Жизнь термитов, Метерлинк Морис, Год: 1926

Время на прочтение: 81 минут(ы)

Морис Метерлинк

Жизнь термитов

Введение

I

‘Жизнь термитов’, подобно ‘Жизни пчел’, все утверждения которой специалисты признали правильными, — это не романизированная биография, какие модно писать в наше время. Я остался верен принципу, руководившему мною в предыдущем произведении, — никогда не поддаваться соблазну добавить к действительному чуду чудо воображаемое или фиктивное. Я уже не молод, и мне проще противостоять этому искушению, поскольку годы мало-помалу учат каждого человека тому, что чудесна одна лишь истина. Помимо прочего, они учат писателя еще и тому, что первыми и быстрее всего устаревают украшения и что только у строго изложенных фактов и просто, ясно выраженных наблюдений есть шанс сохранить завтра почти такой же вид, как сегодня.
Поэтому я не привел ни одного факта и не сообщил ни об одном наблюдении, которые не были бы неопровержимыми и легко поддающимися проверке. Это первая обязанность, когда дело касается столь малоизвестного и поразительного мира, как тот, в который мы вступаем. Невиннейшая фантазия, легчайшее преувеличение и малейшая неточность лишили бы исследование такого рода всякого доверия и интереса. Надеюсь, их совсем немного, если только в некоторых вопросах я сам не был введен в заблуждение теми, кому следовал, что маловероятно, поскольку я опирался только на работы профессиональных энтомологов, писателей совершенно объективных и хладнокровных, преклоняющихся перед научным наблюдением и чаще всего даже не осознающих необычайного характера насекомого, которое они изучают, и, уж во всяком случае, нисколько не пытающихся на нем останавливаться и его подчеркивать.
Я очень мало позаимствовал из рассказов сотен путешественников, поведавших нам о термитах, которые часто вызывают сомнения, независимо от того, воспроизводят ли они безо всякой критики россказни туземцев или же склонны к преувеличению. Я сделал исключение из этого правила только для выдающихся исследователей, например Дэвида Ливингстона, который был к тому же добросовестным ученым-натуралистом.
Можно было бы утяжелить нижнюю часть страниц сносками и ссылками по поводу каждого утверждения. Есть главы, где следовало бы испещрить ими буквально все фразы и где комментарий поглотил бы собой сам текст, как в наиболее скучных из наших школьных учебников. Я полагаю, что его с успехом заменит краткая библиография, которую читатель найдет в конце тома, тем более что литература, посвященная термитам, еще не столь громоздка, как литература о пчелах.
Итак, факты. Я находил их разрозненными, разбросанными и спрятанными в сотне различных мест, и зачастую они казались незначительными в силу своей изолированности. Как и в ‘Жизни пчел’, моя роль ограничивалась тем, чтобы связать и сгруппировать их как можно более гармоничным образом, привести к взаимодействию, облечь надлежащими замечаниями и, прежде всего, предать огласке, поскольку тайны термитов остаются еще более неведомыми, чем тайны улья, даже для тех любопытных, с каждым днем все более многочисленных, которые интересуются насекомыми.
Мне более или менее принадлежит только интерпретация этих фактов, подобно тому, как принадлежит она читателю, который, возможно, сделает из них совершенно другие выводы. Впрочем, это единственное, что принадлежит историку, и монография о столь необычном насекомом — это в конечном счете история неизвестного племени, происходящего, как порой кажется, с другой планеты, и эта история требует такого же методичного и беспристрастного изложения, как и история людей.
Эта книга, если угодно, образует пару с ‘Жизнью пчел’, но ее цвет и среда иные. Это как бы день и ночь, рассвет и сумерки, небо и ад. С одной стороны, по крайней мере, на первый взгляд и при условии не очень сильного углубления, поскольку в улье тоже есть свои драмы и беды, все — свет, весна, лето, солнце, ароматы, пространство, крылья, лазурь, роса и счастье, не сравнимое с земными радостями. С другой, все — мрак, подземное удушье, жадность, гнусная, грязная скупость, тюремная, каторжная, замогильная атмосфера, но наверху — намного более полное, более героическое, более вдумчивое и более разумное самопожертвование одной идее или одному инстинкту, — название не имеет значения, ведь результаты схожи, — огромному и почти бесконечному, что, в итоге, компенсирует внешнюю красоту, приближает к нам эти жертвы, превращает их чуть ли не в наших собратьев и в некотором отношении делает из этих несчастных насекомых гораздо более близких, чем пчелы и любые другие живые существа на Земле, предтеч и предвестников наших собственных судеб.

II

Энтомологи, ссылаясь на геологов, предполагают, что цивилизация термитов, которых в народе называют ‘белыми муравьями’, хотя их белизна весьма сомнительна, на сто миллионов лет предшествует появлению человека на нашей планете. Эти предположения трудно проверить. Впрочем, как это часто случается, ученые еще не пришли к общему мнению. Одни, например Н. Хольмгрен, связывают их с прототаракановыми, вымершими в пермском периоде, тем самым отодвигая их в бескрайнюю и бездонную ночь конца палеозоя. Другие находят их в лейасе Англии, Германии и Швейцарии, т.е. в мезозое, и, наконец, третьи обнаруживают их лишь в верхнем эоцене, т.е. в кайнозое. Было идентифицировано сто пятьдесят их видов, окаменевших в янтаре. Как бы то ни было, термиты, несомненно, появились несколько миллионов лет назад, и одно это уже внушает уважение.
Эта древнейшая из известных цивилизация — самая интересная, самая сложная, самая разумная и, в определенном смысле, самая логичная и лучше всего приспособленная к трудностям существования из тех, что появились на Земле до нашей. С некоторых точек зрения, несмотря на свою жестокость, мрачность и часто омерзительность, она стоит выше цивилизации пчел, муравьев и самого человека.

III

Литература, посвященная термитам, далеко не столь богата, как та, что выросла вокруг пчел и муравьев. Первым энтомологом, серьезно ими занимавшимся, был И. Г. Кениг, долгое время живший в Индии, в Транкебаре — районе Мадраса, где он изучал их в свободное время. Он умер в 1785 году. Далее следует Генри Смитмен, ставший вместе с Германном Хагеном подлинным отцом термитологии. Его знаменитый доклад о некоторых африканских термитах, вышедший в 1781 году, содержит в себе настоящую сокровищницу наблюдений и толкований, в которой черпали, не исчерпывая ее, информацию все те, кто занимался этими насекомыми, и работы его последователей, в частности, Г. Б. Хэвиленда и Т. Дж. Сэвиджа, почти всегда подтверждали ее точность. Что же касается Германна Хагена из Кенигсберга, то в 1855 году он отдал в берлинскую ‘Linnea entomologica’ методичную и полную монографию, где проанализировал с пунктуальностью, тщательностью и добросовестностью, которые, как следует признать, немцы привнесли в такого рода работы, все, что было написано о термитах со времен Древней Индии и Египта до наших дней. Здесь мы находим краткий конспект и критику сотен наблюдений, проделанных всеми путешественниками, изучавшими их в Азии, Африке, Америке и Австралии.
Среди новых работ упомянем прежде всего труды Грасси и Сандиаса, установивших микрологию термита, при этом первый высказал предположения об удивительной роли некоторых простейших в кишечнике насекомого, Шарля Леспэ, рассказавшего нам о маленьком европейском термите, которого он назвал, возможно ошибочно, светобоязливым, Фрица Мюллера, Филиппо Сильвестри, занимающегося южноамериканскими термитами, И. Сьестедта, интересующегося африканскими термитами и ведущего, прежде всего, классификаторскую работу, У. У. Фроггатта, который вместе с натуралистом У. Сэвил-Кентом рассказал практически все об австралийских термитах, Э. Хега, настойчиво изучающего термитов Конго, который, продолжив работу Хагена и доведя ее до 1922 года, резюмировал в замечательном, очень полном и богато иллюстрированном труде почти все, что известно на сегодняшний день об интересующем нас насекомом. Назовем также имена Васманна, А. Иммса, великого шведского термитолога Нильса Хольмгрена, немецкого энтомолога К. Эшериха, проведшего, в частности, чрезвычайно любопытные исследования над эритрейскими термитами, и, наконец, чтобы не повторять все те имена, которые вы найдете в библиографии Л. Р. Кливленда, который в великолепных лабораториях Гарвардского университета много лет занимается исследованиями и экспериментами над простейшими из кишечника наших древоядных, относящимися к наиболее настойчивым и проницательным в современной биологии. Не забудем также об интересных монографиях Э. Бюньона, которые я еще неоднократно буду иметь возможность цитировать, и в завершение отошлю вас к библиографии, помещенной в конце книги.
Эта литература, хотя она и не идет в сравнение с той, что посвящена перепончатокрылым, тем не менее позволяет определить важнейшие черты политической, экономической и социальной организации или, иными словами, той судьбы, которая, возможно, предвосхищает, судя по тому, куда мы движемся, и, если мы не начнем действовать, пока не будет слишком поздно, судьбу, ожидающую нас. Может быть, мы найдем в ней какие-то интересные указания и полезные уроки. Я повторяю, что в настоящее время на Земле нет живого существа, включая пчел и муравьев, которое было бы одновременно настолько далеко и близко к нам, так нищенски, так восхитительно и так по-братски человечно.
Наши утописты ищут на границах, где угасает воображение, образцы обществ будущего, в то время как у нас под носом есть общества, возможно, такие же фантастические, такие же неправдоподобные и, — кто знает! — такие же пророческие, как те, что мы могли бы найти на Марсе, Венере или Юпитере.

IV

В отличие от пчелы и муравья, термит — не перепончатокрылое. Его научная классификация вызывает затруднения и, похоже, еще не установлена ne varietur [Окончательно (лат.)], обычно его относят к роду прямокрылых или прямокрылообразных, сетчатокрылых или псевдосетчатокрылых, трибе Corrodants . На самом же деле они образуют отдельный отряд — Isoptera . Некоторые энтомологи, по причине их общественных инстинктов, охотно относят их к перепончатокрылым.
Большие термиты обитают исключительно в жарких, тропических или субтропических, странах. Мы уже говорили, что, вопреки названию, термит редко бывает белым. Скорее он принимает приблизительный цвет той земли, которую населяет. Его размер у различных видов колеблется от 3 до 10 или 12 миллиметров, следовательно, иногда он достигает размера наших маленьких домашних пчел. Насекомое (по меньшей мере в основной части популяции, поскольку, как мы увидим далее, оно отличается невероятным полиморфизмом) более или менее похоже на довольно плохо сложенного муравья с вытянутым, мягким, как у личинки, брюшком, пересеченным поперечными бороздками.
Мы увидим также, что не многих существ природа так плохо вооружила для борьбы за существование. У него нет ни пчелиного жала, ни замечательной хитиновой брони муравья — его самого непримиримого врага. Как правило, у него нет крыльев, но если даже он ими обладает, то они, словно бы в насмешку, даются ему лишь для того, чтобы долететь до гекатомбы. Он тяжел, неповоротлив и не может избежать опасности бегством. Столь же уязвимый, как червь, он беззащитен перед всеми, кто в мире птиц, рептилий и насекомых жаден до его сочной плоти. Он способен выжить только лишь в экваториальных районах и, — фатальное противоречие! — погибает, как только попадает под солнечные лучи. Он сильно нуждается во влаге и почти всегда вынужден жить в странах, где семь-восемь месяцев с неба не падает ни капли. Одним словом, почти так же, как к человеку, природа проявила по отношению к нему несправедливость, недоброжелательство, иронию, своенравие, непоследовательность или коварство. Однако он может так же хорошо, как человек, а иногда и лучше него извлекать пользу из единственного преимущества, которое забывчивой, любопытной или попросту равнодушной мачехе вздумалось ему оставить: той маленькой невидимой силы, которую у него мы называем инстинктом, а у самих себя, неизвестно, почему, — разумом. С помощью этой маленькой силы, у которой нет даже четко определенного названия, он научился видоизменяться и создавать оружие, которым овладел ничуть не более спонтанно, чем мы — своим, научился укрепляться, становиться непобедимым, поддерживать в городах необходимые ему температуру и влажность, обеспечивать будущее, размножаться до бесконечности и постепенно становиться самым стойким, самым обосновавшимся и самым грозным оккупантом и завоевателем земного шара.
Вот почему мне не кажется праздным интерес к этому часто неприятному, но порой восхитительному насекомому — единственному из всех известных нам живых существ, что сумело от убожества, равного нашему, подняться до цивилизации, в некотором отношении не уступающей той, что достигнута нами сегодня.

Термитник

I

Всего насчитывается от тысячи двухсот до полутора тысяч видов термитов. Самые известные среди них — Termes Bellicosus , строящий огромные холмики, Nemorosus Lucifugus , появившийся в Европе, Incertus Vulgaris , Coptotermes , Bornensis и Mangensis , эти солдаты со спринцовками, Rhinotermes , Termes Planus , Tenuis , Malayanus , Viator , один из редких видов, живущий иногда под открытым небом и длинными шеренгами пересекающий джунгли, при этом солдаты прикрывают с флангов рабочих-носильщиков, Termes Longipes , Foraminifer , Sulphureus , Gestroi , сознательно нападающий на живые деревья и воины которого свирепы, Termes Carbonarius , чьи солдаты издают весьма своеобразный, ритмичный, таинственный стук, к которому мы еще вернемся, Termes Latericus , Lacessitus , Dives , Gilvus , Azarelii , Translucens , Speciosus , Comis , Laticornis , Brevicornis , Fuscipennis , Atripennis , Ovipennis , Regularis , Inanis , Latifrons , Filicornis и Sordidus , обитающие на острове Борнео, Laborator с Малакки, Capritermes , жвалы которого похожи на козлиные рога, раздвигаются, словно пружины, и отбрасывают насекомое на двадцать-тридцать сантиметров, Termopsis и Calotermes , самые отсталые, и сотни других, перечисление которых было бы слишком утомительным.
Добавим, что наблюдения за повадками этого экзотического и неуловимого насекомого новы и неполны, что многие вопросы в них остаются неясными и что термитник полон тайн.
В самом деле, помимо того, что он обитает в странах, где натуралистов гораздо меньше, чем в Европе, термит не является или по крайней мере не являлся, пока им не заинтересовались американцы, лабораторным насекомым, и его почти невозможно изучать в ульях или стеклянных ящиках, изготавливаемых для пчел и муравьев. У великих мирмекологов — Форелей, Шарлей Жане, Лаббоков, Васманнов, Корне и многих других — не было возможности им заняться. Если он и проникает в кабинет энтомолога, то обычно лишь затем, чтобы его разрушить. С другой стороны, разрушение термитника — дело не из простых и не из приятных. Венчающие его башенки сделаны из такого прочного цемента, что о него выщербляется сталь топора, и приходится взрывать их с помощью пороха. Часто туземцы, из страха или суеверия, отказываются помогать исследователю, который, как рассказывает Дувиль о своем путешествии в Конго, вынужден облачаться в кожу и надевать маску, чтобы избежать укусов тысяч воинов, мгновенно облепливающих его и уже не отпускающих. Когда же термитник наконец раскрыт, то он представляет лишь зрелище великого и грозного столпотворения, а отнюдь не секреты повседневной жизни. Кроме того, несмотря на все наши старания, нам никогда не добраться до последних подземных логовищ, уходящих на несколько метров в глубину.
Существует, правда, порода европейских термитов, очень маленьких и, вероятно, выродившихся, которых французский энтомолог Шарль Леспэ добросовестно изучил семьдесят лет назад. Их довольно легко спутать с муравьями, хотя они белого цвета с легким янтарным, почти прозрачным оттенком. Они обитают на Сицилии, в частности в районе Катании, и, главным образом, в ландах в окрестностях Бордо, где живут в старых сосновых пнях. В отличие от своих сородичей из жарких стран, они крайне редко проникают в дома и не наносят большого ущерба. По размеру они не больше маленького муравья, хрупки, невзрачны, немногочисленны, безвредны и почти беззащитны. Это ‘бедные родственники’ вида, возможно, заблудшие и ослабленные потомки Lucifugus , о которых пойдет речь дальше. Во всяком случае, они могут дать нам лишь приблизительное представление о нравах и организации огромных тропических республик.

II

Некоторые термиты живут в стволах деревьев, выдолбленных во всех направлениях и изборожденных ходами, простирающимися до самых корней. Другие, например Termes Arboreum , строят свое гнездо в ветвях и прикрепляют его так прочно, что оно выдерживает самые неистовые ураганы, и для того, чтобы им завладеть, приходится пилить ветки. Но классический термитник крупных видов всегда расположен под землей. Нет ничего более поразительного и фантастического, чем архитектура этих жилищ, меняющаяся в зависимости от страны и даже в одной и той же местности, в зависимости от породы, местных условий и имеющихся материалов, поскольку гений этого рода неистощимо изобретателен и приспосабливается к любым обстоятельствам. Необычайнее всего австралийские термитники, потрясающие фотографии которых демонстрирует нам У. Сэвил-Кент в своем внушительном ин-кварто ‘The Naturalist in Australia’ [‘Натуралист в Австралии’ (англ.)]. Иногда это простой бугорчатый холмик с окружностью в основании около тридцати шагов и высотой три-четыре метра, похожий на поврежденную и надломанную сахарную голову. Другие имеют вид огромных куч грязи, чудовищных ‘бульонов’ из песчаника, кипение которых внезапно застыло под сибирским ветром, или же заставляют вспомнить ‘плачущие’ известковые натеки гигантских сталагмитов, закопченных факелами, в знаменитых и часто посещаемых пещерах, или бесформенную груду сот, увеличенную в сто тысяч раз, куда некоторые дикие одиночные пчелы складывают мед, нагромождения и напластования грибов, невероятные губки, беспорядочно нанизанные друг на друга, стога сена или скирды соломы, потемневшие от грозы, нормандские, пикардские или фламандские копны (ведь стиль копен столь же четок и устойчив, как стиль домов). Самые замечательные из этих сооружений, которые можно найти только в Австралии, принадлежат компасным, магнитным, или южным термитам, названным так потому, что их жилища всегда строго ориентированы с севера на юг: самая широкая часть — на полдень, самая узкая — на полночь. По поводу этой любопытной ориентации энтомологи выдвигали различные гипотезы, но пока не нашли удовлетворительного объяснения. Своими шпилями, обилием пинаклей, аркбутанами, многочисленными контрфорсами и выступающими один над другим слоями цемента они воскрешают в памяти выветренные веками соборы, развалины замков, которые представлял себе Гюстав Доре, или призрачные бурги, которые рисовал Виктор Гюго, размазывая кляксу или кофейную гущу. Другие, в более сдержанном стиле, представляют собой скопление волнистых колонн, до верхушки которого не дотянется даже всадник, вооруженный копьем, и возвышаются порой на высоте шести метров, словно пирамиды или обелиски, обглоданные и разрушенные тысячелетиями более опустошительными, чем тысячелетия фараоновского Египта.
Причудливость этой архитектуры объясняется тем, что термит строит свои дома не снаружи, как мы, а изнутри. Будучи слепым, он не видит того, что воздвигает, но даже если бы у него были глаза, то он все равно ничего не увидел бы, потому что никогда не выходит наружу. Его интересует лишь интерьер жилища, а вовсе не его внешний вид. Каким образом он берется за такое строительство ab intra [изнутри (лат.)] и на ощупь, на которое не отважится ни один из наших каменщиков, остается загадкой, еще до конца не проясненной. Мы пока не присутствовали при строительстве термитника, а лабораторные наблюдения представляют трудности в связи с тем, что в первый же час термиты покрывают стекло своим цементом или, в случае надобности, делают его матовым с помощью специальной жидкости. Не следует забывать, что термит — это, прежде всего, подземное насекомое. Вначале он углубляется в почву и роется в ней, а выступающий над поверхностью холмик — всего лишь вспомогательная, но неизбежная надстройка, состоящая из вынутого грунта, превращенного в жилища, которые растут и расширяются в зависимости от нужд колонии.
Тем не менее наблюдения провансальского энтомолога М. Э. Бюньона, в течение четырех лет внимательно изучавшего цейлонских термитов, могут дать нам некоторое представление об их образе действия. Речь идет о термите кокосовых пальм, Eutermes Ceylonicus , у которого есть солдаты со спринцовкой (дальше мы увидим, что это такое). ‘Этот вид, — пишет М. Э. Бюньон, — строит свое гнездо в земле, под корнями кокосовой пальмы, а иногда еще у подножия пальмы китул, из которой туземцы добывают сироп. Присутствие насекомых выдают сероватые веревки, расположенные вдоль дерева и поднимающиеся от корней до самой верхушечной почки. Эти веревки, иногда толщиной с карандаш, представляют собой маленькие туннели, предназначенные для защиты термитов (рабочих и солдат), поднимающихся на верхушки деревьев за пищей, от муравьев.
Веревки Eutermes , состоящие из опилок и слипшихся крупинок земли, служат ценным объектом изучения для натуралиста. Достаточно удалить ножом небольшой отрезок туннеля, чтобы пронаблюдать под лупой за работой по его восстановлению.
Эксперимент такого рода был проведен на плантации Сенигода 19 декабря 1909 года. 8 часов утра, погода замечательная. Термометр показывает 25RС. Веревка, обращенная на восток, находится под прямыми солнечными лучами. Соскоблив стенку длиной 1 сантиметр, я вижу вначале, как у отверстия появляется дюжина солдат, которые, пройдя пару шагов, размещаются кружком, направив наружу свои лобные рога и приготовившись встретить возможного врага. Спустя четверть часа отсутствия я констатирую, что все термиты, вернувшись в туннель, уже занимаются заделыванием его поврежденной части. Шеренга солдат остается на уровне отверстия, выставив головы наружу, а тела спрятав вовнутрь. Активно размахивая своими антеннами, они пожевывают края бреши и смачивают их своей слюной. Вокруг уже показалась влажная каемка более темного, чем остальная стенка, цвета. Вскоре появляется труженик иного рода, на сей раз принадлежащий к касте рабочих. Обследовав место с помощью антенн, он резко поворачивается и, показав свое анальное отверстие, откладывает на брешь непрозрачную капельку коричневато-желтого цвета, выделенную его прямой кишкой. После этого появляется другой рабочий с песчинкой во рту, тоже выползающий изнутри. Песчинка, служащая крошечным песчаником, кладется на капельку в отмеченном месте.
Теперь эта операция повторяется регулярно. Я могу наблюдать в течение получаса, как один термит (рабочий) осматривает брешь, поворачивается и выделяет желтую капельку, а другой, нагруженный песчинкой, кладет ее на край. Некоторые приносят вместо песчинок маленькие опилки. Солдаты, постоянно шевелящие своими антеннами, похоже, приставлены специально для того, чтобы защищать рабочих и руководить их работой. Выстроившись, как вначале, на уровне отверстия, они отходят от него, когда появляется рабочий, и, по-видимому, показывают ему место, куда он должен сложить свою ношу.
Работа по починке, целиком выполненная изнутри, продолжалась полтора часа, солдаты и рабочие (последние в относительно небольшом количестве) с обоюдного согласия разделили ее между собой’.
Со своей стороны, доктор К. Эшерих, имея возможность наблюдать в тропическом ботаническом саду повадки Termes Redemanni Wasm , отметил, что у них есть четко разработанный план. Они начинают со строительства своего рода лесов, образованных вентиляционными шахтами, затем превращают эти леса в массивную постройку, заполняя все их пустоты, и завершают сооружение, старательно выравнивая его стены.

III

В некоторых точках Квинсленда, или западной Австралии, главным образом в Кейп-Йорке и, прежде всего, в окрестностях Олбани-Пасс, термитники простираются километра на два в виде симметричных и расставленных на одинаковом расстоянии пирамид. Они напоминают бескрайние, покрытые стогами поля, о которых я уже говорил, могилы в долине Иосафат, заброшенную керамическую фабрику или причудливые карнакские аллеи менгиров в Бретани и вызывают изумление у путешественников, которые, заметив их с палубы корабля, не могут поверить, что это — творение насекомого размером не больше пчелы.
В самом деле, несоответствие между творением и творцом почти невероятное. Средний, например четырехметровый, термитник при переводе в человеческий масштаб даст нам сооружение высотой шестьсот-семьсот метров, каких человек никогда не строил.
Подобные ‘агломерации’ существуют и в других точках планеты, но они постепенно исчезают под напором цивилизации, использующей их материал, в частности для строительства дорог и домов, поскольку они служат источником идеального цемента. Термит научился защищаться от всех животных, но не принял в расчет современного человека. В 1835 году исследователь Ааран открыл на севере Парагвая одну из этих ‘конфедераций’, которая была четыре лье в диаметре и где термитники были расставлены так тесно, что промежутки между ними не превышали пятнадцати-двадцати шагов. Издалека они производили впечатление огромного города, построенного из бесчисленных хижинок, и придавали пейзажу, как простодушно отмечает наш путешественник, весьма романтический вид.
Но самые большие термитники расположены в Центральной Африке — в Бельгийском Конго. Нередки сооружения высотой шесть метров, а некоторые достигают семи или восьми. В Монпоно над окрестной равниной возвышается могила, воздвигнутая на термитнике, похожем на холм. На одной из улиц Элизабетвилля, в Верхней Катанге, можно увидеть термитник, разрезанный надвое проезжей частью, который в два раза выше стоящего напротив него бунгало, а для строительства железной дороги в Сакании пришлось взорвать динамитом холмики, развалины которых оказались выше паровозных труб. В этой же стране находят термитники в форме курганов, которые, после того, как их разворотят, имеют вид настоящих двух— или трехэтажных домов, где мог бы поселиться человек.
Эти сооружения настолько прочны, что выдерживают падение самых больших деревьев, столь частое в этих краях ураганов, и что крупный скот взбирается на них, даже не пошатнув их, чтобы пощипать траву, растущую на их вершине, поскольку суглинок или, скорее, разновидность цемента, из которого они состоят, не только обеспечивает влажность, старательно поддерживаемую внутри строения, но и, после измельчения насекомым и прохода через его кишечник, становится необычайно плодородным. Иногда здесь вырастают даже деревья, которые, как это ни странно, термит, истребляющий все на своем пути, благоговейно чтит.
Каков возраст этих строений? Его довольно трудно подсчитать. Во всяком случае, растут они очень медленно, и из года в год не заметно никаких изменений. Словно высеченные из самого твердого камня, они выдерживают бесконечное множество проливных тропических дождей. Постоянный и старательный ремонт поддерживает их в хорошем состоянии, и, поскольку нет никаких причин, за исключением катастроф и эпидемий, для того, чтобы непрерывно возрождающаяся колония когда-нибудь вымерла, вполне возможно, что некоторые из этих холмиков высились уже в очень давние времена. Энтомолог У. У. Фроггатт, исследовавший большое количество термитников, обнаружил среди них лишь один заброшенный, над которым пролетела смерть. Правда, другой натуралист, Г. Ф. Хилл, признает, что в северном Квинсленде восемьдесят процентов всех гнезд Drepanotermes Silvestrii и Hamitermes Perplexus постепенно захватывают и затем навсегда занимают муравьи Iridomyrmex Sanguineus . Но мы еще вернемся к вековечной войне муравьев и термитов.

IV

Откроем же вместе с У. У. Фроггаттом одно из этих строений, где копошатся миллионы существ, хотя снаружи мы не найдем здесь никаких признаков жизни и хотя они кажутся необитаемыми, словно гранитные пирамиды, и ничто не выдает необыкновенной деятельности, кипящей в них днем и ночью.
Как я уже говорил, это исследование не из простых, и до У. У. Фроггатта лишь немногие натуралисты получали удовлетворительные результаты. Совершенствуя старые методы и оснастившись лучше своих предшественников, выдающийся энтомолог из Сиднея вначале распилил гнездо по середине, а затем наискось — сверху вниз. Его наблюдения, наряду с наблюдениями Т. Дж. Сэвиджа, дают нам общее, но достаточное представление о планировке термитника.
В центре города, под башенкой из пережеванного и измельченного дерева, откуда расходятся многочисленные ходы, в 15—30 сантиметрах от основания, находится круглая масса различной величины, зависящей от размера термитника, которая, если ее увеличить до человеческих пропорций, была бы шире и выше собора св. Петра в Риме. Она состоит из тонких слоев деревянистого, довольно мягкого вещества, обвивающихся кругами, подобно коричневой бумаге. Английские энтомологи называют ее ‘Nursery’ [Питомник (англ)], а мы именуем Гнездом, что соответствует сотам для расплода у наших пчел. Обычно оно наполнено миллионами маленьких личинок величиной не больше булавочной головки, и его стены, очевидно в целях вентиляции, изрешечены тысячами крошечных отверстий. Температура здесь заметно выше, чем в других частях термитника, поскольку термиты, похоже, задолго до нас узнали о преимуществах своего рода ‘центрального отопления’. Как бы то ни было, тепло, сохраняющееся в гнезде, настолько велико, что Т. Дж. Сэвидж, однажды довольно резко открыв большие центральные ходы и желая рассмотреть их вблизи, отпрянул перед теплым дуновением, ударившим ему в лицо и чуть было, по его словам, не перекрывшим ему дыхание, причем стекла его пенсне полностью запотели.
Каким же образом поддерживается эта постоянная температура, которая является для термитов вопросом жизни и смерти, поскольку ее падение до 16RС способно их погубить? Т. Дж. Сэвидж объясняет это теорией термосифона — циркуляцией теплого и холодного воздуха, обеспечиваемой сотней коридоров, проходящих по всему жилищу. Что же касается источника тепла, который в определенные часы дня и времена года не может быть исключительно солнечным, то им, вероятно, служит брожение груды травы или влажных отходов.
Вспомним, что пчелы тоже регулируют по своему желанию общую температуру улья и его различных частей. Летом эта температура не превышает 85R по Фаренгейту, а зимой не опускается ниже 80R. Это термическое постоянство обеспечивается сгоранием пищи и группами пчел, проветривающих улей. В группе, производящей воск, она повышается до 95R благодаря избыточному питанию восконосок.
По обе стороны от этого ‘Питомника’, откуда ходы ведут в более красивые комнаты, маленькими кучками сложены белые продолговатые яйца, похожие на песчинки. Затем, спускаясь ниже, мы попадаем в ‘квартиру’, где заключена царица. Ее поддерживают своды, а также смежные комнаты. Пол идеально ровный, а низкий и сводчатый потолок напоминает купол, образуемый стеклом для часов. Царица не может покинуть эту ячейку, в то время как рабочие и солдаты, ухаживающие за ней и охраняющие ее, свободно входят и выходят. Эта царица, по подсчетам Смитмена, в двадцать-тридцать тысяч раз больше рабочего. Это похоже на правду в отношении высших видов, в частности Termes Bellicosus и Natalensis , так как величина царицы обычно непосредственно связана с размером колонии. Для средних же видов Т. Дж. Сэвидж установил, что в гнезде, где рабочий весит десять миллиграммов, царица достигает двенадцати тысяч. И наоборот, у примитивных видов, например Calotermes , царица немногим больше крылатого насекомого.
Впрочем, царские покои можно увеличивать, и их расширяют по мере роста брюшка монархини. Царь живет вместе с ней, но его практически не видно, потому что он почти всегда испуганно и скромно прячется под огромным животом своей супруги. Мы еще поговорим о судьбе, бедах и преимуществах этой царской пары.
Из их покоев широкие дороги спускаются в полуподвалы, где открываются просторные залы, поддерживаемые столбами. Их обстановка известна хуже, поскольку для того, чтобы их исследовать, нужно сначала разрушить их ударами топора или заступа. Можно сказать только, что там, как и вокруг покоев, громоздятся одна на другой бесчисленные ячейки, занятые личинками и нимфами на различных стадиях развития. Чем ниже мы спускаемся, тем больше количество и размер молодых термитов. Там же находятся склады, где хранятся пережеванная древесина и трава, измельченная на крошечные кусочки. Это съестные припасы колонии. Впрочем, в случае неурожая и нехватки свежей древесины стены самого строения снабжают ее, словно в волшебной сказке, необходимой пищей, поскольку сделаны они из экскрементов — вещества, которое в интересующем нас мире вполне съедобно.
У некоторых видов значительная часть верхних этажей предназначена для выращивания особых грибов, заменяющих собой простейших, о которых пойдет речь в следующей главе и которые, подобно грибам, обязаны перерабатывать старую древесину или сухую траву, чтобы сделать их более усвояемыми.
В других колониях мы находим настоящие кладбища, расположенные в верхней части холмика. Можно предположить, что в случае аварии или эпидемии термиты этих колоний не в силах идти в ногу со смертью и вовремя поедать трупы, которые она сверх меры множит, они складывают их у самой поверхности, чтобы солнечное тепло быстрее их высушило. Затем они стирают их в порошок и тем самым создают запас пищи для кормления городского молодняка.
У Drepanotermes Silvestri есть даже живые запасы, или ‘мясо на ногах’, хотя это выражение здесь не совсем уместно, поскольку у данного мяса нет никакой возможности передвигаться. Когда, по неизвестной нам причине, тайное правление термитника приходит к выводу, что количество нимф превышает необходимое, лишних из них помещают в специальных комнатах, предварительно оторвав им лапки, чтобы, двигаясь без пользы, они не потеряли в весе, а затем поедают их по мере надобности сообщества.
У этих же Drepanotermes мы обнаруживаем санитарные учреждения. Испражнения собираются в нишах, где они затвердевают и, наверное, становятся еще вкуснее.
Таково в общих чертах устройство термитника. Впрочем, оно довольно изменчиво, поскольку, как мы будем иметь еще не раз возможность убедиться, не существует насекомого менее рутинного и умеющего столь же искусно и гибко, как человек, приноравливаться к обстоятельствам.

V

Из громадного подземелья, обычно уходящего вниз на такую же глубину, на какую высоту оно поднимается над землей, расходятся бесчисленные, нескончаемые коридоры, простирающиеся вдаль на расстояния, которые пока невозможно измерить, до деревьев, кустарников, трав и домов, поставляющих целлюлозу. Так, некоторые участки острова Цейлон и Австралии, главным образом Серсдей-Айленд и архипелаг Кейп-Йорк, на протяжении целых километров ‘заминированы’ подземными ходами этих гномов и совершенно непригодны для жилья.
В Трансваале и Натале почва от одного конца страны до другого усеяна термитниками, Кл. Фуллер обнаружил здесь на двух маленьких площадках величиной 635 квадратных метров от четырнадцати до шестнадцати гнезд, принадлежащих различным видам. В Верхней Катанге часто можно встретить по одному шестиметровому термитнику на гектар [Те, кто бывали в этом регионе, как отмечает г-н Шарль Дюфур, проживший более двадцати лет в Бельгийском Конго, могли констатировать, что иногда там насчитывается четыре-пять и даже больше термитников на гектар. У них внушительные размеры, а высота нередко превышает шесть метров. Я часто наблюдал, как туземцы устанавливали на вершине высокого термитника, расположенного в деревне, свой гонг или тамтам. — Прим. авт.].
В отличие от муравья, свободно передвигающегося по поверхности почвы, термиты, за исключением крылатых взрослых особей, о которых мы поговорим позже, не покидают теплого и влажного мрака своей гробницы. Они никогда не движутся под открытым небом и рождаются, живут и умирают, не видя дневного света. Одним словом, нет насекомых более потаенных. Они обречены на вечную тьму. Если для того, чтобы запастись пищей, им необходимо преодолеть препятствия, сквозь которые они не могут пройти, к работе привлекаются городские инженеры и первопроходцы. Они строят прочные ходы, состоящие из искусно размягченных древесных опилок и фекалий. При отсутствии какой-либо опоры эти ходы имеют форму труб, но технологи с замечательным мастерством извлекают выгоду из мельчайших обстоятельств, дающих малейшую возможность сэкономить на труде и сырье. Они увеличивают, выравнивают, подгоняют и шлифуют полезные трещины. Если ход идет вдоль стены, он становится полукруглым, если он может обогнуть угол, образованный двумя стенами, его просто покрывают цементом, тем самым сберегая две трети работы. В этих коридорах, строго вымеренных по росту насекомого, местами расположены ‘стоянки’, наподобие тех, что устроены на наших узких горных тропах, чтобы дать возможность носильщикам, нагруженным провизией, без труда разминуться. Порой, — как заметил Смитмен, — когда движение усиливается, они идут по одному пути туда, а по другому — обратно.
Прежде чем покинуть это подземелье, обращу ваше внимание на одну из самых странных и таинственных особенностей мира, скрывающего в себе так много загадок и тайн. Я уже упоминал об удивительной и неизменной влажности, которую им удается поддерживать в своих жилищах, несмотря на сухость воздуха и обожженной почвы, несмотря на беспощадный зной бесконечного тропического лета, осушающий источники, истребляющий все живое на земле и высушивающий до самых корней большие деревья. Это явление настолько аномально, что доктор Дэвид Ливингстон, великий исследователь и вместе с тем чрезвычайно добросовестный натуралист, к которому в 1871 году на берегах озера Танганьика присоединился Стэнли, озадаченно спрашивал себя, не удается ли обитателям термитника с помощью еще не известных нам методов соединять атмосферный кислород с водородом из их растительной пищи таким образом, что по мере того, как она выпаривается, они восстанавливают необходимую им воду. Вопрос пока не разрешен, но эта гипотеза вполне правдоподобна. Мы еще не раз убедимся в том, что термиты — химики и биологи, у которых нам есть чему поучиться. Впрочем, вполне возможно, как предполагает г-н Шарль Дюфур, что термит просто-напросто ищет влагу на больших глубинах или в самих корнях деревьев. Объем холмика, образуемого на поверхности почвы большим термитником, равняется приблизительно 200 кубическим метрам. Если бы мы извлекли из этой глыбы верхние слои, расположенные на одной из ‘полок’ холмика или прямо под ним, то обнаружили бы большие пустоты, настоящие пещеры, но ни в самих термитниках, ни по соседству с ними никогда не наблюдалось оседания почвы.

Питание

I

Термиты во много крат совершеннее и научнее всех остальных животных, за исключением, пожалуй, некоторых рыб, разрешили основную проблему всей жизни — проблему питания. Они питаются исключительно целлюлозой — самым распространенным на Земле веществом после минералов, образующим твердую часть, ‘остов’ всех растений. Везде, где есть лес, корни, кусты и хоть какая-нибудь растительность, они находят неисчерпаемые запасы пищи. Но, как и большинство животных, они не могут переваривать целлюлозу. Как же они ее усваивают? Различные виды нашли два разных, но одинаково изобретательных подхода к этой проблеме. С термитами, разводящими грибы, к которым мы еще вернемся, все довольно просто, но с другими видами вопрос оставался не совсем ясен, и лишь сравнительно недавно Л. Р. Кливленд, благодаря богатым возможностям своей лаборатории в Гарвардском университете, полностью его прояснил. Вначале он установил, что из всех изученных им животных древоядные термиты обладают самой разнообразной и богатой кишечной фауной, составляющей почти половину веса насекомого. Их внутренности буквально кишат четырьмя формами жгутиковых простейших, это, в возрастающем порядке: Trichonympha Campanula , которых там миллионы, Leidyopsis Sphaerica , Trichomonas и Streblomastix Strix . Они не были обнаружены ни у одного другого животного. Чтобы удалить эту фауну, термита в течение двадцати четырех часов подвергают воздействию температуры 36RС. Похоже, это не причиняет ему никаких неудобств, а вот все брюшные паразиты погибают. Очищенный, или, как говорят специалисты, ‘дефаунированный’ таким образом термит, которого кормят целлюлозой, может прожить от десяти до двадцати дней, после чего умирает от голода. Но если до наступления фатального исхода в его кишечник возвратить простейших, он продолжает жить неопределенно долго [Согласно экспериментам Л. Р. Кливленда, как Trichonympha , так и Leidyopsis позволяют своему хозяину жить неопределенно долго, но одна Trichomonas позволяет ему выживать не более шестидесяти-семидесяти дней, что же касается Streblomastix , то она не оказывает никакого влияния на жизнь своего хозяина, ее существование, как и существование термита, зависит от присутствия других простейших. Когда уничтожают Trichonympha , Leidyopsis начинают размножаться более активно и заменяют собой Trichonympha . Когда же исчезают и Trichonympha и Leidyopsis , Trichomonas восполняют их лишь частично. Эти любопытные эксперименты были проведены над большим тихоокеанским термитом — Termopsis Nevadensis Hagen . Уничтожение того или иного из четырех простейших достигается путем голодания или помещения в чистый кислород. Так, спустя шесть дней голодания Trichonympha Campanula погибла, а трое других выжили, спустя восемь дней погибла Leidyopsis Sphaerica , а через двадцать четыре часа кислородной ‘ванны’ при давлении в 1 атмосферу умерла Trichomonas , между тем как трое остальных выжили, и т.д. — Прим. авт.].
Под микроскопом видно, как простейшее поглощает в кишечнике своего хозяина частички древесины, переваривает их, а затем погибает и, в свою очередь, переваривается термитом.
С другой стороны, вне кишечника простейшее почти тотчас же погибает, если даже поместить его на груду целлюлозы. Перед нами случай неразрывного симбиоза, ряд примеров которого демонстрирует нам природа.
Необходимо добавить, что эксперименты А Р. Кливленда были проведены над ста тысячами термитов.
Что же касается того, каким образом они добывают атмосферный азот, необходимый им для производства белков, или как они превращают углеводы в протеины, то этот вопрос еще предстоит выяснить.
У других видов большого размера и с более развитой цивилизацией кишечных простейших нет, и они доверяют первичное переваривание целлюлозы крошечным тайнобрачным, споры которых высеивают в искусно приготовленный компост. Таким образом, они устраивают в центре термитника огромные грибные поля, которые планомерно возделывают, подобно специалистам по съедобным шампиньонам, выращивающим их в старых карьерах в окрестностях Парижа. Это настоящие сады, где стоят теплицы, предназначенные для пластинчатых (Volvaria eurhiza ) и сумчатых (Xylaria nigripes ) грибов. Технология их выращивания пока неизвестна, поскольку нам так и не удалось получить в лабораториях эти белые шарики под названием ‘грибные головы’, и произрастают они только в термитниках.
Когда термиты покидают родной город и переселяются или основывают новую колонию, то они всегда прихватывают с собой некоторое количество этих грибов или хотя бы их конидии, служащие им семенами.
Каково происхождение такого двойного переваривания? Ученые теряются в более или менее правдоподобных догадках. Вполне вероятно, что миллионы лет назад предки термитов, обнаруживаемые в мезозое или кайнозое, имели в избытке пищу, которую они могли переваривать без помощи паразитов. Может быть, затем наступил голод, вынудивший их питаться древесными опилками, и выжили только те из них, кто из тысяч других инфузорий ‘приютил у себя’ одно особенное простейшее?
Отметим, что в наше время они до сих пор непосредственно переваривают перегной, состоящий, как нам известно, из разложившихся и уже переваренных бактериями растительных веществ. Термиты, лишенные простейших и умирающие от голода, возвращаются к жизни и живут неопределенно долго, если их посадить на сугубо перегнойную ‘диету’. Правда, при такой диете в кишечнике скоро снова появляются простейшие.
Но почему они отказались от перегноя? Потому ли, что в жарких странах его меньше и он менее доступен, чем сама целлюлоза? Или же появление муравья сделало питание перегноем более трудным и опасным? Л. Р. Кливленд, со своей стороны, полагает, что, питаясь перегноем, они одновременно поглощали частички древесины, содержавшие в себе простейших, которые затем размножились и сделали их исключительно древоядными.
Все эти гипотезы более или менее спорны. И они не принимают в расчет одного — разум и волю термитов. Почему бы и не допустить, что они сочли более удобным и предпочтительным поместить своих пищеварительных простейших внутрь себя, что позволило им отказаться от перегноя и есть все подряд? Ведь именно так поступил бы на их месте человек.
В отношении фунгикольных, или разводящих грибы, термитов оправдана только последняя гипотеза. Очевидно, вначале грибы вырастали сами по себе на остатках травы и древесных опилках, скапливавшихся в их пещерах. Должно быть, термиты уяснили, что грибы обеспечивают их более богатой, более надежной и непосредственно усвояемой пищей, чем перегной или древесные отходы, и, вдобавок к этому, обладают тем преимуществом, что избавляют их от обременительных и утяжелявших их простейших. С тех пор они стали планомерно выращивать споровые. Они усовершенствовали эту культуру настолько, что сегодня усердно выпалывают все другие виды, растущие в их садах, и оставляют только два вида пластинчатых и сумчатых грибов, признанных наилучшими. Кроме того, рядом с эксплуатируемыми садами они готовят дополнительные, запасные сады вместе с резервами семян, предназначенными для быстрого создания вспомогательных грядок, которые заменят те, что внезапно почувствуют себя уставшими или бесплодными, как это часто случается в своенравном мире споровых.
Очевидно, или по крайней мере вероятно, что все это произошло случайно, и случайно же появилась идея выращивания в теплицах — наиболее практичного метода, как свидетельствуют грибные питомники в окрестностях Парижа.
Отметим, впрочем, что большая часть наших изобретений может быть приписана случайности. Почти всегда нас наставляет на путь подсказка или намек природы. Нужно только воспользоваться этой подсказкой и извлечь выгоду из ее последствий, что и сделали термиты, причем так же искусно и четко, как сделали бы мы сами. Когда речь идет о человеке, то говорят о триумфе его разума, когда же встает вопрос о термите — о силе вещей и гении природы.

Рабочие

I

Общественно-экономическая организация термитника намного необычнее, сложнее и поразительнее организации улья. В улье есть рабочие пчелы, расплод, трутни и матка (на самом деле это рабочая пчела со свободно развившимися половыми органами). Весь этот мир питается медом и пыльцой, собранными рабочими. В термитнике же царит удивительный полиморфизм. По словам классиков термитологии Фрица Мюллера, Грасси и Сандиаса, всего насчитывается от одиннадцати до пятнадцати форм особей, произошедших из внешне одинаковых яиц. Не вдаваясь в сложные технические подробности этих форм, именуемых, за неимением лучшего, формами 1, 2 и 3, ограничимся изучением трех каст (включающих в себя, впрочем, подотделы), которые можно назвать трудящейся, военной и репродуктивной.
В улье, как мы знаем, самка правит единолично: здесь полный матриархат. В некую доисторическую эпоху, в результате то ли революции, то ли эволюции, самцы были отодвинуты на задний план, и несколько сотен из них пчелы попросту терпят в течение некоторого времени как обременительное, но неизбежное зло. Вышедшие из яиц, сходных с теми, из которых рождаются рабочие пчелы, но не оплодотворенных, они образуют касту праздных, прожорливых, беспокойных, разгульных, сладострастных, надоедливых, глупых и открыто презираемых князьков. У них великолепное зрение, но очень маленький мозг, они лишены всякого оружия и не обладают жалом рабочей пчелы, на самом деле представляющего собой яйцевод, превращенный вековечной девственностью в отравленный стилет. После брачных полетов, когда их миссия выполнена, их бесславно истребляют, но благоразумные и безжалостные девственницы не снисходят до того, чтобы вонзить в это отродье драгоценный и хрупкий кинжал, предназначенный для грозных врагов. Они просто отрывают у них одно крыло и бросают их у входа в улей, где они умирают от холода и голода.
В термитнике матриархат заменило добровольное оскопление. Рабочие могут быть как самцами, так и самками, но их половые органы полностью атрофированы и едва различимы. Они полные слепцы, и у них нет оружия и крыльев. Они обязаны только собирать, обрабатывать и переваривать целлюлозу и кормить всех других обитателей. Кроме них никто из этих обитателей, будь то царь, царица, воины или странные ‘заместители’ и крылатые взрослые особи, к которым мы еще вернемся, не способны воспользоваться пищей, находящейся у них под носом. Они умирают от голода на громадной куче целлюлозы: одни, — как, например, воины, — потому, что их гигантские жвала закрывают доступ ко рту, а другие, — например царь, царица, крылатые взрослые особи, покидающие гнездо, и особи, оставленные про запас или находящиеся под наблюдением, — для того чтобы, по мере надобности, заменять умерших или бессильных монархов, потому что в их кишечнике нет простейших. Только трудящиеся умеют есть и переваривать. В некотором смысле, это коллективные ‘желудок’ и ‘живот’ популяции. Если термит, к какому бы классу он ни принадлежал, проголодается, он стучит антенной по ползущему мимо рабочему. Последний тотчас отдает несовершеннолетнему просителю, способному стать царем, царицей или крылатым насекомым, содержимое своего желудка. Если же проситель — взрослая особь, то трудящийся поворачивается к нему задом и великодушно уступает ему содержимое своего кишечника.
Как видим, это полный коммунизм, коммунизм пищевода и утробы, доведенный до коллективной копрофагии. Ничего не пропадает в этой мрачной и процветающей республике, где осуществляется, с экономической точки зрения, гнусный идеал, словно бы предлагаемый нам природой. Если кто-то сбрасывает кожу, его ‘рубище’ немедленно пожирается, если умирает рабочий, царь, царица или воин, труп мгновенно поедают оставшиеся в живых. Никаких отбросов, автоматическая и всегда полезная очистка, все вкусно, ничего не валяется, все съедобно, все — целлюлоза, и экскременты утилизируются практически до бесконечности. Впрочем, кал служит, если можно так выразиться, сырьем для всех отраслей их промышленности, включая, как видим, и пищевую. Их ходы, например, изнутри отполированы и лакированы с величайшим тщанием, а используемый ‘лак’ состоит исключительно из фекалий. Если нужно соорудить трубочку, укрепить ход, построить ячейки или покои, воздвигнуть царские ‘апартаменты’, починить пролом или заделать щель, через которую — о, ужас! — может просочиться струйка свежего воздуха или луч света, они неизменно прибегают к продуктам пищеварения. Можно подумать, что в первую очередь это — трансцендентальные химики, чья наука преодолела любые предрассудки и всякое отвращение и которые обрели спокойную убежденность в том, что в природе нет ничего отталкивающего и все сводится к нескольким простым, химически нейтральным и чистым веществам.
В зависимости от удивительной способности повелевать веществами и преобразовывать их согласно задачам, потребностям и условиям вида, рабочие делятся на две касты — больших и малых. Первые, наделенные мощными жвалами, скрещивающими свои лезвия, подобно ножницам, уходят далеко по крытым дорогам и измельчают древесину и другие твердые вещества, снабжая колонию продовольствием, вторые, более многочисленные, остаются дома и посвящают себя яйцам, личинкам и нимфам, питанию совершенных насекомых, царя и царицы, складам и прочим домашним заботам.

Солдаты

I

Вслед за трудящимися идут воины — самцы и самки с также принесенными в жертву половыми органами, такие же слепые и бескрылые. Здесь мы воочию сталкиваемся с тем, что назвали бы разумом, инстинктом, созидательной силой, гением вида или природы, если только вы не подберете какого-нибудь другого названия, которое покажется вам более верным и подходящим.
Как я уже говорил, нет существа более обделенного судьбой, чем термит. У него нет ни наступательного, ни оборонительного оружия. Его мягкое брюшко лопается от прикосновения ребенка. Он обладает лишь инструментом для непонятной и неустанной работы. Если на него нападет самый тщедушный из муравьев, он заранее обречен. Если же он выберется из своего логова, безглазый, почти пресмыкающийся, наделенный маленькими челюстями, ловко стирающими в порошок древесину, но неспособными схватить противника, то погибнет, не успев переступить порог. Однако неумолимый закон предков в определенные дни года приказывает ему открыть со всех сторон это логово, его родину, город, его единственное достояние, его подлинную душу — эту душу толпы, святая святых всего его существа, закрытую герметичнее глиняного кувшина и гранитного обелиска. Окруженный тысячами врагов, ждущих этих трагически повторяющихся минут, когда все, чем он обладает, его настоящее и будущее, предается истреблению, он еще в незапамятные времена сумел совершить то, что человек, его собрат по несчастью, тоже совершил спустя долгие тысячелетия страха и горя. Он создал оружие, непобедимое для его обычных врагов, для врагов его уровня. В действительности, нет ни одного животного, которое могло бы вторгнуться в термитник и подчинить его себе, и даже муравей способен ворваться в него только внезапно.
Лишь человек, рожденный вчера ‘последыш’, о котором он не знал, от которого он еще не успел защититься, может с ним справиться с помощью пороха, заступа и пилы.
Это оружие он не позаимствовал, подобно нам, из внешнего мира, он поступил мудрее, и это доказывает, что он стоит ближе, чем мы, к истокам жизни: он выковал его в своем собственном теле, извлек его из самого себя, как бы материализуя свой героизм, с помощью чуда своего воображения и своей воли или же в силу некоего сговора с душой этого мира, либо благодаря знанию таинственных биологических законов, о которых мы пока имеем лишь весьма смутное представление, поскольку несомненно, что в этом вопросе, как и в некоторых других, термит разбирается лучше нас и что он распространил волю, не выходящую у нас за рамки сознания и управляющую только мышлением, на всю ту сумрачную область, где действуют и формируются органы жизни.
И, чтобы обеспечить оборону своих цитаделей, он заставил вылупиться из яиц, полностью идентичных тем, из которых рождаются рабочие, так как даже под микроскопом нельзя обнаружить между ними никаких отличий, касту монстров, вышедших из кошмаров и напоминающих самые фантастические исчадия Иеронимуса Босха, Брейгеля Старшего и Калло. Голова, одетая в хитиновую броню, получила феноменальное, ошеломляющее развитие и несет на себе жвалы, превышающие размер остального тела. Все насекомое представляет собой роговой панцирь и клещи, или кровельные ножницы, похожие на клешни омаров и приводимые в движение сильными мышцами, и эти твердые как сталь клещи, так тяжелы и настолько громоздки и несоразмерны, что обремененная ими особь не способна питаться сама и рабочим приходится кормить ее ‘из клюва’.
Иногда в одном и том же термитнике встречаются два вида солдат: большого и маленького роста, хотя и те и другие — взрослые особи. Функция маленьких солдат еще до конца не выяснена, в случае тревоги они так же быстро обращаются в бегство, как и рабочие. Видимо, они занимаются внутренней политикой. У некоторых видов есть даже три типа воинов.
В одном из семейств термитов, Eutermes , есть еще более фантастические солдаты, которых называют ‘носачами’, ‘носорогами’, термитами с хоботом или со спринцовкой [В отечественной энтомологической литературе эта анатомическая деталь называется фонтанелью, или лобной порой. — Прим. пер.]. У них вовсе нет жвал, а голову заменяет огромный и диковинный аппарат, в точности напоминающий спринцовку, какие продают аптекари и торговцы резиновыми товарами и равную по величине остальному телу. Из этой ‘спринцовки’, или шейной колбы, они наугад, вслепую брызжут в своих противников на расстояние двух сантиметров парализующей их клейкой жидкостью, которой муравей, их тысячелетний враг, страшится намного больше, чем жвал прочих солдат [Директор Сайгонского института патологии г-н Бателье, поместив в чашку Петри около пяти десятков солдат Eutermes вместе с шестью красными муравьями большого размера, несколько минут спустя обнаружил, что все шесть муравьев запутались и не могут передвигаться. Как только один из них пытался пошевелиться, солдат тут же его останавливал, направляя хоботок в его сторону и ‘потчуя’ его струйкой. При этом они не соприкасались, и спринцовка Eutermes была направлена вперед лишь очень короткое время. Чем отчаяннее муравьи барахтались, тем сильнее склеивались и прилипали к телу их конечности. Вскоре, полностью скованные, они погибли. — Прим. авт.]. Это усовершенствованное оружие, своего рода ‘портативная артиллерия’, дает такое преимущество над противником, что позволяет одному из этих термитов, Eutermes Monoceros , несмотря на свою слепоту, организовывать экспедиции под открытым небом и совершать массовые ночные вылазки по сбору растущего на стволах кокосовых пальм лишайника, который он обожает. На любопытном фотоснимке, сделанном со вспышкой на острове Цейлон Э. Бюньоном, мы видим армию в походе, в течение нескольких часов текущую, словно ручей, между двумя рядами четко выстроившихся солдат со спринцовками, выставленными наружу для отпугивания муравьев [‘Численность выходящей армии, судя по увеличенным фотоснимкам (сделанным со вспышкой), равнялась от 232 до 623 термитов на 32 сантиметра, что составляет от 806 до 1917 термитов на 1 метр. Если мы примем за среднее арифметическое 1000 особей на метр, то для целой армии, марширующей в течение пяти часов со скоростью 1 метр в минуту, это даст в сумме 300000 термитов. Количество часовых, подсчитанное на одном из фотоснимков, равнялось 80 слева и 51 справа на 55 сантиметров, что составляет 146 и 96, вместе — 238 на 1 метр. Однажды, когда на возвращающуюся армию напали муравьи (Pheidologeton ), я насчитал вдоль стены хижины 281 солдата на расстоянии 3,5 метра, которые, сдерживая врага, прикрывали отступление рабочих, нагруженных лишайником. Последние двигались под стенкой, защищенные от агрессоров’ (Доктор Э. Бюньон). Не будем забывать, что речь идет о слепых рабочих и солдатах, и спросим себя, как бы на их месте поступили люди. — Прим. авт.].
Термиты, отваживающиеся выйти на дневной свет, встречаются крайне редко. Нам известны только Hodotermes Havilandi и Termes Viator , или Viarum . Правда, они в виде исключения не давали, подобно другим, ‘обета’ слепоты. У них есть фасеточные глаза, и, прикрытые с флангов солдатами, которые их защищают, присматривают за ними и направляют их, они ходят за ‘провизией’ в джунгли и маршируют шеренгами по двенадцать-пятнадцать особей. Иногда один из солдат поднимается на возвышенность, чтобы разведать местность, и издает свист, в ответ на который войско ускоряет шаг. Именно этот свист предупредил об их присутствии Смитмена — первого, кто их обнаружил. На сей раз, как и в предыдущем примере, шествие бесчисленных войск тоже заняло пять-шесть часов.
Солдаты других видов никогда не покидают крепости, которую они обязаны защищать. Их удерживает там полная слепота. Гений вида нашел это практичное и радикальное средство закрепления их на посту. Кроме того, они полезны только в своих бойницах и когда повернуты лицом. Стоит им развернуться — и они погибли, поскольку вооружен и одет в броню у них только торс, а задняя часть мягкая, как у червя, и открыта для любых укусов.

II

Муравей — прирожденный, наследственный враг, которому уже два или три миллиона лет, поскольку исторически он появился позже термита [У пчел роение тоже становится общественным бедствием и всегда служит причиной разрушения и смерти материнского улья и его колоний, если повторяется несколько раз в течение года. Современный пчеловод изо всех сил пытается этому помешать, истребляя молодых маток и увеличивая запасы меда, но очень часто ему не удается остановить так называемую ‘лихорадку роения’, поскольку сегодня он расплачивается за тысячелетнюю варварскую практику и губительную селекцию наоборот, при которой лучшие ульи, то есть не роившиеся и полные меда, систематически приносились в жертву. — Прим. авт.]. Можно сказать, что если бы не муравей, то интересующее нас насекомое-опустошитель, возможно, стало бы сегодня хозяином южного полушария, если, конечно, не допустить, что всем наилучшим в себе — развитием своего разума, восхитительными успехами, которых он добился, и необыкновенной организацией своих республик — термит обязан лишь необходимости от него защищаться, но это — трудноразрешимая проблема.
Снова спускаясь к низшим видам, мы встречаем среди прочих Archotermopsis и Calotermes . Они еще не стали строителями и роют свои ходы в стволах деревьев. Все выполняют одну и ту же работу, и касты почти не дифференцированы. Чтобы муравей не проник в их гнездо, они просто затыкают отверстие пометом, смешанным с древесными опилками. Тем не менее один из Calotermes , Dilatus , уже создал тип совершенно особого солдата с головой в виде огромной затычки с заостренным концом, которая, затыкая дыру, превосходно заменяет древесные опилки.
Так мы подходим к более цивилизованным видам — большим термитам-грибоводам и Eutermes со спринцовками, восстанавливая, ступень за ступенью, — а их сотни, — все этапы эволюции, все достижения цивилизации, вероятно еще не достигшей своего зенита. Впрочем, эта работа, лишь намеченная в общих чертах Э. Бюньоном [Вот некоторые ступени этой эволюции, согласно Э. Бюньону. 1-я ступень: накапливание древесных опилок во внешних частях ходов. Более или менее плотные валики, состоящие из опилок и помета и предназначенные для затыкания выходов (Calotermes , Termopsis ). 2-я ступень: склеивание древесных опилок с помощью слюны или жидкости, содержащейся в прямой кишке, с целью создания туннелей, защитных перегородок и полностью закрытых гнезд. Производство деревянного картона, в целом (Coptotermes , Arrhinotermes , Eutermes ). 3-я ступень: искусство замуровывания с помощью раствора, состоящего из крупинок земли и слюны. Постепенное совершенствование, начиная с простого обмазывания землей и заканчивая самыми совершенными термитниками. 4-я ступень: разведение грибов. Все более и более совершенное искусство термитов-грибоводов (Termes ). — Прим. авт.], пока что невыполнима, поскольку из предположительно существующих ста двадцати или ста пятидесяти видов Нильс Хольмгрен классифицировал в 1912 году только 575, из которых 206 африканских, и нам отчасти известны повадки лишь сотни из них. Но то, что мы знаем, уже позволяет нам утверждать, что между изученными видами существует такая же шкала ценностей, как между полинезийскими людоедами и европейскими народами, стоящими на вершине нашей цивилизации.
Муравей же денно и нощно рыщет вокруг этой теплицы в поисках отверстия. Именно из-за него принимаются все меры предосторожности и строго охраняются малейшие щели, особенно те, что необходимы для вытяжных труб, поскольку вентиляция термитника обеспечивается циркуляцией воздуха, в которой не нашли бы ни единого изъяна даже наши лучшие гигиенисты.
Но каков бы ни был агрессор, как только на гнездо совершено нападение и в нем пробита брешь, из нее появляется огромная голова защитника, бьющего тревогу и стучащего по земле своими жвалами. Тотчас прибегает стража, а затем и весь гарнизон, который затыкает своими черепами пролом, наугад, вслепую размахивая лесом грозных, ужасных, гремящих челюстей, или, опять-таки на ощупь, набрасывается, словно свора бульдогов, на противника, яростно кусая его и отрывая куски плоти, чтобы уже не выпустить их никогда [Э. Бюньон в своем небольшом труде приводит по горячим следам любопытный пример этой умной и бдительной обороны. Он поместил в небольшой ящичек, накрытый стеклом, колонию Eutermes Lacustris . На следующий день ученый обнаружил, что стол, на который он его поставил, покрыт ужасными муравьями — Pheidologeton diversus . Поскольку стекло прилегало не плотно, он решил, что его колония погибла. Ничего подобного! Предупрежденные об опасности солдаты выстроились на столе вокруг ящичка, кроме того, вдоль канавки, в которую было вставлено стекло, выстроилась стража. Повернувшись к врагу своими ‘спринцовками’, храбрые солдатики дежурили всю ночь и не пропустили ни одного муравья. — Прим. авт.].

III

Если атака затягивается, солдаты приходят в ярость и издают чистый, вибрирующий звук, более быстрый, чем тиканье часов, и слышный на расстоянии нескольких метров. Изнутри гнезда ему вторит свист. Эта своеобразная воинственная песнь или гневный гимн, производимый ударами головой о цемент или трением основания затылка о переднеспинку, обладает очень четким ритмом и возобновляется поминутно.
Иногда, несмотря на героическую оборону, некоторому количеству муравьев все же удается проникнуть в цитадель. Тогда приходится кое-чем жертвовать. Солдаты изо всех сил удерживают захватчика, а тем временем в тылу рабочие поспешно замуровывают выходы всех коридоров. Воины принесены в жертву, но враг вытеснен. Так образуются холмики, где термиты и муравьи, казалось бы, живут вместе и в полном согласии. На самом же деле муравьи занимают лишь ту часть, которую им в конце концов уступили, но не могут проникнуть в самое ‘сердце’ крепости.
Обычно атака, крайне редко приводящая к полному захвату цитадели, завершается разграблением завоеванных частей. Каждый муравей, по утверждению Г. Преля, наблюдавшего за этими боями в Усамбаре (немецкая Восточная Африка), берет в плен около полудюжины изувеченных термитов, слабо барахтающихся на земле, после этого каждый из мародеров подбирает трех-четырех жертв и уносит их с собой, муравьи вновь строятся в колонны и возвращаются в свое логово.
Армия муравьев, за которой велось наблюдение, была десять сантиметров в ширину и полтора метра в длину. В походе она издавала непрерывный стрекот.
После того как нападение отражено, солдаты некоторое время остаются на бреши, а затем возвращаются на свои посты или в казармы. Затем снова появляются рабочие, убежавшие при первом же сигнале опасности в соответствии со строгим и благоразумным распределением или разделением труда, ставящим по одну сторону героизм, а по другую — рабочую силу. Они немедленно принимаются с фантастической скоростью возмещать убытки, принося каждый по катышку своих экскрементов. По истечении часа, — свидетельствует доктор Трагард, — отверстие величиной с ладонь уже закрыто, а Т. Дж. Сэвидж сообщает нам, как однажды вечером он разорил термитник, а на следующее утро обнаружил, что все было приведено в прежнее состояние и покрыто новым слоем цемента. Эта быстрота для них — вопрос жизни и смерти, поскольку малейшая брешь становится сигналом для бесчисленных врагов и неизбежно означает конец всей колонии.

IV

Эти воины, поначалу кажущиеся всего лишь наемниками, — пусть даже верными и доблестными наемниками беспощадного Карфагена, — выполняют и другие задачи. У Eutermes Monoceros , несмотря на их слепоту (но ведь в колонии никто ничего не видит), их отправляют в разведку перед тем, как армия подходит к кокосовой пальме. Мы уже говорили, что в экспедициях Termes Viator они ведут себя как настоящие офицеры. Вполне вероятно, что то же самое происходит и в закрытых термитниках, хотя здесь наблюдения практически невозможны, поскольку при малейшей тревоге они бегут к пролому и становятся обычными солдатами. На моментальном фотоснимке, сделанном со вспышкой У. Сэвил-Кентом в Австралии, мы видим, как двое из них присматривают за бригадой рабочих, грызущих доску. Они стараются быть полезными, переносят яйца на своих жвалах, стоят на перекрестках, словно регулировщики движения, и Смитмен даже утверждает, что видел, как они нежными похлопываниями помогали царице вытолкнуть ‘упрямое’ яйцо.
Похоже, они инициативнее и умнее рабочих и образуют внутри этой ‘советской’ республики своего рода аристократию. Но это довольно жалкая аристократия, неспособная, подобно нашей, — и это еще одна человеческая черта, — удовлетворять свои потребности и в вопросе питания целиком зависящая от народа. К счастью для нее и в отличие от того, что происходит или якобы происходит у нас, ее судьба не столь неразрывно связана со слепыми капризами толпы, но находится в руках другой силы, с которой мы пока еще не сталкивались лицом к лицу и в загадку которой попытаемся проникнуть позже.
Говоря о роении, мы увидим, что в трагическую годину, когда город находится в смертельной опасности, только они обеспечивают охрану выходов, сохраняют спокойствие посреди охватившего всех безумия и словно бы действуют от имени некоего ‘комитета общественного спасения’, наделяющего их абсолютными полномочиями. Однако, несмотря на власть, которой они в некоторых случаях облекаются и которой, благодаря своему страшному оружию, они легко могли бы злоупотребить, они все равно пребывают в руках верховной и тайной силы, правящей их республикой. В целом они составляют одну пятую всей популяции. Если они нарушают эту пропорцию, если, например, как известно по наблюдениям за малыми термитниками, — единственными, где можно проводить исследования такого рода, — их число увеличить сверх нормы, неведомая сила, должно быть умеющая хорошо считать, истребляет примерно столько же из них, сколько было добавлено, и вовсе не потому, что они чужие, — это можно проверить, поскольку их помечают, — а потому, что они лишние.
В отличие от трутней, их не убивают, даже сотня рабочих не справится с одним из этих монстров, уязвимых только сзади. Их просто перестают кормить ‘из клюва’, и, неспособные есть самостоятельно, они умирают от голода.
Но каким образом тайная сила считает, обозначает или изолирует тех, кого она обрекает на смерть? Это один из тысячи вопросов, порождаемых термитником и до сих пор остающихся без ответа.
Прежде чем завершить эти главы, посвященные ополчению города без света, упомянем о довольно странных более или менее музыкальных способностях, часто демонстрируемых воинами. В самом деле, они, если и не меломаны, то по меньшей мере те, кого футуристы назвали бы ‘шумовиками’ колонии. Эти шумы, представляющие собой то сигнал тревоги, то призыв о помощи, то своеобразный плач, то различные и почти всегда ритмизованные потрескивания, которым вторит ропот толпы, навели некоторых энтомологов на мысль о том, что они общаются между собой не только посредством антенн, как муравьи, но и с помощью более-менее членораздельной речи. Во всяком случае, в отличие от пчел и муравьев, по-видимому абсолютно глухих, акустика играет определенную роль в этой республике слепых, обладающих очень тонким слухом. Трудно судить о термитниках подземных или тех, что покрыты более чем шестифутовым слоем пережеванной древесины, глины и цемента, поглощающих все звуки, но что касается термитников, расположенных в стволах деревьев, то если приложить к ним ухо, можно расслышать целую серию шумов, не производящих впечатления чисто случайных.
Ясно, что настолько тонкая и сложная организация, где все взаимосвязано и строго уравновешено, не смогла бы выжить без всеобщего согласия, если только не приписать ей все эти чудеса предустановленной гармонии, еще более неправдоподобной, чем взаимное соглашение. Среди тысячи доказательств такого соглашения, приведенных на этих страницах, я обратил бы ваше внимание на следующее, поскольку оно относится к нашей теме: есть термитники, одна колония которых занимает несколько стволов деревьев, иногда довольно удаленных друг от друга, и обладает единственной царской парой. Эти обособленные, но подчиняющиеся одному и тому же центральному управлению агломерации так хорошо сообщаются между собой, что если в одном из стволов уничтожить группу претендентов, которых термиты всегда берегут про запас, чтобы, в случае необходимости, заменить мертвую или недостаточно плодовитую царицу, то обитатели соседнего ствола немедленно начинают выращивать новую ‘партию’ кандидатов на престол. Мы еще вернемся к этим возмещающим или дополняющим формам — одной из самых любопытных и хитроумных особенностей термитовой политики.

V

Помимо различных шумов, потрескиваний, тиканий, свистов и сигналов тревоги, почти всегда ритмизованных и свидетельствующих об определенном музыкальном слухе, во многих случаях термиты совершают совместные, тоже ритмизованные движения, словно бы относящиеся к какой-то особой хореографии или искусству танца, которые всегда чрезвычайно интриговали наблюдавших за ними энтомологов. Эти движения производятся всеми членами колонии, за исключением новорожденных. Это своего рода конвульсивный танец, при котором термит, стоя на неподвижных конечных члениках лапок и сотрясаясь всем телом, раскачивается взад и вперед с легкой боковой вибрацией. Танец продолжается часами, прерываемый лишь краткими промежутками отдыха. Он предшествует, в частности, брачному полету и предваряет, подобно молитве или священной церемонии, самое крупное жертвоприношение, на которое может пойти нация. Фриц Мюллер усматривает в них явление, которое называет ‘Love Passages’ [Обмен любезностями или задушевный разговор (англ.)]. Аналогичные движения наблюдаются при встряхивании или внезапном освещении трубки с запертыми в них подопытными особями, которых, к тому же, непросто удерживать там долгое время, поскольку они пробуравливают практически любые деревянные или металлические затычки. Этим непревзойденным химикам удается даже вызывать коррозию стекла!

Царская пара

I

Вслед за рабочими и солдатами (или амазонками [Один из читателей этой книги, М.Л. Хаффнер, подчеркивает эту аналогию. ‘Подобно термиту, — пишет он, — человек, судя по его внутреннему теплу, создан для того, чтобы жить при постоянной температуре около тридцати градусов. (Кстати, это широко известная теория Кинтона.) Если термит борется с холодом посредством своих построек и центрального отопления, а с исчезновением пищи — с помощью своих грибов и кишечных паразитов, то человек борется посредством одежды, огня и кухни, напоминающих ‘алхимию’ простейших. Не доказывает ли все это, что оба вида достигли агонии и выживают только искусственными средствами? Если бы не их гений, то при нормальных обстоятельствах они должны были бы исчезнуть, подобно тысячам и миллионам других существ, во время великого потрясения потопа, когда жизнь перешла от обогревания почвой к исключительно солнечному обогреву’. — Прим. авт.]) мы встречаемся с царем и царицей. Эта меланхолическая чета, пожизненно заточенная в продолговатой келье, занимается исключительно размножением. Царь, — своего рода принц-консорт, — жалок, мал, тщедушен, робок и всегда прячется под царицей. Царица же демонстрирует самую уродливую гипертрофию брюшка, какую мы встречаем в мире насекомых, где природа, между прочим, не скупится на уродства. Это сплошной гигантский живот, раздувшийся от яиц, точь-в-точь напоминающий белую колбасу, над которым едва выступают крошечная голова и переднеспинка, похожие на черную булавочную головку, вставленную в длинный круглый хлебец. Согласно иллюстрации из научного доклада Й. Сьестедта, царица Termes Natalensis , воспроизведенная в натуральную величину, достигает в длину 100 миллиметров и имеет одинаковый диаметр 77 миллиметров, в то время как рабочий того же вида равен 7-8 миллиметрам в длину и 4-5 миллиметрам — в окружности.
Обладая лишь крошечными лапками на утопающей в жире переднеспинке, царица совершенно неспособна даже на малейшее движение. Она кладет в среднем одно яйцо в секунду, что составляет 86 тысяч в сутки и 30 миллионов — в год.
Если же ограничиться более скромной оценкой Эшериха, подсчитавшего, что взрослая царица Termes Bellicosus кладет 30 000 яиц в день, то мы получим десять миллионов девятьсот пятьдесят тысяч яиц в год.
Судя по наблюдениям, в течение четырех или пяти лет своей жизни она ни днем ни ночью не прерывает кладки.
Чрезвычайные обстоятельства позволили выдающемуся энтомологу К. Эшериху раскрыть, при этом не нарушая ее, тайну этой царской ячейки. Он сделал потрясающий схематический набросок, похожий то ли на кошмар Одилона Редона, то ли на межпланетное видение Уильяма Блейка. Под темным и низким сводом, — колоссальным, если сравнить его с нормальным ростом насекомого, — заполняя его почти целиком, лежит, словно кит в окружении креветок, огромная, жирная, мягкая, инертная и белесая масса устрашающего идола. Тысячи поклонников ласкают и лижут ее непрерывно, но вовсе не бескорыстно, поскольку царский пот обладает, похоже, такой привлекательностью, что маленьким часовым с трудом удается помешать самым ревностным из них унести с собой кусочек божественной кожи, чтобы утолить свою любовь или же свой аппетит. Поэтому старые царицы покрыты знаменитыми шрамами и кажутся ‘залатанными’.
Вокруг ненасытного рта суетятся сотни крошечных рабочих, подкармливающих его ‘привилегированной’ кашицей, между тем как с другого конца остальная толпа окружает отверстие яйцевода, принимая, моя и унося яйца по мере их поступления. Посреди этих суетливых толп прохаживаются маленькие солдаты, поддерживающие в них порядок, а вокруг святилища, повернувшись спиной к нему и лицом — к возможному врагу и выстроившись в боевом порядке, воины большого роста с раскрытыми жвалами образуют неподвижную и грозную стражу.
Как только плодовитость царицы снижается, вероятно, по приказу тех неизвестных ‘контролеров’ или ‘советников’, с безжалостным вмешательством которых мы сталкиваемся повсюду, ее оставляют без пищи. Она умирает от голода. Это разновидность пассивного и очень удобного цареубийства, за которое никто не несет личной ответственности. Термиты с удовольствием поедают ее останки, поскольку она необычайно жирна, и заменяют ее одной из вторичных ‘несушек’, к которым мы скоро вернемся.
Вопреки тому, во что верили до сих пор, соитие не совершается, как у пчел, во время брачного полета, поскольку в момент этого полета половые органы еще не пригодны для размножения. Брак заключается только после того, как супружеская пара, обломав себе крылья, — странный символ, по поводу которого можно было бы долго философствовать, — начинает совместную жизнь во мраке термитника, откуда она уже не выйдет до самой смерти.
Термитологи так и не пришли к общему мнению относительно того, как совершается это соитие. Филиппо Сильвестри, большой авторитет в данной области, утверждает, что совокупление, судя по строению органов царя и царицы, физически невозможно и что царь всего лишь поливает своим семенем яйца на выходе из яйцевода. По словам не менее компетентного Грасси, соитие происходит в гнезде и повторяется периодически.

Роение

I

Эти рабочие, солдаты, царь и царица образуют постоянный и неприкосновенный ‘запас’ города, по железному закону, более суровому, чем спартанский, продолжающий в темноте свое убогое, низменное и однообразное существование. Но наряду с этими угрюмыми пленниками, которые никогда не видели и никогда не увидят дневного света, алчный фаланстер ценой огромных усилий выращивает бесчисленное множество молодых особей, украшенных длинными прозрачными крыльями и наделенных фасеточными глазами, которые во тьме, где снуют слепорожденные, готовятся встретить сияние тропического солнца. Это совершенные насекомые, самцы и самки, единственные обладатели половых органов, из числа которых, если позволит немилосердная судьба, выйдет царская пара, что обеспечит будущее новой колонии. Они олицетворяют собой надежду, сумасшедшую роскошь, чувственную радость замогильного града, у которого нет другого выхода к любви и небу. Вскармливаемые ‘из клюва’, поскольку у них нет простейших, они не могут переваривать целлюлозу и праздно блуждают по ходам и залам в ожидании часа избавления и счастья. Этот час пробивает к концу экваториального лета, с приближением сезона дождей. Тогда неприступная цитадель, в стенах которой, под страхом смерти для всей колонии, оставлялись лишь крошечные щели, необходимые для вентиляции, и которая сообщалась с внешним миром только под землей, охваченная каким-то исступлением, внезапно покрывается узкими отверстиями, за которыми видны чудовищные головы бдительных воинов, преграждающих как вход, так и выход. Эти отверстия соответствуют ходам или коридорам, где копится нетерпение брачного полета. По сигналу, поданному, подобно всем остальным, невидимой силой, солдаты отступают, открывают выходы и пропускают вперед трепещущих ‘женихов’ и ‘невест’. И тогда глазам путешественников предстает зрелище, по сравнению с которым роение пчел кажется не заслуживающим внимания. Из огромного сооружения, — то в форме стога, то пирамиды или укрепленного замка, — и часто, если мы имеем дело с агломерацией нескольких городов, над площадью в сотни гектаров, словно из перегретого и готового взорваться котла, брызжущего изо всех щелей, поднимается облако пара, образованное миллионами крыльев, что взмывают в небесную лазурь в неопределенных и почти всегда осмеиваемых поисках любви. Подобно всем грезам и мечтам, это великолепное явление длится лишь несколько минут, и облако тяжело обрушивается на землю, покрывая ее своими останками, праздник окончен, любовь не сдержала своих обещаний, и смерть заняла ее место.
Предупрежденные приготовлениями и ведомые безошибочным инстинктом, все любители лакомого пиршества, ежегодно устраиваемого для них плотью бесчисленных ‘женихов’ и ‘невест’ термитника, птицы, рептилии, кошки, собаки, грызуны, почти все насекомые, и прежде всего муравьи и стрекозы, бросаются на необъятную беззащитную жертву, усеивающую порой тысячи квадратных километров, и начинают ужасную гекатомбу. Птицы, например, объедаются до такой степени, что не могут закрыть клюва, даже человек пользуется удачной находкой, собирает жертв лопатой, ест их жареными или готовит из них печенье, по вкусу якобы напоминающее миндальный пирог, а в некоторых странах, например на острове Ява, его продают на рынке.
Как только взлетит последнее крылатое насекомое, по таинственному приказу неуловимой силы, правящей здесь, термитник закрывается, отверстия замуровываются, а те, кто вышел, безжалостно изгоняются из родного города.
Что с ними происходит? Некоторые энтомологи полагают, что, неспособные питаться, преследуемые тысячами сменяющих друг друга врагов, все они без исключения погибают. Другие утверждают, что время от времени какой-нибудь несчастной парочке удается избежать гибели, и ее подбирают рабочие и солдаты соседней колонии, чтобы заменить умершую или уставшую царицу. Но кто и как ее подбирает? Труженики и солдаты не блуждают по дорогам и никогда на выходят на свежий воздух, а соседние колонии точно так же замурованы, как и та, которую она покинула. Третьи заявляют, что парочка может выжить в течение года и вырастить солдат, которые ее защитят, и рабочих, которые ее затем накормят. Но как она может жить все это время, если доказано, что у нее практически нет простейших и, следовательно, она не способна переваривать целлюлозу? Как видим, все это еще весьма спорно и неясно [Директор энтомологической станции г. Бордо д-р Жан Фейто, специально изучавший ландского светобоязливого термита, в результате многочисленных экспериментов по выращиванию в стеклянных трубках и наблюдению на природе за большим количеством колоний, основанных после роения в тех местах леса, где прежде не было ни одного старого пня и, следовательно, ни одного термитника, категорически утверждает, что имаго во время роения могут дать начало маленькой семье без помощи рабочих. Остается узнать, верно ли это в отношении больших тропических термитников. Доктор Бюньон уверял меня, что видел, как на Цейлоне пары основывали новые колонии. Правда, это были термиты-грибоводы, способные обходиться без простейших. Самка с помощью самца вначале занимается устройством помещения для разведения грибов, после чего приступает к откладыванию яиц. Едва родившись, первые же рабочие поспешно замуровывают своих родителей. — Прим. авт.].

