 57). Подробнее об этом см.: Я. В. Княжнин. Избранные произведения. Л., 1961, с. 13 (статья Л. И. Кулаковой).
Пушкин не был согласен с точкой зрения Вяземского. В статье ‘О предисловии г-на Лемонте к переводу басен И. А. Крылова’ Пушкин утверждал: ‘Лафонтен и Крылов — представители духа обоих народов’, что вызвало бурный протест Вяземского: ‘Как ни говори, а в уме Крылова есть все что-то лакейское: лукавство, брань из-за угла, трусость перед господами, все это перемешано вместе’. Возражения Вяземского, в свою очередь, вызвали каламбурный ответ Пушкина в письме от 7 ноября 1825 г.: ‘Ты уморительно критикуешь Крылова, молчи, то знаю я сама, да эта крыса мне кума. Я назвал его представителем духа русского народа — не ручаюсь, чтоб он отчасти не вонял.— В старину наш народ назывался смерд (см. госп<одина> Кар<амзина>). Дело в том, что Крылов преоригинальная туша, гр<аф> Орлов дурак, а мы разини и пр. и пр.’
5 Этот красочный эпизод свидетельствует о неприятии Крыловым, воспитанным на принципах классицизма, эстетической системы ‘Бориса Годунова’. Крылов применил к трагедии Пушкина анекдот, содержащийся в эпиграмме французского поэта Понса де Вердена: ‘En se chauffant dans le cafe Procophe’ (‘Греясь в кафе ‘Прокоп’).
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека