Жизнь Шупова, его родных и знакомых, Шеллер-Михайлов Александр Константинович, Год: 1865

Время на прочтение: 304 минут(ы)

ПОЛНОЕ СОБРАНІЕ СОЧИНЕНІЙ
А. К. ШЕЛЛЕРА-МИХАЙЛОВА.

ИЗДАНІЕ ВТОРОЕ

подъ редакціею и съ критико-біографическимъ очеркомъ А. М. Скабичевскаго и съ приложеніемъ портрета Шеллера.

ТОМЪ ТРЕТІЙ.

Приложеніе къ журналу ‘Нива’ на 1904 г.

С.-ПЕТЕРБУРГГЪ
Изданіе А. Ф. МАРКСА.
1904

ЖИЗНЬ ШУПОВА,
ЕГО РОДНЫХЪ И ЗНАКОМЫХЪ.

АВТОБІОГРАФІЯ

ВЪ ДВУХЪ ЧАСТЯХЪ.

Оглавленіе

Часть первая.

I. Семейныя преданія и смутныя воспоминанія дтства
II. Я знакомлюсь съ нашей прислугой и знакомлю съ ней читателя
III. Въ деревн лтомъ рай, если люди похожи на ангеловъ.
IV. Чиновникъ Люлюшинъ, его жена и дти
V. Продолженіе предыдущей главы
VI. Продолженіе предыдущей главы
VII. Въ ней читатель познакомится съ моей тетушкой
VIII. Читатель услышитъ про бунтующаго гимназиста
IX. Полная совершенно неожиданныхъ событій
X. Странности новыхъ знакомыхъ и жизнь въ родительскомъ дом
XI. Сестра начинаетъ жить самостоятельно
XII. Развязка, которою никакъ не можетъ кончиться романъ.
XIII. Заключеніе первой части

Часть вторая.

I. Я не выдерживаю экзамена
II. О томъ, какъ легко втянуться въ новую жизнь
III. Воспоминанія сквозь сонъ
IV. Товарищескіе кружки и Хохряковъ
V. Продолженіе предыдущей
VI. Я напиваюсь пьянымъ.
VII. Я встрчаюсь съ обществомъ и дйствительною жизнью.
VIII. Шуповы не изъ Шуповни
IX. Расплата за прошлое
X. Передъ лицомъ родныхъ
XI. ‘Съ новымъ годомъ — съ новымъ счастьемъ’!
XII. Въ квартир Люлюшиныхъ
XIII. Продолженіе предыдущей
XIV. Совершеннолтіе
XV. Затишье
XVI. Гроза
XVII. Заключеніе

Часть первая.

І.
Семейныя преданія и смутныя воспоминанія дтства.

‘Во времена Іоанна Грознаго въ Россію прибылъ одинъ изъ благородныхъ нмецкихъ рыцарей, по прозванію Шупъ, и вступилъ въ русскую службу. У него было шесть сыновей, отъ которыхъ произошли разныя достоуважаемыя дворянскія фамилія. Судьба послднихъ была весьма различна. Въ XVII столтіи одна изъ нихъ — а именно Шупениковы — едва не утратила дворянскаго достоинства, такъ какъ ея представитель, поселившійся въ деревн, по крайней бдности и незнанію грамоты, попалъ въ крпостную зависимость, и только стараніями даль`нихъ родственниковъ, случайно узнавшихъ объ его участи, было доказано его настоящее происхожденіе, и его дочери, прямо изъ курной избы, попали въ Смольный монастырь. Другая фамилія — графы Шупинскіе — ополячилась, стала въ непріязненныя отношенія къ своему отечеству и долго навлекала несправедливыя нареканія на своихъ врныхъ отчизн сродниковъ. Третья получила княжескій титулъ и подняла носъ передъ старшею линіею своего рода, даже вздумала хвалиться своимъ старшинствомъ и хитро составила для своихъ цлей книжонку, подъ заглавіемъ: ‘Родъ князей Шупинкиныхъ’, но злокозненная выдумка осталась тщетною: книжонка валяется на толкучемъ рынк, а мы — Шуповы — попрежнему удерживаемъ за собой право считаться — увы! только считаться — первыми, такъ какъ нашъ родъ ведется отъ старшаго сына Шупа безъ перерывовъ, незаконнорожденій и почти безъ измненія трехъ фамильныхъ именъ: Павла, Константина и Андрея. По крайней мр, если измненія и бывали, даже очень нердко, то каждый разъ, когда въ нашей семь находились налицо представители трехъ именъ, тогда она достигала высшей степени своего процвтанія, и мы стали дорожить этими именами, убдившись по опыту, что они — извините за мщанское выраженіе!— пришлись по-дому. У всхъ Константиновъ Шуповыхъ были старшіе сыновья Павлы. У Павловъ — если они не умирали, къ прискорбію родителей, въ дтств — были сыновья Константины и Андреи. Андреи оставались холостяками, частію не по своему желанію, или, женившись, умирали бездтными. Правда, трое изъ Андреевъ были женаты и имли дтей, но ихъ браки были неровные, заключенные безъ согласія родителей, и повели только къ семейнымъ распрямъ, окончившимся тмъ, что ослушники лишились наслдства. Одно подобное дло съ ослушнымъ Андреемъ, происками послдняго, дошло до свднія правительства, тянулось десятки лтъ, пережило ослушника и его дтей, умершихъ въ нищет, и покончено тмъ, съ чего надо было начать: за неимніемъ налицо одной изъ тяжущихся сторонъ, другая была оставлена въ поко, получивъ по праву наслдства спорную часть имнія. Наше состояніе надолго, можетъ-быть, навсегда, разстроилось этой тяжбою, обогатившею цлое поколніе судей, подьячихъ и писцовъ… Обыкновенно же по смерти бездтныхъ Андреевъ имніе переходило къ братьямъ Павламъ, что всегда было кстати, ибо наша дворянская семья не имла привычки сколачивать гроши, копить деньгу на черный день. Не получая почему-то особенныхъ денежныхъ наградъ за нашу полезную дятельность, непризнанные относительно нашихъ административныхъ и воинскихъ талантовъ, везд обгоняемые выходцами изъ мщанъ, подьячихъ и семинаристовъ, обиженные до глубины души пожалованіемъ княжескаго титула красивому Шупинкину,— мы ршились поддерживать свое достоинство истинно-дворянскою щедростью и непреклонной гордостью въ столкновеніи со всмъ окружающимъ, были ли то какія-нибудь власти, или выскочки въ род Шупинкина, или просто цлыя сословія. Шуповы везд являлись доблестными. Въ 1812 году одному изъ нашихъ предковъ удалось прославиться незабвенною услугою, оказанною отечеству. Онъ спасъ до 50 семей мелкопомстныхъ дворянъ отъ голодной смерти, поселивъ ихъ въ своей деревн, гд они и прожили до изгнанія Наполеона. Но и тутъ судьба оказалась къ нему мачихой. Отечество, занятое устройствомъ комитетовъ для раненыхъ, для вдовъ и сиротъ, не наградило ничмъ нашего предка, спасенные дворяне отплатили самою черною неблагодарностью, распустивъ на двсти верстъ постыдный пасквиль про своего благодтеля, и, наконецъ, несчастный страдалецъ былъ принужденъ просить у мстныхъ властей защиты отъ собственныхъ крестьянъ… Скверное, господа, было тогда время!.. Сломленный всми этими событіями, несчастный Павелъ погибъ во цвт лтъ съ горькими мыслями о непрочности земной славы, о человческой неблагодарности, погибъ мизантропомъ, оставивъ жену съ пятерыми дтьми и роялистомъ-гувернеромъ въ крайне затруднительномъ положеніи…’
Такія свднія о нашемъ род можно было получить отъ каждаго изъ его наличныхъ членовъ мужескаго и женскаго пола, разница заключалась въ томъ, что въ разсказахъ мужчинъ проявлялось боле суровой, такъ сказать, погодинской сжатости, а въ разсказахъ женщинъ преобладала Карамзинская наклонность къ истерик. Сущность же повторялась съ такою точностью, что можно было думать о существованіи рукописной лтописи. Однако, лтописи не имлось, вмсто нея въ семь хранилась картина, представлявшая родословное дерево, выросшее изъ живота лежащаго на земл рыцаря Шупа, эта картина не мало занимала меня въ дтств. Разсказы же сохранились въ младенческо-наивной форм преданія, что придавало имъ особенную прелесть. Слушая ихъ, невольно вспоминалъ человкъ знакомыя слова: ‘отецъ передавалъ сыну, сынъ своимъ дтямъ, и такъ переходило изъ рода въ родъ, покуда люди не развратились…’ Вы знаете, что за развращеніемъ послдовала письменность. Я первый ршился, изложить на бумаг сущность нашей семейной исторіи и описать подробно ея новйшія событія. Это произошло, вроятно, отъ того, что я развратился и пересталъ врить въ возможность сохранять историческія факты въ изустномъ преданіи…

——

Въ большой гостиной Шуповскаго дома сидли господинъ въ военной форм, ему было лтъ тридцать пять, и женщина лтъ шестидесяти, съ довольно свжимъ лицомъ, имвшимъ особенное свойство не блднть и не краснть въ теченіе всего дня, что дйствовало весьма непріятно на свжаго человка и порождало въ его голов странный вопросъ: что таится подъ этой маской? Барыня эта была старою двственницей, носила фамилію Шуповой и приходилась родной теткой господину, сидвшему съ ней въ гостиной,— Константину Павловичу Шупову. Собесдники молчали. Мужчина задумчиво чертилъ вензеля на обертк французской книжки, барыня равномрно покачивала головой и, подъ тактъ качанью, касалась пальцами до ручки кресла, какъ будто напвая въ ум какой-то веселенькій и вызывающій на пляску мотивъ. Но это только такъ казалось, бдняжка по вол судьбы вчно находилась въ этомъ положеніи поющей про себя артистки: у нея, со времени непріятностей въ деревн брата Павла, начала отъ испуга трястись голова и съ тхъ поръ она всячески старалась скрыть трясеніе, представляя его признакомъ веселаго расположенія духа. Состояніе тмъ боле непріятное, что съ нимъ соединились страшныя для шуповскихъ сердецъ воспоминанія. Бывало, начнетъ кто-нибудь изъ Шуповыхъ разсуждать о своей любви къ мужикамъ, и взглянетъ случайно на барыню, а она таково весело головкой со стороны на сторону покачиваетъ, да улыбается — ядовито она улыбалась!— и стихнетъ, неизвстно почему, сконфуженный ораторъ. Въ минуту, съ которой начинается разсказъ, о подобныхъ- разговорахъ не было и помину. Въ дом царствовала тишина, люди (т. е. прислуга, пользующаяся исключительною привилегіею носить это названіе) ходили на цыпочкахъ, говорили боле руками и глазами, и, можетъ-быть, только гд-нибудь въ отдаленномъ коридор какая-нибудь горничная ругала преобидными словами распрегадкаго лакея за его непрошенные щипки и щекотанья, выражавшіе крайнюю степень галантности всхъ русскихъ крпостныхъ лакеевъ. Мертвая тишина всегда предшествуетъ живому событію, какъ ночь — дню, какъ сонъ пробужденью, то же было и здсь: въ дом ожидалось рожденіе человка, и не просто такъ себ какого-нибудь человка-пшки, а лица, уже во чрев матери предназначеннаго для занятія мста въ историческихъ преданіяхъ, короче — рожденіе Шупова.
Въ гостиную неслышными шагами вошелъ докторъ.
— Ну, что?— нетерпливо спросилъ Константинъ Павловичъ.
Докторъ важно пожалъ плечами.
— Ждемъ.
— Этому конца не будетъ!
— Вы смшны,— замтила не безъ дкости барыня.— Это не длается по команд.
— Не опасна она?— освдомился Шуповъ, не обративъ вниканія на слова тетки.
— О, нтъ!— флегматически процдилъ докторъ и глубокомысленно посмотрлъ на часы, словно что-то соображая.
Ученый мужъ, подобно самымъ простымъ смертнымъ, любилъ и умлъ ломаться въ т минуты, когда онъ чувствовалъ, что и онъ есть нчто, а не ничто.
Вс задумались, по всей вроятности, объ участи будущаго человка и, прилично предмету размышленій, помолчали.
— Однако, это будетъ ужасно!— почти безсознательно воскликнулъ хозяинъ.
— Что ужасно?— спросила тетка.
— Четвертый Павелъ,— неужели и онъ умретъ?
— Можетъ-быть, двочка?— утшилъ докторъ.
— Можетъ-быть, очень можетъ-быть,— согласился Шуповъ.— А если мальчикъ? вдь это четвертый Павелъ!
— Дайте другое имя, если васъ смущаетъ только оно.
— Это невозможно!
— Почему же?
— Потому что онъ долженъ быть Павломъ.
Подъ словомъ онъ Шуповъ подразумвалъ: мои наслдникъ — и въ его голов промелькнула достойная всякой похвалы родительская мысль: братъ умретъ, тетка умретъ, дядя умретъ, и все сосредоточится въ нашихъ рукахъ.
— Но отчего же долженъ?— допрашивалъ докторъ.
— Вы, докторъ, этого не поймете,— полунасмшливо, полусострадательно произнесла барыня, глядвшая на докторишку, наврное бывшаго студентишкомъ, свысока, и только въ крайнихъ случаяхъ говорившая съ нимъ.— О перемнахъ именъ тутъ не можетъ быть и рчи.
Докторъ пожалъ плечами, ему было совершенно неизвстно, что съ рожденіемъ Павла должно начаться по шуповскимъ соображеніямъ, основаннымъ на прежнихъ опытахъ, процвтаніе семьи.
— Возьми въ крестные отцы перваго встрчнаго,— наставительно посовтовала тетушка.
— Что же изъ этого будетъ?
— Ребенокъ будетъ жить.
— Глуп…— началъ Константинъ Павловичъ.
— Ты ошибаешься,— холодно прервала тетка нечестивую фразу племянника.— У дда Павла умерли два Константина, и когда родился третій, то ддъ взялъ въ крестные отцы перваго встрчнаго, и мой отецъ, а твой ддъ, остался живъ. Кажется, ты не могъ забыть, такія вещи не забываются.
Шуповъ закусилъ губу, должно быть, почувствовавъ всю справедливость упрека за невниманіе къ преданіямъ и правиламъ жизни, выработаннымъ шуповскою мудростью. И что же было бы, если бы эти правила забылись? Каждый сталъ бы дйствовать по своему, слабому разумнію, принимался бы за все зря, безъ твердаго сознанія, что такой-то его поступокъ требуется самою хранящею насъ судьбою, на земл насталъ бы полнйшій разладъ. Не такъ поступали Шуповы. Рядомъ съ основательнымъ знаніемъ французскаго языка и завтною, хотя и тщетною надеждой попасть ко двору, они принимали отъ отцовъ указанія, какъ поступать въ тхъ или другихъ сомнительныхъ случаяхъ жизни, и тмъ стяжали въ своемъ кругу должное уваженіе. Всмъ шуповскимъ знакомымъ было извстно, что Шуповы бросали горсточку соли черезъ плечо лакея, если, онъ просыпалъ соль, это дйствіе съ отличнымъ успхомъ предупреждало ссору, конечно, не съ лакеемъ,— его и безъ ссоры можно было посчь,— а съ кмъ-нибудь другимъ. На шуповскихъ столахъ никогда не зажигалось разомъ трехъ свчей, предвстницъ смерти. По журналу шуповскаго дворецкаго можно было усмотрть, что Шуповы никогда не отправлялись въ дальній путь по понедльникамъ, такъ какъ понедльнику самою судьбой назначено быть, тяжелымъ днемъ, и, отправляясь въ путь, сначала присаживались всей семьей на нсколько минутъ, потомъ же наблюдали, чтобы въ воротахъ никто не попался съ пустой посудиной, какъ-то: съ ведрами, кадками, мисками и т. п. Говорятъ даже, что въ былыя времена у Шуповыхъ ставился на окно башмакъ подошвою къ стеклу, въ то время, когда на улиц выла собака передъ покойникомъ, т. е. уткнувъ морду, внизъ и царапая лапами землю (передъ пожаромъ собаки воютъ, поднявъ морду вверхъ, не царапая земли, и тогда на окно не башмаки выставляются), но это правило уничтожено, за ненужностью, съ тхъ поръ, какъ выстроились шуповскія хоромы, отъ которыхъ отгоняются всевозможныя собаки.— И совершенно непостижимая странность! Шуповы стали въ этомъ случа опасно либеральничать, подсмиваясь надъ тми, которые, за неимніемъ хоромъ и швейцаровъ, еще пускали въ ходъ прогоняющій смерть башмакъ… Но, сдлавъ это необходимое отступленіе, я отклонился отъ сцены въ гостиной, перехожу къ ней снова.
— Вы бы сходили, докторъ, къ ней,— сказалъ Константинъ Павловичъ.
Докторъ повиновался. Хозяинъ снова принялся за черченіе вензелей, тетушка, по обыкновенію, мысленно напвала веселенькій мотивъ. Прошло четверть часа, полчаса, часъ. Наконецъ, въ комнату явился лакей.
— Ну, что?— встрепенулся Шуповъ.
— Пришла какая-то женщина, говоритъ, что ей нужно васъ видть.
— Кто-такая?
Брови Константина Павловича нахмурились.
— Не могу знать-съ, въ траур…
— Въ траур? Гони, гони каналью!
Шуповъ вышелъ изъ себя и выразился немного рзко, забывъ, что онъ не въ казарм, а въ своихъ хоромахъ.
— Отвратительный народъ эти попрошайки. Вдь врно по случаю рожденія пришла канючить на бдность. И въ такое время въ траур! Пріучила ихъ Мари на свою голову,— заговорила тетка съ такимъ жаромъ, что было видно, какъ близко касался предметъ до ея двственнаго сердца.
— Что это, предзнаменованье, что ли?
— Очень можетъ быть, весьма можетъ быть! А все Мари виновата со своими благодяніями. И на что и кому благодтельствуетъ? Нищимъ, тунеядцамъ, лнтяямъ! Я думаю, вс они воры страшные, пьютъ мертвую… И теб, голубчикъ, я удивляюсь, ты ни во что не входишь, ты у себя какъ въ гостяхъ…
Въ комнату вошелъ другой лакей и прервалъ рчь барыни, принявшую язвительный тонъ и грозившую окончиться войной.
— Что?— послышался вопросъ.
— Все благополучно-съ.
Барыня презрительно и какъ-то злобно усмхнулась надъ стереотипной лакейской фразой.
— Павелъ?— спросилъ Шуповъ.
— Мальчикъ-съ.
— Ступай! Тетушка, вы пройдете къ Мари, а я пойду сейчасъ же искать крестнаго отца.
Шуповъ ршился прежде застраховать ребенка отъ смерти и уже потомъ разсмотрть его и дать ему первый отцовскій поцлуй, онъ былъ не идеалистъ, не дорожилъ поцлуями и рдко расточалъ ихъ.
Первое попавшееся Константину Павловичу лицо былъ одинъ изъ петербургскихъ чиновниковъ, котораго и пригласили окрестить ребенка. Такимъ образомъ, я родился на свтъ, былъ окрещенъ первымъ встрчнымъ и, благодаря этой зат, остался жить, не послдовавъ благому примру Павловъ, перваго, второго и третьяго.
Человческая память очень похожа на безпорядочный архивъ, гд каждому бросается въ глаза ни на что не годное дло о расквашенномъ нос полицейскаго солдата, пострадавшаго въ схватк съ пьяною бабою, между тмъ какъ нтъ никакой возможности отыскать дло о какомъ-нибудь терпливомъ мученик, сгубленномъ всякими людскими неправдами. То же самое случилось и съ моей памятью. Я вполн ясно помню длинную-предлинную, тощую, какъ щепка, фигуру мадамъ Бурдонъ, моей первой гувернантки, пробудившей во мн впервые военныя наклонности и страсть къ битвамъ, но за этимъ своего рода расквашеннымъ носомъ совершенно исчезаетъ образъ моей матери, являющейся мн какою-то призрачною тнью, безъ ясныхъ очертаній. Сколько я ни стараюсь теперь всмотрться въ этотъ образъ,— онъ попрежнему остается смутнымъ, и вижу я въ немъ только одно опредленное выраженіе: это выраженіе страдальчески-кроткой покорности! Я не люблю покорности ни въ какомъ вид, но если бы тнь матери явилась безъ этого выраженія, то я разлюбилъ бы ее,— это, кажется, странно, но вполн понятно для меня: она не могла, не должна была существовать съ другимъ выраженіемъ на лиц среди той обстановки, гд я ее видлъ. Объ этой-то обстановк я и буду говорить…
Помнится мн большой барскій домъ, роскошно убранный, съ швейцаромъ на парадной лстниц, со множествомъ крпостныхъ слугъ въ комнатахъ, лакеи во фракахъ и блыхъ галстукахъ, полы везд натерты воскомъ, у оконъ задернуты внизу блыя, синія и зеленыя, смотря по мебели, шелковыя занавсочки, прикрпленныя бронзовыми кольцами къ бронзовымъ прутьямъ. Съ улицы и изъ противоположнаго дома не можетъ заглянуть къ намъ никакой мусоръ человческаго рода, никакой шлепающій по грязи пасынокъ городской жизни. Изъ нашихъ комнатъ тоже не видно проходящихъ людей, какъ изъ школьнаго класса, и не мозолятъ нашихъ глазъ ихъ рваныя рубища и неврныя болзненныя походки. Виденъ отъ насъ только верхній этажъ огромнаго, плохо выкрашеннаго дома по ту сторону улицы. Тамъ постоянно грязны стекла, отливающія всми цвтами радуги, на окнахъ множество горшечковъ съ гераніями, бальзаминами и блыми китайскими розами, тамъ поютъ чижи и канарейки, часто появляются дтскія лица, замаранныя леденцами и чернымъ хлбомъ. Иногда эти дти высовываются изъ окна — бывало даже страшно за нить, казалось, такъ вотъ и вылетятъ на мостовую — они спускаютъ бумажныхъ змйковъ на ниткахъ и мыльные пузыри. За ними, кажется, никто не смотритъ. Рты у нихъ всегда чмъ-нибудь набиты, и оттого, какъ у обезьянъ, вчно оттопырена одна щека, наполненная дой. Мн хотлось заглянуть въ этотъ домъ, узнать, отчего тамъ такъ того людей, отчего несется оттуда и визгъ, и грохотъ, словно вс живущіе въ немъ къ чему-то приготовляются, что-то подлаживаютъ, чтобы совершить какое-нибудь важное дло. Я уже усплъ въ то время прочесть исторію крестовыхъ походовъ, написанную для дтей, и мн казалось, что въ большомъ дом собрались крестоносцы и готовятся къ походу, что имъ некогда умыть и одть дтей, что они сунули послднимъ хлба и леденцовъ, лишь бы дти не мшали ихъ приготовленіямъ. Нашъ тихій домъ съ своимъ соннымъ порядкомъ и чинностью представлялся мн дворцомъ султана, который и не чаетъ, что затяли крестоносцы, и спокойно спитъ въ своихъ душистыхъ покояхъ. Задумчиво сидя гд-нибудь въ углу дтской, я переживалъ самыя страшныя битвы, побждалъ враговъ и, покрытый ранами, несомый на носилкахъ, потухающимъ взоромъ глядлъ на цвты, которыми усыпали мой путь… Далеко уносила меня фантазія отъ праздничной обстановки, среди которой я и моя сестра ходили какъ маленькія куклы на пружинахъ, чинно и скромно. Играли мы только въ дтской, если же намъ приходила охота побгать по заламъ, гд полъ былъ гладокъ, какъ ледъ, то мадамъ Бурдонъ длала намъ выговоръ и уводила насъ въ дтскую, пугая, что пожалуется отцу.— ‘Это пахнетъ мщанствомъ’, говорила она на французскомъ діалект, заставая насъ играющими въ лошадки или смотрящими изъ-за занавсокъ на большой домъ. Только лтомъ немного освобождались мы отъ этого полицейскаго солдата и проводили большую часть дня съ матерью, которую на время избавляли отъ своихъ посщеній разные знакомые.
Мы любили мать и особенно охотно играли зимой въ ея кабинет. Тамъ было множество цвтовъ, книгъ съ картинами, у окна стояла клтка съ попугаемъ. Въ эту комнату мы приходили сами, когда не было гостей, звали же насъ въ нее, когда прізжала знакомая читателю тетка. Моя сестра помнила во всю жизнь, что тетка, во время посщеній, бранила передъ матушкою нашего отца за картежную игру и еще за что-то, чего сестра не понимала въ т годы.
— Надо же это когда-нибудь кончить, объ этомъ весь городъ трубитъ,— говорила тетка.
— Весь городъ! но разв они лучше живутъ?— съ презрніемъ воскликнула матушка.
— Не о томъ рчь, кто живетъ лучше, кто хуже. Но онъ разоряется на нее, дозволять это съ вашей стороны непростительная слабость, въ васъ нтъ энергіи…
— Тетушка!..
— Наконецъ, я не понимаю вашихъ отношеній къ нему, вашихъ чувствъ, вы хладнокровно уступаете мужа какой-нибудь…
— Тетушка! здсь дти,— перебивала матушка.
Тетка умолкала и черезъ нсколько минутъ замчала совершенно простодушнымъ тономъ:
— Разв мадамъ Бурдонъ ухала, что они здсь?
— Нтъ, они всегда со мною.
— Охота возиться!— тетушка надувала губы и сильно трясла головой.
Она и не подозрвала, что мы играли роль громоотвода, а она сама роль молніеносной тучи.
Тотъ, о комъ, по ея словамъ, трубилъ весь городъ, вселялъ въ насъ страхъ и трепетъ. Слыша его металлическій голосъ, мы дрожали, ровный, звучный, оглушающій, онъ проносился по всмъ комнатамъ, когда отецъ кричалъ на кого-нибудь. Впрочемъ, я неврно выразился: отецъ никогда не кричалъ, крикъ предполагаетъ усиліе, болзненную раздражительность кричащаго, надсаживанье имъ собственной груди,— этого не бывало съ отцомъ, онъ гремлъ безъ усилій надъ собою, какъ громъ, доходя отъ едва слышнаго шопота до оглушающихъ звуковъ. Особенно памятна мн одна сцена ужаса. Однажды я и сестра, украдкою отъ мадамъ Бурдонъ, убжали въ залу. Вдругъ къ подъзду подкатилъ экипажъ, мы въ первую минуту растерялись, потомъ бросились бжать, но было уже поздно: у самыхъ дверей зала, въ коридор, послышался голосъ отца.
— Что ты длаешь, ска-а-тина? спишь?— гремлъ отецъ на швейцара, который былъ не на своемъ мст, а попался ему въ коридор.
— Никакъ нтъ-съ.
— Врешь, мерзавецъ! Я те-бя на конюшн запорю, отчетливо и безпощадно произнесъ отецъ, сдлавъ удареніе на слов ‘тебя’.— Гд ты былъ, когда я пріхалъ?
— Я относилъ къ барын письма.
— А Андрюшка же гд былъ?
— Не могу знать-съ.
— Позвать Андрюшку! Я васъ проучу, мерзавцы!
Отецъ взялся за ручку двери, ведущей въ залъ.
Мы притаились въ углу.
— Зачмъ вы здсь?— гнвно спросилъ отецъ.
— Мы, papa…— началъ я, трясясь всмъ тломъ.
— Зачмъ вы здсь? зачмъ вы здсь? Я васъ спрашиваю,— говорилъ отецъ глухимъ шопотомъ, наклонившись къ намъ и сверкая глазами.— Мадамъ Бурдонъ гд?— онъ схватился за ручку сонетки и началъ трезвонить.
Мы дрожали въ углу. Въ дом царствовала могильная тишина, только визгливо звенлъ колокольчикъ… Наконецъ, сонетка съ трескомъ лопнула и осталась въ рук отца, жалобнымъ стономъ звякнулъ въ послдній разъ колокольчикъ, словно призывая кого-то на помощь… Отецъ рванулся впередъ съ криками:— ‘Бурдонъ, Андрюшка, Гришка!’ Никто не являлся на зовъ, вс забились въ углы… Эта сцена и эти прятки повторялись не разъ и не два.
— Другъ мой, Константинъ!— послышался кроткій и мелодическій голосъ матери.,
Ея рука опустилась на плечо отца, онъ отшатнулся отъ нея съ гнвомъ и, кажется, готовъ былъ уничтожить эту жертву.
— Что это значить? что длается у меня въ дом, сударыня? вс сговорились бжать отъ меня? Я ихъ запорю!
— Ну, полно, мой другъ!— прервала его матушка и поднесла его руку къ своимъ губамъ.— Дти, идите къ себ въ комнату!
Мы пошли. Я побжалъ въ дтскую, а сестра не могла, побдить любопытства и приникла къ замочной скважин. Ей казалось, что отецъ станетъ убивать матушку, и она приготовилась защитить ее. Матушка была въ бломъ плать, худенькая, стройная, съ темными волосами, гладко зачесанными, съ густой и тяжелой косой. Посл нашего ухода она обвила одною рукою шею отца, другою снова взяла его руку и поднесла къ своимъ губамъ, потомъ повернула его лицо къ себ, стала на него смотрть, какъ будто желая что-то прочесть въ его глазахъ. Онъ стоялъ какъ ягненокъ, опустивъ въ землю глаза. Наконецъ, они сли. Сестра почти не слыхала ихъ разговора: до ея слуха долетали только отрывистыя фразы.
— Ну, ты не будешь боле сердиться? Вдь они вс тебя боятся, ты ихъ запугалъ. Милый мой, зачмъ ты себя раздражаешь? Вдь это и теб вредно, и людей ожесточаетъ противъ тебя. Ты врно былъ недоволенъ смотромъ?— говорила матушка.
— Всмъ, всмъ!— какъ-то отчаянно-глухо произнесъ отецъ.— Это каторжная жизнь, хуже каторжной! И служба, и люди, и обстоятельства,— все, все невыносимо!
— Полно. Погляди на меня, ты не сердишься? Нтъ? Другъ мой, миленькій!..
Матушка цловала и руки, губы, и глаза отца, и жалась къ нему, какъ ребенокъ, съ улыбкой на губахъ.
— Славная ты женщина, добрая женщина!— проговорилъ онъ.— Я не умю тебя цнить…
— Тс! молчи!— она весело зажала его ротъ своею рукою.
Онъ ее поцловалъ, и какое-то странное, непонятное для сестры въ т годы выраженіе страсти пробжало по его лицу. Сестра убжала въ дтскую. Черезъ полчаса насъ позвали къ завтраку. За столомъ отецъ былъ веселъ и шутилъ, даже говорилъ съ лакеемъ, чего въ обыкновенное время онъ не длалъ, считая неприличнымъ говорить съ прислугой.
— Куда вы спрятались, когда я пріхалъ?— спрашивалъ онъ у мадамъ Бурдонъ.
— Я не пряталась, но я не слыхала, что вы меня звали,— сконфуженнымъ голосомъ отвчала она.
— Хитрите!— погрозилъ ей отецъ.
— Право, нтъ.
— Гроша не стоять, какъ я погляжу, вс люди передъ моею Мари. А ужъ теб когда-нибудь достанется, Андрюшка, за то, что ты зайца разыгрываешь!— замтилъ отецъ лакею, подававшему блюдо,
— Воля ваша-съ!— съ необычайною смлостью брякнулъ Андрюшка, и въ его лихой голов, наврно, промелькнуло извстное нецензурное присловье къ этой лакейской фраз, по крайней мр, такъ можно было думать, судя по его улыбк.
— Знаю, что моя воля,— произнесъ отецъ.— Призови сегодня портного и сапожника, барыня говоритъ, что у васъ одежды порядочной нтъ. Надо заказать. Слышишь?
— Слушаю-съ.
— Вы все молчите. Вдь не ходить же мн самому осматривать вашъ гардеробъ! Вы сами должны говорить, чего у васъ недостаетъ.
‘Скажи-ка теб нашъ братъ, такъ и костей своихъ не соберешь’, думалъ Андрюшка. Въ этотъ день вся прислуга сіяла, баринъ длалъ все, о чемъ люди тайкомъ просили барыню. Матушка улыбалась, хотя ее душилъ кашель.— Вечеромъ отецъ ухалъ въ театръ. Когда мы пошли прощаться на ночь съ матушкой, она полулежала въ кресл, ея глаза были красны отъ слезъ, руки мертвенно-неподвижно лежали на колняхъ, батистовый платокъ былъ мокръ.
— Перекрести насъ, мама, мы спать идемъ.
Матушка очнулась.
— Спите, дти, покойно,— сказала она и перекрестила насъ.
Когда она цловала меня, на мой лобъ упала слеза.
— Мама, ты плачешь?— спросилъ я.
— Нтъ, мой другъ, это отъ кашля слезы текутъ,— улыбнулась она.
— А отъ чего ты кашляешь?
— Простудилась, дитя мое. Ты помолись обо мн, я и буду здорова.
— Я буду, мама, молиться.
— И я, и я буду молиться, мы оба будемъ молиться,— заговорила сестра.
— Христосъ съ вами, дти!
Матушка проводила насъ до дверей и прислонилась въ косяку. Она долго слдила за нами, покуда мы шли по освщеннымъ комнатамъ.
— Я буду за маму молиться,— сказалъ я сестр.
— И я тоже.
— Знаешь, что? Мы ляжемъ и будемъ въ постеляхъ долго-долго, всю ночь будемъ молиться, а такъ намъ долго не позволятъ…
И мы молились…
‘Блаженъ мужъ, иже не иде на совтъ нечестивыхъ, и на пути гршныхъ не ста, и на сдалищи губителей не сде…’ читалъ дьячокъ черезъ три мсяца посл описанной сцены. Зала была обита черной фланелью, посредин стоялъ блый глазетовый гробъ, въ гробу лежала женщина въ бломъ, кругомъ теплились восковыя свчи, толпились разносословные люди, слышались французскія фразы сожалнія и незатйливыя, но искреннія русскія восклицанія: ‘благодтельница наша, голубка чистая, ангелъ небесный!..’ Въ этомъ чуялось сознаніе потери… Женщина эта была моя мать. Недалеко отъ гроба, прислонясь къ стн, стоялъ, какъ статуя, мужчина въ бломъ военномъ мундир и тупо глядлъ на покойницу.
— Константинъ Павловичъ, вы бы сли,— говорили ему родные.— Онъ садился.— Вы бы пошли въ гостиную подышать свжимъ воздухомъ.— Онъ выходилъ въ гостиную, становился къ окну и барабанилъ по мраморному подоконнику.
— Панихида началась, пожалуйте,— докладывалъ барину лакей.
Баринъ шелъ на панихиду.
Такъ прошло три дня, на четвертый совершалось послднее отпваніе. Наконецъ, кончилось и оно, принесли крышу гроба и стали закрывать покойницу.
— Не закрывайте маму, не запирайте ее въ этотъ ящикъ!— крикнули въ одинъ голосъ я и сестра
Отецъ очнулся, схватилъ насъ обими руками, упалъ на колни и зарыдалъ, какъ дитя.
— Несчастныя дти!— вырвалось изъ его груди.
Точно, несчастныя дти! Но, можетъ-быть, ни одинъ человкъ изъ пышнаго собранія слетвшихся ради поминокъ господъ не понялъ, сколько правды, самой страшной правды, заключалось въ этомъ восклицаніи, едва ли понималъ это и самъ отецъ.
Гробъ торжественно вынесли изъ дома, и съ нимъ вынесли и прежнюю жизнь этого дома. Насталъ какой-то переломъ въ семейномъ быту, вс вдругъ почувствовали, что чего-то недостаетъ, стали хлопотать, какъ бы устроить новую жизнь, искали формы, куда ее отлить, и въ этихъ исканіяхъ пронеслись годы, тяжелые годы моего дтства.

II.
Я знакомлюсь съ нашей прислугой и знакомлю съ ней читателя.

Посл смерти матушки, отецъ, какъ-будто, боялся своего дома и пропадалъ изъ него по цлымъ днямъ, даже по нскольку дней, возвращаясь въ свое жилище, чтобы выспаться, переодться, захватить денегъ и всполошить всхъ страшнымъ шумомъ. ‘Похалъ разгуливать!’ говорила прислуга, заслышавъ звуки его голоса, и, видимо, радовалась его отъзду. Мадамъ Бурдонъ попрежнему занималась съ нами уроками въ назначенные часы и гуляла съ нами по Дворцовой набережной, для пищеваренія, но остальное время дня проводила за чтеніемъ французскихъ романовъ и оставляла насъ безъ присмотра, на полной свобод. Иногда зазжала къ намъ, неизвстно зачмъ, наша тетка и, покачавъ со стороны на сторону головой, сказавъ нсколько ничего незначащихъ фразъ, убиралась во-свояси. Она могла бы быть столько же полезною для насъ, сидя дома. Сестра,— ей шелъ пятнадцатый годъ,— сильно потрясенная уратой, сдлалась какъ-то не дтски серьезна и задумчива.. Она просиживала по часамъ въ кабинет матушки, читала находившіяся тамъ книги, отрыла дневникъ матери, не разлучалась съ этой страдальческою исповдью и часто неутшно плакала надъ нею. Ея серьезность была непонятна для меня,— мн еще не было восьми лтъ,— и я думалъ, что сестра сердится на меня, когда она не соглашалась на мою просьбу поиграть попрежнему.
— Ты дитя, Поль,— говорила мн она.
— А разв ты большая?
— Я большая, я все знаю.
— Ничего ты не знаешь, ты и училась хуже меня у мадамъ Бурдонъ, только на фортепьяно бренчать умешь,— сердито упрекалъ я сестру.
— Я ее ненавижу, и никогда не стану хорошо учиться у нея, и ты не сталъ бы учиться, если бы ты былъ большой. На что мн ея французскія басни? Что я стану длать съ ея діалогами? Они и никому не нужны, это вс большіе знаютъ, умные знаютъ…
— А вотъ я пожалуюсь ей, она и накажетъ тебя, большую-то! Теб и будетъ стыдно,— угрожалъ я.
— Ты злой, ты злой! Ты на папу похожъ, ты хотлъ бы, чтобы вс отъ тебя плакали, вотъ ты какой!
— Такъ ты и папу бранишь? Постой же!
— Да, да, браню! Если бы папа не былъ злой, наша добрая мама не умерла бы, не бросили бы насъ, какъ собаченекъ, было бы кому насъ приласкать. Ты тоже злой, ты тоже не любилъ маму, теб ея не жаль, ты радъ, что безъ нея бгать можно!..
Изъ сверкающихъ гнвомъ глазенокъ сестры катились крупныя капли слезъ, лицо горло огнемъ и какъ-то трепетало, она была необыкновенно хороша. Упреки задвали меня за живое и, рыдая, я просилъ у нея прощенья, клялся, что я любилъ матушку, что люблю и ее. Я припадалъ губами къ ея рук, и на мою голову одна за другою лились горячія слезы, сыпались поцлуи, мн чудилось, что меня снова ласкаетъ моя любимая мать…
Посл нсколькихъ подобныхъ разговоровъ я оставилъ сестру въ поко, и между нами установились довольно странныя, полныя поэзіи, отношенія: она смотрла на меня какъ мать, кротко и снисходительно, я уважалъ ее и искалъ случая угодить ей, заслужить ея одобреніе и ласку. Съ дтской наивностью пряталъ я свою порцію лакомствъ для того, чтобы отдать ее сестр, если она не брала моего приношенія, то я длался грустнымъ. Мн казалось, что пирожное и конфеты должны непремнно утшить сестру, такъ сказать, подсластить горечь ея жизни. Такимъ образомъ, я остался совсмъ одинокимъ, и меня потянуло въ людскую, въ переднюю, въ общество нашей прислуги. Тамъ слышались живые разговоры, громкій смхъ, и мн захотлось узнать, отчего эти люди веселы, и развеселиться самому. Мало-по-малу я коротко познакомился со всми личностями этого своеобразнаго міра. До сихъ поръ свжо во мн воспоминаніе о нашей старой ключниц Арин Прокофьевн, носившей чепецъ съ широчайшими оборками, объ Андрюшк — разлюбезномъ человк, какъ онъ величалъ себя, о накрахмаленномъ камердинер отца, Григорь Иванович, изъ вольнонаемныхъ, и о моемъ миломъ, неоцненномъ дядьк Митрич, старомъ младенц, котораго я почти не замчалъ при жизни матушки. Съ наслажденіемъ слушалъ я въ зимніе вечера сказки Арины Прокофьевны, дрожалъ отъ ужаса при разсказахъ о зм-горынич, коще безсмертномъ, трехъ роковыхъ дорогахъ, волк крылатомъ, холодлъ всмъ тломъ, когда Арина Прокофьевна очень искусно шипла по-зминому, свистала по-разбойничьи и, поразительно врно поддлываясь подъ голосъ бабы-яги, стуча вмсто песта ногою, сопла: ‘фу-фу, здсь русскимъ духомъ пахнетъ…’ тутъ ужъ я окончательно замиралъ. Долго ежился въ своей постели, завернувшись годовой въ одяло и тщетно стараясь уснуть. Если бы міру были очень нужны трусы, то я посовтовалъ бы только одно: съ колыбели, лтъ до пятнадцати, каждый день разсказывать человку эти сказки тмъ монотонно-воющимъ, гробовымъ голосомъ, которымъ разсказывала мн ихъ Арина Прокофьевна, во всхъ другихъ случаяхъ очень голосистая женщина, и, въ конц-концовъ, получился бы идеалъ трусости, безотчетной, глупой, но непобдимой никакими доводами разсудка. И я хватилъ этого чувства на свою долю, наводила на меня страхъ темная комната, Всячески старался я скрыться ночью отъ своей собственной рубашки, лежавшей на стул и озаренной луной, и еще боле боялся того неизвстнаго человка, который съ недлю преслдовалъ меня, шурша по полу своими невидимыми ногами, долго я не могъ поврить, что этотъ человкъ былъ просто миъ, игра моего воображенія, и что шуршали по полу не его ноги, а мои собственные панталоны, сдланные не въ мру длинными: панталоны обрзались и давнымъ-давно износились, а страхъ оставался во мн попрежнему и многими годами пережилъ ихъ. Можетъ-быти, я сталъ бы и совсмъ трусомъ, если-бы Арина Прокофьевна была для меня боле привлекательна, чмъ Андрюшка и Митричъ.
Андрюшка — разлюбезный человкъ — былъ острякъ, волокита, франтъ и хлыщъ лакейской. Въ дтств онъ обучался пснопнію (я говорю его словами) и числился пвчимъ при нашей деревенской церкви, потомъ откомандированъ въ столицу, получилъ лакейскій чинъ и указъ состоять при барин. Его смуглое лицо было и красиво, и некрасиво, горничныя сходили отъ него съ ума, господа говорили про него съ отвращеніемъ: чисто холопская рожа. Его черные масляные глаза были прекрасны, но имли несчастное свойство отвратительно вертться и метаться изъ стороны въ сторону, какъ мыши въ мышеловк, точно имъ хотлось поскоре куда-нибудь удрать и спрятаться. Носъ, самъ по себ, довольно приличный носъ, не очень толстый, не совсмъ тонкій, ежеминутно сжимался и раздувался, какъ кузнечный мхъ, и, казалось, что-то вынюхивалъ. Губы, полныя, алыя, были, какъ онъ говорилъ, для поцлуевъ созданы, но я никогда не ршился бы ихъ поцловать, потому что онъ ихъ безпрестанно облизывалъ. Рчь его была нашпигована двустишіями изъ билетиковъ отъ леденцовъ и куплетами изъ псенниковъ. Отвты онъ длалъ по большей части въ риму вопросамъ, и говорилъ нсколько нараспвъ. Простой русскій народъ охотникъ отвчать въ риму, онъ особенно дорожитъ нкоторыми ходячими фразами, именно потому, что он заканчиваются созвучіемъ, эту-то привычку Андрюшка довелъ до крайняго предла и, разумется, опошлилъ. Вообще все, что попадалось ему на языкъ или подъ руку, принимало видъ невообразимой пошлости, съ посторонними предметами онъ длалъ то же, что со своей, физіономіей. Бывало спросятъ его: ‘Куда ты идешь, Андрюшка?’ он неизмнно отвчаетъ: ‘Ахъ, туда идетъ Андрюшка, гд веселая пирушка!..’ — Попроситъ его кто-нибудь:
— Андрюша, сходи за меня въ магазинъ.
— А на теб что за чинъ?— отвчаетъ Андрюшка.
— Да разв теб трудно?
— Если бы трудно, другъ ты мой сердечный, тараканъ запечный, такъ для тебя потрудился бы, а то дло-то плевое и сапогъ трепать не стоитъ. Вотъ, если теб угодно псню, такъ это, сдлайте такое ваше одолженіе, споемъ.
— Провались ты и съ псней къ лшимъ, дармодъ!
— димъ, да не ваше, такъ это дло наше, а вы бы и дали, да у самихъ нтъ,— огрызнется Андрюшка.
Если просьба произносилась лицомъ женскаго пола, то Андрюшка вмсто услуги потчивалъ просительницу леденцами или орхами. Орхи у него всегда находились при себ. Онъ грызъ ихъ, какъ блка, и такъ какъ шелуху нельзя было бросать въ передней, то пряталъ ее въ карманъ, и потомъ, высунувшись инь окна, подстерегалъ перваго проходившаго по улиц мальчишку.
— Мальчуганъ!— ласково кричалъ онъ, завидавъ жертву своей выдумки.— Хочешь оршковъ?
— Дай, дяденька!— отзывался тотъ, съ сіяющимъ лицомъ подставляя шапку.
— Держи, тетенька!— кричалъ Андрюшка и высыпалъ въ шапку мальчугана шелуху, съ звонкимъ хохотомъ захлопывая форточку.
На улиц раздавалась брань: ‘чортъ, лшій, чтобъ т подавиться!..’ Онъ заставлялъ всхъ шарманщиковъ играть передъ домомъ и потомъ бросалъ имъ тщательно нарзанные кружки картофеля, моркови и свеклы, аккуратно завернутые въ бумагу… Слыша непечатную ругань обманутаго музыканта, онъ преспокойно говорилъ: ‘Ишь, какъ нмчура расптушился, туда же, хочетъ показать, что онъ не курица!’ Вообще у него брань не висла на вороту и онъ скоре шелъ къ ней навстрчу, чмъ убгалъ отъ нея. Впрочемъ, и бжать-то было некуда: его везд и вс ругали, и свои братья-лакеи, и проходящіе люди, которыхъ онъ задвалъ своими недвусмысленными остротами, и лавочники, и даже горничныя,— сходившія по немъ съ ума, разорявшіяся на подарки для него, жертвовавшія ему собою,— ругали его до слезъ, до истерическимъ рыданій и плеванья въ физіономію разлюбезнаго человка.. Бывало отецъ ругаетъ его на чемъ свтъ стоить, а Андрюшка тянется передъ нимъ въ струнку, глазомъ не сморгнетъ, и только изрдка дернетъ: ‘Виновать-съ!… воля ваша!’ Все это длается съ явнымъ поползновеніемъ сломать.
Накричится отецъ досыта и выгонитъ его вонъ, а Андрюшка придетъ въ людскую и начинаетъ представлять, какъ баринъ его пропекалъ. ‘Я те-бя запорю!’ — кричитъ онъ, точно по нотамъ, подобно отцу, растягивая слово: ‘тебя’, и возгласъ выходитъ неподражаемо-похожимъ на отцовскій. По окончаніи сцены, изъ груди, актера всегда вырывался уморительно-глухой вздохъ и фраза: ‘Не поврите, братцы, настоящая Сибирь-съ! И что эта за жизнь распрегорькая, подсластить нешто оршками?’ Кажется, именно за эту-то выносливость и недостатокъ озлобленія, никто,— а въ особенности старики,— не уважалъ Андрюшку. Разумется, онъ платиль всмъ тою же монетою. Зная скандалезную хронику большей части города, будучи ходячей газетой въ лакейской, онъ съ скептическимъ недовріемъ смотрлъ на нравственность всего человчества… Разлюбезный человкъ былъ далеко не чистъ на руку, но проходился почти исключительно по части състного, лакейскихъ галстуковъ, манишекъ и прочаго блья, онъ былъ эпикуреецъ, не признавалъ возможности подавлять свои прихоти и воровалъ, чтобы удовлетворить какую-нибудь изъ своихъ мелкимъ нуждъ, но отнюдь не по страсти къ воровству: для этого онъ былъ слишкомъ лнивъ. Скопить кражею денегъ онъ не могъ, ибо и законно-пріобртенныя продалъ. Все его имущество состояло изъ гитары и разбитой скрипки. Около себя Андрюшка былъ неряшливъ, котя и франтоватъ, густо напомаженъ, завитъ, но это длалось не для чистоты, а ради другихъ цлей, подъ верхней одеждой, подъ блой манишкой и нарукавниками таилось страшно грязное и рваное блье, которое прачка не хотла брать въ стирку, говоря, что оно въ корыт останется. По соображеніямъ Андрюшки, въ его положеніи имущество было излишнимъ. ‘Некому оставлять,— говорилъ онъ:— такъ по крайности хоть на семъ свт въ полномъ удовольствіи поживемъ’. На вопросъ: отчего онъ не женится?— онъ отвчалъ:
— Да я ужъ женатъ.
— Гд же твоя жена?
— Которая?
— Разв у тебя ихъ много?
— До Москвы не перевшаешь? Я изъ всмъ волчій пачпортъ далъ, такъ он и странствуютъ!
Бывали минуты, когда онъ, сидя одиноко въ передней, повидимому, впадалъ въ горькое раздумье, должно-быть, о жизни, которую называлъ настоящей Сибирью, но это былъ чистйшій оптическій обманъ, онъ изволилъ въ это время вести слдующую бесду съ самимъ собою: ‘Вопросъ: отчего ты босъ?— отвтъ: лаптей, сударь, нтъ!— Вопросъ: что ты несъ?— отвтъ: того ужъ нтъ!’ — Тема варьировалась донельзя… И вдь сидитъ иногда такимъ образомъ съ часъ и занимаетъ себя пріятнымъ разговоромъ! Обыкновенно эти упражненія прерывались замчаніемъ Митрича: ‘Прощелыга ты, прощелыга!’ — ‘Зато говорю, какъ книга!’ фыркнетъ Андрюшка и хлопнетъ дверью.
Меня въ ту пору очень занималъ этотъ полнйшій представитель городского лакейства изъ крпостныхъ, беззаботно-развратнаго и до крайности втянувшагося въ праздность. Но Митричъ, отчасти ревнуя меня къ сопернику, старался уводить меня отъ Андрюшки, говоря, что тотъ сдуру бухнетъ и такое словцо, какого мн и знать не должно. Слыша это разсужденіе, я мучился любопытствомъ услышать именно это словцо, котораго мн и знать не должно.— ‘Это, батюшка, совсмъ пропащій человкъ, какъ есть непотребный’,— говорилъ дядька и услаждалъ меня своими умными, но, тмъ не мене, опасными бесдами.
Митричъ, до поступленія въ нашъ домъ, отслужилъ узаконенный для солдатъ срокъ въ арміи, оторванный навсегда отъ семьи и родной избы, исколесивъ съ полкомъ русскую землю изъ конца въ конецъ, натерпвшись всякихъ житейскихъ невзгодъ, онъ, какъ это бываетъ со всми старыми холостяками-солдатами, если они не запьютъ съ горя, сдлался самою нжною нянькою, усвоивъ вс ея дурныя и хорошія качества. Вообще, въ человк живуче всего чувство любви, если оно ни разу не могло проявиться въ своей естественной форм, то оно обращается на какой бы то ни было предметъ, будетъ ли это старая военная кляча, голубь со сломаннымъ крыломъ, бездомный сирота-нищій, или воспитанникъ-барченокъ. Извстно, что старые холостяки подъ конецъ жизни или озлобляются, но неимнію подъ рукой доступнаго для любви предмета, или длаются няньками ребятишекъ своихъ женатыхъ друзей и знакомыхъ, съ грустно-добродушной улыбкой, играя съ дтьми, говорятъ они: ‘старый, да малый — одно и то же!’ Славное существо — человкъ, но рдко удается ему быть понятымъ, еще рже любимымъ!.. То же было и съ Митричемъ: онъ едва не молился на меня, здилъ я на немъ верхомъ, запрягалъ я его въ стулья, заставлялъ бгать, строилъ онъ изъ картъ домики, выдлывалъ изъ пальцевъ зайчиковъ на тни, разсказывалъ о походахъ, представлялъ въ лицахъ, какъ турокъ отъ русскихъ бжалъ, и посвящалъ меня въ тайны нашей семейной исторіи.
— Ты и у папаши былъ дядькою?— спрашивалъ я его, никакъ не умя сообразить, сколько ему лтъ, и представляя, что онъ всегда былъ такимъ старикомъ.
— И что вы, батюшка! Я самъ былъ тогда молодымъ парнемъ, когда вашъ папашенька родился,— отвчалъ Митричъ.
— Кто же у него былъ дядькою?
— У нихъ не дядька былъ, а гувернеръ, паршивый, жидкій такой французишка, богохульникъ, скаредъ страшнющій, а туда же, бывало, за бабьими хвостами бгаетъ.
— Зачмъ же онъ за ними бгалъ?— съ дтскимъ любопытствомъ спрашивалъ я, не понимая смысла рчи болтливаго старика.
— Рано вамъ, батюшка, знать это,— замчалъ дядька, не во-время увидвъ свою оплошность.
Я надувалъ губы и думалъ: ‘Для чего же онъ и началъ говорить, если мн рано знать это, и какіе это такіе бабьи хвосты бываютъ?’ мучило меня любопытство.
Митричъ замчалъ мое неудовольствіе и начиналъ утшать меня анекдотомъ въ жизни гувернера.
— А ужъ натерплся онъ страху, какъ французъ въ Москву пришелъ. Наши крестьяне давно на него злобились и собирались его убить. Пронюхалъ онъ это — и забейся, чортова онъ кукла, въ чуланъ. День его нтъ, другой нтъ,— стали вашъ покойный ддушка, царство ему небесное, безпокоиться, а пуще взбаломутилась покойница бабушка, имъ-то ужъ онъ очень милъ былъ…
— Отчего же, Митричъ?
— Гы, гм!.. Да такъ, извстно, дло женское, такъ имъ и жалче было,— поправлялся старикъ.— Ну-съ, и доложили имъ люди, что онъ въ чуланъ схоронился. Пришли господа, глядятъ, а онъ, оглашенный, залзъ въ пустую кадку и сидитъ, въ ней, скорчился, словно котъ на лежанк, вотъ какъ ее истопятъ. Стали его окликать,— ни гу-гу, молчитъ. Надоло барину съ нимъ лясы точить, взялъ онъ его за вихоръ и началъ изъ кадки-то поднимать, будто куль какой-нибудь, такъ вдь нтъ того, чтобы выйти, а онъ еще съежился, да своей рукой баринову-то руку отстраняетъ,— оставь, молъ. Видно, знаетъ кошка, чье мясо съла! Разсердился баринъ и какъ почалъ его таскать въ кадк-то изъ стороны въ сторону, вертитъ его, что твое мороженое! Такъ выскочилъ, небось, бестія, какъ встрепанный, только головой замоталъ. Ужъ нахохоталась же дворня, такъ смхомъ и сорвали на немъ злобу крестьяне, не убили его…
Изъ этихъ бесдъ я мало-по-малу познакомился съ ддушкой, съ бабушкой и съ ихъ причтомъ. Митричъ постоянно проговаривался о вещахъ очень скандальныхъ. Я узналъ, что бабушка посл смерти ддушки тотчасъ вышла замужъ за гувернера, что онъ былъ волокита, безбожникъ, что онъ билъ бабушку и вколотилъ ее въ гробъ. Посл я узналъ о немъ еще боле, и кстати скажу здсь про него нсколько словъ, чтобы читатель зналъ, подъ чьимъ вліяніемъ развились отецъ и дядя Андрей.
Господинъ Моро — такъ звали гувернера — былъ роялистъ, эмигрантъ, подобно, сотнямъ, такихъ же, какъ онъ, ни на что не пригодившихся въ своемъ отечеств ветошекъ, онъ былъ брошенъ судьбою въ нашу гостепріимную землю. Онъ съ ужасомъ говорилъ, о Дантон, Марат и Робеспьер, и, по всей вроятности, совершенно невинно и незамтно для себя самого игралъ ихъ роль относительно нашихъ господъ, не гильотинируя, но убивая нравственно головы своихъ воспитанниковъ. Оживить ихъ онъ не могъ по очень простой причин: самъ-то онъ прогнилъ до мозга костей. Родившись въ семидесятыхъ годахъ прошлаго столтія, развиваясь въ кругу тогдашней развращенной французской знати, онъ затвердилъ наизусть мста изъ ‘Pucelle’ Вольтера и не понялъ довольно скучныхъ для него ‘Essais sur les moeurs’ etc, того же автора, въ знаменитыхъ ‘Questions’ его занимали статьи: des moeurs d’Auguste, l’amour socratique и тому подобныя, другія же доводили до звоты, отъ подобнаго чтенія онъ перешелъ къ книжонкамъ, издававшимся въ Лондонъ, въ 32 долю листа, съ невообразимыми картинками, еще боле невообразимою моралью. L’histoire d’lune fille perdue, l’histoire de Juliette et de sa soeur Justine и т. п. вещи, немыслимыя въ наше время, появлялись тогда открыто и имлись въ библіотек каждаго французскаго барина. Он отвратительны, но он, какъ нельзя лучше, рисуютъ ту эпоху, въ которую появлялись, и тхъ людей, которые ихъ читали. Моро ихъ зачитывалъ до ветхости, до дыръ. Разумется, подобный господинъ не имлъ ни врованій, ни убжденій, ни сознанія жизненныхъ цлей. Сдлавшись воспитателемъ дтей, онъ могъ сдлаться только палачомъ ихъ ума и нравственности… Возвращаюсь къ Митричу. Его ласки и старческая добродушная болтовня привязали меня къ нему, съ дтскимъ простодушіемъ думалъ я иногда: какъ хорошо было бы, если бы у меня былъ такой отецъ. Размышлялъ я: отчего онъ такой бдный, отчего отецъ кричитъ и на него, на старика, почему мало уважаетъ его прислуга, и боле всего занималъ меня вопросъ: отчего совсмъ другимъ человкомъ. выглядитъ Григорій Ивановичъ? Послдній былъ аристократомъ людской, держался гордо и величественно, прислуживая намъ,— онъ, какъ-будто, одолжалъ насъ, длалъ намъ милость. Ходилъ онъ плавною, неторопливою поступью, говорилъ внятно и внушительно, строго длалъ замчанія остальной прислуг и никогда не сидлъ съ нею въ передней, не смялся ея остротамъ и балясамъ. Андрюшку онъ просто-на-просто презиралъ, особенно съ той поры, какъ Андрюшка пришилъ его, Григорья Ивановича, во время дремоты къ стулу. Съ Митричемъ онъ обращался небрежно, какъ покровитель, и иногда давалъ ему три или четыре копейки на нюхательный табакъ. Встрчая меня въ передней или лакейской, онъ спокойно, я холодно замчалъ: ‘Не годится, сударь, вамъ здсь быть. Мои дти и холопскія, да я имъ никогда не позволю съ лакеями вожжаться’. Надменный тонъ и смыслъ его рчи конфузили меня, и я, какъ мокрая курица, уходилъ въ дтскую.
— Что, Митричъ, богатъ Григорій Ивановичъ?— спрашивалъ я.
Кстати замчу здсь, что я не ршался называть Григорья Ивановича просто Григорьевъ, какъ звалъ его отецъ, въ свою очередь не ршавшійся кликать его Гришкой, какъ кликалъ швейцара. Даже мадамъ Бурдонъ ломала свой языкъ и звала его: ‘Григоръ Фанычъ’.
— Нажился-таки порядкомъ,— отвчалъ со вздохомъ Митричъ.— Отчего ему и не быть богатымъ, извстное Дло, вольный, худо здсь хапать, пошелъ въ другое мсто, самъ себ господинъ!
— А разв ты не вольный?
— Вольный-то вольный, да куда меня, старую ворону, возьмутъ?
Разговоръ нашъ обрывался, и я раздумывалъ снова о судьб нашихъ слугъ, о вол и невол, о счастьи Григорья Ивановича я бдности Митрича. Въ дтскій умъ западали какія-то мысли, которымъ черезъ нсколько лтъ суждено было потухнуть въ моей голов и потомъ еще черезъ нсколько лтъ воскреснуть снова, сдлаться ясне, отчетливе…
Къ концу описываемаго года Григорій Ивановичъ съ каждымъ днемъ длался надменне, недоступне, ему уже два мсяца отецъ не платилъ жалованья, и онъ служилъ намъ какъ бы изъ состраданія. Однажды онъ явился ко мн съ просьбою поразспросить его сынишку, хорошо ли тотъ знаетъ по-французски.
— Разв онъ учится по-французски?— съ изумленіемъ спросилъ я.
— Какъ же, учится! Ихъ въ Аннинской школ и по-латыни учатъ. Только я не знаю, каково онъ по-французски-то знаетъ.
— Такъ вы попросили бы мадамъ Бурдонъ его спросить.
— Что мадамъ Бурдонъ, онъ передъ нею сробетъ, со своимъ братомъ-ребенкомъ онъ развязне будетъ,— важно ршилъ камердинеръ.
Онъ, повидимому, желалъ не экзамена, но имлъ умыселъ похвастать передо мною знаніями своего сына и, не имя возможности унизить моего отца, унизить хоть меня. Это была его невинная месть за задержку жалованья. Я, дйствительно, смутился, услышавъ, что сынъ нашего слуги учится по-латыни, мое дтское самолюбіе проснулось впервые и что-то похожее на стыдъ заволновало мое крошечное сердце. Чего именно я стыдился, въ этомъ я не могъ дать себ отчета. Десятилтній сынишка Григорьа Иваныча явился ко мн, я сталъ его разспрашивать, что онъ знаетъ. Мальчикъ объяснилъ, что онъ учится въ школ четыремъ языкамъ, алгебр и геометріи, что онъ скоро,— черезъ годъ начнетъ учиться по-гречески, онъ, подобно своему отцу, былъ какъ-то искусственно развязенъ и хвасталъ передо мною. Непонятное чувство пробудилось во мн: я вдругъ возненавидлъ этого мальчишку. Я заставилъ его довольно грубымъ тономъ прочитать мн страницу изъ французской книги, злобно придираясь къ каждому слову, говоря, что у него мужицкій выговоръ, спрашивалъ у него самыя трудныя фразы и радовался его смущенію. У меня было непреодоимое желаніе ущипнуть или побить ребенка, но я смущался присутствіемъ его отца и удержался отъ рукопашнаго боя. По всей вроятности, я срзался бы на этомъ пункт!
— Вашъ сынъ совсмъ не знаетъ по-французски, онъ и читать не уметъ,— сказалъ я Григорью Иванычу.— Во Франціи мужики лучше читаютъ.
— Ой ли?— съ недоумніемъ и дкостью спросилъ камердинеръ.
— Да, да, онъ врно не учится въ школ, врно лнтяй,— поторопился я прибавить, и въ голов мелькнула мысль: ‘вотъ онъ его выпоретъ дома’.
Но дло вышло иначе.
— Онъ-то учится, а вы-то что?— покачавъ головой, съ безпощаднымъ презрніемъ вымолвилъ Григорій Ивановичъ и, взявъ сына за руку, вышелъ изъ моей комнаты. ‘Въ папеньку выродился!’ — ясно разслышалъ я, когда за постителями закрывалась дверь,— я неподвижно замеръ на средин комнаты и опустилъ голову… ‘Какъ собачонокъ бросили!’ — мелькнули въ моей голов слова сестры, и изъ глазъ брызнули слезы…
А дла отца въ это время шли изъ рукъ-вонъ плохо. Ключница жаловалась, что баринъ не даетъ денегъ за расходы и нечмъ кормить насъ и прислугу. Камердинеръ и мадамъ Бурдонъ, уже прозванная мною Бурдой и Бурдашкой, не получали жалованья за послдніе мсяца, грозили покинуть свои мста. Кредиторы, осаждали подъздъ съ утра до ночи, одинъ изъ нихъ, толстый купчина, бывшій когда-то крпостнымъ моего дда, осматривалъ внутренность дома и, кажется, размышлялъ, гд и что поставить. Отецъ пропадалъ изъ дому попрежнему, игралъ въ карты, кутилъ съ актрисами… Митричъ смущалъ меня какими-то вщими предсказаніями.
— Эхъ?— кряхтлъ онъ, стаскивая вечеромъ мои сапоги.
— Что, Митричъ?— спрашивалъ я.
— Да то, что прогоримъ мы совсмъ!
— Разв у насъ пожаръ?— съ испугомъ восклицалъ я.
— Эва! что пожаръ? плевое дло! Папенька-то больно закрутился.
— Какъ это, Митричъ, закрутился?
— Да, значитъ, совсмъ-таки съ домомъ поршилъ.
Я опять недоумвалъ.
— Вытуритъ насъ этотъ бородачъ, ддушкинъ выкормышъ, что кажиный день прізжаетъ, да папеньку не застаетъ, и передетъ онъ самъ, немытое его рыло, въ экія хоромы! Господи ты, Боже мой!..
Я начиналъ смекать, въ чемъ дло, бородачъ мн представлялся однимъ изъ крестоносцевъ, собиравшихся изъ большого дома на нашъ. Я выражалъ свое мнніе Митричу.
— Чего вы ни выдумаете, Павелъ Константиновичъ!— недовольнымъ голосомъ говорилъ старикъ, прибирая моо платье и переходя съ одной и той же вещью отъ стула къ шкапу и обратно.— Спать вамъ пора, какъ я вижу, такъ вы и бредите. И вдь экую штуку выдумали!..
Старикъ, ворча, уходилъ изъ комнаты, но я оставался при своемъ мнніи, и снова играло мое воображеніе…
Походы бородача на отца удались, какъ нельзя лучше. Отецъ уступилъ ему домъ, не совсмъ, не въ полное владніе, но по контракту на время, покуда не выплатится долгъ. Всть объ этомъ чрезвычайномъ событіи быстро облетла весь городъ, начались толки, сплетни, бросанье грязью, вс считали отца погибшимъ безвозвратно, и поэтому щадить его не. было причины. Это сломило его, онъ захворалъ, по совту докторовъ, а еще боле изъ желанія на время скрыться изъ города, онъ ршился хать за границу. Нужно было дрстать денегъ. Для этой цли распустили всю дворню, отецъ отправился въ деревню, захвативъ съ собою меня, сестру и тетку, названную мною кивакалкой, у нея мы должны были жить во время отсутствія отца.
Опять переворотъ, опять исканіе новыхъ формъ жизни, сознаніе, нелпости прошлаго и горькое чувство разлуки съ насиженнымъ гнздомъ, съ роднымъ домомъ, гд мы родились, съ улыбкой взглянули впервые на солнце, на людей, смялись, радовались, плакали. Только испытавшіе это чувство разлуки со своимъ домомъ поймутъ вполн его горечь. Какая-то свинцовая завса падаетъ на жизнь, которая велась въ этомъ жилищ, новые жильцы смываютъ послднія пятна, оставленныя въ немъ старыми жильцами, перебиваютъ обтяжку мебели, переставляютъ вещи въ новомъ порядк, провтриваютъ комнаты… И некому, и не для чего помянуть, какая борьба велась въ нихъ, какъ гибла слабая женщина, спасая своею грудью своихъ людей, лаская и цлуя ихъ врага, и медленно гасла съ улыбкой при людяхъ, со слезами въ одиночеств, какое впечатлніе произвела эта жизнь и эта гибель на другую женщину, почти еще ребенка, и что за мысли посяла въ молодой годовк послдней?.. Въ день отъзда вс начали искать сестру, она куда-то скрылась, я побжалъ въ кабинетъ матушки. Сестра стояла тамъ на колняхъ передъ кресломъ матери и припала головой къ его подушк.— Леля, что съ тобой?— воскликнулъ я.
— Голубчикъ, вдь мн никогда больше не быть у мамаши. Завтра здсь чужіе будутъ. Вс, вс забудутъ ее!— рыдая, говорила она и цловала это кресло, какъ будто оно было частью нашей матери.
Впрочемъ, съ кмъ же ей было прощаться, кром этого кресла, кром этой комнаты? Надо мной плакалъ Митричъ, около меня сновалъ Андрюшка, а она была одна, никмъ не любимая, грустная и забытая. Мы сли въ экипажъ и похали…
Прошлое прошло безъ слда…
Вотъ мелькаютъ передо мной наши родныя поля, волнуются еще зеленые всходы хлбовъ, виднются вдали лса… Вотъ отецъ опускаетъ стекло кареты, я и сестра высовываемъ свои дтскія личики, дышимъ свжимъ воздухомъ… Вотъ останавливается экипажъ, мужики кланяются, кто-то цлуетъ наши руки: мы въ деревн. На балкон барскаго дома появляется розовенькая фигура не то старика, не то юноши, въ его рукахъ скрипка.
— А! ну, пріхали!— говорилъ онъ, свсившись съ балкона.— А я, братъ, сегодня въ гор: у меня соловей околлъ.
Отецъ пожимаетъ плечами и идетъ съ нами въ комнаты.
— Это, папаша, какой музыкантъ?— спрашиваемъ мы.
— Это вашъ дядя,— отвчаетъ отецъ.

III.
Въ деревн лтомъ рай, если люди похожи на ангеловъ.

Довольно, старый барскій домъ съ безчисленными пристройками и службами, съ фантастическими бельведерами и балконами невообразимой архитектуры домашняго изобртенія, густой запущенный садъ съ искусственными руинами изъ новаго кирпича, съ покрытыми зеленью прудами и поросшими травой аллеями, покривившіяся избы крестьянъ, обширные засвы ржи, овса и гречи, чернющіе вдали лса и голубая широкая лента рки съ множествомъ проплывающихъ въ отдаленіи барокъ, дощаниковъ и рыбачьихъ лодокъ, съ вчными чайками и изморившимися подъ лямкой бурлаками, съ веселымъ пискомъ и крикомъ то тамъ, то сямъ проносящихся птицъ и безконечно-тоскливою, хватающею за сердце русскою пснею-плачемъ, — эта смсь приволья и богатства съ безвыходной забитостью и безпомощной бдностью разомъ поражаетъ каждаго свжаго человка, и не знаетъ онъ, засмяться ли ему дтски-безпечнымъ смхомъ, привтствуя эту благодать, или съ потупленной головой пройти стыдливо передъ этой картиной, какъ проходимъ мы передъ забитымъ бднякомъ, краснющимъ за свою забитость и стыдящимся протянуть руку за помощью… Такая картина открылась передъ нами, когда я и сестра вышли на балконъ и, не внемля замчаніямъ тетки-кивакалки, перевшивались то въ ту, то въ другую сторону. Разумется, насъ, какъ дтей, поразила только красота картины.
— Гляди, гляди, какая избушка стоить!— кричалъ я.
— А вотъ лодочка съ мужичкомъ плыветъ, далеко-далеко плыветъ,— указала мн сестра, заслоняя глаза отъ солнца,
— И мы съ тобой туда подемъ, я очень люблю на лодк кататься.
— Да ты никогда и не здилъ на лодк.
— Нтъ, здилъ, здилъ.
— Неправда, не здилъ… Зачмъ ты лжешь?— загорячилась сестра.
— здилъ!
— Послушай, если ты еще будешь лгать, такъ я теб уши надеру.
— Тебя накажутъ, тебя накажутъ за то, что ты споришь, какъ кухарка,— кричалъ я съ азартомъ, помня уроки мадамъ Бурдонъ о мщанской привычк спорить.
— Скверный лгунъ!
— Кухарка!
Сестра отвернулась отъ меня и отошла на другой конецъ балкона, я обернулся къ ней спиной. Это была первая наша ссора, первый мой неуважительный поступокъ съ сестрой. Въ такомъ положеніи мы простояли до той минуты, когда насъ позвали къ завтраку. Мы вошли въ столовую, гд уже сидла вокругъ стола вся наша семья.
‘Забудь печаль, взгляни въ окно,
Тамъ свтомъ все озарено
И воздухъ свжъ.
Тамъ можетъ грудь
Отъ прошлыхъ пытокъ отдохнуть…
И что былое,— если вновь
Мы слышимъ вчной жизни зовъ?..’
гармоническимъ голосомъ говорилъ дядя, задумчиво облокотившись на столъ и склонивъ на руку свою прекрасную голову. Мы не застали начала бесды, и хотя я могъ бы передать его. по дневнику дяди, передающему вс событія этой главы, но это совершенно не нужно для читателя.
— Стихи, хороши, но къ длу не йдутъ. Ты всегда смотрлъ на жизнь, какъ мечтатель, прожилъ безъ заботъ, безъ потрясеній, у тебя не было семьи,— сказалъ отецъ.
— Потрясенія! семья!— дядя заботливо потеръ лобъ, какъ будто у него подъ черепомъ забрался какой-то комаръ и засосалъ его мозгъ.— Нтъ, братъ, это невозможно, ршительно невозможно!— заговорилъ онъ отрывисто и взволнованнымъ голосомъ.— На жизнь надо смотрть философски. Эгоизмъ прежде всего. Волненіе — медленное самоубійство. Вдь это дурь, сумасшествіе! Жизнь дана для жизни, а не для смерти. И что такое потрясенія?— освжительная гроза, ливень посл засухи: сегодня скорбь, а завтра радость!
— Но съ Мари я утратилъ все, я не нахожу нигд мста. Эта скорбь не общаетъ радости на завтра.
Отецъ говорилъ небрежно, нехотя.
— Мари была женщина, и ты не могъ разсчитывать на ея безсмертіе.
— Значитъ: забыть?
— Утшиться!… И разв съ нею умерли вс женщины? Неужели увядшій цвтокъ долженъ вызывать слезы, если кругомъ красуются тысячи такихъ же цвтовъ, какимъ былъ онъ?
— Такъ жениться?
— Пожалуй, да, но полюбить — во всякомъ случа.
Отецъ пожалъ плечами.
— А денежныя обстоятельства?— съ раздраженіемъ спросилъ онъ, играя ножомъ.
— Въ этомъ я не знаю толку, но приказчикъ врно достанетъ теб денегъ.
— Сколько лтъ мы не видались съ тобою?
— Восемь.
— И ты остался все тмъ же…
Отецъ поискалъ подходящее слово.
— …поэтомъ,— подсказала тетушка, усмхаясь.
— Именно поэтомъ.
— Поэзія тмъ и хороша, что она не умираетъ и вчно оживляетъ своихъ любимцевъ.
— Бросая ихъ, когда они поступаютъ на службу, или…
— Зачмъ же служить?
— Хорошо теб! Но вдь я представитель нашего рода, не забиться же мн въ деревню, чтобы черезъ два поколнія съ нами случилось то же, что съ Шупениковыми.
Дядя снова началъ тереть лобъ.
— Да, да, долгъ! Ты меня извини, я совершенно упустилъ, это изъ виду.
Наступило молчаніе.
— Вы хорошо знаете русскій языкъ?— вдругъ рзкимъ гономъ произнесъ отецъ, никого не называя по имени, но устремивъ глаза на конецъ стола.
— Я-съ русскій,— послышался оттуда отвтъ, произнесенный обиженнымъ голосомъ.
Я только въ эту минуту замтилъ, что въ конц стола помщалась худенькая фигура сельскаго священника. Онъ пришелъ, чтобы отслужить молебенъ по случаю нашего прізда, но отецъ сказалъ: ‘мы не на житье пріхали въ эту глушь’,— и изъ вжливости пригласилъ священника къ завтраку.
— Я знаю, что французы не бываютъ русскими священниками,— иронически проговорилъ отецъ.— Но я спрашиваю: хорошо ли вы знаете русскій языкъ?
— Вы, вроятно, хотите сказать: правила русскаго языка,— уже съ полнымъ достоинствомъ и твердо замтилъ тотъ.
— Я всегда говорю то, что хочу сказать. Не зная правилъ, нельзя знать языка,— внушалъ отецъ.
— Однако, мужики…
— Однако, ‘отселева и оттелева’, ‘тово’, ‘воно-какъ оно’ и ‘энтакой’ не есть русскій язынъ и говорить эти слова не значитъ умть говорить по-русски,— прервалъ отецъ такимъ тономъ, какъ-будто съ каждымъ словомъ давалъ по удару своему противнику.
Священникъ опустилъ голову.
— Ну?— вопросительно процдилъ отецъ, остановивъ на противник свои глаза.
Какъ сейчасъ помню, что именно въ это мгновеніе я впервые разглядлъ отцовскіе глаза, и по мн пробжала дрожь. Оловянно-голубоватые, большіе, безпощадно холодные, они словно хотли вымучить изъ противника каждое слово, каждый звукъ.
— Я знаю правила русскаго языка,— почти шопотомъ промолвилъ священникъ, опустивъ глаза въ тарелку, какъ бы хотя спрятаться отъ инквизиторскаго взгляда.
Тетка злобно улыбалась, покачивая изъ стороны въ сторону головой.
— Съ этого надо было начать. Такъ вы будете въ продолженіе лта заниматься съ Павломъ Константиновичемъ и Еленой Константиновной русскимъ языкомъ и священной исторіей.
Завтракъ кончился, вс встали.
— Когда вамъ угодно, чтобы я началъ занятія?
— Мн угодно, чтобы вы начали ихъ завтра.
Священникъ сталъ откланиваться, онъ былъ молодъ, и въ его обращеніи еще проглядывала неловкость семинариста.
— Благословите меня, батюшка,— произнесла сестра, подходя къ нему.
Онъ, красня, перекрестилъ ее и поцловалъ въ голову, когда она цловала его руку. Я послдовалъ ея примру безъ всякой задней мысли. По лицу священника пробжало свтлое выраженіе кроткой любви.
— Это что-то новое!— сказалъ отецъ, нахмуривъ брови, когда ушелъ священникъ.— Гд вы этому научились, сударыня?
— Вс должны подходить подъ благословенье священниковъ, это мама говорила, она ихъ никогда не обижала,— твердымъ и вызывающимъ голосомъ промолвила сестра, длая удареніе на послдней фраз.
— Вотъ оно что!— отвтилъ отецъ на этотъ наивный дтскій протестъ и пошелъ въ свой кабинетъ для переговоровъ съ приказчикомъ.
Дядя пошелъ ловить рыбу и сказалъ, чтобы я пришелъ къ нему. Захвативъ фуражку, я побжалъ черезъ садъ къ рк. Изъ отцовскаго кабинета неслись страшные звуки брани. Я пріостановился.
— Я тебя выучу! Я теб покажу, какъ собирать оброки. Капиталъ нажилъ, сына откупилъ на волю. Ты думаешь, что и ты бариномъ сталъ! Я теб покажу, какой ты баринъ? Недоимки! Платить не могутъ! А изъ какихъ денегъ твой сынъ въ город лавку снялъ? А?
Я все слушалъ и ждалъ, что скажетъ приказчикъ.
— Чтобы мн было все собрано до копейки въ недлю! Слышишь?— гремлъ отецъ.
— Слушаю-съ!— гробовымъ голосомъ отвтилъ приказчикъ, точно произнесъ надъ кмъ-то: со святыми упокой!
Я поспшить выбраться изъ сада и пришелъ къ рк. Тамъ на берегу сидлъ дядя въ соломенной шляп съ широкими полями, въ свтломъ галстучк, въ лтнемъ костюм. Онъ не то ловилъ рыбу, не то любовался природой, наслаждаясь своимъ сладкимъ бездльемъ. Изящно одтый, съ засученными для чего-то рукавами, изъ-подъ которыхъ виднлась рубашка ослпительной близны съ дорогими запонками, онъ былъ прекрасенъ, его добродушное и умное лицо носило слдъ раздумчивости, какъ-будто въ его голов созрвали великія думы. Эти великія думы выливались изрдка въ звучныхъ стихахъ, печатавшихся въ журналахъ того времени, въ нихъ трактовалось о красотахъ природы, о ея тихомъ поко и слышались постоянные призывы туда, туда… Я пошелъ къ нему.
— А, Поль, пришелъ! Хорошо здсь?— спросить онъ.
— Да,— отвтилъ я.
Я оглянулся кругомъ, и опять заняли меня лодки, барки, поля и все это, озаренное солнечнымъ свтомъ, пахнуло благотворно на мою душу. Долго всматривался я въ каждый предметъ и съ каждой минутой находилъ все новыя картины и прелести. Между тмъ къ намъ подошли незамченные нами пять или шесть мужиковъ.
— Отецъ родной! не дай въ обиду!— заговорилъ одинъ изъ нихъ и бухнулся передъ ногами дяди на землю, его примру послдовали и другіе.
Дядя вскочилъ.
— Встаньте, встаньте! Что вы, братцы?— произнесъ онъ взволнованнымъ голосомъ.
— Не дай въ обиду! Житья нтъ,— говорили они одинъ за другимъ.,
— Да въ чемъ дло, ребята?
— Приказчикъ обноситъ насъ передъ бариномъ. Оброковъ, говоритъ, платить не хотимъ…
— Ну, смнить его, смнить каналью!— загорячился дядя.— Клеветать вздумалъ, ахъ, онъ подлецъ, ахъ, мошенникъ!
— Мы какъ есть все до копеечки представимъ, вотъ только съ хлбомъ управимся…
— Какъ же это, братцы, значитъ, за вами недоимки есть?
— Есть, точно есть, нечего грха таить, какъ не быть,— послышались голоса.— Только ужъ мы все до копеечки представимъ, вотъ…
Дядя началъ тереть лобъ, комаръ снова засосалъ его мозгъ.
— Но вдь барину нужны деньги теперь, такъ вы ужъ выплатите теперь, а приказчика онъ смнитъ.
— Да гд же у насъ деньги теперь? Какія теперь деньги! Вишь ты лто-то…
— Ну, ужъ вы оборотитесь какъ-нибудь, братцы. Этакъ нельзя.
— Выручи, отецъ родной, заступись!
— Да что же я могу сдлать? Брату деньги нужны, понимаете вы, братцы, что ему деньги нужны?
— Какъ не понять… Это извстное дло…
— Ну, вотъ видите ли, что жъ я могу тутъ сдлать? Ну, подумайте, что я могу сдлать?
Мужики понурили головы.
— Точно что оно… Что тутъ подлаешь?— заговорили они подругъ снова бухнулись въ землю со словами: заступись!
— Эхъ, братцы, если бы я былъ при деньгахъ, я бы заплатилъ за васъ, вы бы мн возвратили посл, дло бы и сладилось, а то я самъ не при деньгахъ. Что жъ тутъ подлаешь? Вдь ничего не подлаешь!
— Точно что ничего не подлаешь,— согласились мужики.
— Вы ужъ какъ-нибудь извернитесь, а приказчика мы смнимъ.
— Что приказчикъ! Извстное дло, приказчикъ! Мы ему pkf не хотимъ, другой на первыхъ порахъ еще хуже будетъ,— заговорили они.
— Такъ что же, братцы, разв вы хотите, чтобъ этотъ остался?
— Это ужъ все едино. Мы насчетъ оброка-то, что онъ говоритъ, что мы платить не хотимъ…— замялись просители.
— Нтъ ужъ, вы извернитесь,— промолвилъ дядя и поспшно распрощался съ ними.
Подъ этой сценой, записанною отъ слова до слова въ его дневник, слдуютъ разсужденія о неразвитости мужиковъ и великолпные планы устроить народныя школы, если найдутся на этотъ конецъ деньги. Былыя времена!
— Дядя, за что папаша требуетъ съ нихъ денегъ?— спросилъ я дядю дорогою.
Мн было очень жаль мужиковъ.
— Это оброкъ, они не заплатили его сполна.
— Разв нищіе платятъ деньги?
— Это не нищіе, это твои крестьяне.
— Какъ мои?— воскликнулъ я.
— Да, то-есть будутъ твоими, когда ты будешь совершеннолтнимъ. Это мужики изъ имнія твоей матери, ты ея наслдникъ, я думаю, ты это слышалъ отъ отца.
— Такъ я не хочу брать съ нихъ денегъ, мн ихъ не нужно,— заговорилъ я.— Мамаша сама давала нищимъ. Я этого не хочу, у нихъ ноги босыя…
Я волновался и готовъ былъ зарыдать, мн вдругъ вспомнилась матушка, въ ушахъ зазвучали ея стованія о бдныхъ людяхъ, припомнилось ея кроткое обращеніе со всмъ, что бдно и забито: неодолимая тоска сжала мое сердце.
Дядя, между, тмъ, теръ свой лобъ.
— Ты не говори объ этомъ отцу,— вкрадчиво-ласковымъ голосомъ замтилъ онъ.
— Разв ты его боишься? У него глаза страшные,— вопросительно сказалъ я.
— Не боюсь, но ты не говори…
— Нтъ, ты его боишься,— утвердительно промолвилъ я, поддаваясь какому-то злобному чувству.
— Фу! что за глупости ты говоришь!
— Да, да, ты боишься его, а еще большой такой, длинный, а трусишь!
Мн кровь хлынула въ голову, голосъ дрожалъ отъ злости, хотя я не могъ дать себ отчета, за что именно я злюсь. Мн только черезъ мсяцъ должно было исполниться девять лтъ.
Мы подходили къ дому.
— Ты съ ума сошелъ?
— Трусъ, трусишка, длинный!— дразнилъ я дядю.
— Это что за исторія?— раздался строгій голосъ, надъ моимъ ухомъ, я и дядя обернулись: за нами стоялъ отецъ.
— Ничего, глупости,— поспшилъ промолвить дядя.
Я увидалъ оловянные глаза и уже дрожалъ всмъ тломъ, вся храбрость пропала.
— Павелъ, я тебя спрашиваю?
— Я не хочу оброка, не хочу оброка! Мамаша сама подавала нищимъ,— зарыдалъ я.
— Какого оброка? Откуда?
— Я наслдникъ…
— Ты наслдникъ моихъ старыхъ штановъ!— отчетливо крикнулъ отецъ и обратился къ брату.— Ну-съ, что же это за исторія?— процдилъ онъ сквозь зубы.
Юлить было невозможно. Начались объясненія. Отецъ выслушалъ все подробно и на минуту задумался.
— Каковъ!— раздался зминый вопросъ съ террасы, и боле ничего не прибавила тетка, даже не показалась на сцену дйствія, но одно это слово ршило все, вывело отца изъ раздумья.
— Розогъ!— крикнулъ онъ, вводя меня за плечо въ домъ
Розги были принесены.
— Раздвайся!
Я медлилъ.
— Ну!— нетерпливо, поторопилъ отецъ, не глядя на меня.
Черезъ минуту послышался приказъ: ‘ложись!’, еще черезъ минуту началось сченье. Я пробовалъ вскочить, меня велли держать. Мн было мучительно стыдно этихъ незнакомыхъ людей. Сначала я кричалъ до хрипоты, потомъ тихо плакалъ и молилъ, какъ послдній нищій, о пощад, наконецъ, у меня не стало голоса, боли больше не чувствовалъ, но ощущалъ страшный жаръ во всемъ тл, а меня все скли… По мн начали бгатъ мурашки, я сталъ холодть… Я очнулся въ своей комнат на постели, попробовалъ ссть — не могъ, хотлъ перевернуться — тоже не удалось, я началъ плакать.
— Голубчикъ, миленькій, не плачь!— раздался надъ моимъ ухомъ голосъ сестры.
— Леля, это ты?— спросилъ я, не имя возможности разглядть ее, такъ какъ въ комнат были закрыты ставни.
— Я, только ты говори тише,— шептала она.— Теб больно?
— Я умру, Леля, непремнно умру.
— Нтъ, миленькій, не умирай! Меня безъ тебя убьютъ. Мы вмст будемъ жить, будемъ любить другъ друга. Ты меня прости, что я тебя утромъ бранила…
Леля цловала мои руки, стоя на колняхъ у моей кровати, и долго-долго всячески старалась утшать меня, хотя вс ея утшенія были отрывчаты и безсвязны, видно было, что и она страдала не меньше меня. Я тихо уснулъ подъ ея лепетъ и проспалъ въ горячечномъ бреду до утра.
Проснувшись рано, я почувствовалъ жгучую боль, и передо мною ожили снова вс происшествія минувшаго дня. Со всмъ пыломъ дтской фантазіи я представлялъ себ новыя муки, которымъ, по моему мннію, подвергнетъ меня отецъ: онъ представлялся мн палачомъ! Я сталъ придумывать, какъ бы спастись, куда бы убжать, подъ чью защиту. Оказалось, что бжать некуда, что защиты для меня не имется въ цломъ мір. Я началъ размышлять, кого я боле ненавижу изъ своихъ родныхъ: тетку, отца или дядю? Дтское чутье подсказало: дядю. Причина для его обвиненія была найдена весьма наивная. ‘Меня не скли,— говорилъ я себ:— покуда не явился дядя, не явись онъ и теперь, меня и здсь не за что было бы счь, значить онъ хуже всхъ. Сверхъ того, папа любилъ маму, а дядя не велитъ ее любить, говоритъ, что она должна была умереть. Онъ хуже всхъ’. Черезъ долгіе годы я нашелъ другія причины убдиться, что дядя былъ дйствительно хуже всхъ, но въ ту пору съ меня было вполн достаточно и этой, чтобы возненавидть этого прекраснаго, сладкорчиваго и кроткаго господина-поэта. Попробовалъ я молиться, но боль не давала возможности спокойно читать молитву. Такъ прошло время до тхъ поръ, пока меня позвали къ чаю. Едва, переступая, опустивъ голову на грудь, стыдясь взглянуть на незнакомую мн прислугу, которая уже успла меня высчь, вошелъ я въ столовую. Мн налили чаю. Вс старались не обращать на меня никакого вниманія, какъ на какую-то вселяющую отвращеніе гадину. Вы знаете, читатель, это натянутое, скверное и безнравственное положеніе, когда большіе выпорютъ ребенка и, мучась пошленькимъ и гаденькимъ самолюбьицемъ, молчаливо выжидаютъ, когда онъ самъ подойдетъ къ нимъ вымаливать прощеніе, по большей части именно это вымаливанье прощенья и бываетъ цлью сченья, не приносящаго никому никакой пользы. Вообще, мы очень любимъ, чтобы намъ кланялись, врно это происходитъ оттого, что у всхъ насъ давно болитъ спина отъ старыхъ поклоновъ… Но и въ этомъ скверномъ положеніи нашлось для меня утшенье: сестра очень бойко подошла ко мн и поцловала меня, не обращая вниманія на гнвный взглядъ тетки. Послдняя шепнула что-то отцу, указавъ глазами на насъ. Отецъ съ нетерпніемъ передернулъ плечами.
— Ты вернешься со мною въ Петербургъ,— сказалъ онъ.— Отъ тебя вс отказываются, негодяй!
— Да, да,— поспшила утшить меня тетка.— Ужъ я-то ни за что не возьму его къ себ посл этой исторіи, онъ, особенно если съ нимъ будетъ его сестрица, такихъ чудесъ натворитъ, что придется бжать изъ своего дома отъ нихъ.
— Я съ своей стороны тоже не намренъ тратить изъ-за него здоровья и терять спокойствіе,— прибавилъ дядя, стараясь не смотрть на меня.
Они вообще не упоминали моего имени, не указывали на меня и говорили обо мн, какъ о какомъ-то отсутствующемъ лиц, вроятно, для вящаго позора.
— Въ кантонисты его нужно отдать, чтобы тамъ проучили,— ршилъ отецъ, на въ его голос не было ни ршительности, ни злобы.
Я сидлъ съ потупленной головой, не подозрвая, что весь этотъ разговоръ былъ подготовленъ для того, чтобы я, ошеломленный грозными рчами, расчувствовался и попросилъ прощенія у публики. Она, бдная, мучилась въ эти минуты едва ли не сильне меня, а я, какъ неопытный актеръ, высченный въ первый, разъ, не зналъ, какъ надо развязать драму. Отецъ, не привыкшій говорить иносказательно, умышленно подготовлять сцены, первый измнилъ тактику.
— Проси прощенья у дяди!— приказалъ онъ.
Я посмотрлъ на него, его лицо было серьезно, но далеко не злобно въ эту минуту, потомъ взглянулъ на дядю, тотъ сидлъ, развалившись въ кресл, и, кажется, готовился протянуть мн руку для цлованія, онъ улыбался. Мн вспомнились мои утреннія размышленія, дядя со своею сладкою улыбкою показался еще противне. Я опять опустилъ голову и продолжалъ молчать.
— Ну, что же ты?— спросилъ отецъ.
— Папа! голубчикъ!— надрывающимся голосомъ вскричалъ я: — заски меня, если хочешь, а у него я не стану прощенья просить: онъ улыбается.
Отецъ широко раскрылъ глаза и мелькомъ взглянулъ на дядю, тотъ растерялся и завозился въ кресл, еще пошле расширяя свой ротъ улыбкой…
— Это что значитъ?
— Вези меня, куда хочешь, хоть въ кантонисты, но не оставляй здсь. Я не стану просить у него прощенія.. Ты не скъ меня прежде, ты за него меня высвъ!
— Я тебя и теперь выску.
— Ски!— я всталъ со стула и взялся за первую пуговицу курточки, готовясь ее разстегнуть.
Вс съ любопытствомъ смотрли на меня, ожидая, что будетъ. Отецъ холодно взглянулъ на дядю и на тетку и тихо, сказалъ мн:
— Пей чай, а тамъ посмотримъ, что длать.
— Каковъ характерецъ?— прошипла тетка.— И это еще девятилтній ребенокъ! ..
— Хорошо, если бы большіе болваны постарались походить на него,— отчетливо выговорилъ отецъ.
Тетк показалось, что оплеуха досталась именно ей: дядя былъ вполн увренъ, что это его създили по физіономіи, и оба сочли непремнною обязанностью надуться.
Съ этой минуты въ дом воцарилась тишина. Тетка только кивала головой, словно наввая про себя: ‘хорошо, хорошо, отплачу’. Дядя разговаривалъ очень мало, писалъ въ дневник о воспитаніи дтей вообще и о дтскихъ характерахъ въ особенности, и говорилъ всмъ вы — признакъ крайняго неудовольствія, даже одинъ разъ сказалъ отцовой собак: подите на дворъ!.. Впрочемъ, за послднее я не ручаюсь, можетъ-быть, это выдумала моя сестра, старавшаяся всми средствами развеселите меня. Отецъ былъ угрюмъ, но, незамтно для самого себя, обращался со мною внимательне обыкновеннаго. Съ его необузданнымъ и дикимъ характеромъ надо было, умть ладить, и я моею выходкой нечаянно подладился подъ него, это-то и обратило гнвъ на милость и привело къ развязк, которой никто не предвидлъ и не желалъ.
Черезъ три недли отецъ позвалъ меня къ себ и спросилъ: хочу ли я приготовиться для поступленія въ корпусъ и жить покуда въ дом моего крестнаго отца, или желаю жить у тетки?.. Я поспшилъ изъявить согласіе на первое предложеніе, хотя и не имлъ никакого понятія о крестномъ отц.
— Ты долженъ будешь учиться и не бить баклушъ,— строго замтилъ онъ..
— Я давно хочу учиться,— отвчалъ я.
— Ну, если будешь прилеженъ, то мы будемъ друзьями, слышишь?
— И ты меня простишь?— спросилъ я, не зная, какія чувства питаетъ ко мн отецъ: ненависть или любовь.
— Я на тебя и не сердился, я вспыльчивъ. Дядя, такъ тотъ на тебя и теперь дуется, да на всякое чиханье не наздравствуешься,— поршилъ онъ.
Сестру опечалило извстіе о близкой разлук со мною, я старался ее утшить общаніями писать къ ней, самъ же я не чувствовалъ слишкомъ сильной грусти при мысли о разлук съ нею, отчасти по ребяческой беззаботности, отчасти же потому, что видлъ близкое исполненіе моего желанія,— начало ученья, возможность сравняться съ сыномъ Григорья Ивановича. Я уже воображалъ себя и первымъ математикомъ, и отчаяннымъ. латинистомъ, все эго казалось мн такимъ легкимъ дломъ, что и задумываться о немъ не стоитъ: захотлъ и сдлалъ. Прошла еще недля, деньги были собраны всми неправдами, хлбъ продался на корню, и мы съ отцомъ собрались въ путь, конечно, не въ понедльникъ и потому неудачи нечего было бояться. Посидли минутъ съ пять, встали, начали прощаться. Тетка холодно простилась со мною, я забылъ поцловать у нея руку. Дядя назвалъ меня Павломъ Константиновичемъ и шаркнулъ передо мною ножкой… Сестра неутшно плакала, провожая меня на крыльцо.
— Черезъ два мсяца увидимся!— кричалъ я ей, когда тронулся экипажъ.
— Пиши ко мн!— кричала она…
Здсь оканчивается періодъ моего дтства, я начинаю не просто расти, но и развиваюсь, мой умъ вступаетъ въ свои права. Я мыслю, гляжу пристальне на окружающіе меня предметы и дла людей, моими поступками управляютъ уже не одни первыя побужденія, но и сознаніе, что то или другое хорошо или дурно. Конечно, я еще не понимаю, что такое жизнь и къ чему долженъ стремиться человкъ, но у меня уже есть стремленьице выучиться тому, что знаетъ сынъ Григорья Ивановича. Какъ ни мало это стремленьице, однако, оно волнуетъ меня, подталкиваетъ на дло, я живу во имя его, а не для одной ды и питья. Толковый воспитатель именно въ это время могъ бы воспользоваться моимъ пробужденіемъ и довести меня на хорошій путь…
Теперь, читатель, въ жилище моего крестнаго папеньки, перваго встрчнаго чиновника, благодтеля рода Шуповыхъ!

IV.
Чиновникъ Люлюшинъ, его жена и дти.

Іюль мсяцъ. Солнце палить безъ милосердія. Раскаленные, какъ печи, высокіе каменные дома пышутъ нестерпимымъ жаромъ на узкія загроможденныя строительнымъ матеріаломъ улицы. Удушливый, сухой втеръ поднимаетъ известковую пыль, несетъ ее по разобранной мостовой, врывается съ нею въ растворенныя окна, покрывая блымъ слоемъ столы и стулья, вихремъ взвиваетъ ее выше и, смшивая съ дымомъ,— валящимъ клубами изъ трубъ,— срою стью держится надъ городомъ, застилая голубое небо отъ глазъ облитыхъ потомъ, изморившихся чиновниковъ, бгущихъ въ департаменты съ мыслью: разршитъ ли имъ начальство отпускъ на 28 дней,— отъ некрасивыхъ женщинъ, спшащихъ съ рынка, разсчитывающихъ, не обчелъ ли ихъ мясникъ, не успвшихъ снять папильотки, расплести косички надъ лоснящимися лбами и пышно взбить послдніе клочки рдющихъ волосъ,— отъ оборванныхъ, являющихся почти въ природной нагот мостильщиковъ, штукатуровъ и барочниковъ, уже успвшихъ пость хлбушка съ квасомъ и спящихъ сномъ праведниковъ на мостовой подъ шумъ несущихся на дачи экипажей и крики передового, очищающаго дорогу для пожарныхъ, спшащихъ на пожаръ въ Ямскую…
Въ такой день прибылъ я съ отцомъ въ Петербургъ и былъ ошеломленъ этою картиною, какъ будто увидалъ ее впервые, хотя ровно за мсяцъ она не поражала меня, но тогда я не зналъ еще деревни, не дышалъ ея освжающимъ воздухомъ. И, все-таки, я бжалъ изъ нея… Мы остановились въ гостиниц, отецъ на скорую руку полъ и ухалъ къ моему крестному отцу, оставивъ меня одного. Я сидть въ раздумьи у окна, гд-то на улиц мучительно ныла шарманка, заглушаемая еще боле мучительнымъ воемъ расчувствовавшейся собаки, недалеко отъ моего окна, вися въ воздух, распвалъ заунывную псню штукатуръ, изрдка ругая крупнымъ словцомъ мужика, хладнокровно сидвшаго на мостовой и поддерживавшаго веревку, поднимавшую ругателя, съ Невскаго проспекта несся какой-то смутный гулъ зды, криковъ, движенія… Я впервые почувствовалъ свое одиночество. Изъ моихъ глазъ лились слезы, горькія, жгучія слезы неодолимой тоски, скуки и безпомощности. Если бы въ эту минуту кто-нибудь, хоть глупецъ, хоть развратный негодяй приласкалъ меня, сказалъ бы слово привта,— я отдалъ бы ему за эту ласку, за это слово свою дтскую душу, отдалъ бы на всякое дло, навсегда, беззавтно, всецло… Посл не-разъ видлъ я, какъ покупали негодяи дтскія души именно въ такія минуты — и въ ребенк погибалъ будущій человкъ…
Черезъ два часа отецъ возвратился съ чемоданомъ и веллъ мн собираться къ перезду на квартиру крестнаго отца. Въ нсколько минутъ мои вещи перешли изъ отцовскаго чемодана въ мой собственный — это первая моя собственность — и черезъ часъ меня и мой чемоданъ уже перевозили на новое жилище. Мы остановились противъ нашего собственнаго дома и стали взбираться по лстниц большого дома, занимавшаго меня въ былые дни. Во второмъ этаж мн встртились два знакомые по лицамъ мальчугана, которыхъ я когда-то видлъ изъ-за занавсокъ спускающими мыльные пузыри. ‘Вотъ они, дти-то крестоносцевъ!— подумалъ я.— А что, если они меня поколотятъ?’ Въ четвертомъ этаж мы остановились и позвонили у дверей, на которыхъ была дощечка домашняго издлія — о чемъ я узналъ посл — съ надписью: ‘Надворный совтникъ Абрамъ Семеновичъ Люлюшинъ’.
— А! милости просимъ, дорогіе гости! Скоро, скоро собрались, по-военному, батюшка, по-военному!— зачастила сладчайшимъ голосомъ мясистая госпожа, отворившая намъ двери, въ то же время я почувствовалъ на своей щек горячее дыханіе и услышалъ звукъ мокраго поцлуя, сопровождавшійся восклицаніемъ: ‘здравствуйте, душенька!’
Люлюшина — это была она — повела насъ въ гостиную черезъ переднюю, отдленную перегородкой отъ кухни: въ комнат припахивало чадомъ и отдавало прлымъ, жаренымъ и варенымъ. Эти запахи словно нарочно вырывались изъ кухни въ гостиную, чтобы успокоить постителя и заявить ему на первыхъ же порахъ, что здсь не голодаютъ люди, а дятъ — и плотно, и много дятъ.
— У извозчика вещи,— лаконически сказалъ отецъ.
— Сейчасъ, сейчасъ. Колька, сбгай за вещами Павла Константиновича.
Колька былъ сынъ Люлюшиныхъ, мальчикъ лтъ одиннадцати.
— Ему не снести чемодана,— замтилъ отецъ, смривъ глазами мальчугана.
— Такъ онъ дворнику велитъ, вы дадите ему на чай?— вопросительно прибавила хозяйка.
— Ну да, разумется,— нетерпливо промолвилъ отецъ.
— Бги же! чего ты ротъ-то разинулъ? Охъ, дти, дти!— вздохнула Люлюшина, качая головой.
— Вы мн напишите адресъ учителя вашихъ дтей, чтобъ я могъ съ нимъ переговорить и условиться.
— Сейчасъ, сейчасъ, только безъ очковъ-то я не могу написать,— съ замтнымъ замшательствомъ замялась хозяйка.— И гд это мои очки запропастились?
— Да я самъ напишу, вы мн скажите только, гд онъ живетъ.
— Извольте, извольте, вотъ вамъ карандашикъ и бумажечка.
Люлюшина старалась быть въ высшей степени любезною и нжничала даже съ карандашомъ и бумагой, придавая ему уменьшительныя названія.
Отецъ записалъ адресъ и ухалъ. Люлюшина повела меня въ мою комнату и предложила услуги разобрать мои вещи. Я охотно согласился на предложеніе.
— Какой же вы красавчикъ стали, весь въ папеньку,— говорила она, засновавъ отъ чемодана къ комоду и отъ комода къ чемодану.— Давно, давно Абрамъ Семенычъ хотлъ васъ повидать, вдь крестный сынокъ вы ему, свое, родное, стосковался онъ по васъ. Послдній-то годокъ посл смерти вашей маменьки,— царство ей небесное и покой вчный!— не видалъ онъ васъ, дла у него, знаете, времени свободнаго нтъ, ну, и не удавалось повидаться. Вотъ ужъ, какъ говорится: близко живемъ, да рдко бываемъ! Вдь вашъ-то домикъ изъ окошечка отъ насъ виденъ, а не могъ собраться, ршительно не могъ Абрамъ Семенычъ. Носочки-то плоховаты, плоховаты! надо бы новые сдлать, вотъ увидимъ, что папаша скажетъ.
Я ршительно не зналъ, у кого носочки плоховаты, у меня, у моего отца, или у Абрама Семеныча, впослдствіи оказалось врнымъ первое… Бесда Аграфены Степановны Люлюшнной была чрезвычайно похожа на звуки, издаваемые кофейной мельницей, когда она управляется разозлившеюся на господь и вымещающею свою злобу на этомъ невинномъ инструмент кухаркою. Сначала эти звуки раздражаютъ нервы, потомъ, мало-по-малу, человкъ привыкаетъ къ нимъ, ему длается даже сладко, какъ коту, у котораго щекотятъ между ушей, онъ понемногу жмуритъ глаза и тихо, тихо дремлетъ, а въ ушахъ раздается: тръ-та-та-та,— и съ каждой минутой все глуше и глуше становится эта музыка, въ воображеніи рисуются прихотливыя картины, не имющія ничего общаго съ окружающимъ…
— Ахъ, мерзкая! ахъ, мерзкая!— вдругъ оглушила меня Аграфена Степановна пронзительнымъ крикомъ, а я уже начиналъ дремать, пригртый солнцемъ. Я разинулъ ротъ, недоумвая, кого она ругаетъ: но передо мною уже была растянута одна изъ принадлежностей моего туалета и къ самому носу поднеслось какое-то темное пятно.— Не вымыла, такъ и оставила негодница, вдь это вы, врно, гд-нибудь на ягоду сли, и такъ и оставила, мерзкая! Вотъ ужъ, какъ говорится: ты ихъ хоть озолоти, а он для тебя и настолько не порадютъ.— Аграфена Степановна отмряла на своемъ мизинц, насколько он не порадютъ.— Он и мамашу-то вашу, я думаю, въ гробъ свели. Шутка ли восемь комнатныхъ слугъ, девятая прачка, десятый дворникъ, одиннадцатая судомойка, двнадцатый водовозъ… Да я и съ одною-то кухаркою постоянно больна, врите ли, едва ноги таскаю… Еслибъ не дти, бросила бы все и ушла бы въ монастырь, Господу Богу служить. Абраша — что? мужчина! и одинъ бы прожилъ спокойно. Вотъ ужъ, какъ говорится: одна голова, не бдна, везд мсто найдетъ.
‘Тръ-та-та-та!’ — раздавалось къ моихъ ушахъ, и снова слипались глаза и въ воображеніи носились смутныя картины…
Въ такихъ поучительныхъ разговорахъ прошло время до прізда отца. Ему показали комнату, гд мн суждено было провести неизвстное число, дней, недль и мсяцевъ, и объявили, что носочки плоховаты и надо новые сдлать.
Отецъ выдалъ на этотъ предметъ деньги. Насъ оставили однихъ.
— Вотъ теб деньги на твои мелкіе расходы и прихоти,— сказалъ отецъ, давая мн пятнадцать рублей, размненныхъ на мелочь и положенныхъ въ кошелекъ.— Если ты ихъ истратишь завтра же, то у тебя не будетъ ни копейки, можетъ-быть, въ теченіе года, значитъ, лучше тянуть ихъ долго, чмъ истребить въ одинъ день. Не хвастай ими и не показывай ихъ никому, чтобы не дать повода ихъ выманить. Будь твердъ и самостоятеленъ, главное — будь твердъ. Учись прилежно, я нанялъ теб учителя. Учись жить. Люди гадки, почти вс гадки, это ты увидишь самъ, можетъ-быть, уже видишь и теперь. Ну, и старайся быть лучше ихъ. Я не люблю людей, но и они меня не любятъ, ты старайся, чтобы тебя любили, чтобы не ругали. Вдь, я думаю, ты самъ слышалъ, что меня ругали?
Я не понималъ вполн этого военнаго краснорчія, похожаго на барабанную дробь, отецъ не умлъ ясно выражать свои идеи, а я не умлъ угадывать недосказанное. Но послдній вопросъ отца поразилъ, меня, и я сдлалъ движеніе, чтобы возражать.
— Что? Неправда, скажешь? Глупости! Нечего тутъ нжничать! Ты малъ, но ты уже узналъ многое… уже знаешь, что ты наслдникъ матери!— Въ этихъ словахъ звучала горькая иронія, точно онъ говорилъ мн: ты приготовляешься быть моимъ врагомъ.— Ты долженъ готовиться сдлаться старшимъ, изъ Шуповыхъ. Ну, и иди своей дорогой. Я усталъ. Теб станутъ льстить, какъ богачу, станутъ тебя надувать, вооружать противъ родни, это въ порядк вещей. Но ты долженъ теперь же знать, что каждый человкъ хочетъ жить и живетъ своимъ умомъ, другіе не должны ему мшать: если онъ имъ не нравится,— они могутъ съ нимъ разойтись, но не вмшиваться въ его дла. Такъ и мы съ тобой, куда бы мы ни пошли и что бы ни длали — это все равно, ты только долженъ учиться и не быть негодяемъ, я же обязанъ дать теб отчетъ только въ длахъ наслдства, оставленнаго теб матерью. Я это говорю теб теперь, потому что мы можемъ не увидаться нсколько лтъ. Прощай!
Я зарыдалъ: мн казалось, что онъ бранитъ меня за что-то.
— Папа, голубчикъ, я тебя очень люблю, такъ люблю, какъ любила тебя мама!
Лицо отца дрогнуло, но не боле.
— Прощай, прощай, сынъ мой!— поспшно произнесъ онъ, поцловавъ меня, и торопливо вышелъ вонъ.
Онъ хотлъ, чтобы я былъ твердымъ, не похожимъ на бабу.
— Проводили папашу, ангелочекъ мой! Полноте плакать, папаша будетъ, Богъ дастъ, здоровъ, мамашу новую привезетъ,— утшала Аграфена Степановна.
— Не надо мн никакой мамаши,— сквозь слезы отвтилъ я.
— И то правда! Ужъ никто не замнитъ родной матери, только дти-то этого не понимаютъ, пока мать жива, жизнь ей всю отравляютъ, въ гробъ ее сводятъ. А пожили бы съ мачихой, такъ узнали бы, что за горесть на свт. Вотъ ужъ, какъ говорится: мачиха хлбъ ржетъ, да ножомъ грозитъ! Что, вороны, рты-то разинули? глядите, какъ сироты-то плачутъ!— пугнула она своихъ сыновей.— Ну, полноте, батюшка! Поиграйте съ моими ребятишками. Вогь мой старшій сынъ Николай, а вотъ послдышекъ Шура. Играйте, голубчики, мн пора на столъ накрывать, сейчасъ Абраша придетъ.
Мальчики предложили мн поиграть въ карты или въ лото, но я не умлъ играть ни въ то, ни въ другое, и потому они ршили, что на первый разъ я буду смотрть, какъ они играютъ, и, такимъ образомъ, постигну таинства этой забавы. Я задумчиво сталъ слдить за игрой, мои мысли унеслись далеко, и въ игр я не понялъ ршительно ничего. Черезъ нсколько минутъ пришелъ мой крестный отецъ. Не снимая форменной фуражки, онъ прямо прошелъ къ своему письменному столу и сталъ разбирать бумаги.
— Груша, курьеръ не приносилъ отъ генерала бумагъ?— крикнулъ онъ жен, находившейся въ кухн.
— Нтъ еще, Абраша,— отозвалась она.
— Ну, такъ вели поскоре подавать обдать, я самъ сбгаю за ними посл. Кто это опять мой карандашъ чинилъ?
— Это я, папоцка,— отвтилъ Шура.
— То-то: я! изводите только доброе, третій карандашъ въ этомъ мсяц вынимаю. А спроси: на что чините? такъ, небось, и не отвтишь. Видно не своимъ горбомъ достаете! А! ужъ вы я перебрались?— произнесъ Люлюшинъ, увидвъ меня, и снялъ фуражку и перчатки.
Мы сли за столь.
— Я думаю, хорошо теперь въ деревн?
— Очень хорошо,— отвтилъ я.
— Вотъ нашему, брату такъ некогда разъзжать по деревнямъ.
Тмъ наша бесда и кончилась. Абрамъ Семенычъ принялся съ жадностью голоднаго волка истреблять пылающій супь, говядину, и соусъ, сдлавъ выговоръ за то, что соусъ холоденъ, хотя и обжигалъ имъ губы. Аграфена Степановна, стараясь поправить ошибку мужа, вела со мною любезные разговоры и сочла непремнною своею обязанностью повторить нсколько разъ, что Абраша очень, очень желалъ меня видть, Абраша въ это время оставался совершенно спокойнымъ, вроятно, полагая, что рчь идетъ не о немъ, а о какомъ-нибудь другомъ Абрам, моемъ родственник. Мн, несмотря на мою молодость, было очень трудно поврить увреніямъ Люлюшиной, потому что мы съ Абрамомъ Семенычемъ были почти столько же знакомы другъ съ другомъ, сколько и съ китайскимъ императоромъ. Раза четыре въ жизни видлъ я крестнаго отца и то мелькомъ, когда онъ приходилъ съ разными просьбами къ моему отцу, онъ же видлъ меня близко посл моихъ крестинъ только однажды и, кром односложныхъ фразъ: ‘здравствуйте! здоровы ли вы?’ — не сказалъ мн во всю жизнь ни одного слова. Мы были чужіе, и Люлюшинъ, какъ дловой человкъ и далеко не сентиментальный чиновникъ, кажется, вполн врно понималъ наши отношенія, можетъ быть, считалъ меня дойною коровою, но родственникомъ — ни въ какомъ случа. Его супруга точно такъ же понимала это въ душ, но, съ свойственною нашимъ женщинамъ мягкостью и любезностью, хотла доказать даже дойной коров, что ее будутъ доить ради родственной привязанности. Черезъ часъ посл обда пришелъ учитель. Занятія должны были идти въ коей комнат и, хотя она, по словамъ Аграфены Степановны, принадлежала исключительно мн, но съ перваго же дня моего поселенія здсь, въ ней поселились и дти хозяевъ со своими книгами и тетрадями, подъ тмъ предлогомъ, что вмст заниматься намъ будетъ удобне… Но зачмъ же перенесли въ мою комнату кровать для нихъ? Неужели вмст и спать удобне? Спали же они прежде въ спальн отца и матери? Аграфена Степановна говорила, что, можетъ-быть, я немного трусъ и потому спать съ ея дтьми мн будетъ не такъ боязно. Вотъ они, родственныя-то отношенія! Нашъ учитель — Алексй Васильевичъ Филипповъ — былъ молодой студентъ, весьма небогатый, судя по его потертому платью, онъ получалъ отъ Люлюшиныхъ за ежедневныя занятія съ дтьми шесть рублей въ мсяцъ. По его застнчивымъ, немного угловатымъ манерамъ и по нервному, то рзкому, то смиренному обращенію съ нами и съ хозяевами было замтно, что онъ еще связанъ по рукамъ и по ногамъ обстоятельствами, не усплъ еще выбраться на настоящій путь и не сумлъ стать на ту точку, гд человкъ, сознавая свое личное достоинство, длается спокойне, ровне и свободно относится ко всмъ окружающимъ лицамъ, не льстить и не потакаетъ мужикамъ и нищимъ за то, что они мужики и нищіе, не дуется на генераловъ и баръ и не старается оборвать ихъ за то, что они генералы и бары. Онъ даже училъ какъ-то странно, то волновался отъ лности учениковъ, принимая ее за какое-то личное оскорбленіе, за невниманіе къ его усиліямъ, то хладнокровно. говорилъ не знающему уроковъ ученику: сегодня-не выучили, такъ попробуйте завтра приготовиться, всего вдругъ нельзя сдлать, то толковалъ о необходимости давать полную волю дтямъ относительно ученья и не принуждать ихъ ни къ чему, то сердился, если мы хотли сами выбрать для себя задачу изъ сборника ариметическихъ задачъ. Усвшись за столъ, онъ окинулъ меня пытливыми глазами, вроятно, нашелъ во мн сходство съ отцомъ, и началъ разспрашивать, что я знаю.
— Я ничего не знаю,— отвчалъ я, вспомнивъ о званіяхъ сына Григорія Иваныча.
— Какъ ничего? И читать не умете?
— Это я зналъ, когда мн было пять лтъ.
— Подъ диктовку хорошо пишете?
— Пишу, только съ ошибками.
— А ариметику, священную исторію учили хоть немного?
— Ариметику знаю до десятичныхъ дробей, священную исторію всю — по краткому руководству.
— По-французски и по-нмецки учились читать и писать?
— Я говорю на этихъ языкахъ.
— Какъ же вы сказали, что вы ничего не знаете? Это вамъ похвастать захотлось, бариномъ-всезнайкой прикинуться?— учитель произнесъ эти слова такимъ тономъ, въ которомъ ясно проглядывало его нерасположеніе къ барству, можетъ-быть, усиленное утреннимъ визитомъ отца, онъ, кажется, хотлъ съ перваго же раза воевать съ барчонкомъ, давать ему щелчки и топтать въ грязь, конечно, все это съ благою цлью: сдлать изъ побиваемаго — честнаго гражданина… Однимъ словомъ, учитель былъ, какъ, я уже сказалъ, неуходившійся, неустоявшійся юноша.
Я смутился и не зналъ, какъ бы выяснить свою мысль, но онъ уже язвилъ меня…
— Вы, врно, и мазурку, умете танцевать, и на фортепьяно разныя пьески выигрываете, и постигли искусство держаться прямо?
Изъ этихъ словъ я понялъ только то, что меня ни съ того, ни съ сего бьетъ незнакомый человкъ, у меня задрожали губы, глаза начало заволакивать: я еще не выплакалъ всхъ своихъ слезъ и едва удерживался отъ нихъ теперь.
— Да, да, я все это знаю, все знаю!— заговорилъ я прерывающимся голосомъ.— Но разв я виноватъ, что меня ничему больше не учили? что другіе знаютъ въ мои лта и по-латыни, и геометрію, и алгебру учатъ?
— Чего вы расходились?— насмшливо замтилъ онъ,
— Меня вс не любятъ! И вы бранить стали…
— Разв васъ притсняли?— наивно спросилъ онъ.
— Меня бросили, вс бросили, и сестру бросятъ, какъ собаченку…
— А-а!— задумчиво произнесъ учитель — Успокойтесь,— ласково сказалъ онъ черезъ нсколько минуть, уже считая обязанностью любить угнетеннаго, хоть бы онъ былъ мошенникъ.— Я очень нервный человкъ, меня сердить, когда я слышу барское хвастовство… Мн показалось, что и вы хотите похвастать… Вы на меня не сердитесь…— Онъ говорилъ отрывисто, волнуясь, и, кажется, внутренно таскалъ себя за волосы.— Такъ вы хотите серьезно учиться всему?
— Да.
— Хорошо, попробуемъ…
И вотъ, съ этой минуты я длаюсь предметомъ опытовъ: меня пробуютъ развить, пробуютъ заставить мыслитъ въ извстномъ направленіи, подбираютъ для моего чтенія книжечки одного рода, однихъ взглядовъ, въ конц-концовъ, изъ меня должна выйти тройная эссенція этихъ взглядовъ…
По окончаніи, урока дти подали учителю журналы.
— Какъ это вамъ не надостъ заботиться о баллахъ? Разв вы для нихъ учитесь, а не для своей пользы, не для своей выгоды?
— Мамаша браниться станетъ, если вы не поставите балловъ. Она подумаетъ, что мы худо учились и хотимъ ее обмануть.
— Разв вы ее обманывали когда-нибудь, что она можетъ васъ подозрвать?
— Не обманывали, да ужъ она такая родилась, никому не вритъ, все говоритъ, что ее. обманываютъ.
Учитель какъ-то нервически передернулъ плечами и выставилъ въ журналы баллы, каждому ученику за каждый урокъ по пяти. Мы пошли въ гостиную, гд сидла Аграфена Степановна за шитьемъ больничнаго блья и Абрамъ Семеновичъ за перепиской бумагъ. Меньшой Люлюшинъ бжалъ первымъ, съ криками: ‘мамоцка, у меня все пятерки’.
— Умникъ, Шура, дв копейки получишь! Балуете вы его, Алексй Васильевичъ! А у тебя что?— спросила Люлюшина у старшаго сына, шедшаго сзади насъ.
— Тоже пятерки-съ.
— То-то! смотри у меня!— погрозила мать.— Ты ужъ большой, долженъ учиться. Запорю, если въ гимназію экзамена не выдержишь.
На глазахъ ребенка сверкнули слезы, но онъ постарался ихъ скрыть и ушелъ въ другую комнату.
— Вы напрасно его пугаете, Аграфена Степановна: онъ экзаменъ сдастъ отлично, первымъ,— вступился учитель за своего ученика.
— Знаю, батюшка, да все острастка нужна. Вдь не схвачу же я его, и въ самомъ дл, сдуру и не почну пороть ни съ того, ни съ сего, а какъ пригрожу, такъ онъ и будетъ бояться.
— Страхомъ вы ничего не сдлаете, а научите только обману и лжи, надо ласкою…
— Ха-ха-ха! Охъ, вы, молодежь! Наживите-ка своихъ дтей, позовите насъ крестить, а тамъ мы и посмотримъ, какъ вы ихъ гладить будете — по шерсти или противъ шерсти… ха-ха-ха!— въ этомъ смх и въ тон рчи слышалось полнйшее пренебреженіе къ совту учителя.
— Молодецъ, Груша! Хе-хе-хе!— насмшливо промолвилъ Абрамъ Семеновичъ, продолжая писать.
Учитель взялся за фуражку.
— Куда вы? Не пущу! пейте у насъ чай.
— Мн нужно до…
— Ни-ни-ни! Вздоръ! Оставайтесь, полчаса не Богъ знаетъ что составятъ,— урезонивала Аграфена Степановна.
Учитель повиновался и услся противъ хозяйки у ея рабочаго столика. Вскор подали чай, намъ роздали по ломтю хлба съ масломъ и по два сухаря. Принявъ отъ учителя въ третій разъ опорожненный стаканъ, Люлюшина предложила ему четвертый. Учитель отказался. Она настаивала. Согласія, все-таки, не получалось.
— Не хотите теперь, такъ я вамъ немного погодя налью,— рискнула хозяйка на послднее средство.
— Нтъ-съ, ужъ вы мн совсмъ не наливайте, я…
— Врно у насъ чай-то не хорошъ, батюшка, гд ужъ пить!— обидчивымъ голосомъ произнесла Аграфена Степановна.
— Ей-Богу, хорошъ, да не могу я больше выпить,— чуть не плача уврялъ ее учитель, зная, что она хочетъ задать ему паровую ванну ради любви къ нему, дешевому и толковому наставнику ея дтей.
— Ну ужъ, Богъ съ вами, можетъ, вы и правду говорите, да у васъ, у ученыхъ, по лицу не узнаешь,— ршила хозяйка и приказала кухарк пить чай, принимаясь за мытье чашекъ, которыя, ради цлости, мылись въ комнат.
— А что, какъ нынче стоитъ въ цн говядина?— спросилъ учитель, вроятно, желая этимъ пріятнымъ для хозяйки вопросомъ разсять остатки дурного впечатлнія, произведеннаго отказомъ отъ четвертаго стакана чаю.
— И не спрашивайте! Дерутъ, мошенники мясники, что имъ вздумается.
— Да какъ же такъ — вдь такса есть?
— То-то и бда, что такса. При ней и торговаться не думай. А вы разсудите, таксу-то кто устанавливаетъ? Мясники же! Вотъ оно дло-то и выходитъ дрянь. Дайте-ка мн оцнить моего Шуру, такъ я его въ милліонъ поставлю, а вотъ вы, можетъ, и гроша за него не дадите.
— Да, точно что плохо.
— Ужъ какъ плохо-то, такъ я вамъ и представить не умю! Я и то говорю Абраш: ужъ ты какъ себ знаешь, а я сть говядины не стану.
— Какъ же безъ-говядины?— испугался учитель.— Этимъ вы совсмъ отощаете: вонъ Абрамъ Семеновичъ въ должность ходитъ, дти на двор бгаютъ, имъ нужна питательная пища, мясное.
— Да что вы, Христосъ съ вами, выдумали! Разв я басурманка какая, что дтей, да мужа на овсянк морить стану, аберсупами имъ кишки полоскать? Я про себя говорю, все одно фунтомъ въ день меньше выходить станетъ.
— А здоровье? А силы? Не приходится и вамъ безъ говядины сидть.
— Что тутъ не приходится. Я сама говядина.
Я съ удивленіемъ взглянулъ на Аграфену Степановну, которую до этой минуты не имлъ никакого права считать говядиной. Мн бросились въ глаза ея руки, открытыя до локтей, на которыхъ нельзя было открыть ни малйшаго слда костей, и широкое, толстое лицо, раскраснвшееся отъ чаю, съ ямками на щекахъ и двойнымъ подбородкомъ. ‘А, можетъ-быть, она, и въ самомъ дл, говядина!’ — подумалось мн, и по лицу скользнула улыбка. Учитель взялъ фуражку и всталъ, чтобы идти домой, но это не такъ легко было сдлать.
— Что это, вы ужъ во-свояси собираетесь?— спросила хозяйка.
— Лора. Нужно еще почитать кое-что.
— Охъ вы, читальщики! Зачитаетесь вы когда-нибудь, помяните мое слово!— пугала она молодого человка.
— Авось не зачитаюсь,— съ улыбкой храбрился онъ.
— А ужъ зачитаетесь! Не мало я на своемъ вку примровъ видла. Да вотъ, недалеко ходить, Абрамъ Семеновичъ ровно восемь мсяцъ отъ книгъ былъ помшанъ.
— Неужели?— невольно воскликнулъ учитель и боязливо посмотрлъ на хозяина, серьезно читавшаго бумаги.
— Право, не лгу! Ровно восемь мсяцевъ былъ помшанъ…
— Нтъ, Груша, семь,— отозвался изъ-за бумагъ Абрамъ Семеновичъ.
— А ну-ка посмотримъ, что восемь,— подбоченясь продолжала хозяйка.
— Кажется, семь.
— Ужъ не спорь, Абраша! Вдь я же хорошо помню. Наканун твоего помшательства я забеременила Ксеніей, а когда тебя вылчили, такъ отъ самаго отъ этого грома я и разршилась, не доносивъ ея мсяцъ,— бойко проговорила Аграфена Степановна и невольно посвятила меня въ одну изъ тайнъ физіологическихъ законовъ.
Вообще вс физіологическія отправленія я очень скоро узналъ въ этомъ дом. Тутъ все длалось нараспашку..
— Отчего же громъ былъ при выздоровленіи Абрама Семеновича?— спросилъ учитель, должно-быть, подозрвая, что въ эту торжественную минуту заговорило и само небо, какъ это бываетъ, въ мелодрамахъ.
— А вотъ, видите ли, я вамъ все разскажу сначала… Да сядьте вы, что столбомъ-то передо мною стоите! Шура, возьми у учителя фуражку, чтобъ она мн глазъ не мозолила.
Учителю пришлось ссть, хотя фуражки онъ и не отдалъ, надясь скоро отдлаться: у него дома наврное было много дла.
— Жили мы тогда еще въ Кіев,— начала хозяйка.— Былъ у насъ домишка на курьихъ ножкахъ, до крыши рукой достать, только самимъ жить, да и семья-то у насъ была не малая. Батюшка съ матушкой, я, Абраша, сестра его у насъ жила, дтей четверо, да хлопецъ. Шумъ, да возня это у насъ цлый день: батюшка мой сапоги тачаетъ, матушка съ бубликами возится, продавала ихъ покойница, я съ сестрой Абраши обдъ сготовляю, либо иглой что-нибудь ковыряю, хлопецъ то чинитъ что-нибудь, то въ огород копается, ребятишки уроки справляютъ, чтобы выучиться къ той пор, какъ-отецъ придетъ, да нтъ, нтъ и раздерутся. Ну, ихъ къ Богу! бда съ дтьми. Едва уймешь. Извстное дло, дитё неразумное. Такъ-то это у насъ шумъ да трудъ, а спорыньи нтъ: то того недостаетъ, то другого взять негд, а о третьемъ подчасъ лучше и не спрашивай! И стало Абраш такъ тоскливо на все это смотрть. ‘Покоя, говоритъ, нтъ, бьешся, какъ рыба объ ледъ, рукъ не покладаешь, а что вырабатываешь,— на улицу срамъ выйти, одежонки порядочной нтъ’. Ужъ это онъ заговаривался, потому что у него сюртучокъ форменный еще новешенекъ былъ… Сталъ онъ, батюшка, отъ людей прятаться, духовныя книги читать. Охъ, ужъ худая это примта! Посмотрю я, бывало, къ нему въ щелочку, а онъ сидитъ и читаетъ, сидитъ и читаетъ, и нчто на бумаг чертитъ. Просто страхъ! Разъ безъ него посмотрла я, что онъ чертитъ, гляжу — гробы съ балдахинами, вотъ, какъ, примрно, на генеральскихъ похоронахъ бываетъ… Ну, мы покачиваемъ вс головами, однако, ничего не примчаемъ особеннаго: и въ должность онъ ходитъ, и дла справляетъ. Только вотъ однажды…
— Да вотъ послушайте, какая штука-то вышла!— не утерплъ Абрамъ Семеновичъ и далъ всмъ почувствовать, что приближается катастрофа.
Вообще же онъ держалъ себя во время разсказа такъ, какъ будто рчь шла о совершенно постороннемъ человк, чужомъ для него.
— Ужъ ты молчи, Абраша, я доскажу. Вотъ однажды пишетъ онъ докладную бумагу генералу и подаетъ ее ему, глядитъ генералъ, а на бумаг написано: ‘Ваше превосходительство! что, братъ, кукишъ сълъ?’
— Ей-Богу, такъ вотъ и написалъ!— мотнувъ энергически головою, воскликнулъ Абрамъ Семеновичъ и, кажется, даже теперь удивился своей смлости. Я и дти захохотали, учитель улыбнулся какъ-то странно.
— Ну, разумется, назначили слдствіе: нашли, что въ упомшательств, отправили въ больницу. Такъ вдь убжалъ домой, забился въ чуланъ и не выходитъ оттуда. Мы ему и пить, сть, и блье чистое носимъ — не беретъ ничего, сидитъ на корточкахъ и молчитъ. День прошелъ, другой прошелъ, проголодался онъ, мой бдняжка, вижу я, шкандыбаетъ къ моему окну. ‘Подайте, Христа ради!’ говоритъ, да такъ-то жалобно говоритъ, что у меня сердце надрывается. ‘Господи, думаю, отъ своего-то хлба, да, Христовымъ именемъ побирается: Разв мы тебя попрекали голубчика, что ты въ нашемъ дом съ сестрою живешь?..’ У Аграфены Степановны и теперь навернулись слезы, Абрамъ Семеновичъ вздохнулъ и, вроятно, вполн искренно пожаллъ того человка, о которомъ шла рчь.
На нсколько мгновеній воцарилось молчаніе.
— Хорошо. Томился онъ это такимъ манеромъ у насъ въ чуланчик, побираясь Христа ради. Самъ изморился и насъ всхъ изморилъ. Ходила покойница-матушка вокругъ церквей на колняхъ, свчку къ голов прилпляла, лкарей звали,— нтъ облегченья! Вотъ и приходитъ къ намъ одна старушка. ‘Я, говоритъ, его вылчу!’ Обрадовались мы. ‘Бери, что хочешь, говоримъ, только вылчи’. Начала она его лчить. Набрала травъ, велла ихъ сварить въ вод, остудила въ холодник, вылила настой въ ведро и забралась съ нимъ на чердакъ. Только приходитъ Абраша къ моему окну за подаяніемъ. ‘Подайте, Христа ради’, говоритъ. Я ему подаю краюху хлба. ‘Прими, говорю, что Богъ послалъ’. А старуха-то съ чердака какъ бухнетъ на него водою изъ ведра-то, онъ такъ и бросился бжать. Весь мокрый забился въ чуланчикъ, дрожитъ, и дрожитъ отъ холода. Мы испугались-было, какъ бы онъ чего надъ собою не сдлалъ, да старуха успокоила. На другой день та же исторія, на третій то же, да такъ-то она его девять день окачивала! На десятый велла купить большой горшокъ и большое корыто. Купили мы ей большой горшокъ и корыто. Только пришелъ Абрашка за подаяніемъ, она велла его схватить и связать, связали его, положили на землю и прикрыли корытомъ. Отошла старуха отъ корыта шаговъ на пять, да изо всей силы и пустила въ него горшкомъ! Свту мы не взвидли отъ грома, я такъ и думала, что Абраша, мой голубчикъ, подъ корытомъ преставится… Съ этого-то переполоха я и Ксешу прежде времени родила.
— Ну, а Абрамъ Семеновичъ?— спросилъ учитель, не вря глазамъ, что тотъ самъ своею особою сидитъ передъ нимъ и здоровымъ, и живымъ.
Мы надрывались отъ смха.
— Выздоровлъ, попрежнему служить сталъ, такимъ усерднымъ сдлался, что черезъ годикъ мы и поправились, разжились немного, отдлились отъ батюшки и отъ матушки. Потомъ, бывало, генералъ надъ нимъ подсмивался: ‘Такъ какъ же это я, братецъ, кукишъ-то сълъ?’
— Вотъ, право, не лгу, такъ и спрашивалъ!— опять энергически мотнулъ головой Люлюшинъ.
Учитель всталъ, но на столъ уже подавали ужинъ и ему поневол пришлось остаться.
А какъ вы думаете, читатель, для чего разсказывала Аграфена Степановна эту исторію?— Для того, чтобы накормить учителя! И каждый разъ воспоминала она что-нибудь изъ прошлаго, разсказывала и занимала наставника своихъ дтей, и когда повторяла уже разсказанное, то засаживала его за рисованье узоровъ для блья, мтокъ для платковъ, но цль достигалась почти всегда, и, по уход наставника, я всегда слышалъ одн и т же фразы.
— Ну, хоть червяка заморилъ,— говорила Аграфена Степановна.— Я думаю, и не обдалъ сегодня, поди-ка въ карман-то втеръ свищетъ. Охъ охъ, хоть накормишь голоднаго, да тмъ своимъ милосердіемъ Господу Богу угодишь и въ грхахъ оправдаешься!..
Она широко крестилась, глядя въ передній уголъ, гд теплилась лампада, и въ то же время прикрывала звающія уста… День кончался…

V.
Продолженіе предыдущей главы.

Не стану утомлять читателя передачею всхъ разсказовъ, которыми, во имя искупленія своихъ грховъ и спасенія души, занимала Аграфена Степановна учителя, протягивая время до ужина, не стану отдавать подробнаго отчета о ход моего образованія, но постараюсь въ общемъ очерк представить ту жизнь и т личности, среди которыхъ привелось мн прожить слишкомъ годъ. Он не должны быть пропущены безъ вниманія. Я всегда былъ твердо увренъ, что глупое лицо послдняго лакея, подвязывавшаго въ дни нашего младенчества салфетку подъ нашъ подбородокъ во время обда, иметъ точно столько же правъ занимать мсто въ исторіи нашей жизни, какъ та первая книга, которую мы прочли украдкою, едва разбирая по складамъ заключавшіяся въ ней мысли. Во времена моего безотраднаго дтства я относился враждебно къ той жизни и къ тмъ личностямъ, о которыхъ поведу рчь въ этой глав, часто плакалъ отъ нихъ горькими слезами: но теперь, когда я намыкался по блу-свту и насмотрлся на все, на что можетъ насмотрться каждый изъ насъ, если онъ не поспшитъ въ испуг закрыть свои глаза передъ страшной дйствительностью,— теперь, говорю, положа руку на сердце, я совершенно безпристрастно отношусь къ нимъ и, принимаясь за описаніе ихъ, чувствую, что перо не дрожитъ въ моей рук и грудь не волнуется тревожнымъ чувствомъ пробудившейся злобы. Я спокоенъ. Прошедшее является передо мною простой картиной, которую я когда-то, очень давно, видлъ весьма близко,— и не боле. Ея содержаніе темно, печально, но наблюдатель не иметъ никакого права сердиться на это. Мало ли есть на свт темныхъ, печальныхъ картинъ!..
Люлюшины, какъ читатель могъ усмотрть изъ откровеннаго разсказа Аграфены Степановны, прошли путемъ лишеній и невзгодъ, и только съ грхомъ пополамъ достигли того извстнаго благосостоянія, которымъ пользуются вс титулярные, надворные и коллежскіе совтники, пристроившіеся къ тепленькимъ мстечкамъ. Они не бдствуютъ, но голодаютъ, отъ ихъ ежемсячнаго дохода остаемся даже излишекъ, но они еще не настолько уврены въ прочности своего благосостоянія, чтобы пользоваться и наслаждаться жизнью, передъ ними, какъ передъ похитителями чужой короны, вчно носится призракъ чернаго дня, и они откладываютъ копейку на этотъ день, бьются именно изъ-за этой копейки, чмъ больше откладывается этихъ копеекъ, тмъ полне радость откладывателей, но отъ этой радости ветъ не спокойною увренностью, а тревожной боязнью передъ будущимъ, они, если можно сдлать такое сравненіе, шьютъ саванъ, привтствуя рожденіе ребенка. Вс члены семьи Люлюшиныхъ, каждый по-своему, были тми своеобразными практиками, какихъ сотнями тысячъ производитъ нашъ общественный быть, характеристическая черта такихъ практиковъ та, что они дале своего носа ничего не видятъ и вчно дйствуютъ ради сегодняшней выгоды, хотя бы она грозила тысячами бдъ въ будущемъ. Въ былыя времена, подъ гнетомъ бдности, Люлюшины толкались во вс стороны,— честнымъ трудомъ и трудовымъ потомъ,— ахъ, это было очень давно!— старались достигнуть желанной цли — богатства. Много было грустнаго и комическаго въ этихъ первыхъ, до крайности-наивныхъ попыткахъ, они, повидимому, хотли создать сутки въ тридцать-шесть рабочихъ часовъ и пріучить желудки сть только по праздникамъ! На первыхъ порахъ узкій и односторонній умъ Абрама Семеновича, тогда еще совсмъ юнаго, едва не погибъ, видя тщетность всхъ усилій, и временно угасъ: семья въ отчаяньи опустила руки, раздавала послдніе мдные гроши лкарямъ, на церкви, на свчи… Немного позже, сознавая, что обогащеніе идетъ мучительно-медленно, семья пускается въ аферы, нанимаетъ большую квартиру и отдаетъ по комнатамъ постороннимъ людямъ, но комнаты стоятъ по мсяцамъ пустыми, одни жильцы не платятъ денегъ, другіе заводятъ буйство и развратъ, аферистамъ приходится платить и за тхъ, и за другихъ извстную дань полиціи: въ итог оказывается не прибыль, а убытокъ. Между тмъ ежегодно родятся дти, такъ какъ бдняки, совершенно по неизвстнымъ наук причинамъ, плодовиты до крайности, и ежегодно же, уже по извстнымъ для всхъ причинамъ, умираютъ новорожденные: крестины, панихиды, похороны, поминки — у всхъ голова кругомъ идетъ. Все требуетъ денегъ, денегъ, во что бы то ни стало денегъ! Сестра Абрама Семеновича находится первая въ этомъ критическомъ положеніи, совтуетъ продать кое-какой лишній скарбъ и купить лошадь, чтобы пускать ее въ извозъ. Совтъ принятъ. Дло идетъ сначала хорошо, но потомъ съ каждымъ днемъ извозчикъ привозитъ прибыли все меньше и меньше, денегъ недостаетъ на кормъ лошади и на починку экипажа, въ порыв горя виновница этой зати ршается на неслыханный досел поступокъ: обрзаетъ себ волосы, надваетъ извозчичью одевду и три дня подъ рядъ здитъ въ извозъ, чтобы проврить работника, простужается и смертью оканчиваетъ жизнь… Люлюшины ставятъ надъ ея прахомъ крестъ съ лаконическою эпитафіей: житія ея было 36 лтъ,— и предаютъ проклятію аферы. Абрамъ Семеновичъ, мрачный, озлобленный, перезжаетъ въ ту улицу, гд былъ нашъ домъ, и, махнувъ рукою на все, впадаетъ въ какое-то отупніе и грызется съ женой за каждый лишній грошъ, точно онъ пересталъ любить, возненавидлъ свою толстую Грушу, отраду жизни, нжнйшую изъ женъ. Груша тайно плачетъ, ее терзаетъ мысль, что любимый, ненаглядный Абраша ее разлюбилъ, она сряду сорокъ дней ставитъ по свч за престолъ, даетъ Абраш пить какую-то приворотъ-траву и начинаетъ чувствовать ненависть къ своему новорожденному младенцу Кольк, родившемуся въ пятницу, въ полночь, и, слдовательно, обреченному судьбою вносить за собою повсюду раздоръ и несчастіе… И именно въ эту-то пору нежданно-негаданно судьба приготовляла награду терпливой семь. Сначала она постепенно освобождаетъ семью отъ всхъ дтей, кром Кольки, потомъ, въ день моего рожденія, наталкиваетъ моего отца на Абрама Семеновича. Послдній длается моимъ воспріемникомъ отъ купели и получаетъ теплое мсто. Долги оплачиваются, въ сберегательную кассу носится ежемсячно на 4, по 6 и по 8 рублей. Вс въ восторг, вс счастливы, вс любятъ другъ друга, и врнымъ свидтельствомъ того, что вс любятъ другъ друга, является Шура, дитя, такъ любимое родителями, какъ можетъ любить только юная чета своего первенца. Люлюшинъ весь отдается длу, показываетъ свой талантъ, и, слыша, что другіе пускаются въ какія-нибудь аферы или честнымъ трудомъ, да своимъ горбомъ хотятъ нажить капиталъ, скептически говоритъ: дудки!!..
Пристально осматривающій постороннихъ людей, заискивающій съ ними, если они ему нужны, холодный передъ ними, если они безполезны, желчный съ подчиненными, молчаливый передъ начальствомъ и со всми сухой, какъ бумага, на которой онъ строчитъ доклады генералу, точный, какъ машина, въ исполненіи своей работы, какъ машина втянувшійся безъ разсужденій въ дло, состояло ли оно въ томъ, чтобы расплющить кусокъ желза, или такъ коснуться до хрупкаго стекла, чтобы оно и не зазвенло — Люлюшинъ вн своихъ длъ не имлъ ничего общаго съ сямъ міромъ. Въ длахъ были для него поэзія, и отрада, и огорченіе, и нестерпимыя муки. Какъ строки перваго признанія въ любви, заучивалъ онъ иное дло отъ доски до доски и наизусть докладывалъ его генералу, иногда, поддаваясь наплыву страсти, читалъ эти дла передъ женой, длая ударенія на особенно сильныхъ мстахъ канцелярской клаузы. Какъ страстному любовнику снится въ волшебныхъ сновидніяхъ образъ милой, такъ снились Люлюшину его дла. Однажды у него разлилась желчь, и стали пухнуть ноги, онъ слегъ въ постель, его исповдывали и пріобщали Св. Таинъ, но длъ онъ не бросилъ. Объ этомъ доложили генералу, тотъ только рукой махнулъ: ‘пусть занимается! отнять отъ него дла — значитъ убить его, старикъ подумаетъ, что мы его сбываемъ отъ себя’. Такъ и оставили его работать полумертваго. И, какъ нарочно, въ это время въ его рукахъ находилось одно изъ самыхъ прибыльныхъ длъ по подрядамъ: объ этомъ знала и Аграфена Степановна.
— Боюсь я, Груша, что не доживу до окончанія дла,— слабымъ голосомъ шепталъ больной.
— Ужъ и я объ этомъ думала, голубчикъ ты мой, кормилецъ нашъ,— хныкала Аграфена Степановна, слезливо сморкаясь.
— Бда, голубушка, ршительно бда! вдь все другіе заберутъ, загребутъ жаръ чужими руками,— стоналъ умирающій.
— И не говори мн лучше, Абраша, не надрывай ты моего сердца! безъ ножа заржешь ты насъ, руки у меня ни на что не поднимаются,— мучилась жена…
Однако, Люлюшинъ выздоровлъ, къ величайшей радости семьи. Аграфена Степановна снова начала владать, какъ она выражалась, домомъ, удвоила энергію, чтобы наверстать т дни, въ которые у нея ни на что руки не поднимались. Развязался снова ея неугомонный языкъ, расходились безустанный ноги, и вс почувствовати, что въ дом есть хозяйка.
Аграфена Степановна въ пору нашего знакомства была, что называется, сдобною булкою. Бла, кругла, немного рыхла и удивительно способна разжиматься, если ее кто или что-нибудь придавитъ. Особенно шли къ ней широкое матерчатое платье цвта мысака и чепецъ съ огромными бантами изъ блыхъ лентъ. Въ этомъ наряд ее можно было замтить между десятками другихъ женщинъ, казавшихся передъ нею какими-то жалкими стрекозами съ перехватомъ посредин. Этого перехвата, то-есть тальи, не было и признаковъ у Аграфены Степановны: природа немного мудрила надъ нею и обстрогала ее безъ всякихъ вычуровъ простымъ рубанкомъ, не позаботившись даже погладить напилкомъ нкоторыхъ неровностей въ род родимаго пятна съ волосами въ уголк между носомъ и щекой и трехъ бородавокъ на лвой рук. Аграфену Степановну эти неровности не печалили, она отчасти даже радовалась имъ, разсуждая, что если Богъ на улиц смерть пошлетъ, то по этимъ примтамъ Абраша узнаетъ, куда свезутъ ея тло. Въ гости Аграфена Степановна ходила рдко, охотне здила на похороны, чмъ на крестины, такъ какъ на первыхъ поминки бываютъ очень сытныя, хотя кушанье отъ кухмистера большею частью и походитъ на вчерашнее, на вторыхъ же, по русскому обычаю, необходимо нужно заплатить бабк за бокалъ шампанскаго, по крайней мр, рубль, что совсмъ не согласовалось съ разсчетливостью нашей героини. Но неизмнно, несмотря ни на какую погоду, Аграфена Степановна по субботамъ посщала маскарадъ, т. е. баню. Изъ этихъ маскарадовъ она приносила тысячу новостей и пробавлялась пережевываньемъ ихъ отъ субботы до субботы, сообщая по очереди всмъ знакомымъ, такимъ. образомъ, время летло для нея не скучно и не чувствовалось недостатка въ книгахъ, которыхъ въ дом не существовало, т. е. на чердак въ корзинк валялось до двадцати томовъ, но ими дорожили не какъ книгами, а какъ вещью, пригодной къ продаж, въ случа нужды. У себя въ дом Аграфена Степановна умла придать себ значеніе и всъ, ея боялись даже дворники, а всмъ извстно, какіе нетрусливые люди дворники большихъ петербургскихъ домовъ, не блднющіе даже передъ самимъ квартальнымъ надзирателемъ. Люлюшина вела съ ними постоянную и ожесточенную войну изъ-за помоевъ и дровъ, но еще сильне она воевала съ кухарками. Он смнялись среднимъ числомъ три раза въ годъ и всегда за воровство иль за излишнюю привязанность къ двоюроднымъ братьямъ — солдатамъ изъ ближайшихъ казармъ. При поступленіи въ домъ новой прислуги, Аграфена Степановна иначе не называла ее, какъ голубушкой, хвалила ее передъ гостями и учителемъ, называла золотомъ, а не двкой, и сулила золоту такой подарокъ къ празднику, что стоялъ свтъ и будетъ стоять, а такого подарка это золото и во сн не видала. Черезъ мсяцъ хозяйка начинала легонько точить свое золото за неумнье стирать тонкое блье, мыть хорошую посуду и заправлять праздничную кулебяку. ‘Ну, кто же этакъ длаетъ, милая?— не безъ особенной дкости внушалось кухарк, названной въ пику милою.— Тебя нигд въ порядочномъ дом держать не станутъ. Ты, врно, прежде гд-нибудь у мастеровыхъ жила?’ Еще черезъ мсяцъ Шура, любимецъ матери, откомандировывался, по ея вол или просто по своей охот, подсматривать за дйствіями непріятеля, тайкомъ бгалъ въ лавочку перевшивать хлбъ, муку, масло, подслушивалъ непріятельскіе разговоры съ сосдними слугами и сообщалъ результаты своихъ наблюденій на ухо Люлюшиной. Она въ это время вдругъ наружно стихала, длалась сосредоточенне, холодне въ обращеніи съ врагомъ, но ни на минуту не упускала его изъ виду, слдила за нимъ, какъ-хорошая собака за зайцемъ. ‘Мерзавка-то моя,— говорила она гостямъ и учителю:— цлый день дрыхнетъ, воровать стала, шашни завела — прости Господи! съ какимъ-то солдатомъ — и это въ моемъ дом, гд дти есть!. Терплю, терплю, покуда другой на примт нтъ, а ужъ какъ только найду, такъ я ей отпою, выведу ее на чистую воду’. Иногда изгнаніе происходило прежде пріисканія новой прислуги, по экстренному случаю. Такъ случилось въ первый мсяцъ моего пребыванія съ семь Люлюшиныхъ. Въ дом производилась стирка блья, по окончаніи ея, Аграфена Степановна не досчиталась одной моей рубашки, этого было совершенно достаточно, чтобы дать врагу генеральное сраженіе.
— Признавайся, ты украла рубашку?— гремла Люлюшина.
— Вотъ вамъ Христосъ! хоть образъ со стны снять, такъ не брала рубашки,— клялась Акулина, двка ражая, плотная, какъ рпа, только-что привезенная съ огорода.
— Врешь, врешь!
— Пусть лопнутъ мои глаза, если я ее видла! Да пусть мн дтей не рожать, если я ее брала!
— Да ты замужъ-то прежде выйди, безстыжіе твои глаза, а потомъ о дтяхъ думай,— упрекнула Аграфена Степановна.
— Не ваше дло, выйду или нтъ. Рады, небось, что сами-то выскочили,— огрызнулась Акулина суровымъ тономъ.
— Ахъ, ты, мошенница! Ахъ, чуяло мое сердце, что у тебя любовникъ есть. Ему и стащила рубашку!— ршила Аграфена Степановна, не сообразивъ въ пылу битвы, что моя рубашка едва ли была въ пору Акулинину любовнику, если таковой имлся.
— Ой, ой, ой!— завыла Акулина нечеловческимъ голосомъ, закрывъ лицо руками и мотая во вс стороны головой.— Опозорили вы мою сиротскую головушку. Богъ вамъ отплатитъ, что вы обижаете сироту безпріютную.
— Вонъ, вонъ, разбойница! чтобъ и духомъ твоимъ не пахло.
— И уйду, и уйду, отсохни мои ноги, если я загляну къ вамъ. За три версты обгу, глаза закрою, чтобы вашего постылаго дома не видать.
— Молчи, негодница!
— А вотъ не буду молчать, не буду молчать! Я вамъ не крпостная досталась. Всмъ разскажу — и другу, и недругу, какіе вы есть люди на свт…
— Молчи! теб говорятъ, не то языкъ кулакомъ отобью!
— На-ко-ся!— воскликнула съ яростью бдная сирота и подставила къ самому носу Аграфены Степановны указательный палецъ правой руки.
Это чрезвычайное событіе такъ поразило Люлюшину, что она вдругъ не нашлась, что сказать и что сдлать, и, очнувшись, увидала, что Акулина уже скрылась изъ дома. Тутъ роль перемнялась: Аграфена Степановна сама прикинулась казанскою сиротою и со слезами запричитала: ‘Господи, за что ты меня наказуешь? Спала да выспала себ горе, какого и во сн не снилось! Всякій-то можетъ, меня обидть, некому за меня, беззащитную, заступиться. А за кого мучусь, за другихъ — чужое добро берегла, взяла на свои руки обузу. За дтей мучусь, не будь ихъ на свт, все бы бросила, въ монастырь бы пошла, Господу Богу служить пошла бы…’ Въ эту трогательную минуту Аграфен Степановн подвернулся, подъ руку Колька, ему достался порядочный подзатыльникъ и послышалась угроза ‘Чего бгаешь-то, какъ угорлый? Мать за васъ убивается, а вамъ и горя мало, неблагодарные! Погоди, погоди, голубчикъ, дай мн передохнуть, ужъ я тебя выпорю, непремнно выпорю’. Колька сталъ блдне своей рубашки и съ крупными слезами на глазахъ побрелъ въ мою комнату.
Тутъ-то я и познакомился впервые съ Колькой, хотя видть его ежедневно въ теченіе мсяца…
— Дура, дура старая!— въ волненіи шепталъ онъ дрожащими губами и слъ къ окну.
— Васъ хотятъ высчь?— спросилъ я, полагая, что для Кольки сченье такая же страшная новость, какою оно было для меня еще такъ недавно.
— Я ей руки исцарапаю, если она меня еще вздумаетъ счь!— съ угрозой проговорилъ онъ.— Чего отецъ-то смотритъ? Что онъ мн гривенники даетъ, когда выигрываетъ въ карты! Лучше бы не веллъ ей меня пороть. Но можетъ съ кухарками ужиться, а у другихъ по десяти лтъ кухарки живутъ. Она думаетъ, что я не видалъ, какъ она рубашку сама спрятала? Сашк обновку хочетъ подарить, нашлялся бы и въ рваномъ бль, не великъ баринъ!
— Разв она спрятала мою рубашку?— съ изумленіемъ спросилъ я.
— Что?— сердито воскликнулъ Колька.
Я повторилъ свой вопросъ.
— Ну да, спрятала! Ты думаешь, что она честная?— съ недтскою серьезностью сурово спросилъ онъ и въ первый разъ сказалъ мн: ты,— до сихъ поръ мы говорили другъ другу: вы.— Не такія бываютъ честныя! Вонъ у Пети Панова такъ честная мать, у ней даромъ рады жить люди, у ней дтей, не бьютъ, ее и въ лавочк не ругаютъ, а нашу ругаютъ,— много ли съ отцомъ и съ матерью наворовалъ? говорятъ. А разв я ворую, разв я большой? Я не виноватъ. Кольку сорванцомъ зовутъ, разбойникомъ Кольку зовутъ. Пусть зовутъ, а Колька воромъ не будетъ, вотъ что! Колька чужихъ рубахъ брать не станетъ!— злобно рыдая, прерывающимся голосомъ говорилъ онъ.
Я слъ рядомъ съ нимъ и сталъ утшать, какъ умлъ и какъ могъ.
— Ты тоже не будешь воромъ?— наивно спросилъ онъ, немного успокоившись.
Я побожился, что никогда и не думалъ и никогда не буду воровать.
— Ну, такъ ты, значитъ, будешь хорошимъ, тебя ругать не будутъ, попрекать не станутъ. Безъ воровства можно жить, теб я теб разскажу, какъ можно жить безъ воровства.
Съ этими словами Колька началъ очень серьезно развивать передо мною теорію жизни безъ воровства, созрвшую въ его дтской голов, безъ помощи чужихъ наставленій и безъ чтенія книгъ. Это была до крайности наивная теорія, ее даже какъ-то неловко называть этимъ именемъ, и я до сихъ поръ не могу вспомнить о ней безъ веселой улыбки. По его соображеніямъ слдовало работать, цлый день работать, бумаги писать въ должности, сапоги или платье шить дома,— все работать и на выработанныя деньги нанимать маленькую, самую маленькую комнату и жить одному, чтобы дтей не было, одваться просто, ну, совсмъ просто, вотъ какъ мужики одваются, и не покупать чепцовъ съ блыми бантами,— хотя я и не понялъ, для чего пригодился бы мн, напримръ, чепецъ съ блыми бантами, но промолчалъ и вполн согласился, что именно только при такой жизни можно обойтись безъ него,— потомъ слдовали пункты о томъ, чего не должно длать: не должно вина пить, не должно въ карты играть, именины и праздники справлять, на гулянья и въ театры здить, и такъ дале. Однимъ словомъ, его мысли сложились подъ вліяніемъ окружавшей его жизни, и онъ отрицалъ ее вполн, безъ всякой пощады и безъ смущенія, не желая удержать изъ нея хоть на память какой-нибудь лоскутокъ. Мы заключили съ нимъ условіе жить именно по этому плану, когда вырастемъ большіе, и вслдствіе этого сдлались друзьями. Условіе, вмсто печати, скрпилось горячимъ поцлуемъ, посл чего Колька снова началъ меня поучать. Наша первая бесда длилась до прихода изъ должности Люлюшина. Колька разсказалъ мн, какой скверный мальчишка былъ его брать, какъ онъ любилъ подслушивать и наушничать, какъ его ругаютъ на двор мальчишки и лавочники. ‘Когда я вырасту,— говорилъ онъ:— и если у Сашки не будетъ денегъ, то я дамъ ему ихъ, но прежде три дня заставлю его каяться, на хлб и на вод продержу, чтобы онъ зналъ, каково казнятъ мошенниковъ…’
— Разв ты это знаешь?— спросилъ я.
— Я, братъ, все знаю!
Эти слова имли большое значеніе: Колька, дйствительно, зналъ все. Онъ сообщилъ мн, какъ на свт нищіе подаяніемъ Христовымъ живутъ, какъ шарманщики маленькихъ дтей ломаться учатъ и чьи это дти, какъ разсчитываются хозяева съ фабричными мальчишками и какъ тяжело жить послднимъ, какъ наживаются обманами сидльцы въ лавочкахъ и какъ хлбы пекутся,— короче, я нашелъ въ немъ такого опытнаго наблюдателя и знатока городской жизни, что пришелъ въ изумленіе. Вспоминая теперь о томъ, я удивляюсь, какъ уживалась въ немъ дтская чистота съ знаніемъ самыхъ грязныхъ предметовъ. Въ его голов эта жизнь рождала то странные и наивные, то не по лтамъ серьезные вопросы.
— Одного я не понимаю,— серьезно и задумчиво говорилъ онъ мн однажды:— за что это собакъ и лошадей мучатъ?
— Да вдь и людей мучаютъ, Колька,— отвчалъ я.— Ты самъ же мн говорилъ…
— Людей! Такъ люди души свои за это за самое спасутъ. Вотъ и я теперь, если бы умеръ, такъ святымъ бы сталъ,— съ нжной улыбкой промолвилъ, онъ полушутя.— А у собакъ и у лошадей души нтъ.
Со дня нашей дружбы мн стало не то, чтобы очень пріятно жить въ дом Люлюшиныхъ, но все-таки было гораздо отрадне, чмъ за нсколько дней до того. Колька — онъ требовалъ, чтобы я звалъ его такъ, а не иначе,— сдлался моимъ утшителемъ и наставникомъ въ житейскихъ длахъ, правда, лежа со мною въ постели, онъ открывалъ мн такія вещи изъ своихъ познаній, что, можетъ-быть, мн было еще слишкомъ рано ихъ знать, но черезъ долгіе годы я убдился, что эти знанія скоре спасли, чмъ испортили меня. Еще одно обстоятельство утшило меня въ это время. Юный учитель, ршавшись длать надо мною опыты развитія, записался нарочно для меня въ библіотек для чтенія и носилъ мн книги. Врный своей иде, онъ распредлилъ слдующимъ образомъ предназначенныя для прочтенія произведенія: сперва давалъ мн описаніе кругосвтныхъ путешествій, потомъ книги по естественной исторіи, дале повсти изъ русскаго быта, наконецъ, Донъ-Кихота. Я читалъ охотно, почти всегда вслухъ, чередуясь съ Колькой. Иногда слушателями являлись Аграфена Степановна и Абрамъ Семеновичъ, прерывавшій чтеніе односложными восклицаніями, какъ, напримръ, ‘Шельмецъ! Экъ его дернуло и т. д.’. Учитель радовался моему развитію, хотя, впрочемъ, развитіе почти было незамтно, но вдь онъ былъ совсмъ юный человкъ и видлъ передъ собою то, что ему хотлось видть, то-есть созданіе своего горячаго воображенія, геніальнаго мальчика, хватающаго подъ его руководствомъ звзды съ неба. И часто, бдняга, платился онъ за это увлеченіе! Бывало, бда, если онъ поставитъ мн пятерки, а Шур четверки. Аграфена Степановна сейчасъ вздуется говорить взволнованнымъ голосомъ:
— Ужъ гд нашимъ такъ учиться, кровь не та, не дворянская…
— Глупости!— восклицаетъ Абрамъ Семеновичъ, не вполн разслышавъ слова жены.— Выпороть, вотъ теб и будетъ кровь!..
— Ну, ужъ нтъ, Абраша, ты не говори!..
— Да помилуйте, что же тутъ волноваться, что ребенокъ одинъ разъ не вполн хорошо приготовилъ урокъ?— утшаетъ учитель.
— Знаемъ, батюшка, знаемъ, это вы успокоить хотите насъ, да поздно, поздно… Я все вижу, даромъ, что за стнкой сижу, все вижу…
Аграфена Степановна едва дышитъ.
— Что же вы видите?
— Ничего, такъ, батюшка… Материнское сердце все чуетъ, все чуетъ…
Слдовалъ глубокій вздохъ и наступила мучительная пауза.
— Не смю васъ удерживать, батюшка: врно куда-нибудь опять торопитесь,— добавляла посл паузы Аграфена Степановна.
— Да, да, спшу!— сконфуженной угловато раскланиваясь, отвтилъ учитель, и безъ того собиравшійся уйти, но задумавшійся надъ вздохами хозяйки.
Въ эти минуты онъ готовъ былъ бросить къ чорту и уроки, и мое развитіе, и никогда не возвращаться въ домъ Люлюшиныхъ. И вотъ именно за то, что онъ возвращался, я прощаю ему вс его ошибки и неровности… Другой не воротился бы, пожаллъ бы себя, тмъ боле, что юность всегда сильне дорожитъ своею гордостью, чмъ матеріальными выгодами. И частенько приходилось ему изъ-за меня быть оставленному, въ вид наказанія, безъ чаю и безъ ужина, и, такимъ образомъ, невольно вспоминать золотые дни своего минувшаго дтства. Онъ былъ первымъ еще плохо напечатаннымъ экземпляромъ человка дла, а не слова, видннымъ мною въ жизни, и какъ вспоминаютъ о первомъ неясномъ лепет младенца, такъ вспоминаю я о немъ съ ясной улыбкой и нжной любовью.

VI.
Продолженіе предъидущей главы.

‘Вдь это просто цинизмъ — описывать такія личности и сцены!’ восклицаетъ читательница, одаренная нжностью чувствъ и слабыми нервами, докончивъ чтеніе предыдущей главы. ‘Неужели?’ изумляюсь я ея восклицанію. А я до сихъ поръ привыкъ считать цинизмомъ совершенно другое. Мн казался нестерпимымъ циникомъ читатель, закрывающій умышленно глаза, чтобы не видать грязи жизни, хотя онъ очень хорошо знаетъ, что отъ этого грязь не превратится въ золото и попрежнему будетъ марать его самого и его общество, будетъ марать даже въ большей степени, потому что онъ и его общество, закрывъ глаза, лишается возможности обходить ее. Но моему мннію, этотъ цинизмъ самый отвратительный, хладнокровный, беззаботный, ликующій, и онъ-то опасне всего для общественнаго быта, при немъ не можетъ быть ни улучшеній, ни развитія, ни прогресса. Мои герои не хуже, не зле Тамариныхъ, Печориныхъ, Рудиныхъ и tutti quanti, но послднихъ мы видали только въ гостинныхъ, при постороннихъ людяхъ, и ршительно не знаемъ, каковы они были въ домашней, въ будничной жизни. А между тмъ, эта жизнь важне, вдь не такіе же мы гуляющіе люди, что цлый вкъ рыскаемъ только по гостямъ, живемъ же мы и дома, живемъ даже большую часть нашей жизни. Вотъ эта-то часть и занимаетъ меня. Мн нтъ почти никакого дла до того, что происходить на сцен, я иду за кулисы. Гляжу, какъ люди смываютъ съ своихъ лицъ румяна, снимаютъ напудренные парики, стаскиваютъ съ затекшихъ ногъ сапоги съ высокими каблуками, и смюсь отъ всей души, находя въ нихъ сходство съ ошпаренными цыплятами… Но вы, читательница, можетъ-быть, не согласны съ моимъ пріемомъ? О, въ такомъ случа закрывайте мой романъ на этой же страниц, еще плотне закройте свои глаза, и тшьтесь мыслью, что все обстоитъ благополучно въ прекраснйшемъ изъ міровъ, слпо проходите мимо негодяевъ, мимо измученныхъ страдальцевъ, мимо честныхъ людей, ищущихъ товарищей для честнаго дла, проходите мимо всего со своимъ циническимъ спокойствіемъ, со своею цинически-хладнокровною улыбкою, и ждите, что когда-нибудь честные люди бросятъ грязью не въ этихъ несчастныхъ негодяевъ, неразвитыхъ, не умющихъ мыслить, обойденныхъ образованіемъ, а въ васъ, чистенькихъ, гладенькихъ, сладко мечтающихъ о прелестяхъ жизни и возвышенныхъ чувствахъ! Я же съ своей стороны не вычеркну ни одного слова жесткой правды изъ своей повсти, я знаю, что какъ бы много ни было въ ней этихъ словъ, мыслящій человкъ не придетъ отъ нихъ въ ужасъ, и чмъ боле услышитъ онъ ихъ, тмъ привтливе, тмъ доврчиве встртитъ т немногіе свтлые образы, безъ которыхъ не обойдется мой разсказъ. Именно то и даетъ намъ силы жить, что между сотнями нравственно-погибшихъ людей, какъ яркія звзды во мрак ночи, одна за другою, съ каждымъ днемъ все боле и боле, выходитъ прекрасныя личности честныхъ людей… Итакъ, безъ смущенья, безъ краски ложнаго стыда, продолжаю начатое.
Потекла моя жизнь сонно и однообразно, день за днемъ, по избитой коле, по чиновничьему маршруту. Ложась спать, я могъ угадать, не будучи пророкомъ, что будетъ завтра, въ которомъ часу подадутъ чай, какъ при этомъ Аграфена Степановна будетъ разсказывать невообразимо-нелпый сонъ и постарается объяснить его значеніе, а Абрамъ Семеновичъ станетъ на поясницу жаловаться, когда сварятъ кофе и сколько воды подольютъ въ него для кухарки, что приготовятъ къ обду и какъ выберутъ для Абраши и Шуры лучшіе куски жареной говядины, и какъ я съ Колькой буду жадно смотрть на который-нибудь изъ этихъ кусковъ и душевно скорбть, что онъ достался не мн. Это чувство совершенно новое, возможное только тамъ, гд подается столько кусковъ говядины, сколько лицъ сидитъ за столомъ. Зналъ я, что Абраша въ пять часовъ придетъ изъ должности и, не снимая фуражки и перчатокъ, подойдетъ къ письменному столу съ вопросомъ: ‘Груша, бумагъ отъ генерала не приносили?’ и неизмнно отвтитъ на это Груша: ‘Нтъ еще, Абраша’. Потомъ Абраша будетъ бранитъ кухарку за то, что соусъ простылъ, и Груша непремнно замтитъ: ‘Охъ, ты, мой горячій, теб все холодно!’ Зналъ, что въ шесть часовъ придетъ учитель и будетъ посл урока слушать разсказы Аграфены Степановны, если она не надуется и не вздумаетъ лишить его чаю. Тамъ, глядишь, придетъ и суббота, въ баню пойдетъ Люлюшина съ Шурой, вечеромъ кухарка дрождей купитъ, и знаешь, что завтра испечется вкусный-превкусный пирогъ, знаменіе воскреснаго дня, обрядъ, таинство нашей жизни. Все скучно и вяло, какъ слогъ докладныхъ бумагъ, все однообразно, какъ писарскій почеркъ въ этихъ бумагахъ, по которому не узнаешь, кто ихъ писалъ: Матвевъ ли, или Алябьевъ, или какой-нибудь другой обезличенный, все пошло, какъ наша пошлая жизнь, выработавшая извстныя отдльныя формочки для мужиковъ, для купцовъ, для чиновниковъ, для военныхъ и называющая всякое поползновеніе выйти изъ этихъ формочекъ сумасбродствомъ или отрицаніемъ порядка. Сильне всего давитъ это однообразіе дтей. Они еще не успли ни во что втянуться, у нихъ кипитъ кровь, играетъ пылкое воображеніе, развивающіяся силы требуютъ движенія, перемнъ, новостей, хочется имъ изъ чинно-стоящихъ у стнъ стульевъ сдлать экипажъ и запрячь въ него какую-нибудь кухонную скамью, хочется попробовать раскрасить по своему вкусу и по своимъ соображеніямъ первую попавшуюся подъ руки картинку и дорыться, во что бы то ни стало, изъ чего сдлана та или другая игрушка, что заключается внутри ея. Но все это противорчить порядку, родители не велятъ превращать стулья въ экипажи, приказываютъ только любоваться картинкой и отнюдь не смть анатомировать карточныхъ куколъ, лошадей и коровъ, дти украдкою бгутъ на лстницу, на дворъ, на улицу, ссорятся съ первымъ встрчнымъ мальчишкой, вступаютъ въ борьбу съ нимъ и съ стсненнымъ сердцемъ возвращаются домой, прикрывая рукою подбитый глазъ… Могло бы быть иначе… Такъ точно иногда еще юный человкъ цлые мсяцы влачитъ свою сонную жизнь, втискивая себя насильно въ условную формочку, и вдругъ, при полученіи награды, забирается съ пріятелями въ трактиръ сыграть партію на бильярд, выпиваетъ чрезъ-мру винца и водочки, пляшетъ трепака передъ публикой, раздираетъ обо что-то свой благоприлично вылощенный въ служб вицъ-мундиръ, подбиваетъ свою пристойно выскобленную бритвой физіономію и съ поникшей головой, шатаясь, возвращается къ своей супруг… ‘Натрескался!’ кричитъ она, обшаривая его карманы, но — увы!— они пусты… Со стыдомъ является онъ въ должность и синяки подъ его глазомъ громко трубятъ всмъ и каждому: прорвался, братцы, вышелъ изъ формочки!— Съ достодолжнымъ презрніемъ отворачиваются сильные духомъ подвижники формочки отъ слабаго духомъ ея послушника и смиренно-мудренно приноситъ онъ покаяніе, еще ниже нагибаясь передъ старшими, еще ровне выводя буквы докладовъ, еще ране забираясь въ должность и подвергая себя искусу молчанія… О, подвижники земли Русской!
Но однообразіе жизни не могло бы заставить меня убгать изъ комнатъ Люлюшиныхъ, если бы къ нему не присоединились и другія очень непріятныя вещи. Уже съ первыхъ дней нашего знакомства мн пришлось услышать нсколько интересныхъ, но нисколько не пріятныхъ для меня разговоровъ.
— Э, да у васъ, сударыня моя, семьи прибыло,— говорилъ Аграфен Степановн Илья Иванычъ Птичкинъ, дряхлый экзекуторъ и сослуживецъ Абрама Семеновича.
— Какъ же, крестника Абраша къ себ взялъ, сирота онъ, батюшка, мамаша умерла, папаша за границей живетъ,— ну, мы и взяли его къ себ.
— Похвально, похвально, сударыня моя! Знавалъ я, доложу вамъ, въ 1812 году одного бригадира, въ отставк находился, жилъ онъ въ Семеновскомъ полку, въ четвертой рот, у Агаоклеи Марковны Синицыной, моей родной тетки по матушк, и былъ у него тоже крестникъ-сирота, такъ, можете вы себ представить, сударыня моя: онъ его пуще сына родного любилъ и лелялъ, воспитаніе ему далъ, языкамъ научилъ, въ титулярные совтники вывелъ!— Сухой старикашка набилъ себ въ носъ щепоть табаку и обтеръ губы.— А, осмлюсь я васъ спросить, занимается ли онъ у васъ науками?
— Какъ же, батюшка, нашъ учитель ему уроки даетъ наравн съ нашими дтьми.
— Какъ нельзя лучше, сударыня моя! Еще великій Ломоносовъ сказалъ: ‘Науки юношей питаютъ, отраду старцамъ подаютъ! Вотъ тоже, доложу вамъ, удивительная судьба хоть бы и Ломоносова. Изъ рыбаковъ, такъ сказать, и до какихъ почестей дослужился: императрица, сударыня моя, сама своею особою удостоила его своимъ милостивымъ посщеніемъ. А все наука!— Старикъ снова, проникаясь уваженіемъ къ наук, заколотилъ свой носъ табакомъ.— Безъ лести, доложу вамъ, вы примрная мать и супруга, сударыня моя!
Аграфена Степановна, прилично случаю, вздохнула и наврное думала про себя: ‘Ахъ ты, старый хрнъ, хоть бы убирался поскоре, только руки отъ дла отрываешь. Напился кофею, ну и шелъ бы во-свояси’.
— Только, сударыня моя, не учите вы ихъ астрономіи,— ни съ того, ни съ сего брякнулъ тощій экзекуторъ.
— Ужъ гд намъ, батюшка, астрономіи учить, поди-ка и учитель-то нашъ ея не знаетъ, вдь онъ изъ бдныхъ.
— И хорошо, и прекрасно! Поврьте, доложу вамъ, что это тамъ насчетъ звздъ небесныхъ пишутъ, такъ это, сударыня моя, все враки, ибо ни одинъ смертный не достигъ неба,— всему предлъ положенъ! И если относительно воздушныхъ шаровъ и трубъ разныхъ, сударыня моя, такъ это только до извстной границы. Наука дло похвальное, но мудрость Божія неисповдима — и прахъ передъ нею разумъ человческій!
Аграфена Степановна снова вздыхала, экзекуторъ въ послдній разъ законопачивалъ свой носъ табакомъ и, отыскавъ сухой уголокъ на грязномъ клтчатомъ платк, высмаркивался и обтиралъ губы. Посщеніе оканчивалось, Аграфена Степановна разговаривала сама съ собою вслухъ:
— Ахъ, дуй его горой, изморилъ онъ меня совсмъ съ своими разговорами. Плечо все отбилъ и какія руки-то у него костлявыя. Вотъ ужъ, какъ говорится: не уметъ человкъ однимъ языкомъ болтать!
Черезъ нсколько дней Аграфену Степановну постила какая-то чиновница и застала хозяйку за вязаньемъ носковъ.
— Всегда, всегда за работой, труженица, муравей!— затарантила гостья сладенькимъ голоскомъ.
— Нельзя безъ работы: Богъ труды любитъ,— отвтствовала Аграфена Степановна, лобызаясь съ гостьей и приказывая кухарк сварить кофе не въ счетъ абонемента.
— И не говорите! И вдь все для дтей, все для дтей?
— Нтъ, это я не своимъ дтямъ, матушка, это вотъ крестнику Абраши носочки надвязываю, взяли мы его, ну, а у него носочки-то плоховаты, извстное дло, родной матери нтъ, такъ вотъ я и надвязываю.
— Добрая, добрая, филантропка, анъ-енъ-мо! И когда вы все это успваете?
— Вотъ оттого и сижу дома цлыми днями, не то, что въ гости, а и за надобностью на рынокъ не соберусь: тутъ не разбгаешься очень,— кольнула хозяйка гостью, оскорбившись иностранными словами, которыя, бсъ ихъ знаетъ, что значили.
— Ахъ, ма-шеръ, вы не тужите объ этомъ, право не тужите!— утшала гостья, движеніемъ головы назадъ надвигая на себя слзавшую на спину шляпу.— Вотъ я по необходимости сегодня вышла, и такъ непріятно, такъ непріятно! Надо было побывать у Михевыхъ, мн тамъ сезонъ назначила гувернантка, которую он рекомендуютъ мн, и, представьте себ,— понапрасну ходила! Гувернантка эта дрянь, нищая какая-то, въ такомъ абиль явилась, что я за нее со стыда сгорла. ‘Не могу, говорю Михевой,— взять ее къ себ, не могу, у меня горничная лучше одта, представьте себ — горничная!’ Михева обидлась. ‘Въ гувернантк, говоритъ, знаніе, а не одежда главное’. ‘Ахъ, говорю, ма-шеръ, и знаніе и одежда, и знаніе и одежда, мы не въ лсу живемъ, не въ Адамовы времена…’ Ну, и непріятности вышли… Нтъ, вы не тужите, что вы не выходите изъ дому, вдь вы добро длаете, сидя дома, вы благотворительствуете.
— Что за благодянія! руки, слава Богу, еще есть, такъ отчего же не потрудиться…
— Нтъ, нтъ, благодяніе! Вы филантропка, я васъ знаю, добрая, добрая!
Филантропка оставила гостью обдать, и вплоть до вечера я слышалъ, какъ превозносили Аграфену Степановну за надвязыванье моихъ носочковъ, хотя изъ бумаги, купленной на отцовскія деньги, мн надвязали только шесть паръ носковъ, а у остальныхъ членовъ семьи появилось по дюжин новыхъ. По уход гостьи, хозяйка ругала ее за волчій аппетитъ… Иногда, слушая подобные разговоры, я хотлъ крикнуть: ‘Что вы меня жалете и славите Аграфену Степановну? Я не даромъ у нея живу!’ Но проклятый языкъ на повиновался, мною овладвала непонятная робость, воскресало сознанье безпомощности, и съ поникшей головой стоялъ я гд-нибудь у стола, слушая, какъ трудно и дорого содержать чужого ребенка и какъ счастливъ сирота, имющій такого крестнаго отца, какъ Люлюшинъ. Если бы мн лучше жилось въ нашемъ дом, если бы вс члены моей семьи, во имя своихъ же собственныхъ интересовъ, не запугали, не оттолкнули меня, то бойко обличилъ бы я ложь, или, живя у тетки, совсмъ не слыхалъ бы подобной лжи, но я былъ брошенъ и во мн проявились задатки рабскаго характера: я притихалъ наружно, киплъ внутренно безсильной злобой, не заставлялъ протестомъ замолчать противника, но, при первой возможности, убгалъ отъ него на лстницу, даже на дворъ, гд играли ребятишки, оставляя его ораторствовать безъ меня, такое поведеніе формулируется такъ: гори хоть весь свтъ, только бы я не видалъ огня.
На двор у меня появились новые знакомцы — все дти крестоносцевъ — грязные, растрепанные, сильные тломъ и духомъ, бойко ругавшіеся, еще бойче тузившіе другъ друга. Передо мною впервые открылся мірокъ свободныхъ дтей,— говорю: свободныхъ, потому что крестоносцы, занятые добываніемъ насущнаго хлба, оставляли ребятишекъ безъ всякаго присмотра. Послдніе играли, бранились, дрались и жили совершенно самостоятельною жизнью, иногда зарабатывая копейку своими услугами большимъ, вели торгъ бабками, лакомствами, полученными гд-нибудь, выговаривали для себя у лавочниковъ условную плату леденцами за то, что они ходили за покупками въ ихъ лавочки, а не въ другія, давали взаймы за извстную плату свои игрушки и ссужали деньги на проценты. Тутъ были и своеобразныя плутни, и своеобразные характеры, и своеобразныя понятія о чести. Какой-нибудь мальчикъ, играя въ пятнашки, весьма серьезно упрекалъ другого за то, что тотъ его запятналъ въ дому, т. е. за условною чертою, и отстаивалъ свое право до тхъ поръ, пока общій приговоръ дтей не раздавался въ пользу обиженнаго. Какая-нибудь бабка, ловко украденная однимъ, заставляла другихъ судить укравшаго ее и съ криками: ‘вонъ, вонъ жилу!’ изгонять ею на извстное время изъ своей среды. Вс они безъ исключенія были страшнйшіе демократы и никогда не пропускали безъ насмшекъ и поддразниванія ни одного чистенько одтаго и гладко причесаннаго ребенка, игравшаго роль барчёнка, и обыкновенно такое дитя старалось улизнуть отъ нихъ и обойти гд-нибудь стороною, словно эта чистенькая одежда и гладко причесанные волосы отняли у него долю силы и храбрости, связали его руки и ноги. Демократы были не прочь залучить его къ себ, но за это онъ платился своимъ карманомъ, долженъ былъ, волей или неволей, соглашаться на ихъ просьбы угостить ихъ лакомствомъ, и потомъ, когда запасъ истощался, ему уже приходилось платить своими боками за минутную дружбу съ ними. Онъ плакалъ, а ему кричали: ‘подломъ теб, не суйся къ намъ!’ Я, конечно, не вмшивался въ игры, во любилъ посмотрть на нихъ съ крыльца или изъ окна на лстниц. Колька, игравшій прежде на двор, всегда бывалъ со мною и не шелъ къ своимъ бывшимъ пріятелямъ, за что нкоторые изъ нихъ показывали ему языки, одинъ же изъ самыхъ смлыхъ и самыхъ хитрыхъ — едька косой, осмлился придти къ вамъ на площадку лстницы и заговорить съ вами.
— Что вы, братики, не гуляете по двору?— спросилъ онъ васъ ласковымъ голосомъ, глуповато улыбаясь.
— Намъ и здсь хорошо,— отвтилъ Колька.
— А тамъ не въ примръ лучше. Вотъ ребятки въ чехарду собираются играть, такъ вы бы пошли. Ей-ей, братики, хорошо!— еще слаще говорилъ онъ нараспвъ, кося глазами и наклоняя умильно голову на бокъ.
— Ну, и играйте, если хотите. Что намъ-то до васъ за дла?
— А, вотъ что!
Съ этимъ восклицаніемъ едька далъ подзатыльника Кольк, такъ что тотъ ткнулся лбомъ въ мое лицо и подбилъ мн глазъ.
— Что, поцловались?— съ звонкимъ хохотомъ кричалъ едька, слетая съ лстницы.
Мы оба съ синяками шли въ комнаты.
— Посмотрите на себя, Николай Абрамовичъ, въ зеркало,— говорила торжественнымъ тономъ Люлюшина.— На что вы похожи?
Николай Абрамовичъ, или просто Колька, стоялъ, опустивъ голову и ковырялъ какую-то дыру на рубашк.
— Да и вы-то, Павелъ Константиновичъ, хороши! вамъ еще стыдне бгать по лстницамъ, слава Богу, вы дворянскихъ родителей дитё. И кто же это васъ такъ създилъ?
— Слесаревъ-съ едька,— сконфуженно отвчалъ я.
— Ну, вотъ, видите ли, слесаревъ едька какой-нибудь сметъ васъ бить, стыдитесь!— продолжала Люлюшина и вдругъ не выдержала, перешла въ обычный тонъ.— А тебя, разбойникъ, я выпорю! Ты, Колька, у меня три дня не сядешь на…
У Кольки навернулись слезы, и онъ поспшно пошелъ въ мою комнату, чтобы тамъ выругать мать и облегчить свое сердце.
На другой день я утшился тмъ, что побдилъ слесарева едьку, поймалъ его на лстниц, подбилъ ему оба глаза и слъ на него верхомъ, колотя его въ спину.
— Да ну же, будетъ съ тебя, чортъ! Слышишь ли, дьяволъ, будетъ! брюхо раздавилъ,— кричать едька.
— Проси прощенья!— кричалъ я въ азарт.
— Ну, чортъ тебя подери, скотина! ну, не буду, ей-ей не буду драться.
— Нтъ, ты прощенья проси.
— Ну, прости, вотъ-т Христосъ, не буду.
Слесаревъ едька, разумется, вралъ и при первой возможности поколотилъ меня снова, но я, боясь его раздразнить, простилъ на этотъ разъ врага и побдоносно слзъ съ него.
Увы! читатель, изъ благовоспитаннаго мальчика я началъ длаться уличнымъ забіякой, но скука, непроходимая скука научитъ всему, а тутъ еще къ скук присоединялось желаніе убжать изъ комнаты отъ жалкой роли, которую поневол пришлось играть мн.
Наступило двадцать первое августа, день именинъ Абрама Семеновича. Уже за недлю начались разсужденія, кого звать на завтракъ, кого на обдъ, кого на ужинъ, имя каждаго знакомаго сопровождалось какимъ-нибудь весьма нелестнымъ для него эпитетомъ, и про всхъ вообще говорилось, что они рады налетть на чужое доброе, полопать на шармака. Наканун началось въ квартир мытье половъ, сметаніе пыли и паутины со стнъ и потолковъ, диванъ въ гостиной былъ разобранъ и изъ него вываривались кипяткомъ его неугомонные жильцы — клопы, чтобы алчныя созданія не вздумали въ торжественный день отвдать густой крови какого-нибудь столоначальника или полакомиться свжими соками его прекрасной супруги. Вообще, хотя кровавыя жертвы и уничтожены, но до сихъ поръ у насъ передъ каждымъ праздникомъ приносятся въ жертвоприношеніе пауки, клопы и блохи, должно-быть именно для этой цли заботливо питаемые и хранимые въ теченіе нсколькихъ мсяцевъ. Изъ овощныхъ, мясныхъ и зеленныхъ лавокъ носилась провизія. Колька шепталъ мн, что мы будемъ сть три дня посл именинъ остатки этихъ телятинъ, пироговъ, колбасъ, арбузовъ и яблоковъ, что на четвертый день мамаша будетъ упрекать кухарку за истребленіе послднихъ объдковъ, тонко намекнетъ ей на любовника и погрозитъ сдлать вычетъ изъ жалованья, что папаша будетъ цлый мсяцъ кряхтть и охать, ругая того, кто первый выдумалъ справлять именины. Предсказанія Кольки исполнились въ точности, онъ былъ великій сердцевдъ и знатокъ семейной чиновничьей жизни. Въ торжественный день былъ отслуженъ молебенъ на дому за здравіе именинника, подалась закуска, потомъ былъ роскошный обдъ съ кулебякой, неизбжной на именинахъ телятиной, замняющейся на Рождеств гусемъ, на Пасх окорокомъ. За обдомъ шли сначала служебные разговоры о повышеніяхъ, наградахъ и доходахъ, дамы въ это время о чемъ-то шептались и выражали на лицахъ оттнки всхъ чувствъ: то казалось, что он отвдывали кислятины, то представлялось, что он лежатъ въ обморок, потомъ пошли толки о политик про Австрію и Францію, дале зашла рчь о литератур. Чиновница, знавшая по-французски, хвалила романы, другая, не знавшая по-французски, сдлала гримасу и объявила, что она одну критику читаетъ, кто-то назвалъ Гоголя мошенникомъ за его ‘Ревизора’, на что Абрамъ Семеновичъ замтилъ: ‘По дломъ досталось городничему. Ты прежде справки подробныя наведи, болтунамъ-то не врь и въ домъ ихъ не пускай, да потомъ и позжай представляться: ревизору. Преполезная штука эта комедія!’ За этой чиновничьей критикой послдовалъ тостъ за здоровье именинника, и кто-то рыгнулъ на всю комнату, отчего обдъ кончился весело и вс оживились. Наконецъ, насталъ вечеръ, раскрылись ломберные столы, началась игра по маленькой. Мы — дти — спокойно и чинно играли въ лото, и я мене всего ожидалъ въ этотъ день важныхъ событій, однако, я ошибся въ разсчет. Часовъ въ восемь въ мою комнату вошелъ новый маленькій гость, я взглянулъ на него и остолбенлъ, я видлъ этого гостя одинъ разъ въ жизни, но его лицо навсегда врзалось въ мою намять какими-то рзкими и непріятными черпали: это былъ сынъ Григорія Ивановича. Вслдъ за нимъ вошелъ и его отецъ.
— А, Павленька, здравствуйте,— фамильярно сказалъ Григорій Ивановичъ, изящно одтый, съ дорогими запонками на рубашк, съ модной цвью на жилет.— Каково поживаете здсь? Учитесь, я думаю, не попрежнему?— разспрашивалъ онъ.
Я стоялъ, какъ истуканъ, и не могъ, даже и не желалъ отвчать ему.
— Э, какой вы молчаливый нынче стали, не то, что прежде,— улыбался онъ:— видно здсь не свой домъ и не своя волюшка.
Съ этими словами онъ вышелъ въ другую комнату и услся играть въ карты. Онъ уже приписался въ купцы и снялъ гостиницу, сдлался важнымъ лицомъ. Въ дтской продолжали играть въ лото, но я пересталъ, какъ только за столь слъ сынъ нашего бывшаго камердинера. Мое маленькое сердце било тревогу въ груди, я чувствовалъ себя дворянчикомъ, Шуповымъ, и мн снова захотлось поколотитъ этого мальчишку. Прошло нсколько времени, къ намъ явилась Аграфена Степановна.
— Полноте, дти, къ лото играть, въ зал барышни есть, имъ скучно, потанцуйте съ ними. Кто-нибудь на фортепьянахъ поиграетъ.
Мы пошли въ залъ. Въ обыкновенное время это была спальня, но теперь изъ нея вынесли кровать Люлюшиныхъ, и она сдлалась заломъ. Началось исканье играющихъ на фортепьяно. Одна двица отговаривалась болью въ пальц, другая очень наивно сказала, что она играетъ только по своимъ нотамъ, третьи еще наивне — совстились играть при гостяхъ, вс отговорки были слдствіемъ желанія каждой поплясать хоть съ дтьми.
— Павлушенька, поиграйте хоть вы,— обратилась ко мн Лкшошина.
Она знала, что я игралъ дв-три пьески для танцевъ.
— Да, да, вотъ и прекрасно будетъ! Павленька бойко играетъ,— замтилъ Григорій Ивановичъ изъ-за картъ:— а между тмъ молодые люди потанцуютъ.
— Нтъ-съ, я не умю играть,— отвтилъ я съ запинкою, и въ моей голов мелькнула мысль:— ни за что не буду играть для его сына.
— Какъ не умете? да вы же играли, я сама слышала.
— Нтъ, не умю.
— Полноте, не стыдитесь, здсь все свои. Ну, пойдемте, голубчикъ,— добавила Аграфена Степановна, взявъ меня за руку и подводя къ фортепьяно.
— Я не стану играть,— настойчиво проговорилъ я.
— Ай да Павленька! Хорошо длаетъ удовольствіе своему крестному папаш,— покачалъ головой Григорій Ивановичъ.
— Се не па бьенъ, монъ анфанъ,— сладенькимъ голоскомъ увщавала меня знакомая читателю чиновница, нагнувшись къ моему лицу.
— Стыдно, доложу вамъ, сударь мой, очень стыдно, въ нкоторомъ род, лишать цлое общество удовольствія ради, такъ сказать, своего каприза. Въ 1826 году я, доложу вамъ, зналъ одного молодого человка, титулярнаго совтника, жилъ онъ…— говорилъ сухой экзекуторъ, усердно закупоривая свой носъ табакомъ, и, наклонившись ко мн съ другой стороны, усплъ разсказать исторію о титулярномъ совтник.
— Видите, васъ вс стыдятъ, садитесь-ка и играйте,— добавила Аграфена Степановна, и ея голосъ, первый разъ, обращаясь ко мн, принялъ строгое выраженіе, напоминавшее ея неизмнную фразу: ‘я тебя выпорю!’ Это меня взорвало.
— Я вамъ сказалъ, что я не стану играть для Григорьева сына,— громко и грубо проговорилъ я.— Папа не для того деньги вамъ за меня платитъ.
Съ этими словами я вырвалъ свою руку изъ руки Люлюшиной, пошелъ въ свою комнату и заперъ за собою двери на ключъ.
Пусть каждый представитъ себ весь эффектъ этой сцены и выраженія лицъ Аграфены Степановны, гостей и въ особенности Григорья Ивановича, названнаго мною просто Григорьемъ. Скандалъ былъ полный, въ комнат перешептывались, экзекуторъ разсказывалъ, невдомо кому, исторію за исторіей о разныхъ титулярныхъ совтникахъ и бригадирахъ. Черезъ нсколько минутъ хозяйк удалось уладить дло, и чиновница съ больнымъ пальцемъ согласилась играть.
— Только ужъ я буду играть девятью,— сказала она.
— Да хоть однимъ играйте, матушка, только бы что-нибудь выходило для танцевъ,— успокоили ее.
Веселье воцарилось снова. Я, между тмъ, въ одежд легъ на постель и предавался разнымъ поучительнымъ размышленіямъ. Часа черезъ два ко мн вздумала войти Люлюшина, и увидала, что двери замкнуты, она сердито постучала въ нихъ и недовольнымъ голосомъ крикнула мн:
— Отворите! что вы тамъ затворились?
— Я спать хочу,— лаконически отвтилъ я.
— Вотъ еще выдумали спать, когда гости не ухали!
— Что мн до нихъ за дло? Это моя комната,— совершенно спокойно возразилъ я и далъ себ слово не поддаваться.
Хозяйка увидла, что дло плохо, что въ ея дом люди скоро длаются практиками и воютъ съ волками по-волчьи.
— Полно те, миленькій, дуться!— перемнила она тонъ.— Потснитесь на сегодня для своего крестнаго папаши, вы его и такъ очень огорчили, бднаго,— говорила она шопотомъ, чтобы разговоръ не дошелъ до гостей, отдленныхъ отъ насъ узкимъ коридорчикомъ.
Я отперъ дверь.
— Пойдемте въ залъ, потанцуйте.
— Я туда больше не пойду.
— Экой какой вспышка! Огонь, огонь! Правду говорилъ Григорій Иванычъ, что весь въ папеньку. Ну, такъ я вамъ сюда чай принесу, и пусть дти тоже здсь напьются.
Дти собрались ко мн въ комнату, имъ принесли чай. Вс сли около стола къ своимъ чашкамъ, а я преспокойно продолжалъ лежать на постели, не разсуждая, вжливо или нтъ такое положеніе.
— Вишь, надулся какъ,— сказалъ сынъ Григорья Ивановича, указывая дтямъ на меня:— словно индюкъ какой!
— Если ты будешь разговаривать, такъ я тебя въ шею вытолкаю изъ моей комнаты, слышишь ты?— крикнулъ я ему, и въ моемъ голос зазвучала отцовская нота.
— Попробуй!— бойко отвтилъ противникъ.— Такъ я сейчасъ своену отцу-пожалуюсь.
— Убирайся же!— крикнулъ я, неистово вскакивая съ постели и багровя отъ злости.— Холопъ! Лакейскій сынъ!
Сынъ Григорья Ивановича весь въ слезахъ побжалъ жаловаться на меня отцу, тотъ шопотомъ сталъ объясняться съ Люлюшинынъ. Черезъ четверть часа онъ ухалъ съ вечера, не докончивъ пульки и передавъ свое мсто другому игроку.
Вспоминая все теперь, я невольно красню за себя, и становится мн жаль бднаго мальчика, но ненавижу я его попрежнему, за что — это знаетъ читатель.
На другой день, посл именинъ, Аграфена Степановна начала коситься на меня, давала мн всего състного меньше, чмъ своимъ дтямъ, и говорила: ‘зачмъ вы тутъ снуете? шли бы въ свою комнату!’ Колкостямъ нтъ конца, но я бойко сношу ихъ, почему-то мн кажется, что я теперь сильне, что она сама немного боится меня и не посметъ боле хвастать передъ людьми благодяніями Абраши. Маска сорвана. Я разсуждаю о великихъ вопросахъ: отчего отецъ кричалъ на Григорья Ивановича и, все-таки, обднлъ, а Григорій Ивановичъ молчалъ и разбогатлъ. Т же вопросы являются относительно нашего деревенскаго приказчика и бородача, ддушкина выкормыша, вытурившаго насъ изъ дома. Спрашиваю я у себя, отчего Люлюшинъ какъ будто боится Григорья Ивановича и, будучи надворнымъ совтникомъ, жметъ ему руки. Доискиваюсь, боится ли кого-нибудь самъ Григорій Ивановичъ или нтъ? Вечеромъ, лежа рядомъ съ Колькой, я сообщаю ему свои мысли и требую разршенія вопроса: отчего это такъ длается?
— Это потому, что они не честны!— говорилъ Колька, и снова шире и полне прежняго развиваетъ планъ честной жизни.
Мы близко, чрезвычайно близко подходимъ съ нимъ къ одной изъ величайшихъ истинъ, но еще не можемъ выразить ее простыми словами: всякая подлость непрактична. Въ нашемъ дтскомъ лексикон еще нтъ слова: непрактичность, и нтъ около насъ ни одного человка, который могъ бы разъяснить наши недоумнія и подсказать слово. Мы, можетъ-быть, дороемся до него, но посл тяжкихъ усилій, посл страшной нравственной ломки, ни на что не нужной, невидимому. Но это такъ кажется, ломка благотворна, она выработаетъ вашъ духъ, пріобртенныя ею убжденія войдуть въ нашу плоть, и уже мы не становъ бояться за ихъ существованіе: они умрутъ только съ нами.
— Славно намъ, тепло такъ!— говоритъ Колька, прижимаясь ко мн, и не чуетъ дитя, какъ много любви въ его сердц, какъ долго искала эта любовь исхода.
А между тмъ Кольку зовутъ сорванцомъ, зовутъ разбойникомъ…

VII.
Въ ней читатель вполн познакомится съ моей тетушкой.

Въ конц сентября я получилъ изъ деревни письмо сестры, извщавшее, что тетка прідетъ съ нею черезъ недлю въ Петербургъ. Съ нетерпніемъ ожидалъ я этого дня, наконецъ, за мною прислали лакея. Радостно было мое свиданіе съ сестрой, точно мы не видались нсколько лтъ. Тетушка обрадовалась мн по-своему.
— Ты можешь ходить ко мн по праздникамъ,— сказала она, протягивая мн руку для цлованія:— только, пожалуйста, веди себя скромно и не шуми. Я вообще не люблю мальчишекъ и не выношу шума, а потому, если ты будешь вести себя неприлично, то я не стану брать тебя къ себ.
Я уврилъ ее, что постараюсь не сердить со и быть благоразумнымъ. На первый разъ она заставила меня разобрать облатки по названіямъ дней, написаннымъ на нихъ, размотать вмст съ сестрою нсколько мотковъ разноцвтнаго некрученаго шелку. Занятые этимъ душеспасительнымъ дломъ, мы услись съ сестрой въ углу тетушкинаго кабинета и передавали другъ другу свои впечатлнія, оставленныя въ насъ тремя мсяцами разлуки. Со всею дтскою откровенностью описалъ я сестр семью Люлюшиныхъ и жизнь въ ихъ дом, съ гордостью объявилъ я о своей побд надъ слесарснымъ едькой и сыномъ Григорья Ивановича, съ неподдльнымъ восторгомъ отозвался о Кольк я развилъ вполн планы послдняго о честной жизни, сообщивъ вс мельчайшія подробности этой жизни. Сначала сестра слушала очень внимательно мою болтовню, то журила меня за глупые поступки, то хвалила за способность переносить непріятности, но когда дло дошло до плановъ честной жизни, тогда она задумалась, ея руки перестали разматывать шелкъ, глаза устремились безцльно впередъ, она забылась.
— Леля!— окликнулъ я ее, потому что мн надоло сидть съ растопыренными подъ моткомъ шелка руками.
— А?— вздрогнувъ, отозвалась она, какъ будто очнувшись отъ тяжелаго сна.
— Что же ты не разматываешь шёлкъ?
— Я совсмъ о другомъ думала.
— Значить, ты и не слыхала, что я говорилъ?
— Нтъ, слы-ы-шала!— протяжнымъ голосомъ отвтила она.— Вотъ ты счастливъ,— продолжала она:— очень счастливъ! Ты мальчикъ, ты можешь такъ жить, а я не могу такъ жить.
— Отчего же ты не можешь? Очень можешь!— съ полной увренностью убждалъ а ее.
— Не могу,— еще протяжне произнесла она, отрицательно качая головою.— Двочки одн не могутъ жить, двочк одной не позволятъ жить.
— Ахъ, какая ты смшная! да ты со мной я съ Колькой можешь жить, вотъ и будешь не одна,— разршилъ я сомнніе.
— Я и работать не умю, я ничего не знаю…
— Научишься: мы съ Колькой научимъ…
— Все-таки не позволятъ.
— Такъ ты убги!— далъ я основательный совть.
— Куда?— спросила она и принялась снова разматывать шёлкъ, заботливо отдляя каждую соринку, приставшую съ нему.
Повидимому, это дло вдругъ овладло всмъ ея вниманіемъ и весь мой дтскій лепетъ былъ уже не въ состояніи навести сестру на разсужденія о томъ, какъ мы будемъ жить вмст. Мн надоло наше занятіе и стало досадно, что она не интересуется боле моими планами, я умолкъ. Мои глаза были еще недовольно зорки, чтобы подмтить на ея лиц слды невыносимой тоски, давившей ее въ эту минуту, но врядъ ли и боле наблюдательный глазъ подмтилъ бы эти слды, сестра, несмотря на свою молодость, умла владть собою, и, сверхъ того, ея совершенно дтская манера говоритъ заставляла всхъ считать ее ни о чемъ не думающимъ, ни отъ чего не страдающимъ ребенкомъ. Иные люди смотрли на нее даже съ нкоторымъ пренебреженіемъ, считая ее не по лтамъ глупенькимъ созданіемъ. Она развивалась внутри себя, невидимо, одиноко и не могла получить навыка болтать, какъ большая часть вашихъ двушекъ, теперь наставала пора учиться говорить.
Съ этого воскресенья я каждую недлю однажды бывалъ у тетки. Для сестры взяли гувернантку, миссъ Кембденъ.
Гувернантка оказалась сухою и черствою женщиною, какою можетъ быть только англичанка, но дло свое она знала отлично и основательно, преподавала сестр различные предметы науки, въ забвеніи остался только русскій языкъ. Сестра полюбила наставницу искренно, и между ними установились до крайности странныя отношенія. Сестра съ восторгомъ отзывалась о гувернантк, смотрла ей въ глаза, угадывала ея желанія, а гувернантка, холодно принимая ея ласки, спокойно спрашивала ее: ‘Вы уже приготовили уроки?’ это значило: если у тебя не все сдлано, то принимайся за дло, ласками же со мною ничего не подлаешь. Въ свободное отъ занятій время, по буднямъ, сестра читала вслухъ газеты передъ теткой, занимавшейся вязаньемъ никому и ей первой не нужныхъ кошельковъ и вышиваньемъ еще мене необходимыхъ подушекъ, украшавшихся шелкомъ, шерстью и бисеромъ. Утромъ, по праздникамъ, когда миссъ Кембденъ узжала въ гости, я и сестра сидли въ гостиной тетки и праздно слушали болтовню различныхъ постителей. Уйти въ комнату сестры мы не смли, потому что сиднье въ гостиной было, по соображеніямъ старухи, необходимымъ дополненіемъ воспитанія, мы пріучались къ манерамъ образованныхъ людей и должны были постигнуть, о чемъ и какъ говорятъ эти люди, чтобы современенъ не явиться между ними дикарями и провинціалами. Какъ намъ скучно было это дополненіе воспитанія — вы себ и представить не можете!
Странное созданіе была тетка! Ей было за шестьдесятъ лтъ, но она была бодра, цвтъ ея лица, какъ извстно читателю, никогда не измнялся и былъ свжъ, каковъ онъ былъ въ т часы утра, когда въ ея комнату проникала только ея любимая горничная, этого никто не зналъ и не осмлился бы знать, чтобы не поссориться навсегда съ теткой. Одвалась она очень просто и не любила, чтобы люди показывали, что они понимаютъ стоимость этой простоты, состоявшей изъ лишеннаго всякой отдлки простого батистоваго, атласнаго или бархатнаго платья, изъ простого воротничка брюссельскихъ кружевъ, застегнутаго совершенно простымъ брильянтомъ, изъ такихъ же простыхъ нарукавниковъ съ такими же простыми пуговицами. Однимъ словомъ, все на ней было чрезвычайно просто, и никогда она не ршилась бы надть роскошный браслетъ, ярко бросающуюся въ глаза брошку, отдлать кружевомъ или лентами свое простое платье. Все это она называла на своемъ язык ненужностями или кусочками арлекина.
— Это для какой пьесы костюмъ?— серьезно спрашивала она, разсматривая въ лорнетъ модную картинку изъ послдняго нумера парижскаго журнала.
— Это, ma tante, не для пьесы костюмъ, а платье, какое вс носятъ въ Париж,— отвчали ей.
— Неужели?— ядовито удивлялась старуха.— Впрочемъ, чему же и удивляться! въ Париж теперь только одни актеры и актрисы и живутъ, этотъ костюмированный сбродъ уже семнадцать лтъ разыгрываетъ пародію аристократизма!
Вс знали, что тетка дулась на Луи-Филиппа и не признавала его королемъ Франціи до самаго конца его царствованія. Не знаю, насколько отравляло это жизнь Луи-Филиппа, но фактъ непризнанія, тмъ не мене, существовалъ во всей своей сил. Вообще, тетушка не терпла мщанства ни въ чемъ, хотя сама была аристократкою изъ Москвы, то-есть по преданію, и то только потому, что она такъ думала и имла кой-какія денежныя средства убдить въ этой истин своихъ друзей. Друзья ея состояли изъ разныхъ стариковъ, занимавшихъ видныя мста, и ихъ дтей, гвардейцевъ и камеръ-пажей, первые, даже переселяясь въ деревню, считали своимъ долгомъ вести съ ней дятельную переписку, и, такимъ образомъ, доставляли почтамту и фабрикантамъ канцелярскихъ принадлежностей порядочный барышъ. Вс они были ея родственниками и иногда очень близкими, напримръ: троюродными племянниками мужа ея двоюродной сестры, нкоторые были еще ближе, и потому вс были поставлены въ необходимость говорить ей: ma cousine или ma tante. Вс они вмст съ нею дятельно бранили Луи-Филиппа и Блинскаго. Читатель можетъ удивиться такому сопоставленію именъ, но оба эти человка были личными врагами тетки, и поклонникъ котораго-нибудь изъ двухъ лишался права бывать въ ея гостиной. Этими чертами можно бы вполн закончить характеристику вншней стороны жизни старой барыни, но у нея была и другая, закулисная, внутренняя жизнь. Во-первыхъ, тетушка имла въ ближайшемъ отъ ея дома храм опредленное мсто, гд ставился стулъ и разстилался коверъ и откуда она прогоняла кого бы то ни было, и любила, въ виду всхъ прихожанъ, принимать изъ рукъ священника даровую просфору. Во-вторыхъ, тетушка до обморока боялась смерти и зажмуривала глаза, если ей встрчались похороны, и еще сильне боялась она своей любимой горничной, по причинамъ, никому и ей самой неизвстнымъ. Въ-третьихъ, тетушка плакала, если заболвалъ ея шпицъ, что доказывало доброту и мягкость ея сердца, и ненавидла тунеядцевъ, нищихъ, что доказывало ея самородное знаніе политической зкономіи и нелюбовь къ лни. Въ-четвертыхъ, тетушка ежедневно поминала своихъ сродниковъ ровно часъ, скороговоркою пересчитывая: Павла, Константина, Андрея, Павла, Павла и т. д. Въ-пятыхъ, среди этихъ именъ умершихъ родственниковъ одно имя принадлежало совершенно постороннему человку, не бывшему даже троюроднымъ племянникомъ мужа ея двоюродной сестры, совсмъ чужому, какими были для нея Луи-Филиппъ и Блинскій. На ея лиц не появлялось ни тни внутренней боли. Да и отчего же пробуждаться въ ея сердц чувству боли? Вдь это былъ совсмъ чужой человкъ! Знала она его въ 1806 году, онъ былъ хорошъ собою, молодъ, уменъ, она слыла въ Москв одною изъ первыхъ красавицъ. Они полюбили другъ друга, но онъ былъ бденъ и нечиновенъ, она была богата и предназначалась чиновнымъ женихамъ. Онъ попросилъ ея руки, ея отецъ отвтилъ: ‘послужи и заслужи’. Больше ничего не было сказано, но этихъ словъ было весьма достаточно, чтобы ршить участь двухъ человкъ, благонамренно покорныхъ родительской вол. Юноша ршился служить и вступилъ въ дйствующую армію. Улучивъ время, они простились безъ свидтелей, онъ сжалъ ея руки, осыпалъ ихъ поцлуями, она зарыдала, обвила его шею горячими, горячими руками и первый разъ въ жизни ея губы коснулись губъ посторонняго человка, и жгучимъ былъ этотъ поцлуй, такимъ жгучимъ, что не цловала она никогда боле никого изъ постороннихъ. Въ этомъ поцлу была вся жизнь! На минуту она была счастлива… А тамъ пошли опять балы, началась отечественная война, напаслось шитье патріотическихъ нарядовъ на родной покрой сарафановъ, предался опал нашъ родной французскій языкъ, сталъ изучаться новоизобртенный русскій, газеты приносили извстія о битвахъ, о жертвахъ, пахло кровью… Вс чуяли приближеніе катастрофы, ршенія вопроса: быть или не быть, идти въ Азію или оставаться въ Европ,— бородинское сраженіе ршило все. Онъ погибъ. Она записала его въ поминальную книжку и съ этого дня отчитывала: ‘Павла, Константина, Андрея, Павла’, и еще одно имя совершенно чужого человка… Если кто-нибудь упоминалъ при ней о фамиліи Латуховыхъ, то она спрашивала. ‘Это не изъ тхъ ли Латуховыхъ, которыхъ сынъ убить подъ Бородинымъ?’ Отъ стереотипной фразы вяло могильнымъ холодомъ, какъ отъ надгробной надписи, гласящей: родился тогда-то, и такого-то числа волею Божіею помре. Вотъ вамъ и вся жизнь! Пишите о ней романъ съ раздирающими душу сценами, проливайте надъ ними слезы, жалйте героевъ, проклинайте отцу, но, ради сохраненія своей нжной, сахарной чувствительности, не глядите на лицо героини, оно, какъ каменное изваяніе японскаго идола, тупо и слпо будетъ смотрть на васъ своими узенькими глазами, какъ будто спрашивая: ‘да о чемъ же вы плачете, дураки?’
А кругомъ тетки волновалась молодежь, длая видъ, что она живетъ, что ей весело, шутила, смялись, поглядывала масляными глазами на мою сестру, думая про себя: ‘а и за этой скоро можно будетъ пріударить!’ Особенно интересенъ въ этомъ случа былъ одинъ офицеръ, сильно заботившійся о моей сестр и, кажется, томившійся только однимъ вопросомъ: ‘да скоро ли ты вырастешь?’
— Ну, какого вы мннія о моей кузин?— спрашивалъ онъ у миссъ Кембденъ.
— Настойчива, и потому можетъ длать все, что захочетъ,— давала аттестатъ мраморная статуя съ англійскими буклями около щекъ, весьма похожими на палки, обвернутыя рыжей шерстью.
— У меня въ дом нельзя хотть дурного и потому она можетъ хотть только хорошаго,— ловко поясняла тетушка, видя недоумніе офицера, и, такимъ образомъ, не порицая сестру, хвалила себя.
— Кузина, я ршительно прихожу отъ васъ въ восторгъ,— со смхомъ говорилъ троюродный братецъ, такъ ловко возившій за собою саблю по Невскому проспекту, что можно было подумать, что онъ похитилъ съ барокъ тачку съ несмазаннымъ колесомъ и везетъ ее за собою.— Когда вы кончите ученье, я предложу вамъ руку и сердце.
— Жакъ!— восклицала въ ужас тетушка.
— Что же, ma tante, я говорю это кузин, чтобы она еще лучше училась, зная, какая награда достанется ей за трудъ.
Кузенъ былъ чрезвычайно уменъ и отлично образовалъ себя въ модныхъ ресторанахъ.
— Ты нестерпимъ.
— Почему же? Вдь Hlne, я думаю, уже не дитя. Правда, кузина, вы не дитя?
— Леля, иди въ свою комнату,— приказывала тетка.
— Ma tante, вы поселите между нами вражду, изгоняя по моей милости прелестную крину,— ломался троюродный братецъ, и былъ вполн увренъ, что онъ хоть гд такъ не ударитъ лицомъ въ грязь: совсмъ порядочный человкъ!
Сестра тихими шагами и съ грустнымъ лицомъ выходила изъ гостиной, считая себя униженной, и открывала въ своей комнат свою библію — дневникъ матери.
Читала сестра въ своей библіи, и страшнымъ гнвомъ горли ея глаза, огнемъ пылало ея восхитительное лицо. Сложивъ руки на груди, ходила она взадъ и впередъ по своей комнат, и думала: ‘Если я скажу тетк, чтобы она не принимала этихъ кузеновъ, она отвтитъ: ‘не сидть же мн одной изъ-за тебя!’ — Если мн сказать кузену, чтобы онъ не говорилъ со мной, онъ расхохочется, назоветъ меня звркомъ, недотрогой, какъ онъ это длалъ уже не разъ. Не выходить изъ своей комнаты? тетушка этого позволитъ. Господи! хоть бы были у меня такія язвительныя слова, которыя могли бы заставить молчать кузена, научи меня, Господи, такимъ словамъ! Научи меня говорить!’ — молила сестра и искала язвительныхъ словъ, придумывала цлыя сцены, гд одно лицо говорило за кузена, другое за нее, въ конц кузенъ побждался и умолкалъ въ смущеніи. Такъ выходило по соображеніямъ сестры, но на дл было совершенно другое.
— Ну, что, кузина, какъ идутъ ваши уроки? Я думаю, вы стали вдвое прилежне въ ожиданіи предстоящей награды?— снова остритъ кузенъ, появляясь въ гостиной тетки.
— Жакъ, ты опять за старое?— упрекаетъ послдняя.
— Ну-съ, кузина?— повторяетъ онъ, не слушая теткиныхъ замчаній.
— Вамъ, кузенъ, кто задаетъ эти уроки?— спрашиваетъ сестра, ея голосъ немного дрожитъ.
— Какіе уроки?— ничего не понимая, спрашиваетъ кузенъ.
— Длать мн такіе вопросы,— поясняетъ сестра, придумавшая язвительное слово.
— Разв для этого непремнно нуженъ учитель?
— Попугаи сами ни одного слова не могутъ выдумать,— колко и твердо выговариваетъ сестра и думаетъ, что кузенъ побжденъ, сейчасъ провалится сквозь землю, такъ, по крайней мр, слдовало въ ея сцен, сочиненной наканун.
— Елена, ты забываешься!— сурово восклицаетъ тетка, не выносящая скандаловъ.
— Простите ее, ma tante! Это она, вроятно, слышала отъ какой-нибудь горничной и подумала, что можно перенести эту фразу изъ передней въ гостиную, дитя!— язвитъ кузенъ, дйствительно обидвшійся отвтомъ сестры.
— Иди въ свою комнату!— приказываетъ тетка неумолимымъ тономъ.
Сестра молчитъ и не находитъ въ своей голов отвта, послдняя фраза кузена не была ею предугадана, въ отвть на нее у сестры еще нтъ язвительныхъ словъ. Завтра сестра найдетъ ихъ и на эту фразу, но кузенъ выдумаетъ что-нибудь новое, непредвиднное, и сестра будетъ побждена снова. А кругомъ ея весело лепечутъ, кокетничаютъ и смются кузины-институтки. Извстно, когда сходятся горничныя, то он сплетничаютъ про своихъ господъ. Когда сходятся институтки, то он сплетничаютъ про своихъ классныхъ дамъ и уже посл говорятъ о разныхъ душкахъ, т. е. кузенахъ своихъ подругъ и знакомыхъ молодыхъ людяхъ, таскающихся по пріемнымъ днямъ въ институты. Такими же разговорами занимали и сестру кузины-институтки. Он по ниточк разбирали вс недостатки своихъ бывшихъ классныхъ дамъ и, несмотря на молодость, всегда мягкую и любящую, злословили, какъ старыя беззубыя двы. Сестру эта безцльная болтовня, этотъ первый плодъ глупаго воспитанія и безсодержательной жизни — выводила изъ терпнія.
— Неужели же у васъ не было ни одной хорошей классной дамы, въ род моей гувернантки?— спрашивала она.
— Ахъ, нтъ, милочка, была одна. Мари Гребешкова была просто кисанька. Зелененькая такая.
— Какъ зелененькая?
— Такъ зелененькая, блдненькая такая кисанька, ей наша maman говорила: васъ надо кормить больше, чтобы вы пополнли…
— Ну, что-жъ, и кормили ее?
— Ахъ, что ты, милочка! какъ можно! Она была такая идеальная, поэтическая.
— Глупая врно.
— Вотъ прекрасно: глупая! Она намъ романы тихонько отъ maman и давала читать, такъ умли цловать…
— Что въ поцлуяхъ-то?— передергивая плечомъ, замчала сестра.
— Какой ты ребенокъ, милочка! Ты ничего не понимаешь…
— Понимать-то нечего!— съ пренебреженіемъ отвчала сестра и уже безмолвно, не возражая, слушала дальнйшую болтовню институтокъ про зелененькую классную даму, про эту кисаньку, кису и котика.
На время сестру заинтересовала фигура одной изъ ея родственницъ, молодой красавицы, державшейся холодно и гордо. За нею ухаживали десятки молодыхъ людей, писали посланія ей, ея ручкамъ, ея зеркальцу и т. д., но она не обращала вниманія ни на писателей стиховъ, ни на самые стихи. Сестр понравилось ея дышавшее силой правильное лицо, и она вздумала сблизиться съ нею. Однажды он ходили одн по зал.
— Зачмъ ты говоришь съ кузеномъ?— сказала сестр прекрасная родственница, съ перваго дня знакомства обращавшаяся съ Лелей, какъ съ ребенкомъ, и старавшаяся ее развить.
— Я и рада бы не говорить съ нимъ,— сказала сестра:— но онъ всегда пристаетъ ко мн. Я его не люблю….
— И никого не должно любить, это глупости.
— Какъ никого?
— Никого, они вс глупы, и изъ нихъ ничего не выйдетъ.
— Я то же думала.
— Это врно. Многіе изъ нихъ просили моей руки, но я ршительно сказала отцу, что выйду только за генерала или за…
— За старика?— воскликнула сестра.
— За старика! По крайней мр, я буду знать, чмъ я буду, въ какомъ кругу буду жить, а эти годъ-два послужатъ и выйдутъ прапорщиками въ отставку. Это было бы мило: жена такого-то отставного прапорщика!— съ презрительною усмшкой вымолвила красавица.
Сестра широко открыла глаза и поняла, что он съ самаго начала не поняли одна другую, говорили о предмет съ разныхъ точекъ зрнія. И немудрено, красавиц было двадцать-два года, сестр шестнадцать съ половиною, первая ни о чемъ не думала серьезно, сестра пережила мыслью необыкновенно много… И съ этою прекрасною двушкою пришлось разойтись сестр, и еще прилежне занялась она чтеніемъ книгъ и уроками. Родственницы, видя ея небрежное и холодное обращеніе съ ними, дулись на нее и старались какъ-нибудь уколоть ее. Забывая, о чемъ он говорили съ ней за нсколько дней, какія тайны повряли ей, он стали называть ее глупенькимъ ребенкомъ и умышленно прерывали разговоры при ея приход.
— Тсс… mesdames, при Лел объ этомъ нельзя говорить, она еще дитя,— говорили он вслухъ другъ другу и, улыбаясь, обращались къ ней съ вопросомъ:— ты уже кончила свои уроки?
Судя по себ, он полагали, что больне всего для сестры будетъ названіе ребенка.
— Нтъ!— отвчала сестра:— я на минуту вышла сюда.
Съ этими словами она уходила въ свою комнату и проводила въ ней все утро, если тетк не приходила блажная мысль вытребовать ее въ гостиную, во что бы то ни стало.
Такъ идутъ дни, недли, мсяцы… Мелко до пошлости, до одурнія мелко колютъ, язвятъ и тревожатъ сестру различные кузены, кузины, тетушки и дядюшки. И между тмъ, вс они любитъ ее, очень любятъ. Кузенъ даритъ ей въ именины бонбоньерку съ конфетами, кузина привозитъ шесть паръ перчатокъ, дядя радуетъ блестящими сережками… Такъ носятся лтомъ непрошеные даровые виртуозы — комары надъ человкомъ, легшимъ отдохнуть отъ труда въ своемъ саду. Сначала чувствительныя наскомыя снуютъ надъ нимъ и громко поютъ хвалебные гимны: мы тебя любимъ, мы тебя любимъ, добрый ты, сладкій ты человкъ! Добрый человкъ начинаетъ ворочаться, раздраженный гимномъ, и чувствуетъ, что одинъ изъ виртуозовъ уже усплъ всосаться въ его щеку жгучимъ поцлуемъ, гонитъ его добрый человкъ и слышитъ, что въ это мгновеніе два другіе виртуоза безпощадно цлуютъ его въ лобъ, а третій норовить забраться въ самый носъ. Въ одурніи вскакиваетъ любимецъ виртуозовъ и гонитъ ихъ прочь, а они, легко взвиваясь и мелькая въ лучахъ солнца, снова ноютъ… И врядъ ли уснетъ этотъ человкъ хоть на минуту сладкимъ полуденнымъ сномъ… А день такой славный, теплый, и все полно мира и кроткой любви… Горяче всхъ привязался къ сестр самый главный капельмейстеръ-тетушка. Она нашла въ сестр игрушку, которой не находила столько лтъ. Только сестр она позволяла приносить шпица, только ее заставляла разматывать шёлкъ и шерсть, только ей сообщала свою радость, услышавъ о волненіяхъ во Франціи, и надежды на близкую гибель своего личнаго врага, Луи-Филиппа. Это была холодная привязанность, равнявшаяся привязанности къ шпицу, котораго, изъ любви къ нему, заставляли терпть муку и ходить по четверти часа на заднихъ лапкахъ,— равнявшаяся привязанности къ любимой горничной, которой изъ любви къ ней никакъ не позволили въ былыя времена выйти замужъ, уславъ ея жениха. Разумется, сестру эта любовь не могла тронуть, и она попрежнему оставалась холодною къ тетк, хотя и была благодарна за то, что ее серьезно стали учить музык и взяли для этой цли одного извстнаго учителя. Уже въ ма 1848 года сестра — ей минуло семнадцать лтъ — играла, какъ опытная піанистка, что заставило тетку блеснуть успхами воспитанницы и дать въ ея именины музыкальный семейный вечеръ. Главною его героинею была моя сестра. На нее съ этого дня уже глядли не какъ на ребенка, а какъ на двушку, готовую идти подъ внецъ. Не одна пара глазъ съ любопытствомъ осматривала ее, точно еще наканун эта двушка была совсмъ другимъ существомъ, точно на ея лобъ уже налпили обычную надпись: продается съ аукціона,— кто дастъ больше? Кузенъ-гвардеецъ подлетлъ къ ней и хотлъ что-то сказать.
— Извините, кузенъ, мн надо переговорить съ моимъ учителемъ,— сказала она и отошла въ другую сторону съ артистомъ.
Такимъ образомъ, на свт сказалось одною глупостью меньше.
— Исполните ли вы мою просьбу,— говорила она учителю:— если я попрошу васъ дать мн отзывъ о моемъ знаніи музыки и даже рекомендовать меня въ учительницы?
— Вы шутите? вы никогда не будете добывать этимъ хлба,— отвтилъ старикъ.
— Ну, а если бы я васъ попросила?
— О, въ такомъ случа я исполнилъ бы вашу просьбу.
— Ну, такъ пришлите мн завтра же письмо, гд говорилось бы, что я могу учить дтей.
— Вамъ оно нужно, чтобы показывать его знакомымъ? Вывска?
— Право, нтъ, но оно мн очень, очень нужно.
— Это капризъ?
— Нтъ, это необходимость, если бы вы только знали…
Сестра въ волненіи остановилась, не досказавъ фразы.
— Хорошо, я вамъ пришлю письмо, но вы странное дитя!— качая головою, промолвилъ старикъ и поспшилъ извиниться, что назвалъ ее дитятей.
Она горячо пожала его руку.
На слдующій день сестра встртила меня какъ-то особенно весело.
— Поль, голубчикъ, я буду тоже честно жить. Я теперь могу уроки музыки давать,— говорила она съ сіяющимъ лицомъ и показала мн письмо артиста.
— Но вдь теб не позволятъ тетка и папа?
— Теперь не позволятъ, но посл я сама это сдлаю.
— Какъ сама?
— Да, сама. Когда мн будетъ восемнадцать лтъ, тогда я ни у кого не спрошу позволенія и сдлаю это сама.
— Разв, Леля, тогда они не посмютъ теб запретить?
— Тогда я буду совсмъ большая, и имъ до меня не будетъ дла,— говорила Леля, и ея глаза блестли радостью и надеждой.
Я началъ слова строить планы будущей жизни втроемъ: я, сестра и Колька, по моему мннію, не должны были разлучаться, должны были работать и не зависть ни отъ кого. Все это казалось мн очень легкимъ и вполн возможнымъ, я еще былъ ребенокъ и не подозрвалъ, что жить втроемъ намъ будетъ очень скучно. Главная хорошая сторона въ этихъ планахъ была та, что они заставили всхъ насъ усердне учиться, набираться такъ или иначе разныхъ познаній, чтобы посл имть возможность работать.

VIII.
Читатель услышитъ про бунтующаго гимназиста.

Теперь я долженъ возвратиться снова къ семь Люлюшиныхъ и разсказать, что тамъ сдлалось въ теченіе описываемаго года. Еще въ август Кольк — это лицо важне всего для меня, и потому начинаю съ него — пришлось экзаменоваться въ гимназіи. Экзаменъ былъ сданъ бойко, и экзаменующійся попалъ въ число принятыхъ мальчиковъ. Съ перваго же дня, когда онъ появился на улиц въ мундиръ съ краснымъ воротникомъ, его стали дразнить уличные мальчишки красною говядиной. Этимъ прозвищемъ съ самаго основанія гимназій дразнятъ всхъ гимназистовъ, какъ дразнятъ бурлаковъ вопросомъ: кто васъ спуталъ? Кажется, пора бы гимназистамъ хладнокровно переносить эту кличку, что и длаютъ пробывшіе въ гимназіи нсколько лтъ мальчики, но новички, подобно бурлакамъ, на первыхъ порахъ не выдерживаютъ обиды своему мундиру, и т, которые потрусовате, грозятъ, забіякамъ издали кулаками или кажутъ фигу въ карман, а т, которые побойче, прямо расправляются съ обидчиками. Колька былъ изъ бойкихъ и на первый разъ поколотилъ слесарева едьку, потомъ еще двухъ забіякъ, и, такимъ образомъ, домашними средствами усмирилъ цлый кварталъ мелкаго народа, очистилъ себ безопасный путь отъ дома до гимназическаго зданія и началъ такъ важно ходить по этому пути, точно передъ его маленькой особой преклонилъ колни весь Петербургъ. Ученье въ первомъ класс было для него не трудно: во-первыхъ, онъ прошелъ уже дома все то, что преподавалось тамъ, во-вторыхъ, нашъ учитель попрежнему посщалъ насъ и, въ случа нужды, могъ поддержать ученика своими указаніями. Допекала мальчугана одна переписка разныхъ басенъ и стишонковъ на трехъ языкахъ, иногда переписывать приходилось столько, что на это уходилъ весь вечеръ, и, дописавъ послднюю страницу, Колька важно расхаживалъ по комнат, махая усталою рукой, и громко ругался:
— Вишь, черти, точно сговорились, вдругъ сколько навалили! То такъ ничего нтъ, а то и не оберешься работы! Просто рука затекла.
Но это было сносно, тмъ боле, что онъ любилъ работать. И не совщаться же, въ самомъ дл, учителямъ, когда и сколько задавать уроковъ: задали вс вдругъ помногу — хорошо, не задалъ ни одинъ ничего — и то хорошо, да еще и лучше. Горе пришло совсмъ съ другой стороны. Съ самаго начала ученики, засидвшіеся въ первомъ класс, такъ-называемые старички, приняли Кольку и другихъ гимназистовъ-новичковъ не очень ласково, щипки, давленіе масла, кража карандашей, грифелей и тетрадей ознаменовали вступленіе дтей въ новый міръ. Семья всегда успваетъ испортить въ конецъ дтей и потомъ жалуется на школу, что она не можетъ исправить ихъ пороковъ, что эти пороки во все послдующее время только растутъ и растутъ. На щипки и давленье масла Колька отвтилъ собственными кулаками и, оттузивъ одного изъ старичковъ, крикнулъ на весь классъ:
— Скоты вы, слушайте! Кто меня хоть пальцемъ тронетъ, тому я рожу на сторону сворочу. Я не затмъ сюда пришелъ, чтобъ вы меня били. Видите — какой?
При этихъ словахъ Колька показалъ непріятелямъ сжатый кулакъ. Кулакъ оказался, дйствительно, почтеннымъ членомъ и внушилъ уваженіе къ себ многихъ изъ старичковъ, тайкомъ взглянувшихъ на свои кулаки и мысленно сравнившихъ: чей больше? Но мелкое воровство карандашей, грифелей и тетрадей не прекратилось. Колька ршился терпть это неизбжное зло и объявилъ дома, когда у него случилась первая покража, зная, что у отца ящики ломятся отъ даровыхъ канцелярскихъ принадлежностей, и значитъ не стоитъ много заботиться о нихъ. Сперва его ругнули за неосторожность и ротозйство, но дополнили недостающее. Потомъ Аграфена Степановна оттрепала его за волосы и выразила подозрніе, что ея сынъ торгуетъ этими вещами въ гимназіи. Кольку задло за живое это подозрніе, онъ нагрубилъ матери, попрекнулъ ее, что она по себ судить, и былъ высченъ. Онъ ршился при первой новой пропаж объявить о ней инспектору. Случай не замодлилъ представиться. Жалоба была принесена. Инспекторъ холодно и немного презрительно выслушалъ воспитанника и замтилъ ему, что, во-первыхъ, фискальство есть гнуснйшій изъ пороковъ и что фискаловъ въ гимназіи не терпятъ — онъ не упомянулъ, почему и какимъ путемъ онъ знаетъ обо всемъ происходящемъ въ классахъ,— во-вторыхъ же, прибавилъ онъ, каждый долженъ наблюдать за своими вещами самъ, иначе пришлось бы для каждаго ученика нанимать особеннаго дядьку, что очень невыгодно. Послднее было остроумно и заставило улыбнуться самого инспектора. Шутнкиъ былъ Степанъ Васильевичъ Щукинъ! Сталъ Колька смотрть за своими вещами, высматривая изъ-за угла, какъ котъ, не крадется ли къ его сумк вороватый мышенокъ-гимназистъ, наконецъ, мышонокъ попался въ лапы кота и узналъ, какъ больно расправляются эти лапы съ ворами. Колька прибилъ его, зная, что фискалить нельзя. Событіе черезъ полчаса сдлалось извстнымъ инспектору, не терпящему фискаловъ. Люлюшнина наказали и пригрозили, что если онъ еще вздумаетъ самоуправствовать, то его выгонятъ вонъ. Попробовалъ Колька испытать еще одно сродство: когда у него пропала чистая тетрадь, назначенная для французскихъ басенъ, онъ переписалъ басни въ грязную тетрадь, но учитель французскаго языка оставилъ его до 5 часовъ въ наказаніе за неряшливость и на его объясненіе замтилъ ему:— если у васъ украдутъ тетрадь, то вы должны сдлать новую.
— Мой отецъ не можетъ давать мн каждую недлю ію тетради.
— До этого намъ нтъ дла,— отвтилъ учитель, отвчая словомъ ‘намъ’ за всю гимназію.
Колька сталъ втупикъ, другого исхода не было, какъ самому начать красть такія же вещи, какія крали у него. Отъ этого Кольку спасли его планы о честной жизни, и онъ началъ отказывать себ во всемъ, чтобы скопить деньги. Дастъ ли Кольк отецъ гривенникъ изъ выигранныхъ денегъ — Колька припрячетъ гривенникъ, сунетъ ли Аграфена Степановна сыну дв съ половиной копейки на булку — для Кольки у нея всегда недоставало гроша или копейки — и эти деньги не простъ, а просидитъ утро на пищ св. Антонія, онъ не рветъ исписанныхъ тетрадей, но бережетъ ихъ, чтобы продать на всъ въ лавочку, на масленой недл онъ упрашиваетъ отца не везти его въ балаганы, а дать натурою ту сумму, которой стоитъ это удовольствіе,— его обсчитываютъ на двугривенный, но онъ радъ и тому: могло бы быть и хуже.
— Шельмецъ Колька будетъ!— радостно восклицаетъ Абрамъ Семеновичъ, и его лицо сіяетъ родительскимъ восторгомъ.
Это похвала. А Кольк очень тяжело, совсмъ скверно.
— Вишь ты, какимъ я скаредомъ сталъ!— съ горечью говоритъ онъ мн и злобно усмхается.
— Неужели и вс въ гимназіи такіе?— спрашиваю я.
— Чего вс? Разв у нихъ такіе отцы и матери? Вотъ Пановъ, такъ того мать не забранить, если у него и всю сумку украдутъ.
Колька завидуетъ Панову.
— Стало-быть, твои хуже всхъ?
— Есть и почище!— лаконически восклицаетъ онъ и вдругъ разражается неудержимымъ смхомъ.
— Чему ты смешься?— удивляюсь я.
— А помнишь, какъ старый хрнъ, нашъ экзекуторъ, по грязи въ однхъ калошахъ шелъ и сапоги подъ мышкой несъ, чтобы они не износились? Какъ онъ ихъ у насъ на лстниц потихоньку надвалъ.
— Такъ что же?
— Ну, вотъ и Колька такъ будетъ длать, когда большой будетъ!
За этими словами слдуетъ новый взрывъ смха, и Колька никакъ не можетъ себя представить съ сапогами подъ мышкой, шлепающимъ по грязи въ однхъ калошахъ.
Я тоже начинаю хохотать, и мы оба представляемъ въ лицахъ экзекутора, подражаемъ ему, длая видъ, что нюхаемъ табакъ, и нтъ на нашихъ лицахъ ни малйшаго слда того горя, которое за минуту тревожило насъ. Эта способность забывать, эта склонность къ юмору могутъ считаться единственными спасительницами дтскихъ характеровъ, безъ нихъ ребенокъ въ нашей жизни очерствлъ бы слишкомъ рано.
Къ учителямъ, посл столкновенія съ инспекторомъ и французомъ, Люлюшинъ питаетъ не вражду, но недовріе, однако, онъ еще стоить за нихъ передъ старичками — этими Мефистофелями въ гимназическихъ мундирахъ, соблазнителями новичковъ. Онъ даже успваетъ однажды во-время разрулить злодйскій заговоръ, составленный съ намреніемъ изгнать изъ класса свистомъ и топаньемъ нмца, по прозванью свиное рыльце. Дло длается очень просто — раздленіемъ класса на дв партіи, изъ которыхъ одна, сильнйшая, подъ предводительствомъ Кольки призываетъ другую, слабйшую, къ порядку, она при первомъ свистк кричитъ: тише! при второмъ заставляетъ одного изъ своихъ членовъ дать киселя свистуну и получившій киселя свистунъ во все продолженіе класса только хрипитъ отъ боли, но уже не свищетъ и тмъ убиваетъ въ зародыш всякую энергію въ своихъ единомышленникахъ. Свиное рыльце, нечего не подозрвая, диктуетъ бунтовщикамъ розовую идиллію:
Einmal Matter Lise
Zur neubegriinter Wiese…
и, какъ котъ, жмуритъ свои и безъ того узенькіе свиные глазки…
На Кольку косятся, его остерегаются, думая, что изъ благонамреннаго онъ сдлался просто любимцемъ инспектора, но опасенія не оправдываются: черезъ нсколько недль Колька длается врагомъ учителей, ругаетъ и ‘свиное рыльце’, и ‘солдатскую подметку’, и ‘директоршинъ колпакъ’, преподающій въ гимназіи французскій языкъ. Вотъ какъ это случилось. Однажды учитель ариметики задаетъ задачу изъ собранія ариметическихъ задачъ, изданныхъ министерствомъ народнаго просвщенія. Вс первоклассники принимаются за работу, кто подглядывая въ конецъ книги, гд выставлены ршенія, кто доходя своимъ собственнымъ умомъ до требуемаго числа. Наконецъ, дло сдлано, десятки рукъ подняты кверху, въ знакъ окончанія работы. Учитель заглядываетъ въ конецъ книги, запоминаетъ цифры и идетъ осматривать тетради.
— Врно! неврно!— лаконически говоритъ онъ, пересматривая ршенія и ставя отмтки, доходитъ до Кольки.— Неврно!— изрекается приговоръ, и въ журналъ влпляется нуль.
— У меня врно,— замчаетъ Колька.
— Я теб сказалъ, что неврно,— на ходу: отвчаетъ учитель.
— А я знаю, что врно,— споритъ бунтующій гимназистъ.
— Ты еще спорить со мной! Я тебя въ карцеръ посажу,— уже дрожа отъ гнва, кричитъ математикъ и деретъ Колькино ухо, ухо горитъ, но Колька, не умолкаетъ.
— Въ книжк ошибка въ ршеніи,— восклицаетъ онъ.— Поврьте мою задачу.
Учитель со злостью вырываетъ у него тетрадь, провряетъ задачу, убждается, что ошибка дйствительно въ книг, а не у Кольки. Онъ сердито бросаетъ тетрадь, отходитъ къ другимъ ученикамъ, но никому не переправляетъ балловъ. Въ голов происходитъ страшная возня: ‘Сколько разъ давалъ я себ, дураку, слово,— ругается онъ мысленно:— запомнить нумера этихъ проклятыхъ задачъ съ опечатками — и все забываю, скотина! И этотъ подлецъ туда же вздумалъ ершиться!..’
— Поставьте мн другой баллъ,— прерываетъ Колька поучительныя размышленія педагога.
— Теб надо розогъ дать, а не другой баллъ!— ршаетъ математикъ, раздраженный поведеніемъ бунтующаго гимназиста, своею оплошностью, а, можетъ-быть, еще боле домашними обстоятельствами, которыя хотя вовсе не касаются до учениковъ, но постоянно отзываются на нихъ въ нашихъ училищахъ.
Если учителю насолитъ жена или кухарка, то ужъ, наврное, пять или шесть невинныхъ учениковъ получатъ но нулю.
‘Билетъ грязный принесу!— думаетъ Колька, употребляя гимназическій терминъ.— Мать, пожалуй, въ субботу вмсто бани порку задастъ…’ И идетъ герой жаловаться въ инспектору. Дло обсуживается властями, ршается общимъ приговоромъ: поставить Люлюшину пять за ршеніе задачи и посадить его, Люлюшина, за грубости въ карцеръ.
— Скверное теперь время,— говорите въ коридор инспекторъ учителю математики.— Читали, что во Франціи-то?
— Читалъ, читалъ!— мрачно отвчаетъ математикъ и думаетъ про себя: ‘непремнно зачеркну сегодня эти проклятыя задачи съ опечатками’.— Науки погибнутъ, застой настанетъ!— продолжаетъ онъ вслухъ.
— Вы это для чего на платк узелокъ завязали?— съ улыбкой спрашиваетъ, инспекторъ.
— Такъ, для памяти,— немного смшавшись, но тоже улыбаясь, отвчаетъ математикъ.
— Проказникъ, проказникъ!— треплетъ его по брюху инспекторъ.
Математикъ становится въ позу Венеры стыдливой, и оба довольны другъ другомъ, чисты сердцемъ и свтлы духомъ. Боже мой, какъ можетъ быть счастливъ человкъ на земл!
— Передъ погодой врно разыгрались!— шепчутъ снующіе въ коридор гимназисты, охотники подслушивать учительскіе разговоры, а Колька съ поникшей на грудь головой, подъ карауломъ унтера, шествуетъ въ карцеръ…
И математикъ, ожидающій близкаго упадка науки и скорбящій объ этомъ, длается непримиримымъ врагомъ преданнаго ученью Кольки, перваго ученика въ класс, будущаго свтила гимназіи…
— Это потому, что они не честные!— говоритъ Колька и тяжело вздыхаетъ.
Онъ уже чувствуетъ, что его жизнь будетъ тяжелою жизнью. А въ семь все идетъ по-старому, по избитой коле, по чиновничьему маршруту.
Учитель развиваетъ меня по своимъ любимымъ книжкамъ, заставляетъ разсказывать прочитанное, писать объясненія различныхъ словъ, радуется моей понятливости, пророчитъ, что изъ меня выйдетъ хорошій человкъ, если я всегда буду серьезно заниматься. Я радуюсь тому, что знаю ариметику, и географію, и клочки исторіи, и латинскій языкъ, по крайней мр, мн кажется, что я его знаю, вызубривъ четыре спряженія и бойко отдергивая стихами исключенія въ третьемъ склоненіи. Зачмъ меня этому учатъ — я не спрашиваю, и вполн увренъ, что въ корпус эти исключенія будутъ необходимо нужны, а въ жизни и еще необходиме. Аграфена Степановна попрежнему няньчится съ третьимъ въ мое пребываніе золотомъ, ниспосланнымъ ей небомъ въ лиц кухарки Анисьи, и ни та, ни другая не заботятся о приближеніи междоусобной войны. Золото вполн вритъ въ возможность получить общанный къ Святой подарокъ, Аграфена Степановна хотя и не вритъ въ это, но длаетъ видъ, что врить, даже увряетъ въ этомъ самоё-себя и терзается, ежедневно повторяя всмъ и каждому: ‘Себ во всемъ откажу, ничего къ празднику не куплю, а ей изъ послдняго сдлаю обновку, такъ умла она меня успокоить, при ней только я свтъ Божій увидала!’ Абрамъ Семеновичъ строчитъ спшныя дла и разсчитываетъ въ ум, сколько дадутъ ему къ Святой награды, и, подъ вліяніемъ этой, свтлой, поэтической мысли, общается създить на оминой, въ театръ. Даже иногда, сильно расчувствовавшись, спрашиваетъ онъ у всхъ, включая и меня, чего бы намъ хотлось, заставляетъ придумать, какую прихоть желали бы мы исполнить. Эти допросы немного тревожатъ Люлюшину, она побаивается, чтобы Абраша вдругъ не сдлался мотомъ, и спшитъ отвтить за всхъ:
— Ахъ, Абраша, чего тутъ спрашивать! Что бы ты намъ ни сдлалъ, мы за все будемъ благодарны.
— Да нтъ, однако, чего бы вы желали?— мучитъ онъ ее, поддаваясь неодолимому стремленію, къ мотовству.
— Ей-Богу, намъ и желать-то нечего,— говоритъ она, не давая дтямъ разинуть рта.
Дти стоятъ, понуривъ головы.
— Ну, коли не хотите сказать, такъ я самъ выдумаю, почище васъ выдумаю!— говоритъ онъ, посмиваясь, и ему сладка эта идиллія. Онъ ходитъ по комнат, мечтаетъ, и улыбка бродитъ по его сухому лицу.— Что, братъ, есть у кого-нибудь изъ гимназистовъ въ твоемъ класс часы?— спрашиваетъ онъ у Кольки.
— У двоихъ есть.
— И настоящіе, ходятъ?
— Ходятъ.
— А поди-ка теб завидно?
Колька молчитъ.
— Нтъ, ты скажи мн, завидно ли теб или нтъ? Небось, хотлъ бы имть часы?
— Да,— какъ-то неохотно говоритъ Колька.
— То-то же! Погоди, брать, и на нашей улиц скоро будетъ праздникъ!
Абрамъ Семеновичъ ухмыляется, трепля по плечу сына, и не замчаетъ, что его Груша тихонько творитъ крестное знаменіе, опасаясь за умъ своего мужа. ‘Все промотаетъ!’ шепчутъ ея уста.
Праздникъ наступаетъ, золото изобличается въ краж двухъ кухонныхъ полотенцевъ, и подарокъ улетаетъ въ область сновъ и мечтаній. Награда, наконецъ, получена, у Люлюшиныхъ пиръ, и на оминой недл они берутъ ложу въ Александринскомъ театр. Абрамъ Семеновичъ покуда крпится, но онъ уже нахмурился, какъ сентябрьскій вечеръ, а на двор весело, снгь таетъ… О подаркахъ, разумется, нтъ и помину… Аграфена Степановна, какъ чувствительная надворная совтница и примрная мать семейства, считаетъ долгомъ проплакаться въ театр и толкнуть подъ-бокъ Кольку съ возгласомъ: ‘казнись, разбойникъ, какъ сироты на свт бдствуютъ!’ Абрамъ Семеновичъ скептически замчаетъ на это: ‘все враки! поди-ка, сть было нечего голоштанному, такъ и сочинилъ эту штуку!’ Уходя изъ театра, онъ ругаетъ того, кто первый выдумалъ здить въ театръ.
— Нтъ, ты не говори этого, Абраша, очень чувствительно Каратыгинъ изображаетъ,— заступается за искусство Аграфена Степановна.
— Заплати-ка, матушка, мн такія деньги, какія ему платятъ, такъ я почище представлю!— сердито возражаетъ Абраша.— А вотъ мы, дураки, сами еще ему деньги носимъ!
Онъ разражается злобнымъ саркастическимъ смхомъ надъ человческой глупостью. Испуганный этимъ смхомъ, встрчный прохожій оступается и попадаетъ въ грязную лужу, обрызгивая водою Аграфену Степановну. ‘Экъ его разобрало!’ думаетъ прохожій, выбираясь изъ лужи, и не знаетъ, что въ эту минуту все человчество было осмяно петербургскимъ чиновникомъ, не знаетъ, что у этого чиновника уже начинаетъ разливаться желчь, и завтра онъ сляжетъ въ постель. А вдь все искусство и условія городской жизни виноваты: не будь ихъ, и Абрамъ Семеновичъ мирно докушалъ бы въ этотъ вечеръ убогіе остатки обда и еще боле мирно подлегъ бы къ своей тучной супруг съ тихимъ вопросомъ: ‘спишь, Груша?’ какъ это длалось всегда, по словамъ Кольки, спавшаго въ той же комнат до нашего знакомства съ нимъ… Грустная жизнь, скверная жизнь! И кто васъ спасаетъ, дти?..
Такъ идетъ годъ. Вы знаете, сколько въ немъ дней? И каждый-то надо пережить, каждый оставитъ что-нибудь на душ… Къ концу года Колька трудится еще прилежне, повторяетъ давно-выученные уроки, выдерживаетъ экзаменъ вторымъ, переходитъ въ слдующій классъ, но подарка не получаетъ, числясь неблагонравнымъ ученикомъ.— Говорила я, что ты разбойникъ, разбойникомъ я остался!— кричитъ Аграфена Степановна на сына, у него на глазахъ навертываются слезы, но онъ не плачетъ, а спшитъ уйти въ мою комнату и бормочетъ про себя: ‘дура, дура старая!..’
— Ты не плачь, Колька,— уговариваю я его.
— Чего мн плакать?— отвчаетъ онъ.— Меня только злость разбираетъ. А то чего мн плакать! Не видалъ я ихъ подарка, что ли? Тьфу мн подарокъ. Колька будетъ умнымъ, ученымъ будетъ, хорошимъ ученымъ будетъ.
И опять ночью, лежа въ постели, слышу я его голосъ надъ своимъ ухомъ и открываю полусонные глаза: весь облитый блесоватымъ луннымъ свтомъ іюньской ночи, Колька стоитъ въ одной рубашонк у моей кровати и ждетъ, когда я раскрою одяло и подвинусь къ стн, чтобы дать ему мсто лечь со мною. А ночь тихая, ясная, тысячами мерцающихъ звздъ глядитъ въ окно, и, какъ легкій паръ, проносятся въ воздух бловатыя облака.
— Ахъ, если бы мы были съ тобою въ деревн, Колька!— восклицаю я.
— Всю бы ночь проходили мы съ тобою,— размышляетъ онъ.— На лсъ насмотрлся бы я, на ту рку, что ты видлъ… Скучно будетъ мн, когда тебя не будетъ,— шепчетъ онъ посл минутнаго молчанія.— Некому будетъ приласкать меня… Я къ теб буду потихоньку въ корпусъ бгать, гостинцы буду носить…
— Колька, я не хочу въ корпусъ, я съ тобой хочу жить, говорю я и скрываю на его груди свое лицо, уже блестящее отъ слезъ, онъ цлуетъ меня въ голову и тихо утшаетъ:
— Мы посл будемъ жить вмст, когда ты выйдешь изъ корпуса, работать будемъ… Гляди, голубчикъ, сколько звздочекъ на неб горитъ! Ласково, ласково глядятъ он на насъ, это Богъ радуется, что мы другъ друга любимъ, очень любимъ.
Его голосъ звучитъ неподдльнымъ и чистымъ, какъ это небо, восторгомъ.— Колька, я тебя люблю больше всего на свт, больше всего на свт люблю!..

IX.
Полная совершенно неожиданныхъ событій.

— На прошлой недл вашъ отецъ женился за границей на вдов генерала Тохтамышева,— торжественнымъ тономъ объявила тетка мн и сестр.
Это было въ іюн. Сестра задумчиво опустила голову, я заплакалъ.
— Чего же тутъ плакать?— спросила тетка.— Леля останется жить у меня, ты поступишь въ корпусъ, и перемнъ никакихъ не случится.
— Папа разлюбилъ мамашу!— сквозь слезы вымолвилъ я.
— Вотъ нашелъ причину о чемъ плакать!— нетерпливо воскликнула старуха.— Разлюбилъ! Просто женился, не жить же ему вчно вдовцомъ: Ты чрезвычайно глупъ!
Попотчивавъ меня такимъ комплиментомъ, она, въ вид наказанія за мою глупость, заставила меня разматывать шерсть. Эта работа была для меня истиннымъ испытаніемъ, потому что по неизвстнымъ причинамъ я не могъ брать въ руки шерсти безъ той нервной дрожи, которую ощущаютъ многіе люди, если при нихъ проведешь ногтемъ по штукатурк или пробкою по стеклу. Съ злостью разматывалъ я шерсть и размышлялъ о будущемъ, о судьб моей сестры и о своей собственной, мачиха представлялась мн какимъ-то звремъ, и невольно вспоминались слова Аграфены Степановны о томъ, что мачиха хлбъ ржетъ и ножомъ грозитъ, что родной матери никто не замнитъ. Это, кажется, было первое изреченіе Люлюшиной, съ которымъ я вполн соглашался, не провривъ на практик его правды. Прошло еще нсколько дней и недль, насталъ августъ. Однажды ко мн внезапно, какъ снгъ на голову, явился Андрюшка, франтоватый, прилизанный, въ новой ливре. Я ему обрадовался до крайности и встртилъ его, какъ нжно-любимаго друга. Его холопское лицо напомнило мн недавнюю по времени, но сильно отдалявшуюся отъ меня, по множеству событій и впечатлній, жизнь въ родномъ дом, оно напомнило драгоцнныя лица любимой матери и Митрича, на глаза невольно навертывались слезы.
— Андрюшка, какъ ты ко мн попалъ!— воскликнулъ я, ласково подбгая къ нему.
— Прямо съ неба-съ упалъ!— отвтилъ Андрюшка, тмъ же разухабистымъ тономъ, какимъ онъ отвчалъ мн слишкомъ годъ тому назадъ.
— Полно!— немного грустно проговорилъ я, видя, что моя радость нисколько не обрадовала его, не пробудила въ его черствомъ сердц никакого чувства.— Садись, разскажи, откуда ты пришелъ?
— Что вы, Павелъ Константинычъ, мы и постоимъ, такъ ногъ не отстоимъ, а вы извольте-ка одваться, да къ папеньк отправляться.
— Какъ? Папа здсь?— спросилъ я.
— Какъ разъ въ самую точку попали! Потому-то меня сюда и прислали, велли въ цлости и сохранности васъ на домъ представить,— балаганилъ Андрюшка, расплываясь въ словахъ и перекидывая ихъ, какъ дти перекидываютъ мячъ съ одной руки на другую.
Я поспшно сталъ одваться, разспрашивая Андрея объ отц, о мачих, гд они живутъ и какъ? Разумется, Андрюшка не отвтилъ съ толкомъ ни на одинъ вопросъ и только старался отвчать въ риму, дальнйшее до него не касалось.
— Не знаешь ли ты, куда двался Митричъ?— не позабылъ я спросить слугу.
— Въ деревн бабьихъ ребятъ няньчитъ, грудью ихъ кормитъ, да грязныя пеленки стираетъ.
— Давно онъ туда ухалъ?
— Да теперь, я думаю, до мста дохалъ, а вотъ вы, поди-ка, и никогда не додете, если такъ копаться будете.
Дйствительно, несмотря на вс мои старанія, мое одванье не шло, я былъ взволнованъ. Черезъ часъ я мчался въ щегольскомъ экипаж съ Андрюшкой на козлахъ. Въ другое время меня заняла бы эта поздка, я, врно, развалился бы съ гордымъ видомъ въ коляск, какъ это длаютъ вс мальчики, которымъ судьба позволяетъ кататься въ экипажахъ и обдавать грязью или пылью пшкомъ плетущихся смертныхъ, но теперь мн было не до того. Моя голова находилась въ какомъ-то чаду, точно все это былъ какой-то глупый и смутный сонъ — и Андрюшка на козлахъ, и экипажъ, и прошлое, и настоящее, и какъ-то страшно было очнуться, чтобы взглянуть въ будущее. Сильно забилось мое сердце, когда я входилъ въ гостиную отцовской квартиры, отцовской, замтьте, но не моей, время, обстоятельства, все научило меня отличать его вещи отъ моихъ вещей, его желанія отъ моихъ желаній, мн нужно было полной и горячей любви, онъ требовалъ безотвтной, гробовой покорности. Комната была полна постителей, родственниковъ отца и мачихи, они вс знали о дн его прізда, и только я съ сестрой, его дти, даже не подозрвали, что для него нанималась въ это время квартира, собиралась слуги… Войдя въ комнату, я въ смущеніи, остановился у дверей, не зная, куда направить шаги, я опустилъ и руки, и голову.
— Ха-ха-ха, какъ онъ растерялся!— весело засмялся кто-то.
— Иди сюда, Поль!
Этими словами заставилъ меня очнуться отецъ. Я пошелъ къ нему. Онъ сидлъ въ кресл около дивана.
— Рекомендую теб моего сына,— сказалъ онъ, цлуя меня и обращаясь къ красивой женщин среднихъ лтъ, сидвшей на диван. Она протянула мн руку, я хотлъ ее поцловать, но она подняла мою голову и поцловала меня въ лобъ.
— Онъ на тебя похожъ,— промолвила она отцу, разсматривая меня, и я узналъ по звуку ея голоса, что при моемъ приход захохотала именно она.
— Кажется,— отвтилъ отецъ.
— Только у него глаза черные.
— …Итакъ, вы думаете, я не правъ, выбирая мсто службы именно къ Москв, а не въ Петербург?— спокойно сказалъ отецъ, продолжая, повидимому, разговоръ, начатый передъ моимъ приходомъ.
— Конечно — да, вы будете скучать въ Москв. Теперь такъ ршительно нтъ жизни,— отвтилъ господинъ, къ которому обращался отецъ съ вопросомъ.
— А здсь, по-вашему, есть жизнь?
— Въ этомъ, вроятно, не сомнваетесь и вы?
— Не сомнваюсь, но просто признаю фактъ отсутствія жизни.
— Здсь климатъ убійственный,— вмшалась мачиха.
— Жизни нтъ здсь, какъ и во всей Европ,— продолжалъ отецъ, не обративъ вниманія на слова жены.
— Однако, чему же вы припишете измненіе событій, движеніе?
— Лицо самаго мертваго изъ покойниковъ перемняетъ и цвтъ, и форму, перемняетъ даже будучи засыпано землей и придавлено надгробнымъ мавзолеемъ,— сурово и холодно говорилъ отецъ.— Тотъ чадъ, который мы выносимъ въ голов посл шумныхъ споровъ въ собраніяхъ, посл глупйшихъ мелодрамъ, посл длиннйшихъ концертовъ геніальныхъ музыкантовъ, скоре похожъ на опьянніе, чмъ на жизнь…
— Похожимъ, что вы правы, хотя я и не согласенъ съ вами, но въ Москв ко всему этому прибавляется — какъ неизбжный десертъ къ столу — скука…
— Скука, скука! да вдь я не зваю отъ скуки только во сн, впрочемъ, я даже и въ этомъ не вполн увренъ.
Господинъ пожалъ плечами и, вроятно, подумалъ: ‘экъ его пробрало въ Европ-то!’
— А я вполн уврена, что въ Москв мн будетъ даже и не скучно,— произнесла мачиха.— Тамъ живутъ вс мои родные, друзья дтства… Право, весело.
— Вотъ, видите, какъ различны вкусы!— иронически улыбнулся отецъ.
Обо мн, казалось, вс совсмъ забыли, а у меня уже затекала одна нога отъ неподвижнаго стоянья и, боясь отца, я не ршался уйти. Я исподлобья разсматривалъ гостей и вслушивался съ дтскимъ любопытствомъ въ оживленные разговоры. Въ одномъ конц небольшой гостиной собралась группа изъ двухъ гвардейцевъ и трехъ барышень, они, должно-быть, не признавали возможности скучать и громко смялись, слушая какой-то плачевно-скудоумный анекдотъ, вычитанный, какъ вс анекдоты, изъ французскихъ книжицъ. Слушатели, можетъ-быть, сами успли прочесть его прежде или просто слышали его отъ того же разсказчика, потому что подсказывали ему впередъ фразы, но, все-таки, имъ было весело, очень весело. Въ другомъ углу разсуждали два старца о чемъ-то весьма важномъ и экстренномъ: старецъ высокій, густоволосый и тощій, держалъ за пуговицу старца низенькаго, плшиваго и толстаго, вроятно, изъ предосторожности, чтобы тотъ скоропостижно не удралъ отъ него, и слышно было, что онъ заставлялъ толстаго непремнно поставить себя на мсто Гизо, на что толстый никоимъ образомъ не соглашался, такимъ манеромъ разговоръ принялъ очень живое направленіе и длался все громче и громче, этимъ было тоже очень весело. Около отца и мачихи сидла тетка и два господина, разсуждавшіе, какъ скучно жить въ Москв, и доказывавшіе, какъ весело въ Петербург. Въ сторон отъ всхъ сидла моя сестра. Она, подобно мн, прислушивалась къ общему говору и, какъ я узналъ посл, поняла весь его смыслъ, тогда какъ я подслушалъ одни безсвязныя слова. Простоявъ довольно долго въ странномъ положеніи статуэтки, поставленной для украшенія комнаты, я ршился отойти отъ отца и подойти къ сестр. Мы начали вполголоса разговаривать.
— Нравится теб она?— спросилъ я шопотомъ.
— Молчи! услышатъ!
Этимъ окончился, нашъ разговоръ о мачих. Время приближалось въ обду, т.-е. къ пяти часамъ.
— Папа, мн пора домой, сейчасъ къ намъ учитель придетъ,— сказалъ я на ухо отцу, подойдя къ его креслу.
— Ха-ха-ха, какъ онъ наивенъ, дитя!— по-французски воскликнула мачиха, услышавъ шопотъ.— Ха-ха-ха!— продолжала она смяться.
— Ты и безъ того дома. Учитель уже знаетъ, что ты не будешь боле у него учиться,— отвтилъ отецъ, распоряжавшійся по-военному, какъ говорила Аграфена Степановна.
— А Колька какъ же?— воскликнулъ я.
— Какой Колька?— спросилъ отецъ.
— Мой Колька! Мы всегда общались жить вмст.
— Это что за нжности? какъ ты обабился, брать!— недовольнымъ тономъ замтилъ отецъ.
Мои губы начали дрожать, это не ускользнуло отъ отцовскаго вниманія.
— Ты не вздумай заревть!— сурово прошепталъ онъ мн. Я склонилъ голову и отошелъ отъ него.
Гостя, между тмъ, почти вс разъхались, кром тетки и одного старика, дяди мачихи, котораго ни я, ни сестра не замтили прежде, осматривая комнату и находившихся въ ней гостей. Онъ сидлъ совсмъ одинъ между окномъ и отворенною дверью, ведущею въ столовую, и сладко дремалъ въ этой импровизированной кель, страшно тараща свои красноватые глаза съ вками безъ рсницъ, его лицо было синевато-блдное, сухое и морщинистое, около щекъ и ушей висли прямые сдые волосы, словно смоченные водой и прилипшіе къ кож, тла у него не было. Этотъ господинъ былъ до крайности похожъ на закоченвшаго въ вод утопленника. Я бы и не замтилъ его, но когда мы пошли обдать, то я увидалъ его тощія ноги, высунувшіяся изъ-за открытой половинки дверей. Я заглянулъ на него, онъ даже не сморгнулъ глазами, тараща ихъ попрежнему: я поспшилъ удалиться.
— Проси дядю къ столу,— сказалъ мн отецъ и указалъ глазами по направленію, гд сидлъ старикъ.
— Пожалуйте обдать,— какъ-то боязливо произнесъ я.
Старикъ попрежнему таращилъ глаза и не шевелился. Я еще боязливе повторялъ свое приглашеніе и ршился дотронуться до его руки, она была холодна, мн показалось, что онъ умеръ.
— Пфа!..— встряхнувшись всмъ существомъ, произнесъ онъ.— Кто ты такой?
Я объяснилъ, кто я.
— Сколько лтъ?
Я объяснилъ и это.
— Что теб надо?
Послдовало еще объясненіе.
— Пфа!.. Я и не видалъ, какъ время до обда пролетло.
Довольный тмъ, что время летитъ такъ быстро и незамтно, онъ еще раза, повторилъ: ‘пфа!’ — какъ-то нервически вздрогнулъ и потащилъ свои ноги къ обденному столу. Самъ не знаю почему, я все время обда сидлъ съ потупленными глазами, и меня очень безпокоили прилипшіе къ кож волосы старика, напоминавшіе волосы утопленника.
— А что ты думаешь насчетъ Лели?— спросила тетка у отца.
— То-есть какъ это что я думаю?— переспросилъ отецъ.
— Оставить ее у меня?
— Нтъ, она подетъ съ нами въ Москву.
— Затмъ же?
— Странный вопросъ! не жить же ей въ чужомъ дом, когда есть свой.
— Но, другъ мой, во-первыхъ, для чего теб обременять себя заботами о ней, у тебя и безъ того найдется ихъ много, во-вторыхъ, здсь она можетъ сдлать выгоднйшую партію, наконецъ, я такъ къ ней привыкла…
Эти послднія слова звучали какою-то тихою просьбою, на лиц старухи не было и слда обычной ядовитой усмшки, и все оно приняло человчное выраженіе, сквозившее даже изъ-подъ блилъ и румянъ.
— Это невозможно!— отрзалъ отецъ.
— И мн будетъ пріятне, если Леля будетъ жить у насъ,— прибавила мачиха.
— У васъ будутъ свои дти.
— Ха-ха-ха! я объ этомъ еще и не думала!— сострила мачиха.
— Но если?..
— Они нисколько не помшаютъ ни Лел, ни мн любить и заботиться другъ о друг.
— Но насъ же я-то одна останусь?— вдругъ воскликнула тетка, и въ этикъ словахъ послышались звуки неподдльнаго ужаса.
— Жили же вы прежде одн?— отвтилъ отецъ, пожавъ плечами.
— Жи-ла!— съ разстановкой и протяжно произнесла старуха и затрясла головой сильнй обыкновеннаго.
Теперь для нея была невыносимо мысль опять жить одной… Разумется, невыносимое вынеслось… жизнь еще глуше, еще скучне потянулась въ ея дом.
А утопленникъ сидлъ попрежнему, чавкая беззубыми деснами мягкую пищу, при чемъ издавались такіе звуки, какіе можно произвести, если сложить накрестъ дв потныя ладони и тихонько разжимать и сжимать ихъ снова. Съ нимъ никто не говорилъ, и это еще боле убждало меня, что онъ существо не отъ міра сего. Часовъ въ девять отпили чай, онъ услышалъ бой часовъ.
— Пфа!.. Часы!..— вздрогнувъ всмъ своимъ существомъ, произнесъ онъ и закопошился въ кресл, словно отдирая себя отъ него.
— Домой дете, дядя?— спросила мачиха.
— Пфа!.. Пора!.. Совсмъ не видалъ, какъ пролетло время… Завтра въ совтъ… Пфа!..
Утопленникъ вздрогнулъ снова и, присдая, потащилъ за собою разбитыя ноги съ подогнутыии и закоченвшими въ этомъ положеніи колнями.
И навсегда исчезла передо мной еще одна тнь одного изъ китайскихъ кумировъ въ обширной области тней, гд никто не замчаетъ, какъ летитъ время, потому что тамъ нтъ ни времени, ни страстей, ни переворотовъ.
Съ тоскливыми думами легъ я спать, легъ одинъ, безъ своего Кольки, и долго-долго думалъ о немъ, что-то онъ длаетъ, не прибила ли его Аграфена Степановна, раздраженная уменьшеніемъ жизненныхъ средствъ по случаю прекращенія моего пребыванія въ ея дом. Во сн мн снилось, что утопленникъ поймалъ костлявыми руками Кольку за волосы и держитъ его въ воздух, спрашивая: ‘Пфа! кто ты такой? Пфа!.. Сколько теб лтъ? Какъ ты смешь называться Колькой? Пфа!..’ И рука утопленника вытягивается, его пальцы уже не держать Кольку за волосы, но обвиваются, какъ веревки, вокругъ его шеи, и Колька виситъ въ воздух… Въ ужас просыпаюсь я: въ комнат пусто, темно и могильно-тихо, даже нтъ въ ней часовъ и потому не слышно равномрныхъ ударовъ маятника. ‘Извозчикъ!’ пронзительнымъ голосомъ крикнулъ кто-то на улиц и огласилъ воздухъ сотнями пьяныхъ проклятій и омерзительной брани. Дрожа и кутаясь въ одяло, я засыпаю снова, и снова снится мн, что Колька стоитъ передо мною, весело смется и ласкаетъ меня, у него на ше едва виднется синеватая полоса, надавленная пальцами утопленника, я цлую это больное мсто, горячо цлую, а Колька смется такъ бойко, такъ весело, точно ему не было больно… Я просыпаюсь опять: въ комнат свтло, Андрюшка со своей холопски-широкой улыбкой стоитъ передо мною и поталкиваетъ меня..
— Оттуда гимназистишка пришелъ,— говоритъ онъ, указывая своими масляными глазами — откуда.
Я соскакиваю съ постели и бросаюсь навстрчу Кольк, входящему въ комнату.
— Колька, голубчикъ, я тебя, сейчасъ во сн видлъ!— кричу я, цлуя его.— Какъ ты сюда попалъ?
— Вчера еще узналъ у лакея твоей тетки, гд ты живешь,— прерывающимся отъ ходьбы голосомъ отвчаетъ онъ.— Прибжалъ — больше, пожалуй, не увидимся.
— А какъ же, вдь ты опоздаешь въ гимназію?— очнувшись, спрашиваю я его.
— Ничего! скажу, что проспалъ. Только часъ лишній продержатъ. Мн ничего. Мн тебя еще разочекъ хотлось увидать.
Андрюшка чему-то глупо, невообразимо-глупо ухмыляется.
— Вы хоть бы панталончики надли,— говорить онъ:— а то папаша, пожалуй, придутъ-съ, да и со стороны-то не хорошо-съ.
Мы хохочемъ съ Колькой и еще слишкомъ часъ не можемъ наговориться другъ съ другомъ.
Это было послднее наше свиданіе въ дтств, черезъ годъ мы встртились снова, но мы были уже не дтьми, хотя, повидимому, ничего не измнилось, и выросли мы немного, и стали не слишкомъ опытне и умне прежняго, но въ этотъ годъ передъ нами прошло больше новыхъ лицъ и событій, испыталось больше скуки и горя, и были мы поставлены въ необходимость жить своимъ умомъ… Объ этомъ посл..
Черезъ дв недли посл этого свиданія начались сборы въ Москву. Тетка уже привыкла къ одинокой жизни, еще по ошибк называла иногда Лелей свою горничную, но отучалась и отъ этого. Опять улыбалась она язвительно и, примирившись съ падшимъ Луи-Филиппомъ, дулась на Ламартина, говоря, что она, не предполагала, чтобы, онъ-то былъ такимъ человкомъ, поэтъ-то! Мачиха ласково обходилась съ нами, постоянно громко, смялась неизвстно чему и удивлялась, что я отецъ скучаетъ и ругаетъ жизнь, или, лучше сказать, совершенно не признаетъ существованія жизни. Мы съ сестрой безъ боязни смотрли, впередъ, не ожидая ни особенныхъ притсненій, ни особенныхъ невзгодъ. Мачиха была неспособна на роль тирана и преслдователя.
— Трогай! чего, заснулъ!— кричитъ Андрюшка, до поту лица набгавшись около экипажа и докричавшись до сипоты.
Онъ ничего не длалъ, но усталъ больше всхъ. Ямщикъ стегаетъ лошадей, и мы несемся изъ Петербурга. Передъ нами мелькаютъ вымазанные грязно-срой и розовой краской дома, желтыя больничныя зданія, блыя церкви, снуютъ озабоченные пшеходы, шлепающіе по грязи, оттаптывающіе свои ноги ради дневного пропитанія, мозолящіе языки, чтобы не разучиться говорить и безъ всякой другой цли, на Обуховскомъ проспектъ баба, похожая на громадный узелъ стараго трепья, поплевываетъ на гнилыя яблоки и обтираетъ ихъ грязной тряпкой, выуженной изъ-какой-нибудь помойной ямы петербургскимъ тряпичникомъ, напротивъ Технологическаго института сладко дремлетъ саечникъ у своего лотка, раскрывъ ротъ и подложивъ между стной дома и своей головой замасленную, какъ пирогъ, такую же теплую и толстую ватную фуражку, ему, врно, грезится богатая выручка, а можетъ-быть, снится жена и едва умющія лепетать дти, покинутыя имъ въ деревн… И все заканчивается виднющимися вдали крестами Митрофаньевскаго кладбища…
Мы перекрестились.

X.
Странности новыхъ знакомыхъ и жизнь въ родительскомъ дом.

Тотчасъ, по прізд въ Москву, отецъ вступилъ въ гражданскую службу и занялъ мсто довольно видное, хлопотъ о немъ было немного, потому что Шуповы рдко получали отказы на свои просьбы. Такъ какъ у насъ не было въ Москв собственаго дома, то пришлось нанимать квартиру. Она была отдлана съ тою же изысканною роскошью, какою блестли когда-то наши петербургскій хоромы. У отца было много знакомыхъ въ Москв, у мачихи еще больше, и, такимъ образомъ, шумная жизнь началась снова въ нашемъ семейств. Мачиху я не любилъ, считая ее похитительницею мужа моей матери. Я зналъ, что матушка никогда не воскреснетъ, но права на любовь, и на всякую память удерживалъ за ней, мн хотлось, чтобы ея стулъ за семейнымъ столомъ оставался пустымъ и возвщалъ всмъ, что одинъ изъ главныхъ членовъ семьи отсутствуетъ, и что никто не сметъ самовластно занять этого почетнаго мста матери. Впрочемъ, не я одинъ, а вс дти вообще смотрятъ такъ на покойниковъ, еще не зная житейской и юридической истины, что со смертью человка погасаютъ вс его права. Какова же была похитительница правъ моей матери?
Я чрезвычайно затрудняюсь описаніемъ ея характера, потому что его не было совершенно, или, если онъ и былъ, то былъ до крайности мелокъ, неуловимъ, ускользающъ, какъ т мошки, которыя вьются надъ нами въ жаркіе лтніе дни, сверкая пылью въ яркихъ лучахъ солнца. Он безвредны, или, лучше сказать, не могутъ хотть вредить, но при нихъ нужно закрывать и ротъ, и глаза, не видть и не говорить, чтобы не проглотить десятокъ этихъ невинныхъ созданій и не почувствовать боли въ глазу или тошноты. Такихъ мошекъ и такихъ характеровъ тьма-тьмущая, съ помощью микроскопа ихъ можно разглядть, и я ршаюсь на это. Мачиху можно бы назвать странною женщиною, если бы въ такъ-называемомъ свт могли существовать странные люди и странныя вещи, но въ немъ положительно все обыкновенно, а не странно, и истинно-свтскій человкъ давно пересталъ удивляться чему бы то ни было — и мадонн Рафаэля, и попойк съ камеліями. Если бы передъ нимъ кто-нибудь вздумалъ, ни съ того, ни съ сего, перекувырнуться и пропть: ‘кукареку!’ — онъ спокойно закурилъ бы сигару и сказалъ бы: ‘ловко!’ и даже не освдомился бы, у кого бралъ кувыркающійся господинъ уроки въ этомъ искусств. Итакъ, мачиха не была странною женщиною. Она была не зла и не добра, помогала охотно бднымъ, когда они приходили съ рекомендательными письмами отъ важныхъ лицъ, дающихъ часто вмсто подаянія эти письма, что обходится гораздо дешевле, и беззаботно опрокидывала экипажемъ дряхлаго бдняка, не успвшаго посторониться отъ ея лошадей. Слугъ она не притсняла, позволяла имъ воровать, отдавала имъ свои обноски и въ то же время не вступалась за нихъ передъ отцомъ, не обращала вниманія на ихъ жизнь, даже едва ли обращала вниманіе на ихъ лица, судя по тому, что она долго звала новаго лакея Андреемъ, не замчая, что это вовсе не Андрей, а Павелъ, и когда Андрей выздоровлъ, то еще съ недлю звала его Павломъ, не замчая, что это не Павелъ, и очень смялась, когда ей объяснили ошибку. Съ искреннимъ отвращеніемъ и нкоторою брезгливостью смотрла она на развратныхъ женщинъ, отца любила спокойною и ровною любовью, вполн согласовавшеюся съ ея далеко не страстною и не кипучею натурою, но все это не помшало ей, тотчасъ по прізд въ Москву, тсно сблизиться съ какимъ-то Александромъ Иванычемъ Хвостовымъ, неизмннымъ членомъ всхъ московскихъ баловъ, всхъ лихихъ попоекъ молодежи и всхъ собраній мудрыхъ стариковъ, гд обсуждаются важнйшіе вопросы политики и науки. Александръ Ивановичъ — его звали вс по инени и многіе даже не знали его фамиліи — поспвалъ везд, увозилъ отвсюду цлый коробъ новостей и поставлялъ ихъ желающимъ за плату натурою, т. е. за обдъ, ужинъ, чай и т. д. Это былъ своего рода тряпичникъ. Онъ служилъ гд-то у кого-то какимъ-то чиновникомъ по особымъ порученіямъ. Это дало поводъ остроумнымъ московскимъ барынямъ называть его Александромъ Иванычемъ по особымъ порученіямъ, что, въ свою очередь, дало поводъ ему повторять, кстати и некстати, эту остроту беззубой тупости, и, такимъ образомъ, вызывать постоянно смхъ, отзывавшійся чмъ-то скучнымъ и жалкимъ, потому что вся честная компанія дошла до того одурнія и апатіи, что ей было не надъ чмъ даже смяться. Свтъ, подобно мн, не находилъ въ мачих ни одной ни положительной, ни отрицательной характерной черты, и потому очень любилъ ее, и въ вид награды, какъ знакъ отличія отъ другихъ безполезныхъ, далъ ей названіе веселой женщины. Награждая ее этимъ прилагательнымъ, онъ очень хорошо зналъ, что она не была и веселою: она искала случая потанцовать, похохотать, повеселиться, изъ чего и можно заключить, что въ сущности ей было даже и не весело, иначе ей было бы но зачмъ искать случая повеселиться. Кто веселъ отъ природы или отъ постоянныхъ удачъ, тотъ веселъ всегда, читая скучнйшую книгу, онъ хохочетъ, представляя себ, какую звоту наводить на всхъ ея авторъ, видя чужія слезы, онъ какъ-то бодро-добродушно утшаетъ плачущаго и, приходя домой, весело потираетъ руки, радуясь, что у него нтъ такой причины для слезъ. Но это характеръ, а у мачихи, какъ я сказалъ, не было характера, зато ее и любили. Итакъ, она искала случая придраться къ веселью, а Александръ Иванычъ искалъ случая придраться къ намеку на даровой обдъ или ужинъ, гд онъ тихонько пряталъ въ карманъ конфеты и даже не брезгалъ пирожками, и умлъ развеселить собесдниковъ, какъ никто другой. Они неизбжно должны были сдлаться друзьями. Ходили слухи, что они были дружны и прежде, еще при жизни генерала Тохтамышева, но московскіе слухи — это Дюма-отецъ, описывающій Россію. Отца нисколько не встревожили ни эти слухи, ни эта дружба, и онъ очень усердно сталъ посщать Марью Васильевну Сушилову, любезнйшую изъ всхъ когда-либо существовавшихъ на Руси женщинъ. Она отлично говорила по-французски, лучше всхъ нашихъ барынь, звала вс простонародныя парижскія выраженія, точно сама торговала рыбой на парижскихъ рынкахъ, и подъ смычокъ Мюзара плясала канканъ визави съ королевою Помаре, еще лучше управляла она лошадьми, точно провела дтство подъ надзоромъ русскаго ухаря-ямщика, она прочла вс романы Жоржъ Занда и читала даже Руссо, сама написала дв-три повсти, два-три стихотворенія по-русски и, заручившись всмъ этимъ, собрала около себя кружокъ умной и ученой молодежи, злила свтъ, сдлавшись характерною личностью, и гордо носила свою хорошенькую головку по разнымъ гостинымъ, съ улыбкой поглядывая на длинный хвостъ, состоявшій изъ ея поклонниковъ, все это нисколько не мшало ей брать непомрныя оброки съ деревни, бить башмакомъ свою горничную и, лежа въ милой поз съ папиросой, въ кругу молодежи, съ довольно подозрительнымъ восторгомъ говорить про моего отца, ‘Я его люблю, въ немъ есть что-то дикое, онъ пахнетъ варваромъ!’ По-французски эта фраза выходила шикарне и душисте, чмъ по-русски.
Такимъ образомъ, вс остались довольны, и въ нашемъ дом все шло, какъ нельзя лучше. Прізжая домой, отецъ спокойно спрашивалъ у лакея:
— Барыня дома?
— У себя-съ.
— Одна?
— Никакъ нтъ-съ, у нихъ Александръ Ивановичъ Хвостовъ.
— А-а!
Съ этими словами отецъ проходилъ на свою половину. Мачиха часто предлагала слуг такіе же вопросы.
— Баринъ дома?
— Никакъ нтъ-съ, ухали.
— Не знаешь, куда?
— Къ Марь Васильевн Сушиловой.
— Скажи ему, когда прідетъ, что прошу его къ себ.
Баринъ прізжалъ, лакей докладывалъ о томъ, что, молъ, барыня проситъ васъ къ себ. Супруги ласково встрчались, обсуживали вопросы: хать иди не хать на такой-то званый вечеръ къ такому-то знакомому барину, и какое платье лучше сдлать для этого вечера, такъ какъ два раза въ одномъ и томъ же наряд вызжать на вечера въ свт не полагается. На третій день, посл домашняго совта, супруги вмст хали на балъ, на мачих красовались золотые колосья и чудные батистовые васильки, эмблемы сельской жизни и невинности, качаясь при малйшемъ ея движеніи, они словно что-то шептали другъ другу и напоминали о другихъ колосьяхъ и другихъ василькахъ, которыхъ требуется многое-множество, чтобы окупить каждый изъ нихъ. На балу отецъ радушно жалъ руку Александру Иванычу, мачиха разсыпалась въ любезностяхъ передъ Маркой Васильевной и громко смялась.
Весело, незлобиво, простодушно!..
Устроивъ, такимъ образомъ, къ взаимному удовольствію, свою жизнь, старшіе на могли не позаботиться и о младшихъ. Такая заботливость о судьб младшихъ совершенно согласна съ нашимъ славянскимъ добродушіемъ… Вопросъ о воспитаніи меня и сестры занялъ отца и мачиху на нсколько дней въ первые дни московской жизни. Отецъ хотлъ взять гувернантку.
— Нтъ, мой другъ,— отвтила мачиха: — а не люблю подсматривающихъ глазъ въ моемъ дом, и сверхъ того, вс он сквернаго поведенія. Да и Леля, кажется, все знаетъ, зачмъ же ей гувернантка, ее пора вывозить въ свтъ.
— Нечего торопиться! Надо прежде по-русски писать ее выучить,— отрзалъ отецъ.
— Такъ возьми учителя на время, онъ же можетъ учить и Поля до его поступленія въ корпусъ.
— Чортъ знаетъ, какой попадетъ! Разв посовтоваться съ Марьей Васильевной?
— Вотъ и прекрасно, у нея тамъ вся ученость собирается.
Совтъ окончился. Марья Васильевна предложила въ учителя молодого магистра московскаго университета.
— Не молодъ ли онъ?— спросилъ съ сомнніемъ отецъ.
— Я боюсь, не старъ ли онъ, не сухъ ли для вашей дочери,— отвтила Марья Васильевна.
— Однако, ему двадцать-восемь лтъ, по вашимъ словамъ?
— Мужчин столько лтъ, сколько пережила его мысль.
— А женщин столько, сколько показываетъ ея лицо?— шутилъ отецъ.— И потому я даю вамъ восемнадцать лтъ.
— Да разв я женщина? Я просто мальчишка,— говорила, откинувъ назадъ свои локоны и засмявшись, Марья Васильевна.
— Ганимедъ?— спросилъ отецъ.
— А вамъ хотлось бы быть Юпитеромъ?
Этотъ интересный разговоръ длился долго и ршилъ нашу участь, хотя именно о насъ-то въ немъ почти не упоминалось. Юпитеръ гораздо больше заботился о добромъ расположеніи своего Ганимеда, чмъ о судьб своихъ дтей, хотя Ганимедъ и безъ того былъ постоянно готовъ къ его услугамъ.
Такимъ образомъ, я и сестра попали подъ вліяніе новой личности. Мн было не новостью заниматься подъ надзоромъ мужчины, но сестра сильно конфузилась на первыхъ порахъ и требовала, чтобы мачиха присутствовала въ классной комнат во время уроковъ. Сначала мачиха исполняла это требованіе, сидла въ нашей комнат съ романомъ въ рукахъ на диван и, конечно, ничего не слыхала и не видала изъ происходившаго въ комнат, но скоро и эта нетрудная роль ей наскучила. Она объявила отцу, что наблюдать ршительно не зачмъ, что учитель серьезенъ, и сверхъ того и безъ ея присутствія онъ не останется tte—tte съ сестрою, будетъ стсненъ третьимъ лицомъ, т. е. мною. И этотъ вопросъ былъ поршенъ, я, ничего не зная, принялъ роль пугала, какія ставятся въ огородахъ, на страхъ вороватымъ воробьямъ и другой мелкой птицы. Но часто мелкая птица присматривается къ пугалу, неподвижно распростершему въ воздух свои деревянныя руки, начинаетъ съ воровской боязливостью облетать его и въ отдаленіи пощипывать зелень, потомъ, мало-по-малу, длается смле, кружится все ближе и ближе къ нему, и, наконецъ, усвшись на мохнатую шапку чучела, съ торжествомъ чиститъ на голов своего врага перья утомленныхъ летаньемъ крылышекъ, а пугало все попрежнему таращитъ деревянныя руки, ничего, не подозрвая и не видя.
Семенъ Иванычъ Похвистневъ — такъ звали учителя — принадлежалъ къ кружку той молодежи сороковыхъ годовъ, которая съ жадностью слушала каждое слово своихъ учителей — Блинскаго и его друзей. Она была связана съ тмъ или съ другимъ изъ этихъ учителей узами дружбы, и потому читала не только одни напечатанные клочки теорій и идей, но читала и самыя теоріи и идеи, зная, что заключается между строками печатныхъ статей. Она принадлежала по большей части къ дворянству, уже бднвшему, но еще не обнищавшему, и потому имла доступъ во вс лучшія гостиныя, тамъ она развивала идеи учителей, разносила и популяризировала ихъ въ обществ, которое ей еще не опротивло, отъ котораго она еще ждала чего-то и не успла затвориться въ свой кабинетъ и замолкнуть на долгіе годы. Похвистневъ попалъ въ нашъ домъ именно ль то время, когда случился поворотъ въ жизни этой молодежи: она уже потеряла большую часть своихъ представителей, сошедшихъ въ могилу, и носила на себ печать озлобленья и безнадежной грусти, которымъ суждено было въ будущемъ расти все сильне и сильне. Нашъ учитель еще попрежнему посщалъ общество, еще говорилъ смлыя рчи даже у госпожи Сушиловой, какъ будто тамъ можно было кого-нибудь развить, что-нибудь сдлать, но это онъ только напускалъ на себя храбрость и иногда среди жаркаго разговора вдругъ бросалъ въ лицо собесдниковъ какую-нибудь злую насмшку и умолкалъ. Сушилову это приводило въ восторгъ, ея чуткій носъ почуялъ и тутъ запахъ варварства, и она заарканила этого варвара. Нсколько времени они вмст наслаждались жизнью и кутили въ полномъ смысл этого слова, и на тройк здили, и цыганъ слушали, и дома плясали на шумномъ балу. Черезъ мсяцъ юноша сказалъ ей:
— Теперь довольно, Марья Васильевна, у меня работы слишкомъ много, такъ наврядъ можно ли будетъ каждый день, къ вамъ бгать.
— Ты, Симонъ, не понимаешь любви!
— Ну, съ вами-то объ этомъ предмет можно и не разсуждать. Я думаю, вдь и вамъ я-таки прілся?
Марья Васильевна поглядла на него и захохотала своимъ безпечнымъ дтскимъ смхомъ.
— Значитъ, теперь по четвергамъ будешь являться?— спросила она.
— Значитъ, что такъ.
Такъ окончился его недолговременный романъ съ Марьей Васильевной, тутъ не было увлеченія, онъ трезво смотрлъ на барыню, но въ это время онъ переживалъ самые тяжелые дни своей жизни и чувствовалъ потребность забыться на мигъ, ему нужно было опьянть на-время, чтобы не сдлаться пьяницей навсегда, какъ это сдлалось со многими другими, нужно было найти способъ бодре пережить невзгоды. Другого лучшаго исхода, чмъ связь съ Сушиловой, не было, онъ былъ уже почти одинокимъ изъ своего кружка и сознавалъ шаткость своего положенія. Его нервы были раздражены, и онъ только крпился покуда, представлялъ изъ себя непобжденнаго бойца, въ сущности же онъ былъ побжденъ, не могъ быть не побжденъ, и началъ искать покоя, новой жизни, новой дятельности. Въ такомъ неестественномъ тревожномъ состояніи встртился онъ съ нами. Со мной онъ проходилъ т же предметы, которымъ я учился у Алекся Васильича Филиппова. На меня онъ не мотъ имть никакого вліянія по очень простой причин: онъ не умлъ говорить со мною, несмотря на свою доброту. У насъ, по извстнымъ историческимъ обстоятельствомъ, открылись университеты и академіи наукъ тогда, когда еще не существовало элементарныхъ школъ, по тмъ же обстоятельствамъ у насъ явилось много людей, способныхъ развивать глубокія идеи нмецкихъ мыслителей и не знавшихъ основательно азбуки наукъ, не имвшихъ возможности быть дльными практиками-учителями для дтей. Юноши умли философствовать, но не умли составить ни одного самостоятельнаго учебника, и дти до сихъ поръ ждутъ наставниковъ и воспитателей. Это можно бы назвать парадоксомъ, если бы дло не было ясно всмъ и не бывшимъ въ семинаріи, если бы вслдствіе его, будучи, повидимому, вполн развитыми, мы не оказывались совершенно несостоятельными въ практической дятельности, но терпли въ ней постоянныхъ пораженій отъ мене развитыхъ, отсталыхъ и иногда безчестныхъ людей-дльцовъ. Таковъ былъ и Семенъ Иванычъ, ему нужны были взрослые ученики, а не дти. Съ сестрой онъ занимался русскимъ языкомъ и исторіей литературы и заставлялъ сестру писать разборы лучшихъ русскихъ произведеній. Они смотрли другъ на друга церемонно, находились въ неловкомъ положеніи, ученица была слишкомъ велика, учитель слишкомъ молодъ. Впервые сблизилъ ихъ простой случай. Это было въ январ, т. е. черезъ четыре мсяца посл нашего знакомства. У насъ былъ вечеръ, на который пригласили и учителя. Какой-нибудь бднякъ, бгающій изъ-за хлба на уроки, не попалъ бы на вечеръ, а этотъ имлъ кое-какое состояніе, былъ дворянинъ, хорошо образованъ и пользовался покровительствомъ Марьи Васильевны, а слдовательно и благосклоннымъ вниманіемъ отца. Сестра не вызжала по вол на вечера къ знакомымъ, но присутствовала на домашнихъ. Она, по обыкновенію, была грустна и неразговорчива, глядла исподлобья, дикаркой. Въ одномъ изъ кадрилей ей пришлось танцовать съ учителемъ. Онъ былъ особенно въ удар и далъ волю своему языку, рисовалъ передъ ученицей портреты гостей. Въ его рчахъ были мткость и ядовитость, дв-три черты освщали отвратительнымъ свтомъ каждаго изъ пляшущихъ и болтающихъ господъ.
— Вы напрасно трудитесь и тратите свое остроуміе,— замтила ему сестра.— Ихъ портреты давно написаны Грибодовымъ, и разв одной Сушиловой недостаетъ въ его коллекціи. Она ждетъ своего портретиста.
— Вы, кажется, не любите Сушилову?
— Я никого не люблю.
— Ну, это совсмъ плохо. Въ наказаніе вы должны къ слдующему уроку разобралъ ‘Горе отъ ума’, такъ какъ оно подало поводъ къ произнесенію гршной фразы.
Сестра улыбнулась и передернула плечами.
— Я шучу!— смясь, промолвилъ Семенъ Ивановичъ.
На слдующій урокъ сестра подала ему разборъ комедіи состоящій изъ слдующаго лаконическаго приговора: ‘Вс дйствующія лица комедіи глупы, а Чацкій глупе ихъ всхъ’.
— Коротко и ясно,— разсмялся Похвистневъ.— Но вы, Елена Константиновна, осудили ихъ очень опрометчиво. Фамусовъ, напримръ, совсмъ не дуракъ, и, можетъ-быть, былъ одинъ изъ сильнйшихъ дльцовъ въ своемъ род.
— Объ этомъ не говоритъ комедія,— отвтила сестра.— Я думаю, каждый глупецъ въ чемъ-нибудь можетъ быть уменъ, но умнымъ его все же нельзя назвать. Умный долженъ быть везд уменъ. А Фамусовъ такъ глупо воспиталъ свою дочь, что санъ вызвалъ для себя извстную трагическую развязку, при которой онъ восклицаетъ: ‘Что будетъ говорить княгиня Марья Алексвна!’
— Значитъ, по-вашему, онъ долженъ былъ сдлать изъ своей дочери врный слпокъ съ самого себя?
— Да, если бы онъ былъ уменъ. Каждый долженъ воспитать своихъ дтей такъ, чтобы они пошли непремнно по его дорог.
— То-есть, разбойникъ долженъ воспитать разбойниковъ, подлецъ — подлецовъ?
— Непремнно, если ихъ умъ сознаетъ дльность ихъ собственнаго дла. Иначе для чего же разбойничать и подличать, вдь дти могутъ уничтожить слды отцовскаго дла? Тогда игра не стоитъ свчъ?
— Бда, если бы вашу мысль привели въ исполненіе, шутливо промолвилъ учитель.— Тогда все доброе погибло бы и настало царство подлецовъ, мошенниковъ и другихъ первобытныхъ людей.
— Не страшно! Они слишкомъ глупы и не сумютъ этого сдлать. Я въ этомъ уврилась по своимъ книгамъ… Но вы сказали ‘первобытныхъ людей’, означая этимъ что-то гадкое… Разв человкъ гадокъ по природ?
— Да, онъ грубый, непрактическій эгоистъ въ дикомъ состояніи, не практичне звря. Волкъ не пожираетъ волка и только во время голода отнимаетъ у него добычу, а первобытный человкъ и добычу отниметъ у своего собрата, и позавтракаетъ имъ самимъ. Ангеломъ-то его только поэтики представляютъ, ничего не читавшіе, ни о чемъ серьезно не думавшіе и своимъ умомъ доходящіе до сотворенія міра, какъ одно изъ дйствующихъ лицъ въ ‘Ревизор’.
— Я этого не предполагала,— задумчиво промолвила сестра.
— Ну-съ, а Чацкій-то почему глупъ? Не потому ли, что проповдуетъ передъ Фамусовыми? Но я васъ предупреждаю, это сказано прежде васъ.
— Нтъ! а потому, что онъ не уметъ работать, дла длать.
— Вы, Елена Константиновна, еще не знаете, какъ бываетъ иногда трудно длать дло: есть промежутки времени, когда положительно можно только разглагольствовать въ род Чацкаго. Это очень грустно, но вполн врно. Переходными эпохами называютъ такіе поганые промежутки,— съ грустной ироніей произнесъ Семенъ Ивановичъ.
— Теперь такое время?
— Да.
— Зачмъ же вы даете уроки, а не ограничиваетесь разговорами у Сушиловой?
Учитель на минуту задумался.
— Да, право, я не знаю, не назвать ли и это дло битьемъ, баклушъ?
— Разв вамъ попадались одни глупые ученики, не понимавшіе ни одной честной мысли?
— О, нтъ!
Учитель и ученица какъ-то странно взглянули другъ на друга и умолкли. Они поняли, что договорились до чего-то новаго, высказали невольно мнніе другъ о друг.
— Нтъ, Елена Константиновна,— снова началъ онъ:— они и другіе люди не глупы. Но ихъ умы развились односторонне, вслдствіе постоянныхъ удачъ. Всеобщій сонъ и недятельность общества остановили ихъ развитіе. Вообще человкъ дуренъ и, къ тому же, способенъ успокоиваться, почувствовавъ въ томъ или другомъ случа свое превосходство надъ окружающими его личностями и обстоятельствами, и это-то успокоеніе есть первый предвстникъ его несостоятельности гд-нибудь при новыхъ условіяхъ, встникъ его паденія. Чмъ дальше будетъ онъ тревожиться за судьбу своихъ плановъ, чмъ больше будетъ предусматривать опасностей для нихъ, тмъ полне разовьется онъ, тмъ будетъ онъ, по-вашему, умне, по-моему, развите. Главное — не надо успокоиваться, надо думать, находиться на сторож, размышлять, не поддаваться баловству случая, который, какъ старая нянька, всми средствами старается насъ усыпить своими ласковыми пснями и сказками, чтобы мы вчно оставались на его баюкающихъ рукахъ.
— Значить, надо быть вчно въ страх, вчно недовольной собою?
— Да.
— Но, вдь, это мучительно? Гд же отрада?
— Въ сознаніи, что сегодня вы стали немного развите, чмъ вчера, что сегодня какая-нибудь другая Елена Константиновна иметъ мене, чмъ вчера, причинъ обвинять васъ въ глупости, какъ обвиняли вы героевъ комедіи.
— Можетъ-быть, вы и правы.
Она задумалась.
— Я, однако, никакъ не предполагалъ, что вы такъ много передумали о жизни,— сказалъ сестр Похвистневъ, прощаясь съ нею.
— У меня не было другого дла, и поневол думалось обоимъ.
— Это самое лучшее дло, Елена Константиновна, оно подготовляетъ честныхъ людей.
Не много понялъ я изъ ихъ разговора, онъ былъ слишкомъ серьезенъ и скученъ для меня, а на сестру онъ произвелъ сильное впечатлніе. Вечеромъ этого дня она раздумывала о немъ и съ удивленіемъ видла, что говорила съ постороннимъ человкомъ откровенно и много, какъ будто онъ былъ ей старымъ другомъ. Это было первый разъ въ жизни. Ея лицо то горло огнемъ, то блднло, въ ея голов происходила новая работа мысли, возбужденная первымъ честнымъ человкомъ, попавшимся навстрчу двушк. Ночь прошла безъ сна и — странное дло — думалось сестр больше о словахъ Семена Иваныча, чмъ о немъ самомъ, онъ покуда былъ для нея только хорошею новою книгой — не боле того.

XI.
Сестра начинаетъ жить самостоятельно.

Учитель удивился развитію сестры, но еще боле удивилась она сама себ, высказавъ впервые выработанные ею идеи и взгляды на людей. Она сама не подозрвала до этихъ поръ, до чего она додумалась. Каждый изъ васъ могъ испытать на себ это странное психологическое явленіе, если его уму пришлось работать безъ посторонней помощи въ теченіе нсколькихъ лтъ. Одинокій человкъ, брошенный на произволъ судьбы, бесдующій только съ самимъ собою, думаетъ, всматривается въ жизнь и людей, вырабатываетъ своеобразные взгляды и мннія, но онъ никогда не подведетъ имъ итога до тхъ поръ, покуда не явится ему на помощь другая мыслящая и сочувствующая личность. Она, заставивъ его высказаться, вдругъ озаритъ какимъ-то новымъ свтомъ его умъ и принудитъ сгруппировать отдльныя идеи въ одно гармоническое цлое. Эта минута бываетъ ршительнымъ переломомъ въ жизни такого человка, юноша наканун — онъ становится мужемъ сегодня, послдніе слды тревожнаго состоянія, бывающаго удломъ каждаго, кто не подвелъ итоговъ своимъ мыслямъ, смняются спокойствіемъ, вытекающимъ изъ яснаго обзора своихъ умственныхъ богатствъ. Въ умственной жизни человка эта минута бываетъ тмъ же, чмъ бываетъ ежегодная поврка матеріальныхъ средствъ въ торговыхъ домахъ. Банкиръ или купецъ не становится богаче посл поврки, но онъ узнаетъ мру своихъ богатствъ, а это главное, тутъ можно разсчитывать и надяться на будущее, или же приниматься за новое дло. То же случилось и съ сестрою. Она до перваго откровеннаго разговора съ учителемъ казалась двочкою, посл нсколькихъ подобныхъ разговоровъ она какъ будто выросла. Ея лицо изъ грустнаго сдлалось строгимъ, молчаливость смнялась рзкими сужденіями и смлыми отвтами. То, о чемъ прежде она только думала, теперь твердо высказывалось ею, она сдлалась личностью. ‘Пора жить по-своему!’ — сказала она себ и подняла голову. Ни мачиха, ни отецъ не могли замтить этой перемны съ перваго разу, но, мало-по-малу, она почувствовалась и ими. Сестра, отговариваясь головною болью, отказалась присутствовать на первомъ изъ домашнихъ собраній, послдовавшемъ за памятнымъ для нея разговоромъ, это приписали домашніе простому капризу. Сестра ршилась не выходить къ гостямъ и на слдующій разъ.
— Глупости!— сказалъ отецъ.— Ты выйдешь къ гостямъ.
— Мн очень скучно съ ними, и потому я лучше не выйду.
— Я теб говорю, что ты должна выйти, я этого хочу, и, значитъ, нечего разсуждать о томъ, скучно ли теб или нтъ.
— Но мн-то не хочется,— твердо отвтила сестра.
— Ты съ ума сошла?
— Нтъ, но мн надоли любезности этихъ глупыхъ людей, и я хочу быть одна.
—Ха-ха-ха!— захохотала мачиха.— Не думаешь ли ты идти въ монастырь спасаться?
— Моя мать не ушла въ монастырь, но на балы не здила, избгала этого общества, и если отецъ не принуждалъ ее, то не станетъ принуждать и меня.
— Посмотримъ!— угрюмо промолвилъ отецъ, не выносившій спокойно воспоминаній о матери.
— Вдь ты, папа, не сталъ бы кувыркаться передъ публикой? А мн говорить съ ними то же самое, что теб кувыркаться передъ народомъ.
— Прошу, сударыня, безъ нравоученій! Это чортъ знаетъ что такое.
Отецъ зашагалъ въ раздумьи по комнат, мачиха попробовала поспорить съ сестрою и убдить ее, но получила нсколько односложныхъ отвтовъ: да и нтъ,— и умолкла.
Позволеніе остаться на этотъ разъ въ своей комнат не было дано сестр, но не было сдлано и запрета исполнить это желаніе. Отецъ, желавшій всегда поставить на своемъ, разыгралъ, по примру всхъ настойчивыхъ людей, смшную роль въ жмурки, сдлалъ видъ, что онъ просто не замчаетъ отсутствія сестры на вечер, и нарочно слъ играть въ карты, чтобы не выходить въ гостиную и залу, гд толпились женщины и молодые люди. Но отсутствіе сестры не ускользнуло отъ вниманія гостей, къ мачих подлетла на крылышкахъ какая-то вчная институтка съ вопросомъ,
— А гд же Елена Константиновна?
— Она у себя въ комнат, у нея голова разболлась.
— Бдненькая! я думаю, ей ужасно скучно,— пропищала вчная институтка, вытянувъ свое рыльце въ сострадательное выраженіе.
— Однако, она, должно-быть, очень слабенькая, она и прошлый разъ, кажется, была больна?— немного ядовито замтила какая-то барыня, похожая на печеное яблоко, посыпанное мелкимъ сахаромъ.
— Да, слаба,— отвтила, красня, мачиха, и ея мелкая душонка пронюхала въ этомъ вопрос намекъ на то, что мачихи всегда притсняютъ падчерицъ.
— Надюсь, что вы совтовались съ докторомъ?— продолжало шипть печеное яблоко голосомъ, полнымъ участія къ сестр.
— Нтъ! это просто слдствіе капризовъ, какъ мн кажется.
— О-о? я никакъ не думала чтобы она была способна на это, она такая робкая, застнчивая.
— Застнчивость есть признакъ въ высшей степени развитаго самолюбія,— ршилъ какой-то салонный философъ, слышавшій только послднія слова фразы печенаго яблока.
— Но не всегда. Та особа, о которой мы говорили, застнчива совершенно по другимъ причинамъ,— объясняло печеное яблоко философу, и между ними завязался ученый разговоръ о характерахъ людей, въ которомъ печеное яблоко длало весьма тонкіе намеки на то, о чемъ совсмъ не зналъ философъ, и было видно, что они предназначались не для его, а для чьихъ-то другихъ ушей.
Лицо мачихи во время этой бесды то краснло, то блднло. Въ мелкой душонк зародилось желаніе отмстить падчериц за эти тяжелыя минуты, но для мести нужно имть характеръ, а у мачихи, къ счастію сестры, его не было, и затя ограничилась простыни шпильками и глупой домашней дрязгой, отъ которой такъ и вяло мщанствомъ.
— За что вы дуетесь?— иронически спросила мачиха сестру, когда на слдующій день мы сидли за чайнымъ столомъ въ присутствіи отца.
— Я не дуюсь,— отвчала сестра, вставшая, какъ нарочно, въ самомъ веселомъ расположеніи духа.
— Нтъ, вы дуетесь! Кажется, пора привыкнуть думать, что о васъ заботятся боле, чмъ бы слдовало.
— Я вамъ очень благодарна.
— Хороша благодарность! Не дале какъ вчера, я, Богъ знаетъ, чего наслушалась по вашей милости! Оставались бы съ Петербург, если вамъ не хотлось жить здсь.
— Я не просилась сюда, меня взяли.
— Что, ты изъ себя крпостную двку разыгрываешь?— крикнулъ отецъ, вышедшій изъ терпнія.
Сестра посмотрла на него такими глазами, какими смотрятъ на сумасшедшихъ.
— Я, наконецъ, выйду изъ терпнія и отправлю ихъ туда!— ршилъ онъ.
Не знаю, почему попалъ и я въ опалу, хотя былъ не виноватъ ни тломъ, ни душой: но отца ввело въ заблужденіе слово вы, обращенное въ сестр, и онъ подумалъ, что жена ругаетъ насъ обоихъ, и потому мы достойны ссылки. ‘Ахъ, если бы отправили въ Петербургъ!’ — подумалось мн, и бойкое воображеніе начало рисовать картину моей встрчи съ Колькой. Но сестра при угроз отца вздрогнула и покорно опустила голову, не вымолвивъ ни одного слова.
— Отчего ты не попросила отца отправить насъ въ Петербургъ?— спросилъ я ее, когда мы остались съ нею одни.
Она покраснла.
— Зачмъ, Поль?— промолвила она мн посл минутнаго молчанія.— Ты и безъ того удешь осенью въ корпусъ, а я останусь здсь…
— Вотъ и худо будетъ!— воскликнулъ я.— А тамъ бы мы были вмст, стали бы жить, помнишь, какъ говорили?
— Ты дитя, Поль!
— Отчего дитя? Разв ты не хочешь больше честно жить!
— Хочу, хочу, миленькій, любимый!— заговорила она, покрывая поцлуями и лаская меня, и я чувствовалъ, какъ горли ея губы, какъ пылало ея обворожительное лицо, все покрытое яркимъ румянцемъ и сіявшее любовью, отчего это оно стало теперь такъ часто разгораться, и