II

Разумеется, для такой скупой, предусмотрительной и расчетливой республики это — непостижимая трата жизней, сил и богатств, тем более загадочная, что колоссальное ежегодное жертвоприношение богам вида, несомненно, направленное на перекрестное оплодотворение, похоже, совершенно не достигает своей цели. Перекрестное оплодотворение может произойти только в том случае, если имеется агломерация термитников, что бывает довольно редко, и если все брачные полеты совершаются в один и тот же день. Стало быть, у супружеской пары есть тысяча шансов против одного вернуться в отчий дом, т.е. к своим кровным родственникам. Но не будем излишне самоуверенными, если нечто кажется нам лишенным логики или бессмысленным, вполне вероятно, что наши наблюдения или наши толкования пока еще неполны и что мы сами ошибаемся, если только не отнести этот промах на счет природы, которая, как писал Жан де Лафонтен, видимо, совершила уже множество других ошибок [У пчел роение тоже становится общественным бедствием и всегда служит причиной разрушения и смерти материнского улья и его колоний, если повторяется несколько раз в течение года. Современный пчеловод изо всех сил пытается этому помешать, истребляя молодых маток и увеличивая запасы меда, но очень часто ему не удается остановить так называемую ‘лихорадку роения’, поскольку сегодня он расплачивается за тысячелетнюю варварскую практику и губительную селекцию наоборот, при которой лучшие ульи, то есть не роившиеся и полные меда, систематически приносились в жертву. — Прим. авт.].
По наблюдениям Сильвестри, чтобы избежать этой катастрофы, некоторые виды роятся только ночью или во время дождя. Другие, с целью увеличить свои шансы, выпускают рои маленькими ‘партиями’, но в течение нескольких месяцев. По этому поводу следует еще раз отметить, что в термитнике общие законы не столь неумолимы, как в улье. Термиты (и мы покажем это на других примерах), так же, как люди, и в отличие от повадок всех насекомых, которыми, как принято считать, руководит инстинкт, являются прежде всего ‘оппортунистами’ и, уважая общий характер своей судьбы, умеют, когда нужно и столь же умно, как мы, приспосабливать его к обстоятельствам и адаптировать к потребностям или, попросту говоря, условностям данного момента. В принципе, удовлетворяя желаниям вида или будущего или же в угоду укоренившемуся представлению природы, они практикуют роение, несмотря на то, что оно ужасно расточительно и на девяносто девять процентов бесполезно, но, в случае надобности, они его сокращают, регламентируют или вовсе от него отказываются и спокойно без него обходятся. В принципе, они монархисты, но, в случае надобности, содержат в одной и той же ячейке двух цариц, разделенных перегородкой, как это наблюдал Т. Дж. Сэвидж, или до шести царских пар, как установил Хэвиленд, не говоря уже о царях и царицах, ускользающих от нас благодаря мерам, принимаемым рабочими для их бегства, последние так тщательно их прячут, что Хэвиленд три дня искал одну из этих монархинь и нашел ее засыпанной опилками на самом дне гнезда.
В принципе, необходимо, чтобы у царицы вначале были крылья и чтобы она видела дневной свет, но, в случае надобности, они заменяют ее тремя десятками бескрылых ‘несушек’, никогда не выходивших из гнезда. В принципе, они не признают постороннего царя, но, в случае необходимости и если престол свободен, они с готовностью принимают того, кого им предлагают. В принципе, всякий термитник населяет только один весьма характерный вид, но на практике неоднократно было установлено, что в одном и том же гнезде могут ‘сотрудничать’ два-три, а иногда и пять совершенно различных видов. Добавим, что это ‘ренегатство’ нельзя назвать непоследовательным или необдуманным и что, при более пристальном рассмотрении, оно всегда имеет неизменный мотив — спасение или процветание города.
Впрочем, во всех этих вопросах еще много неопределенности, и прежде чем подводить итог, следует дождаться более достоверных наблюдений. Они затрудняются тем, что, как мы уже говорили, существует полторы сотни видов термитов и повадки и общественная организация этих полутора сотен видов совершенно несходны между собой. По-видимому, некоторые из них появились, подобно человеку, в самый критический момент эволюции, начавшейся миллионы лет назад.

III

Итак, обычный ‘строй’ термитов — монархия. Но, будучи гораздо благоразумнее улья, судьба которого, — и это слабое место замечательной организации, — всегда зависит от жизни единственной матки, термитник и его благосостояние практически независимы от царской пары. То, что можно было бы назвать ‘Конституцией’ или основным законом, здесь бесконечно более гибко, ‘растяжимо’, предусмотрительно, изобретательно и знаменует собой безусловный политический прогресс. Если царица термитов, или, скорее, исполняющая обязанности ‘несушки’, которой она на самом деле и является, добросовестно выполняет свой долг, то у нее нет и соперниц. Но как только ее плодовитость падает, ее уничтожают, отказываясь ее кормить, или же приставляют к ней нескольких помощниц. Так, было обнаружено до тридцати цариц в одной колонии, которая не дезорганизовалась, не впала в анархию и не погибла, как погибает улей, если в нем увеличивается число ‘несушек’, а, наоборот, была необычайно сильной и процветающей, благодаря чрезвычайной приспособляемости их организма, обладающего преимуществами самой примитивной, одноклеточной, и одновременно наиболее развитой жизни, возможно также, как следует предположить за неимением другого объяснения, благодаря химическим и биологическим знаниям, пока неизвестным человеку, термиты, по-видимому, могут в любой момент, когда в этом есть необходимость, с помощью питания и соответствующего ухода превратить любую личинку или нимфу в совершенное насекомое, у которого менее чем за шесть дней появятся глаза и крылья, или вывести из первого попавшегося яйца рабочего, солдата, царя или царицу. С этой целью, дабы выиграть время, они всегда хранят в запасе некоторое количество особей, готовых претерпеть последние изменения [Известно, что пчелы обладают аналогичной, но более ограниченной способностью. За три дня они могут, с помощью соответствующего питания, расширения и обильного проветривания ячейки, превратить в матку любую личинку рабочей пчелы, иными словами, вывести из нее в три раза большее насекомое, форма и основные органы которого сильно отличаются, так, челюсти матки зазубрены, в то время как челюсти работниц — гладкие, как лезвие ножа, ее язык короче, и его расширенная часть уже, у нее нет сложного аппарата, выделяющего воск, она снабжена лишь четырьмя брюшными ганглиями, тогда как у остальных их пять, ее жало изогнуто, словно ятаган, между тем как жала ее подданных прямые, у нее нет ‘корзиночек’ для пыльцы и т.д. — Прим. авт.].
Но обычно (несмотря на то, что они, очевидно, могли бы это сделать), по причинам, которых мы пока не постигли, они не превращают ни одно из этих яиц и ни одного из этих кандидатов в совершенную царицу с крыльями и фасеточными глазами, подобную тем, что взлетают тысячами, и готовую к оплодотворению царем на брачном ложе. Почти всегда они ограничиваются тем, что выводят слепых и бескрылых ‘несушек’, выполняющих все функции царицы, в собственном смысле слова, без ущерба для города. У пчел, насколько нам известно, такого нет, и рабочая пчела-‘несушка’, заменяющая мертвую монархиню, производя на свет одних только ненасытных трутней, через несколько недель приводит к упадку и гибели самую богатую и процветающую колонию.
Насколько можно судить с человеческой точки зрения, между термитником, обладающим подлинной царицей, и тем, где есть только ‘несушки’-плебейки, ощутимой разницы нет. Некоторые термитологи утверждают, что эти неотенические ‘несушки’ не могут производить ни царей, ни цариц и что их потомки лишены крыльев и глаз, т.е. никогда не становятся совершенными насекомыми. Это возможно, но окончательно не доказано, и в целом не имеет никакого значения для колонии, если учесть, что ей необходима мать рабочих и солдат, а не способность легко обходиться без перекрестного оплодотворения, которое, как мы видели, крайне проблематично. Кроме того, все, что имеет отношение к этим замещающим формам, вызывает споры и остается одной из самых таинственных сторон термитника.

IV

Не менее спорным или, по меньшей мере, недостаточно изученным остается вопрос о паразитах (я не имею в виду внутрикишечных паразитов, поскольку помимо этих законных обитателей термитник предоставляет кров большому количеству приживал, которые, в отличие от приживал муравейника, до сих пор не перечислены и не изучены). Известно, что у муравьев паразиты играют чрезвычайно интересную роль и фантастически быстро размножаются. Великий мирмеколог Васманн насчитал в муравейнике одну тысячу двести сорок шесть их видов. Одни приходят сюда лишь затем, чтобы во влажном тепле подземных ходов найти пищу и кров, и их милосердно принимают, поскольку муравей вовсе не такой мещанин и скряга, каким считал его добряк Лафонтен, но большое число других полезны и даже необходимы. Есть там и такие, чьи функции абсолютно необъяснимы, в частности Antennophorus , которых носит на себе большинство Lasius Mixtus , столь хорошо изученных Шарлем Жане. Это своего рода вши, огромные по пропорциям, поскольку по величине они равны голове муравья, которая, опять-таки по пропорциям, в два раза больше нашей. Обычно на одном из этих муравьев насчитывается по три таких вши, размещающихся старательно и планомерно: одна — под подбородком, а две других — по обе стороны брюшка своего хозяина, чтобы не вывести его из равновесия при ходьбе. Lasius Mixtus вначале отказывается их принимать, но после того, как они усядутся, уступает им и больше не стремится от них избавиться. Найдется ли в наших легендах мученик, который всю свою жизнь безропотно носил бы на себе столь тяжкую и громоздкую тройную ношу? А ‘скупой муравей’ из басни не только смиряется со своим бременем, но и заботится о нем и кормит его, как своих детей. Когда один из этих Lasius , ‘украшенный’ своими мерзкими паразитами, находит, например, ложку меда, то наедается до отвала и возвращается в гнездо. Привлеченные вкусным запахом, другие муравьи подходят к нему и просят поделиться находкой. Lasius великодушно срыгивает мед во рты просителей, а их паразиты на ходу перехватывают по несколько капель драгоценной жидкости. Вместо того чтобы помешать этому, муравей облегчает им взимание ‘десятины’ и вместе со своими товарищами ждет, пока насытившиеся нахлебники дадут сигнал к отправлению. Надо полагать, что, таская на себе этих гигантских, избыточных вшей, согнувших бы нас под своим весом, он испытывает странное наслаждение, которого мы даже не в состоянии понять. Впрочем, мы понимаем очень мало вещей в мире насекомых, которыми руководит дух и чувства, не имеющие почти ничего общего с теми, что управляют нами.
Но оставим муравьев и вернемся к нашим древоядным. По подсчетам профессора Э. Уоррена, число ‘гостей’ термитника, известных к 1919 году, достигает 496, из которых 348 жесткокрылых, причем каждый день находят новые типы. Их делят на истинных ‘гостей’ (Symphiles ), с которыми обращаются по-дружески, безразличных ‘гостей’ (Synoeketes ), которых просто терпят, преследуемых непрошеных ‘гостей’ (Synechtres ) и собственно паразитов (Ectoparasites ). Несмотря на научные названия, которые им даны, вопрос еще до конца не прояснен, и мы ждем более полного исследования.

Опустошение

I

Термитники, простирающиеся и множащиеся на фоне тропического пейзажа, со своими невероятно изобретательными и неумолимыми законами, своей жизнеспособностью и чудовищной плодовитостью, представляли бы опасность для рода людского и вскоре покрыли бы всю нашу планету, если бы случайность или какой-то каприз природы, обычно менее милостивой к нам, не пожелали, чтобы это насекомое было весьма уязвимым и чрезвычайно чувствительным к холоду. Оно не может жить даже при умеренном климате. Ему нужны, как я уже говорил, самые жаркие районы земного шара. Оно нуждается в температуре от 20 до 36RС. Ниже 20-ти его жизнь останавливается, а выше 36-ти погибают простейшие, и оно умирает от истощения. Но там, где он водворяется, термит производит страшные опустошения, еще Линней писал: ‘Termes utriusque Indiae calamitas summa’ [‘Термит — страшнейший бич обеих Индий’ (лат.)]. ‘В жарких и тропических частях земного шара нет другого семейства насекомых, члены которого вели бы такую же беспрерывную войну с творениями человека’, — добавляет У. У. Фроггатт, знающий их, как никто другой. Дома рушатся изнутри, источенные от фундамента до крыши. Пропадает мебель, белье, бумага, одежда, обувь, продукты, дерево и растительность. Ничто не укроется от этого грабежа, в котором есть что-то ошеломляющее и сверхъестественное, потому что грабители всегда остаются невидимыми и показываются только в момент катастрофы. Огромные деревья, кажущиеся живыми и кору которых тщательно оберегают, валятся целиком, стоит лишь к ним прикоснуться. На острове Святой Елены двое полицейских беседовали под огромной мелией с пышной кроной, один из них прислонился к стволу, и гигантское жаропонижающее растение, полностью изъеденное изнутри, рухнуло на них и погребло их под своими обломками. Порой разрушительная работа выполняется с молниеносной быстротой. Один фермер из Квинсленда оставил вечером свою телегу в поле, на следующий день он нашел только металлические части от нее. Колонист вернулся домой после пяти или шести дней отлучки, все цело, внешне ничего не изменилось и не выдает присутствия врага. Он садится на стул, и тот обрушивается под ним. Он хватается за стол, но тот рассыпается по полу. Он цепляется за центральную балку, но она рушится, увлекая за собой весь потолок в облаке пыли. Все будто околдовано неким проказливым духом, как в феерии Шатле. За одну ночь они сжирают во время сна рубашку прямо на теле Смитмена, поселившегося рядом с одним из их гнезд с целью его изучения. За два дня, несмотря на все принятые меры предосторожности, они уничтожают постели и подстилки другого термитолога — доктора Генриха Барта. В бакалейном магазине Кембриджа, в Австралии, их добычей становятся буквально все товары: исчезают ветчина, сало, макароны, фиги, орехи и мыло. Они пробуравливают воск и оловянные колпачки, венчающие бутылки, чтобы добраться до пробок, и жидкость вытекает. К жести консервных банок они подходят по-научному: вначале стирают покрывающий ее слой олова, затем намазывают обнажившуюся жесть специальным соком, от которого она ржавеет, после чего без труда ее пробуравливают. Они просверливают свинец любой толщины. Считается, что чемоданам, ящикам и постельным принадлежностям не грозит опасность, если поставить их на перевернутые бутылки с воткнутыми в землю горлышками, поскольку их маленьким лапкам не за что будет зацепиться. Несколько дней спустя стекло незаметно крошится, словно под воздействием наждака, и они спокойно передвигаются вдоль горлышка и брюшка бутылки, потому что выделяют жидкость, которая, растворяя кремнеземы, содержащиеся в стеблях травы, служащих им пищей, воздействует также и на стекло. Этим, между прочим, объясняется необычайная прочность их отчасти остеклованного цемента. Иногда у них рождаются ‘фантазии’, достойные юмористов. Английский путешественник Форбс рассказывает в своих ‘Oriental Memoirs’ [‘Воспоминания о Востоке’ (англ.)] о том, как, вернувшись домой спустя несколько часов, проведенных у друга, он обнаружил, что все гравюры, украшавшие его квартиру, полностью съедены, равно как и их рамки, от которых не осталось и следа, в то же время покрывавшие их стекла остались на месте, старательно прилепленные к стене цементом, очевидно для того, чтобы избежать опасного и слишком шумного падения. Этим предусмотрительным инженерам удается даже укрепить с помощью своего цемента балку, которую они так глубоко прогрызли, что она грозит лопнуть еще до конца их экспедиции.
Пока творится весь этот разгром, не видно ни одной живой души. Только при более пристальном взгляде маленькая глиняная трубочка, спрятанная в углу между двумя стенами или бегущая вдоль карниза или плинтуса и соединенная с термитником, выдает присутствие и личность врага, эти ничего не видящие насекомые умеют сделать так, чтобы не видели их. Работа выполняется беззвучно, и лишь искушенный слух способен расслышать в ночи шум миллионов челюстей, пожирающих несущую конструкцию дома и предвещающих его крушение.
В Конго, например, в Элизабетвилле, архитекторы и подрядчики предусматривают эти неизбежные разрушения и повышают расценки на 40% ввиду принимаемых мер предосторожности. В этом же регионе ежегодно приходится заменять полностью съеденные шпалы железных дорог, а также телеграфные столбы и несущие конструкции мостов. От любой одежды, оставленной на улице ночью, остаются лишь металлические пуговицы, а хижина туземцев, если не жечь в ней огня, выдерживает их атаки не больше трех лет.

II

Таковы их ‘домашние’ и привычные злодеяния, но иногда они работают в крупном масштабе и опустошают целые города и страны. В 1840 году одно захваченное невольничье судно со срубленными мачтами занесло в Джеймстаун, столицу острова Святой Елены, Eutermes Tenuis — маленького бразильского термита с ‘носатыми’ солдатами со спринцовкой, разрушившего часть города, которую пришлось затем отстраивать. По словам ‘штатного’ историографа Дж. К. Меллиса, это было похоже на последствия землетрясения.
В 1879 году испанское военное судно было уничтожено Termes Dives в порту Ферроля. В ‘Анналах французского энтомологического общества’ (сер. 2, 1851, т. IX) приводится пояснительная записка генерала Леклерка, где говорится, что в 1809 году Французские Антильские острова не смогли обороняться от англичан из-за того, что термиты разорили склады и привели в негодность батареи и боеприпасы. Список их преступлений можно продолжать бесконечно. Я уже говорил, что они сделали непригодными для возделывания некоторые части Австралии и острова Цейлон, где люди отказались от борьбы с ними. На острове Формоза Coptotermes Formosus Shikari прогрызает даже строительный раствор и рушит нецементированные стены.
На первый взгляд, учитывая, насколько они уязвимы и хрупки и что они могут жить только во мраке своего термитника, может показаться, что для того, чтобы от них избавиться, достаточно разрушить их ‘башенки’. Но создается впечатление, будто они всегда готовы отразить неожиданное нападение, ибо достоверно известно, что в странах, где взрывали с помощью пороха их надстройки, разравнивая их затем плугом, они больше не строят холмиков, смиряются, как муравьи, с исключительно подземной жизнью и становятся совершенно неуловимыми.
Барьер холода до сих пор защищал Европу, но вполне возможно, что такому гибкому и необычайно многоликому животному удастся акклиматизироваться и у нас. Мы уже видели, например, ландских термитов, которые более или менее в этом преуспели, правда, ценой жалкого вырождения, сделавшего их безвреднее самого безвредного из муравьев. Возможно, это только первый этап. Во всяком случае, ‘Энтомологические анналы’ прошлого века пространно повествуют о нашествии на некоторые города Нижней Шаранты, в частности на Сент, Сен-Жан-д’Анжели, Тоннэ-Шарант, остров Экс и, прежде всего, Ла-Рошель, настоящих тропических термитов, завезенных из Санто-Доминго на дне трюма вместе с растительным мусором. Целые улицы были захвачены и тайком ‘заминированы’ стремительно размножавшимся и невидимым насекомым, весь Ла-Рошель находился под угрозой вторжения, и бедствие было остановлено только каналом де ла Веррьер, соединяющим сточные канавы с портом. Рушились целые дома, и пришлось даже подпирать арсенал и префектуру, а однажды жители с удивлением обнаружили, что все архивы и вся административная писанина были превращены в губчатые объедки. Аналогичные события происходили в Рошфоре.
Виновником этих опустошений стал один из самых маленьких термитов, которые нам известны, — Termes Lucifugus величиной 3-4 миллиметра.

Тайная сила

I

В термитнике мы снова сталкиваемся с великой проблемой улья, тем более неразрешимой из-за того, что его организация еще более сложна. Кто здесь правит? Кто отдает приказы, предвидит будущее, строит планы, восстанавливает равновесие, управляет и осуждает на смерть? Это не монархи — жалкие рабы своих обязанностей, питание которых зависит от доброй воли рабочих, пленники в своей клетке и единственные жители города, не имеющие права пересекать его черту. Царь — всего лишь боязливый перепуганный бедняга, придавленный животом супруги. Что же касается царицы, то это, возможно, самая жалкая жертва организации, где есть одни лишь жертвы, посвященные неведомо какому божеству. Она находится под жестким контролем, и когда ее подданные решают, что она кладет мало яиц, то перестают ее кормить, она умирает от голода, а они пожирают ее останки, поскольку ничего не должно пропасть, и заменяют ее другой. Для этой цели, как мы уже видели, у них в запасе всегда есть некоторое количество взрослых, пока еще не дифференцированных особей, и, благодаря чудесному полиморфизму своей породы, они быстро превращают одну из них в производительницу.
Но это и не воины — несчастные создания, согбенные под своим оружием, обремененные клешнями, лишенные половых органов и крыльев, совершенно слепые и неспособные добывать пищу. И это тем более не крылатые взрослые особи, совершающие блистательный, трагический и эфемерный выход, обездоленные принцы и принцессы, над которыми тяготеет государственный интерес и коллективная жестокость. Остаются рабочие — ‘желудки’ и ‘животы’ сообщества, кажущиеся одновременно рабами и хозяевами всех остальных. Неужели эта толпа и образует ‘Совет’ города? Во всяком случае, все видящие, все, у кого есть глаза, — царь, царица и крылатые особи, — открыто отстранены от управления. Чудо в том, что управляемый таким образом термитник может существовать целые столетия. В наших анналах нет примера действительно демократической республики, которая просуществовала хотя бы несколько лет и не распалась бы, не закончилась бы полным провалом и тиранией, поскольку в политике у нашей толпы собачий нюх и ей по нраву лишь дурные запахи. Она выбирает только наименее приятные из них, и ее чутье почти непогрешимо.
Но договариваются ли между собой слепцы термитника? В их республике нет такой же тишины, как в муравейнике, мы не знаем, как они общаются, но это еще не означает, что они не общаются вовсе. При малейшем нападении тревога распространяется, словно пламя, организуется оборона, аккуратно и методично производится срочный ремонт. С другой стороны, эти слепцы, несомненно, регулируют по своему желанию плодовитость царицы, уменьшая или увеличивая ее тем, что пичкают ее своими слюнными выделениями или оставляют без них. Когда они приходят к выводу, что солдат слишком много, то сокращают их количество, оставляя умирать от голода тех, кого считают лишними, чтобы затем их съесть. Они определяют судьбу существа, которое должно вылупиться из яйца, и по своему усмотрению превращают его, в зависимости от пищи, которую ему дают, в такого же, как они, труженика, в царицу, царя, крылатую взрослую особь или воина. Но кому же или чему подчиняются они сами? Пожертвовавшие половыми органами, крыльями и глазами ради общего блага, обремененные различными бесчисленными делами, — жнецы, землекопы, каменщики, архитекторы, столяры, садовники, химики, кормильцы и гробовщики, трудящиеся, питающиеся и переваривающие пищу для всех, идущие на ощупь в своей неодолимой слепоте или бредущие по своим пещерам, — эти вечные узники собственной темницы кажутся менее всего способными понять, узнать, предвидеть или угадать, что надо делать.
Идет ли речь о ряде более или менее согласованных и чисто инстинктивных действий? Быть может, под воздействием врожденного представления они вначале машинально высиживают из большинства яиц таких же рабочих, как они сами? А затем, подчиняясь другому, тоже врожденному импульсу, не получают ли они из других яиц, похожих на первые, бесчисленное множество особей обоего пола, у которых вырастают крылья, которые не рождаются слепцами и скопцами и дают им царя и царицу, чтобы вскоре после этого всем вместе погибнуть? И, наконец, не обязывает ли их третий импульс создать некоторое количество солдат и не побуждает ли четвертый сократить численность гарнизона, когда последний требует слишком много пищи и становится обременительным? Не служит ли все это лишь игрой хаоса? Вполне возможно, хотя и сомнительно, что необычайное процветание, стабильность, гармоничное согласие и почти неограниченная жизнь этих громадных колоний основываются лишь на непрерывном ряде счастливых случайностей. Согласимся, что, если бы все обстояло подобным образом, случайность стала бы чуть ли не самым великим и самым мудрым из наших богов, но, в сущности, проще всего прийти к общему мнению лишь в вопросе о словах. Во всяком случае, гипотеза об инстинкте ничуть не более убедительна, чем гипотеза о разуме. Возможно, она даже менее убедительна, поскольку мы совершенно не знаем, что такое инстинкт, и в то же время полагаем, — верно ли, ошибочно ли, — что мы не совсем уж не сведущи в том, что такое разум.

II

У пчел мы наблюдаем столь же поразительные политико-экономические мероприятия. Я не буду здесь о них напоминать, но не стоит забывать, что у муравьев эти мероприятия порой еще более удивительные. Всем известно, что, например, Lasius Flavus , наши маленькие желтые земляные муравьи, загоняют в свои подземелья и держат в настоящих хлевах стада тлей, выделяющих сладкую росу, которых они доят, подобно тому, как мы доим своих коров и коз. Другие, Formica sanguined , или муравьи-рабовладельцы кровавые, отправляются на войну, чтобы захватить в плен рабов. Polyergus Rufescens , или муравьи-амазонки, поручают своим крепостным выращивание личинок, a Anergates не работают и кормятся за счет колонии пленных Tetramorium Cespitum , или дерновых муравьев-воров. Упомяну для справки фунгикольных муравьев тропической Америки, прорывающих прямые туннели, иногда более 100 метров длиной, и из измельченных на мелкие кусочки листьев производящих перегной, на котором они выращивают и разводят с помощью метода, остающегося их тайной, настолько необычный гриб, что его еще не удалось вырастить ни в одном другом месте. Назовем также некоторые африканские и австралийские виды, специальные рабочие которых никогда не выходят из гнезда, висят внутри на лапках и становятся, за неимением других сосудов, живыми резервуарами, цистернами или горшками для меда с упругим, округлым, огромным брюшком, куда насекомые сливают урожай и откуда откачивают его, когда проголодаются. Не оставим без внимания и муравьев-портных (Oecophylla Smaragdina F. ), в жарких районах Ост-Индии, Азии и Африки устраивающих свои гнезда на деревьях, в густой листве, которую они вначале с трудом сдвигают, а затем сшивают и покрывают вышивками с помощью шелковой нити, выделяемой личинками, которых они держат между лапками и используют вместо челнока ткацкой машины.
Нужно ли добавлять, что все эти факты, список которых можно было бы продолжать до бесконечности, основаны не на более или менее легендарных слухах, а на скрупулезных научных наблюдениях?

III

В ‘Жизни пчел’ я, за неимением лучшего, приписал управление и прозорливое тайное руководство сообществом ‘Духу Улья’. Но это всего лишь слово, воплощающее в себе неведомую реальность и ничего не объясняющее.
Другая гипотеза рассматривает улей, муравейник и термитник в качестве единой, но еще или уже распавшейся особи, целостного живого существа, которое еще или уже никогда не кристаллизуется и не застынет и различные органы которого, образованные тысячами клеток, хотя и распространенных вовне, несмотря на их кажущуюся независимость, навсегда останутся подчинены одному и тому же основному закону. Наше тело — это тоже объединение, агломерат или колония шестидесяти триллионов клеток, но эти клетки не могут удаляться от своего гнезда или ядра и остаются вплоть до разрушения этого гнезда или ядра оседлыми и пленными. Какой бы ужасной и бесчеловечной ни казалась нам организация термитника, организация, которую мы носим в себе, скопирована с этого же образца. Та же коллективная личность, те же непрерывные жертвоприношения, бесчисленные труды ради общего блага, та же оборонительная система, тот же каннибализм фагоцитов в отношении отмерших или непригодных клеток, та же непонятная, упорная, слепая работа ради неведомой цели, та же жестокость, та же специализация по питанию, размножению, дыханию, кровообращению и т.д., та же запутанность, та же взаимозависимость, те же сигналы в случае опасности, то же равновесие и та же внутренняя политика. Так, после сильного кровоизлияния, по приказу, исходящему неведомо откуда, красные кровяные тельца начинают размножаться с фантастической скоростью, так почки ‘замещают’ уставшую печень, пропускающую токсины, так повреждение сердечных клапанов компенсируется гипертрофией полостей позади препятствия, и при этом у нашего разума, считающего себя верховным правителем нашего существа, никогда даже не спрашивают совета, не говоря уже о том, чтобы позволить ему вмешаться.
Нам известно только то (и мы лишь недавно об этом узнали), что наиболее важные функции наших органов зависят от наших эндокринных желез внутренней секреции или гормонов, о существовании которых до последнего времени даже не подозревали, в частности от щитовидной железы, ослабляющей или замедляющей деятельность соединительных клеток, от гипофиза, регулирующего дыхание и температуру, от мозговой железки, надпочечников и половой железы, распределяющей энергию между триллионами наших клеток. Но кто регулирует функции самих этих желез? Почему в совершенно одинаковых обстоятельствах они наделяют одних людей здоровьем и счастьем, а других — болезнями, страданиями, несчастьями и смертью? Бывают ли в этой бессознательной области неравные умственные способности, и не становится ли больной человек жертвой собственного бессознательного? Не видим ли мы зачастую, как неопытное или явно слабоумное бессознательное или подсознание управляет телом умнейшего человека своей эпохи, например, Паскаля? На кого возложить ответственность, если эти железы ошибаются?
Нам ничего об этом неизвестно, мы абсолютно не знаем, кто в нашем собственном теле отдает основные приказы, от которых зависит поддержание нашей жизни, мы строим догадки, идет ли речь о простых механических или автоматических воздействиях или же об умышленных мерах, предпринимаемых своего рода центральной властью или главным управлением, пекущемся об общем благе. Так как бы мы могли постичь то, что происходит вне нас и вдалеке от нас — в улье, муравейнике или термитнике, и узнать, кто ими управляет и руководит, кто прогнозирует будущее и издает законы? Давайте вначале разберемся, что происходит внутри нас.
А пока мы можем только утверждать, что, когда нашей ‘конфедерации’ клеток нужно есть, спать, двигаться, согреться, остыть, размножаться и т.д., она делает или приказывает сделать все необходимое, и точно так же происходит, когда ‘конфедерации’ термитника нужны солдаты, рабочие, производители и т.д.
Повторюсь, что нет, возможно, другого решения, кроме как рассматривать термитник в качестве единой особи. ‘Особь, — как справедливо отмечает доктор Яворский, — образуется не совокупностью частей, не общим происхождением и не непрерывностью материи, а исключительно выполнением совместной функции, иными словами, единством цели’.
Так что мы можем приписать, если это покажется нам предпочтительным, явления, происходящие здесь, равно как и те, что разворачиваются в нашем теле, некоему разуму, рассеянному в Космосе, безличному мышлению вселенной, духу природы, Anima Mundi [Мировая Душа (лат.)] некоторых философов, предустановленной гармонии Лейбница с его путаными объяснениями конечных причин, которым повинуется душа, и действующих причин, которым повинуется тело, — гениальным, но, в сущности, ничем не обоснованным мечтаниям, можем обратиться к жизненной силе, силе вещей, ‘Воле’ Шопенгауэра, ‘Морфологическому Плану’ или ‘Направляющей Идее’ Клода Бернара, Провидению, Богу, перводвигателю, Беспричинной Причине Всех Причин или даже к простой случайности: все эти ответы верны, поскольку они более или менее открыто признают, что мы ничего не знаем и ничего не понимаем и что происхождение, смысл и цель всех проявлений жизни еще долго и, возможно, вечно будут от нас ускользать.

Мораль термитника

I

Если общественная организация улья кажется нам очень суровой, то организация термитника несравнимо более жестока и безжалостна. В улье мы сталкиваемся с почти полным самопожертвованием богам города, но у пчелы все же остается некоторое подобие независимости. Большая часть ее жизни протекает снаружи, в сиянии солнца, свободно распускаясь в прекрасную пору весны, лета и осени. Вдали от всякого надзора, она может прогуливаться по цветам. В мрачной же ‘навозной’ республике царит абсолютное самопожертвование, полное заточение и непрерывный контроль. Все уныло, угнетено и подавлено. В тесных потемках проходят года. Все здесь рабы и почти все — слепцы. Никто, кроме жертв великого полового безумия, никогда не поднимается на поверхность земли, не дышит свежим воздухом и не видит дневного света. Все, от начала до конца, совершается в вечной тьме. Если нужно, как мы уже видели, сходить за пищей в места, где ее много, туда добираются длинными подземными или трубчатыми дорогами, и никогда не трудятся под открытым небом. Если необходимо перегрызть брус, балку или дерево, к делу приступают изнутри, не трогая краску или кору. Человек ни о чем не догадывается и не замечает ни одного из тысяч призраков, заполонивших дом, тайно копошащихся в стенах и обнаруживающих себя только в момент разлома и обвала. Коммунистические боги становятся здесь ненасытными Молохами. Чем больше им дают, тем больше они просят и не перестают требовать до тех пор, пока особь не будет уничтожена, а ее горе не утратит смысла. Ужасающая тирания, примеров которой еще не встречалось у людей, где она всегда кому-то выгодна, здесь не приносит пользы никому. Она анонимна, имманентна, рассеяна, коллективна и неуловима. Самое любопытное и самое тревожное заключается в том, что она не явилась готовым следствием каприза природы, ее этапы, каждый из которых мы можем восстановить, доказывают, что она укоренялась постепенно и что виды, кажущиеся нам наиболее цивилизованными, являются также наиболее порабощенными и жалкими.
Денно и нощно все неустанно предаются конкретным, разнообразным и сложным занятиям. И только бдительные, безропотные и почти ненужные в повседневной жизни солдаты-уроды дожидаются в своих черных казармах минуты опасности и самопожертвования. Эта дисциплина кажется еще более строгой, чем дисциплина кармелитов или траппистов, и ни одно человеческое объединение не может дать нам примера такого же добровольного подчинения законам и распоряжениям, исходящим неизвестно откуда. К различным формам фатума, которые нам знакомы и которых нам вполне хватало, добавляется новая, возможно, самая жестокая форма — общественный фатум, к которому мы движемся. Никакого отдыха, кроме вечного сна, не разрешается даже болеть, и любая слабость равносильна смертному приговору. Коммунизм доведен до каннибализма, до копрофагии, поскольку питаются, если можно так выразиться, одними экскрементами. Это преисподняя, какой ее могли бы себе представить крылатые хозяева пасеки. В самом деле, можно предположить, что пчела не осознает своей краткой и изнурительной участи, что она испытывает радость, посещая цветы в утренней росе и возвращаясь, пьяная от взятка, в приветливую, деятельную и благоухающую атмосферу медово-пыльцевого дворца. Но почему ползает в своем подземелье термит? Каков его отдых, какова плата, каковы удовольствия и радости его низменной и мрачной ‘карьеры’? Живет ли он на протяжении миллионов лет только для того, чтобы жить или, точнее, не умереть и до бесконечности умножать свой безрадостный род, безнадежно увековечивая самую обездоленную, тоскливую и презренную форму существования?
Признаюсь, эти рассуждения грешат наивным антропоцентризмом. Мы видим только внешние и сугубо материальные факты и не знаем всего того, что действительно происходит в улье или термитнике. Вполне вероятно, что они скрывают жизненно важные — эфирные, электрические или психические — тайны, о которых мы не имеем ни малейшего представления, поскольку человек с каждым днем все глубже осознает себя одним из самых несовершенных и ограниченных существ мироздания.

II

И хотя немало вещей в общественной жизни термитов внушает нам ужас и отвращение, все же великая идея, великий инстинкт, великий автоматический или механический импульс или, если угодно, ряд великих случайностей, независимо от того, по какой причине мы можем видеть только их последствия, несомненно, поднимает их над нами: достаточно вспомнить их абсолютную преданность общему благу, их неслыханный отказ от всякого личного существования, всякой личной выгоды и всего, что напоминает эгоизм, их полное самоотречение и непрерывное самопожертвование ради спасения города, делающие их в наших глазах героями и святыми. Мы встречаем у них три самых страшных обета наших самых строгих монашеских орденов: бедности, послушания и целомудрия, доведенного до добровольного оскопления, но какой аскет или мистик когда-либо помышлял о том, чтобы, вдобавок к этому, наложить на своих учеников обет вечной тьмы и слепоты, выколов им глаза?
‘У насекомого, — заявил однажды великий энтомолог Ж.-А. Фабр, — нет морали’. Слишком поспешный вывод. Что такое мораль? По определению Литтре, это ‘совокупность правил, которые должны управлять свободной деятельностью человека’. Не идеально ли подходит это определение к термитнику? И не выше ли совокупность руководящих им правил и, прежде всего, не соблюдаются ли они более строго, чем в самом совершенном из человеческих сообществ? Можно поспорить лишь о выражении ‘свободная деятельность’ и сказать, что деятельность термитов вовсе не свободна и что они не могут уклониться от слепого выполнения своей задачи, ибо в кого превратился бы рабочий, отказавшийся трудиться, или солдат, сбежавший с поля боя? Его изгнали бы, и он издох бы снаружи, или, скорее всего, был бы немедленно казнен и съеден своими согражданами. Не правда ли, такая ‘свобода’ очень похожа на нашу?
Если все, что мы наблюдали в термитнике, не образует морали, то что же это такое? Вспомните о героическом самопожертвовании солдат, сдерживающих муравьев, пока рабочие замуровывают за ними двери, через которые они могли бы спастись, и тем самым, с их ведома, предают их безжалостному врагу. Не величественнее ли это Фермопил, где еще оставалась надежда? А что вы скажете о муравье, которого сажают в ящик и морят голодом несколько месяцев, после чего он начинает есть самого себя, — жировое тельце и грудные мышцы, — чтобы прокормить своих юных личинок? Почему это не достойно похвалы и восхищения? Потому, что мы считаем все это механическим, фатальным, слепым и бессознательным? По какому праву, и что мы об этом знаем? Если бы кто-нибудь наблюдал за нами так же поверхностно, как мы наблюдаем за ними, то что бы он подумал о руководящей нами морали? Как бы он объяснил противоречивость и нелогичность нашего поведения, безумие наших ссор, наших развлечений и наших войн? Каких бы только ошибок ни наделал он в своих толкованиях! Самое время повторить то, что тридцать лет назад сказал старик Аркель: ‘Мы всегда видим лишь изнанку судьбы — даже своей собственной’.

III

Счастье термитов — это необходимость бороться с безжалостным, столь же умным, но более сильным и лучше вооруженным врагом — муравьем. Муравей появился в миоцене (средний кайнозой), и вот уже два или три миллиона лет, как термиты столкнулись с противником, не дававшим с тех пор им покоя. Можно предположить, что если бы они на него не наткнулись, то теперь прозябали бы в безвестности — в маленьких, беззаботных, ненадежных и слабых колониях. Первое знакомство, естественно, было катастрофическим для жалкого личинкообразного насекомого и изменило всю его судьбу. Пришлось отказаться от солнца, прибегнуть к ухищрениям, тесниться, прятаться в норах, замуровываться, налаживать жизнь в темноте, строить крепости и склады, разбивать подземные сады, обеспечивать питание с помощью своеобразной живой алхимии, придумывать колющее и метательное оружие, содержать гарнизоны, заботиться о необходимом отоплении, вентиляции и влажности и размножаться до бесконечности, чтобы противостоять захватчику сомкнутыми непобедимыми рядами, и, прежде всего, нужно было взять на себя это бремя, научиться дисциплине и самопожертвованию — источникам всех добродетелей, словом, извлечь из невиданной нищеты все те чудеса, которые мы видели.
Что случилось бы с человеком, если бы он, подобно термиту, встретил противника под стать себе — изобретательного, методичного, беспощадного и достойного его? У нас всегда были только бессознательные противники-одиночки, уже тысячи лет мы не сталкивались ни с каким другим серьезным врагом, кроме самих себя. Этот враг многому нас научил — трем четвертям из того, что мы знаем, но он не был посторонним, не пришел извне и не мог дать нам ничего такого, чего бы у нас уже не было. Возможно, когда-нибудь, для нашего же блага, он спустится с соседней планеты или появится с совершенно неожиданной стороны, если только прежде, что гораздо вероятнее, мы сами не истребим друг друга.

Судьбы

I

Вызывает тревогу тот факт, что всякий раз, когда природа наделяет существо, кажущееся разумным, общественным инстинктом, организуя и укрепляя общинную жизнь, отправной точкой которой служит семья и отношения матери к ребенку, то она приводит его, по мере совершенствования сообщества, ко все более суровому режиму, ко все более нетерпимым и невыносимым дисциплине, принуждениям и тирании, к рабской, казарменной или каторжной жизни без досуга и отдыха, немилосердно, вплоть до истощения, вплоть до смерти используя все силы своих рабов, требуя от каждого жертв и горя без пользы и счастья ни для одного из них, — и все это только затем, чтобы продлевать, возобновлять и множить веками своего рода общее отчаяние. Можно подумать, что эти города насекомых, предшествующие нам по времени, представляют собой пророческую карикатуру или пародию на земной рай, к которому движется большинство цивилизованных народов, и, в первую очередь, создается впечатление, будто природа не желает счастья.
Миллионы лет термиты стремились к идеалу, которого они почти достигли. Что произойдет, когда они полностью его осуществят? Станут ли они счастливее, выйдут ли наконец из своей темницы? Маловероятно, поскольку их цивилизация вместо того, чтобы развиваться при свете дня, по мере своего совершенствования все глубже уходила под землю. У них были крылья — их больше нет. У них были глаза — они от них отказались. У них были половые органы (и у наиболее отсталых, например у Calotermes , они есть до сих пор) — они ими пожертвовали. Во всяком случае, как только они достигнут кульминационного пункта своей судьбы, произойдет то, что происходит всегда, когда природа извлекает из той или иной формы жизни все, что она могла от нее получить. Незначительное понижение температуры в экваториальных районах, — также акт природы, — одним махом или за очень короткое время уничтожит целый вид, от которого останутся лишь окаменелости. И все начнется сначала, все станет в очередной раз бесполезным, если только где-нибудь что-нибудь не произойдет и не суммируются последствия, о которых мы не имеем ни малейшего представления, что маловероятно, но, в принципе, возможно.
Если это возможно, то мы почти не испытаем его воздействия. Принимая во внимание предшествующую вечность и бесчисленные возможности, предоставляемые ею природе, становится очевидным, что в других мирах и, возможно, даже на нашей планете, существовали цивилизации, аналогичные нашей или немного ее превосходящие. Воспользовался ли ими наш предок, пещерный человек, и извлекли ли мы сами из них какую-либо выгоду? Возможно, но эта выгода настолько мала и так глубоко погребена в глубинах нашего подсознания, что нам очень трудно ее осознать. Но даже если бы дела обстояли так, то все равно это был бы не прогресс, а регресс, тщетные усилия и чистые убытки.
С другой стороны, можно предположить, что если бы один из этих миров, которыми изобилуют небеса, достиг за прошедшие тысячелетия или достигал бы в данный момент того, к чему мы стремимся, то мы знали бы об этом. Населяющие его живые существа, если только они не чудовища эгоизма (что выглядит не очень-то правдоподобно, коль скоро они оказались настолько умны, что достигли той точки, где, по нашим предположениям, они сейчас находятся), заставили бы нас воспользоваться тем, чему они научились, и, имея за плечами вечность, наверняка смогли бы нам помочь и вывели бы нас из нашей гнусной нищеты. Это тем более вероятно, что, покорив, возможно, материю, они обретаются в духовных областях, где пространство и время не имеют значения и больше не служат препятствием. Не резонно ли полагать, что если бы во вселенной существовало нечто в высшей степени разумное, в высшей степени благое и счастливое, то последствия этого дали бы знать о себе в каждом из миров? И если этого никогда не было, то как мы можем надеяться на то, что это когда-нибудь произойдет?
В основе самой прекрасной человеческой морали лежит представление о том, что нужно бороться и страдать, чтобы становиться лучше, расти и совершенствоваться, но никто не пытается объяснить, зачем беспрестанно начинать все сначала. Так куда же уходит и в каких бескрайних безднах теряется то, что целую вечность росло в нас и не оставило следа? И если Аnima Mundi так беспредельно мудра, то зачем ей эта борьба и эти страдания, которые никогда не кончаются и, следовательно, не кончатся никогда? Почему бы сразу не привести все вещи к совершенству, к которому, как мы полагаем, они стремятся? Потому что счастье нужно заслужить? Но какие заслуги могут иметь те, кто борется и страдает больше своих собратьев только потому, что какая-то внешняя сила вложила в них больше, чем в других, мужества или добродетели, которые их воодушевляют?
Ясно, что в термитнике мы не найдем ответа на эти вопросы, но хорошо уже то, что он помогает нам их задать.

II

Судьба муравьев, пчел и термитов, столь малая в пространстве, но почти бескрайняя во времени, — это прекрасный конспект, вся наша судьба целиком, и сейчас мы держим ее, накопленную веками, в своей ладони. Вот почему ее необходимо изучать. Их судьба предвосхищает нашу, но улучшилась ли она, несмотря на миллионы лет, несмотря на добродетели, героизм и жертвы, которые у нас вызвали бы восхищение? Она немного стабилизировалась и застраховалась от некоторых опасностей, но стала ли она более счастливой, и окупает ли скудная плата громадный труд? Во всяком случае, она постоянно зависит от малейших капризов климата.
На что направлены эти эксперименты природы? Мы этого не ведаем, да и она сама, похоже, не знает, поскольку, если бы у нее была цель, то она научилась бы достигать ее за ту вечность, что предшествовала нашему времени, так как та, что последует за ней, будет иметь ту же величину или ту же продолжительность, что и прошедшая, или, точнее, обе они образуют единое целое — вечное настоящее, где все, чего не было достигнуто, не будет достигнуто никогда. Каковы бы ни были длительность и размах наших движений, неподвижных между двумя бесконечностями, мы всегда остаемся в одной и той же точке пространства и времени.
Глупо спрашивать себя, куда движутся вещи и миры. Они не движутся никуда, они уже пришли. Через сто миллиардов веков ситуация останется такой же, как сегодня, такой же, какой она была сто миллиардов веков назад, такой же, какой она была с самого начала, которого, впрочем, не было, и останется до самого конца, которого тоже не будет. В материальной и духовной вселенной ничего не прибудет и не убудет. Все, что мы могли бы приобрести во всех научных, интеллектуальных или моральных областях, было неизбежно приобретено в предшествующей вечности, и все наши новые приобретения улучшат будущее не более, чем предшествовавшие им улучшили настоящее. Лишь маленькие частицы целого в небесах, на земле и в наших мыслях перестанут быть такими же, но будут заменены другими, которые уподобятся тем, что изменились, и целое навсегда останется таким, каким оно есть и было.
Так почему же все несовершенно, если все стремится быть совершенным и обладало вечностью, чтобы таковым стать? Значит, существует некий закон, который сильнее всего и который никогда этого не позволял и, стало быть, никогда не позволит ни в одном из мириад окружающих нас миров? Ибо если бы в одном из этих миров цель, к которой они стремятся, была достигнута, то другие не могли бы этого не почувствовать.
Можно предпринять эксперимент или опыт, который к чему-либо ведет, но не доказывает ли наш мир, за целую вечность не сдвинувшийся ни на йоту с того места, где он находится, что эксперимент не ведет ни к чему?
Если все эксперименты беспрестанно начинаются сначала и никогда не кончаются на всех небесных телах, которых насчитывается миллиарды миллиардов, разумнее ли они от того, что бесконечны и неизмеримы в пространстве и времени? Разве акт менее бесполезен, от того что он безграничен?
Что на это возразить? Пожалуй, лишь то, что мы абсолютно не знаем, что в действительности происходит снаружи, вверху, внизу и даже внутри нас. В крайнем случае может оказаться, что в некотором отношении в областях, о которых мы не имеем никакого представления, испокон веков все улучшается и ничего не теряется. Мы никогда не замечаем этого в нашей жизни. Но как только в дело перестает вмешиваться наше путающее ценности тело, все становится возможным и почти таким же неограниченным, как сама вечность, все бесконечности уравновешиваются, и, значит, снова появляются все шансы.

III

В утешение себе скажем, что разум — это способность, с помощью которой мы окончательно понимаем, что все в мире непостижимо, и смотрим на вещи с точки зрения человеческой иллюзии. В конце концов возможно, что эта иллюзия — тоже своего рода истина. Во всяком случае, это единственная истина, которую мы способны обрести. Поскольку всегда существует как минимум две истины: одна — слишком высокая, слишком бесчеловечная и безнадежная, проповедующая неподвижность и смерть, и другая, как мы знаем, менее истинная, но надевающая на нас шоры и позволяющая нам идти вперед, интересоваться бытием и жить так, словно жизнь, которую мы должны пройти до конца, может привести нас не в могилу, а куда-нибудь еще.
С этой точки зрения трудно отрицать, что опыты природы, о которых мы говорим в данный момент, по-видимому, приближаются к некоему идеалу. Этот идеал, о котором неплохо было бы знать, чтобы оставить опасные или пустые надежды, не проявляется ни в одном другом случае на нашей планете столь отчетливо, как в республиках перепончато— и прямокрылых. Если оставить в стороне бобров, род которых почти исчез и поэтому их невозможно изучать, из всех живых существ, за которыми мы можем наблюдать, пчелы, муравьи и термиты — единственные, кто являет нам зрелище разумной жизни и политико-экономической организации, которая, исходя из рудиментарного союза матери со своими детьми, постепенно, в процессе эволюции, все этапы которой мы прослеживаем, как я уже говорил, в различных видах достигла грозной вершины, совершенства, которого, с практической и строго утилитарной точки зрения, — ведь мы не можем судить о других, — с точки зрения использования рабочей силы, разделения труда и производительности, мы пока еще не достигли. Они раскрывают нам также еще одно довольно тревожное лицо Anima Mundi , вдобавок к тому, что мы встречаем в себе самих и которое, наверное, слишком субъективно, в этом-то и состоит, в конечном счете, истинный интерес наших энтомологических наблюдений, которые, не будь этой подоплеки, могли бы показаться довольно мелкими, праздными и чуть ли не ребяческими. Пусть же они научат нас сомневаться в намерениях вселенной в отношении нас. Давайте же сомневаться, тем более что все, чему учит нас наука, тайно побуждает нас приближаться к этим намерениям, открытием которых она кичится. Наука говорит то, что диктует ей природа или вселенная, это не может быть другим голосом или чем-то другим, и это не внушает доверия. Сегодня мы слишком склонны прислушиваться только к ней в вопросах, не входящих в ее компетенцию.

IV

Все нужно подчинить природе, и в первую очередь общество, — гласят основополагающие аксиомы современной науки. Думать и говорить так вполне естественно. В безграничной изоляции и безграничном невежестве, в которых мы барахтаемся, у нас нет другого образца, другого ориентира, другого проводника и другого учителя, кроме природы, и если что-то иногда советует нам отдалиться или восстать против нее, то это подсказывает нам сама природа. Что бы мы делали и куда бы мы шли, если бы не слушали ее?
Термиты находятся в таком же положении. Не будем забывать, что они опережают нас на несколько миллионов лет. Они обладают несравнимо более древним прошлым и несравнимо более богатым опытом. С их точки зрения, во времени мы — ‘последыши’, почти что дети младшего возраста. Станем ли мы утверждать, что они менее умны, чем мы? Мы не вправе полагать так только потому, что у них нет локомотивов, трансатлантических пароходов, броненосцев, пушек, автомобилей, аэропланов, библиотек и электрического освещения. Их интеллектуальные усилия, подобно интеллектуальным усилиям восточных мудрецов, просто приняли другое направление. Если они не пошли, как мы, в сторону механического прогресса и использования сил природы, то лишь потому, что им это было не нужно, потому что, наделенные громадной мускульной силой, в двести-триста раз превосходящей нашу, они не видели никакой пользы во вспомогательных средствах и не понимали, как эти средства могли бы ее увеличить. К тому же органы чувств, о существовании и возможностях которых мы едва ли догадываемся, несомненно избавили их от массы приспособлений, без которых мы больше не можем обходиться. В сущности, все наши изобретения порождены необходимостью помочь нашей слабости и облегчить наши немощи. В мире, где все чувствовали бы себя хорошо и где никогда бы не было больных, мы не нашли бы и следа науки, опередившей у нас большинство остальных, — я имею в виду медицину и хирургию.

V

Далее, является ли человеческий разум единственным каналом, через который могут проходить, и единственным местом, в котором могут обнаруживать себя духовные и психические силы вселенной? Неужели самые великие, глубокие, необъяснимые и наименее материальные из этих сил проявляются в нас посредством разума, который мы считаем венцом творения на нашей планете и, возможно, во всех иных мирах? Не чуждо ли и не враждебно ли нашему разуму все, что есть самого важного в нашей жизни, сами ее основы? И не является ли этот разум ничем иным, как названием, данным нами одной из духовных сил, которую мы хуже всего понимаем?
Вероятно, существует столько же видов или форм разума, сколько есть живых существ и существ вообще, поскольку те, которые мы называем мертвыми, точно так же живы, как и мы, и ничего, кроме нашей заносчивости и слепоты, не доказывает, что одно из них выше другого. Человек — лишь пузырь небытия, мнящий себя мерой вселенной.
Впрочем, отдаем ли мы себе отчет в том, что изобрели термиты? Не станем лишний раз удивляться их колоссальным сооружениям, их общественно-экономической организации, их разделению труда, их кастам, их политике, переходящей от монархии к самой гибкой олигархии, их снабжению, их химии, их планировке, их отоплению, их восстановлению воды и их полиморфизму, коль скоро они опередили нас на несколько миллионов лет, спросим себя, не прошли ли они через те испытания, которые нам еще, вероятно, предстоит преодолеть? Откуда нам знать, не заставили ли их климатические потрясения в те геологические эпохи, когда они обитали на севере Европы (так как мы находим их следы в Англии, Германии и Швейцарии), приспособиться к подземному существованию, постепенно приведшему к атрофии глаз и отвратительной слепоте большинства из них? [Один из читателей этой книги, М.Л. Хаффнер, подчеркивает эту аналогию. ‘Подобно термиту, — пишет он, — человек, судя по его внутреннему теплу, создан для того, чтобы жить при постоянной температуре около тридцати градусов. (Кстати, это широко известная теория Кинтона.) Если термит борется с холодом посредством своих построек и центрального отопления, а с исчезновением пищи — с помощью своих грибов и кишечных паразитов, то человек борется посредством одежды, огня и кухни, напоминающих ‘алхимию’ простейших. Не доказывает ли все это, что оба вида достигли агонии и выживают только искусственными средствами? Если бы не их гений, то при нормальных обстоятельствах они должны были бы исчезнуть, подобно тысячам и миллионам других существ, во время великого потрясения потопа, когда жизнь перешла от обогревания почвой к исключительно солнечному обогреву’. — Прим. авт.] Не ждет ли нас такое же испытание через несколько тысяч лет, когда нам придется укрываться в недрах земли, чтобы отыскать там остатки тепла, и кто может ручаться, что мы преодолеем его столь же искусно и с таким же успехом, как они? Знаем ли мы, как они понимают друг друга и общаются между собой? Знаем ли мы, каким образом, в результате каких экспериментов и проб пришли они к двойному перевариванию целлюлозы? Знаем ли мы, что это за личность, или коллективное бессмертие, которому они приносят неслыханные жертвы и которым они, похоже, обладают непостижимым для нас образом? Знаем ли мы, наконец, как они обрели необычайный полиморфизм, позволяющий им создавать, в зависимости от нужд сообщества, от пяти до шести типов настолько различных особей, что кажется, будто они принадлежат к разным видам? Не правда ли, это изобретение гораздо глубже проникает в тайны природы, чем изобретение телефона или беспроволочной телеграфии? Не решающий ли это шаг в мистериях поколения и творения? Где мы находимся с этой в высшей степени насущной точки зрения? Мы не только не можем рождать по своему желанию мужчин или женщин, но, вплоть до самого рождения ребенка, нам абсолютно неизвестно, какого он будет пола, а если бы мы знали то, что знают эти ‘несчастные’ насекомые, то плодили бы по своей воле донельзя специализированных атлетов, героев, трудящихся и мыслителей, судьба которых была бы поистине предопределена еще до зачатия и которые не шли бы ни в какое сравнение с теми, кто есть у нас сегодня. Не удастся ли нам когда-нибудь гипертрофировать мозг, наш специфический орган, нашу единственную защиту в этом мире, подобно тому, как им удалось гипертрофировать жвала своих солдат и яичники своих цариц? Эту проблему нельзя назвать неразрешимой. Известно ли нам, что сделал бы и куда дошел бы человек, который был бы лишь в десять раз умнее самого умного из нас, например, Паскаль или Ньютон, с мозгом, увеличенным в десять раз? За несколько часов он преодолел бы во всех наших науках этапы, которые мы, наверное, проходили бы веками, и, пройдя эти этапы, он, возможно, начал бы понимать, зачем мы живем, зачем находимся на этой планете, зачем нужно столько горя и страданий, для того чтобы прийти к смерти, почему мы ошибочно полагаем, будто все эти мучительные эксперименты бесполезны, и почему все усилия предшествующей вечности закончились лишь тем, что мы видим, — неописуемым и безнадежным горем. В наше время ни один человек в мире не способен дать на эти вопросы ответа, который не был бы смехотворным.
Возможно, он открыл бы столь же осязаемо, как мы открыли Америку, жизнь на ином уровне, мираж которой мы носим у себя в крови и которую сулили все религии, так и не сумев привести доказательств ее существования. Каким бы немощным ни был сейчас наш мозг, иногда мы чувствуем, что стоим на краю великих бездн познания. Небольшой толчок — и мы полетим вниз. Кто знает, возможно, в грозящие ему ледяные и мрачные века человечество будет обязано именно этой гипертрофии своим спасением или, по крайней мере, отсрочкой приговора?
Но кто может поручиться, что такой человек никогда не существовал в каком-нибудь из миров предшествующей вечности? И, возможно, человек не в десять, а в сто тысяч раз умнее? Рост тела безграничен, так почему же должен быть ограниченным рост духа? Почему это невозможно, а если это возможно, то не вероятно ли то, что это уже было, а раз это было, мыслимо ли то, что от этого не осталось следов, и если от этого не осталось следов, то зачем на что-то надеяться и какие шансы когда-либо существовать у того, чего никогда не было и быть не могло?
Возможно, впрочем, что этот в сто тысяч раз более умный человек постиг бы цель нашей планеты, которой для нас служит ничто иное, как смерть, но познал ли бы он цель вселенной, которой не может быть смерть, да и может ли существовать эта цель, коль скоро она не достигнута?
Да о чем речь! Такой человек был бы близок к тому, чтобы стать Богом, а если сам Бог не смог сделать свои создания счастливыми, то есть основание думать, что это невозможно, если только единственным счастьем. какое можно терпеть вечно, не является небытие или то, что мы так называем, иными словами, абсолютное неведение и отсутствие сознания.
В этом, наверное, и состоит последняя, великая тайна великих религий, скрывавшаяся под словами ‘растворение в Боге’ и в которой никто не признавался из страха повергнуть в отчаяние человека, не понимавшего, что самым безжалостным наказанием было бы сохранять свое действительное сознание до конца всех миров.

VI

Но вернемся к термитам. Пусть не говорят нам о том, что способность, о которой мы беседовали, они обнаружили не в себе самих и что она была дарована или, по крайней мере, подсказана им природой. Во-первых, мы об этом ничего не знаем, и, во-вторых, не одно ли это и то же и не наш ли это случай? Если гений природы подтолкнул их к этому открытию, то, очевидно, они открыли для него каналы, которые мы до сих пор закрываем. Все, что мы изобрели, основано на подсказках природы, и невозможно разобраться, какое участие принимал в этом человек, а какое — разум, рассеянный во вселенной [Напомним здесь, как я уже говорил в ‘Великой тайне’, о том, что Эрнест Капп в своей ‘Философии техники’ наглядно доказал, что все наши изобретения и машины — всего лишь органические проекции, иными словами, бессознательные подражания образцам, данным природой. Наши насосы — это насос нашего сердца, шарниры — воспроизведение наших суставов, фотографический аппарат — камера-обскура нашего глаза, а телеграфные аппараты воспроизводят нашу нервную систему, в рентгеновских лучах мы узнаем органическую способность сомнамбулического ясновидения, позволяющего видеть сквозь предметы, например, узнавать содержание запечатанного письма, спрятанного в металлическом ящике с тройными с тройными стенками. В беспроволочном телеграфе мы следуем подсказкам, данным нам телепатией, или непосредственной передачей мысли посредством духовных волн, аналогичных радиоволнам, а в явлениях левитации и бесконтактного перемещения предметов (впрочем, спорных) содержится еще одна подсказка, которой мы пока не сумели воспользоваться. Она указывает нам дорогу к методу, который, возможно, когда-нибудь позволит нам превозмочь грозные законы притяжения, приковывающие нас к этой планете, поскольку эти законы не так уж непостижимы и непознаваемы, как считалось раньше, и, прежде всего, обладают магнитной природой, а значит, ими можно управлять и пользоваться. — Прим. авт.].

Инстинкт и разум

I

Это снова подводит нас к неразрешимой проблеме инстинкта и разума. Ж.-А. Фабр, всю жизнь посвятивший изучению данного вопроса, не признавал наличия разума у насекомых. Он доказал нам с помощью опытов, внешне не вызывающих возражений, что если нарушить привычную рутину самого находчивого, изобретательного и прозорливого насекомого, то оно продолжает действовать механически и трудиться напрасно, бестолково и впустую. ‘Инстинкт, — заключает он, — знает все о неизменных путях, которые для него проложены, и не знает ничего помимо этих путей. Его удел — возвышенные прозрения науки или удивительная непоследовательность глупости, в зависимости от того, действует ли животное в обычных или непривычных для себя условиях’.
Лангедокский сфекс, например, замечательный хирург и владеет непогрешимой анатомической наукой. Ударами стилета в грудные и сдавливанием шейных ганглиев он полностью парализует виноградную Sephippigere , но при этом никогда ее не убивает. Затем он откладывает яйцо на грудь своей жертвы и сажает ее в нору, которую старательно закрывает. Так личинка, вылупившись из яйца, с самого рождения находит обильную, неподвижную, безобидную, живую и всегда свежую ‘дичь’. Но если в тот момент, когда насекомое начинает заделывать нору, убрать Sephippigere , то сфекс, остающийся во время вторжения в его жилище настороже, возвращается в дом, как только минует опасность, он как всегда внимательно его осматривает и, очевидно, убеждается в том, что Sephippigere и яйца там больше нет, однако возобновляет работу с того самого места, где он ее прервал, и тщательно заделывает нору, в которой больше нет никого.
Аналогичные примеры представляют волосистая песчаная оса и пчела-каменщица. Случай пчелы-каменщицы — очень яркий и идеально подходит к нашей теме. Она помещает мед в ячейку, откладывает в нее яйцо и запечатывает ее. Если вы проткнете ячейку в ее отсутствие, но в период, посвященный строительным работам, то она тотчас ее починит. Но если вы сделаете отверстие в этой же ячейке после окончания строительства и начала сбора меда, пчела не обратит на это внимания и продолжит сливать мед в дырявый сосуд, откуда он будет постепенно вытекать, затем, если она решит, что вылила туда количество меда, достаточное для того, чтобы его наполнить, она откладывает яйцо, вытекающее вместе со всем остальным из того же отверстия, и удовлетворенно, важно и тщательно запечатывает пустую ячейку.
Из этих и множества других экспериментов, перечисление которых заняло бы слишком много места, Фабр сделал вполне резонный вывод о том, что ‘насекомое может справиться с неожиданностью только в том случае, если новое действие не выходит из разряда вещей, занимающих его в данный момент’. Если же возникает непредвиденная ситуация иного порядка, оно совершенно ее не воспринимает, как бы ‘теряет голову’ и, словно заведенный механизм, продолжает действовать фатально, слепо, бестолково и абсурдно, пока не закончит серии предписанных движений, ход которых оно не в силах повернуть вспять.
Согласимся с этими фактами, представляющимися к тому же бесспорными, и обратим внимание на то, что они довольно любопытным образом воспроизводят процессы, происходящие в нашем собственном теле, в нашей бессознательной, или органической, жизни. Мы обнаруживаем внутри себя те же чередующиеся примеры разумности и глупости. Современная медицина с ее изучением внутренней секреции, токсинов, антител, анафилаксии и пр. предоставляет нам целый их список, но то, что наши отцы, не очень-то хорошо в этом разбиравшиеся, называли просто лихорадкой, резюмирует большую часть данных примеров в одном. Лихорадка, — и это известно даже детям, — всего лишь защитная реакция нашего организма, состоящая из тысячи изобретательных и сложных видов помощи. Прежде чем мы нашли способ нейтрализовать или регулировать ее избыток, обычно она уносила жизнь пациента быстрее болезни, с которой боролась. Кроме того, вполне вероятно, что самое жестокое и неизлечимое из наших заболеваний — рак с его размножением поврежденных клеток, — это еще одно проявление слепого и неуместного рвения элементов, обязанных защищать нашу жизнь.
Но вернемся к нашему сфексу и пчеле-каменщице и отметим вначале, что это одинокие насекомые, жизнь которых в конечном счете довольно проста и движется по прямой линии, обычно ничем не перерезаемой и не искривляемой. Другое дело — общественные насекомые, жизненный путь которых переплетается с тысячами других. Неожиданности возникают на каждом шагу, и строгий порядок непрестанно приводил бы к неразрешимым и гибельным конфликтам. Здесь необходимы гибкость и постоянное приспосабливание к обстоятельствам, меняющимся каждую минуту, и здесь так же, как и внутри нас, очень трудно найти зыбкую грань между инстинктом и разумом. Это тем более трудно, что обе способности, наверное, имеют одно и то же происхождение, проистекают из одного источника и обладают одинаковой природой. Единственное различие состоит в том, что одна из них умеет иногда останавливаться, сосредоточиваться и отдавать себе отчет в том, где она находится, тогда как другая слепо идет вперед.

II

Эти вопросы все еще до конца не разрешены, и самые строгие наблюдения часто противоречат друг другу. Так, мы видим, что пчелы чудесным образом побеждают вековую рутину. Например, они сразу же поняли, какую пользу можно извлечь из искусственных сот, которыми снабжает их человек. Эти соты со слегка намеченными ячейками буквально переворачивают с ног на голову их рабочие методы и позволяют им строить за несколько дней то, что обычно требует нескольких недель беспокойства и огромных затрат меда. Мы отмечаем также, что когда их перевозят в Австралию или Калифорнию, то на второй или третий год они замечают, что лето здесь вечное и никогда нет недостатка в цветах, и живут одним днем, собирая лишь мед и пыльцу, необходимые для ежедневного потребления, их новые, рациональные наблюдения берут верх над наследственным опытом, и они больше не делают запасов на зиму, а на рафинадном заводе Барбадоса, где они круглый год находят в избытке сахар, пчелы совсем перестают собирать нектар.
Но, с другой стороны, кто из нас, наблюдая за работающими муравьями, не поражался бессмысленности их совместных усилий? Они вдесятером тянут в разные стороны добычу, которую двое из них, если бы они понимали друг друга, легко могли бы донести до гнезда. Муравей-жнец (Messor barbarus ), по наблюдениям мирмекологов В. Корне и Дюселье, являет еще более яркие и характерные примеры непоследовательности и глупости. Пока несколько рабочих, сидящих на колоске, обрезают у основания колосковую чешую, в которую завернуты зерна пшеницы, большой рабочий муравей перерезает стебель немного ниже колоска, не понимая, что выполняет совершенно излишнюю, долгую и тяжелую работу.
Эти же ‘жнецы’ убирают в свое гнездо намного больше зерен, чем необходимо, в сезон дождей они прорастают, и появляющиеся побеги пшеницы указывают на местонахождение муравейника земледельцам, которые поспешно его разрушают. Этот роковой феномен повторяется на протяжении столетий, но опыт не изменил повадок Messor barbarus и ничему его не научил.
У Mirmecocystus cataglyphis bicolor , или фаэтончика красного, другого североафриканского муравья, очень длинные лапки, позволяющие ему выходить на солнце и не бояться обжечься почвой, температура которой превышает сорок градусов, в то время как другие насекомые, с не столь длинными лапками, погибают. Он устремляется вперед с безумной скоростью, достигающей двенадцати метров в минуту (все в этом мире относительно), несмотря на то, что его глаза не видят дальше пяти-шести сантиметров и ничего не замечают в вихре этого бега. Он проносится над кусочками сахара, который он очень любит, абсолютно их не замечая, и возвращается домой, ничего не принося из своих долгих и безумных походов. На протяжении миллионов лет миллионы муравьев этого вида каждое лето возобновляют эти героические и смехотворные поиски, так до сих пор и не осознав их бесполезности.
Неужели муравей глупее пчелы? Известные нам факты не позволяют так говорить. Принимаем ли мы за разум простые рефлексы наших ‘медовых мушек’, или же плохо понимаем муравьев и все наши объяснения — лишь фантазмы нашего воображения? Не ошибается ли Аnima Mundi чаще, чем мы осмеливаемся предположить? Можно ли вменять насекомым в вину их промахи? А наши? Я знаю только, что одна из самых докучливых загадок природы — явные ошибки и иррациональные действия, с которыми мы сталкиваемся. Отсюда можно заключить, что она обладает талантом, но не здравым смыслом, и что она не всегда умна. Но по какому праву с высоты своего маленького мозга — этой ‘плесени’ на самой природе, мы считаем эти действия иррациональными? Если бы мы когда-нибудь открыли рациональное в природе, то оно, возможно, раздавило бы наш крошечный разум. Мы судим обо всем с вершины своей чванливой логики, убежденные в том, что не может существовать другой, которая противоречила бы той, что служит нашим единственным проводником. Но она вовсе не достоверна. Возможно, это лишь обман зрения в бескрайних просторах бесконечности. Возможно, природа не раз ошибалась, но, прежде чем во всеуслышание об этом заявить, не будем забывать, что мы все еще пребываем в неведении и темноте, представление о которых мы могли бы себе составить только в ином мире.

III

Возвращаясь к нашим насекомым, добавим, что наблюдать за муравейником не так просто, как за ульем, а наблюдать за термитником, где все погружено во тьму, еще труднее. Тем не менее занимающий нас вопрос имеет большее значение, чем кажется на первый взгляд, поскольку, если бы мы лучше понимали инстинкт насекомых, его границы и отношения с разумом и Anima Mundi , то, возможно, познали бы, в случае, если факты совпадут, инстинкт наших органов, где, вероятно, и кроются все тайны жизни и смерти.
Мы не станем здесь рассматривать различные гипотезы, высказываемые по поводу инстинкта. Самые мудреные из них отделываются специальными терминами, совершенно ничего не говорящими при ближайшем рассмотрении. Это ‘бессознательные импульсы или инстинктивные автоматизмы’, ‘врожденные психические наклонности, служащие результатом длительного периода адаптации, связанные с клетками мозга и запечатленные в нервном веществе в виде своеобразной памяти, эти наклонности, обозначаемые словом ‘инстинкт’, передаются из поколения в поколение по законам наследственности, подобно жизненно важным динамическим механизмам в целом’, ‘наследственные повадки или автоматизированная рассудочная деятельность’, — утверждают самые понятные и здравые из них, однако я мог бы привести и другие, которые, подобно немцу Рихарду Земону, объясняют все ‘остаточными возбудимостями индивидуальной мнемы, содержащей также их экфории’.
Почти все они соглашаются с тем (да и как бы могло быть иначе?), что в основе большинства инстинктов лежит разумное и сознательное действие, но почему же они с таким упорством превращают в автоматические действия все, что следует за этим первым разумным? Если было одно, значит, были и другие, — все или ничего.
Я не буду подробно останавливаться на гипотезе Бергсона, для которого инстинкт служит продолжением работы, посредством которой жизнь организует природу, что является очевидной истиной или тавтологией, поскольку жизнь и природа — это, в сущности, два имени одной и той же незнакомки, — хотя эта слишком уж очевидная истина довольно часто получает у автора ‘Материи и памяти’ и ‘Творческой эволюции’ привлекательную трактовку.

IV

Но нельзя ли, в ожидании лучшего, временно связать инстинкт насекомых, в частности муравьев, пчел и термитов, с коллективной душой и, как следствие, со своего рода бессмертием или, точнее, бесконечной коллективной длительностью, которой они обладают? Жители улья, муравейника или термитника, как я уже говорил выше, по-видимому, представляют собой единую особь, одно живое существо, органы которого, состоящие из бесчисленных клеток, рассеяны только по внешнему виду и всегда подчинены одной и той же энергии или жизненной личности, одному и тому же основному закону. Благодаря этому коллективному бессмертию, смерть сотен и даже тысяч термитов, тотчас сменяемых другими, не поражает и не губит единого существа, подобно тому, как в нашем теле смерть тысяч клеток, мгновенно заменяемых другими, не поражает и не губит жизнь моего ‘я’. Это один и тот же термит, живущий миллионы лет и похожий на никогда не умирающего человека, следовательно, никакой опыт этого термита не утрачивается, так как в его жизни нет перерывов и никогда не бывает расщепления или исчезновения воспоминаний, существует единая память, не перестающая функционировать и накапливать все приобретения коллективной души. Этим объясняется, наряду с другими тайнами, тот факт, что пчелиные матки, на протяжении тысяч лет занимавшиеся исключительно кладкой яиц и никогда не собиравшие пыльцу и нектар с цветов, могут производить на свет рабочих пчел, уже при выходе из ячейки знающих все то, что с доисторических времен было неизвестно их матерям, и, начиная с первого же полета, познающих все секреты ориентирования, сбора меда, выращивания нимф и сложной химии улья. Они знают все, потому что организм, частью или одной клеточкой которого они являются, знает все, что необходимо знать для того, чтобы выжить. Кажется, будто они свободно рассеиваются в пространстве, но, куда бы они ни удалялись, они все равно остаются связанными с центральной единицей, которой не перестают принадлежать. Подобно клеткам нашего существа, они плавают в одной и той же жизненной жидкости, более протяженной, подвижной и тонкой, более психической и эфирной, чем жидкость нашего тела. И эта центральная единица, несомненно, соединена с общей душой пчелы и, вероятно, с самой вселенской душой.
Вполне возможно, что когда-то давно мы были гораздо теснее, чем сейчас, связаны с этой вселенской душой, с которой наше подсознание общается до сих пор. Наш разум разлучил нас с ней и продолжает разлучать каждый день. Значит, наш прогресс ведет к отчуждению? Не в этом ли наша специфическая ошибка? Это, естественно, противоречит тому, что мы говорили о желательной гипертрофии нашего мозга, но в подобных вопросах, где ни в чем нельзя быть уверенным, гипотезы с неизбежностью сталкиваются, к тому же иногда случается так, что досадная ошибка, доведенная до крайности, превращается в полезную истину, а истина, которую признают издавна, замутняется, сбрасывает маску и оказывается ошибкой или ложью.

V

Предлагают ли нам термиты образец общественной организации, картину будущего или своего рода ‘пророчество’? Не движемся ли мы к подобной же цели? Не станем говорить, что это невозможно, что мы никогда к этому не придем. Мы гораздо легче и быстрее, чем кажется, приходим к вещам, которые даже не отваживались себе представить. Часто достаточно пустяка, для того чтобы изменить целую мораль и судьбу длинной цепи поколений. Не зиждется ли колоссальное обновление христианства на кончике иглы? Мы смутно предвидим, мы надеемся на более возвышенную, разумную, прекрасную, благополучную, свободную, мирную и счастливую жизнь. Два или три раза в течение столетий, — возможно в Афинах, возможно в Индии, возможно в некоторые периоды христианства, — мы чуть было не достигли или, по крайней мере, чуть было не приблизились к ней. Но возможно, что в действительности человечество и не направляется с неизбежностью в эту сторону. С тем же правом можно предположить, что оно пойдет в диаметрально противоположном направлении. Если бы один бог разыгрывал в орлянку или вместе с другими бессмертными богами оценивал возможные варианты нашей судьбы, на что поставили бы наибольшие прозорливцы? ‘Посредством разума, — сказал бы Паскаль, — мы не можем отстаивать ни того, ни другого’.
По-видимому, мы найдем полное и прочное счастье лишь в целиком духовной жизни, по эту или по ту сторону могилы, поскольку все, что цепляется за материю, в сущности, ненадежно, изменчиво и тленно. Возможна ли такая жизнь? Теоретически да, но на деле мы видим повсюду одну материю, все, что мы воспринимаем, это материя, да и как можно надеяться на то, что наш мозг, который сам — лишь материя, сможет понять что-либо, помимо нее? Он старается, прилагает все усилия, но, по сути, как только ее покидает, то повисает в пустоте.
Положение человека трагично. Его главный, возможно, его единственный враг, — и все религии это чувствовали и соглашались в этом вопросе, поскольку под злом или грехом всегда подразумевалась именно она, — это материя, но, с другой стороны, все в нем — материя, начиная с того, что ею гнушается, осуждает ее и хотело бы любой ценой от нее избавиться. И не только в нем, но и во всем, потому что энергия и жизнь, — вероятно, лишь форма, движение материи, да и сама материя, какой мы ее видим в ее самой плотной массе, где она кажется нам вечно мертвой, инертной и неподвижной, — высшее противоречие! — одушевлена несравненно более духовным существованием, чем наше мышление, так как она обязана самой таинственной, неопределенной и неуловимой из сил, — жидкой, электрической или эфирной, — бессмертной жизнью своих электронов, с самого начала вещей вращающихся, подобно безумным планетам, вокруг центрального ядра.
Но, в конце концов, в какую бы сторону мы ни шли, мы все равно куда-нибудь да придем, все равно чего-нибудь да достигнем, и этим чем-то не будет небытие, поскольку из всех непостижимых вещей, терзающих наш мозг, самым непостижимым остается, конечно же, небытие. Правда, на практике небытие для нас — это утрата нашей индивидуальности и маленьких воспоминаний о нашем ‘я’, то есть бессознательное состояние. Но в конечном счете это узкая точка зрения, и ее нужно преодолеть.
Одно из двух: либо наше ‘я’ станет таким большим и всеобъемлющим, что совершенно утратит или перестанет принимать в расчет воспоминание о маленьком смешном зверьке, каким оно было на нашей планете, либо оно так и останется маленьким и будет нести этот образ сквозь бесчисленные века, и ни одна мука христианского ада не сравнится с таким проклятием.
Прибыв все равно куда, в сознании или без сознания, и найдя там все равно что, мы будем довольствоваться этим до самой смерти нашего вида, затем новый вид начнет другой цикл — и так до бесконечности, ибо не стоит забывать, что наш основной миф — не о Прометее, а о Сизифе или Данаидах. Во всяком случае, мы говорим, хотя у нас и нет уверенности, что идеал души этого мира вовсе не похож на идеал, чуждый всему тому, что мы видим вокруг себя, всей той реальности, которую мы очень медленно и с большим трудом извлекали из ужасной тишины, хаоса и варварства.
Итак, желательно не ждать никаких улучшений, но поступать так, словно все то, что сулит нам какой-то смутный инстинкт или врожденный оптимизм, так же несомненно и неизбежно, как смерть. В целом, одна гипотеза настолько же правдоподобна и настолько же не поддается проверке, как и другая, ведь до тех пор, пока мы находимся в своем теле, мы почти полностью изгнаны из духовных миров, существование которых допускаем, хотя и неспособны с ними общаться. Коль скоро мы пребываем в неведении, почему бы нам не выбрать наименее пессимистическую гипотезу? Правда, можно спросить себя, является ли самой пессимистической из них та, что не вселяет никакой надежды, поскольку самая верная надежда, возможно, скоро покажется нам слишком мелкой, мы почувствуем к ней отвращение и тогда-то и вправду отчаемся. Как бы то ни было, ‘не будем пытаться изменить природу вещей, — говорит нам Эпиктет, — это невозможно и бесполезно, но, принимая их такими, каковы они есть, научимся приспосабливать к ним свою душу’. Почти за две тысячи лет, прошедших после смерти философа из Никополя, мы еще не приходили к более радужным выводам.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека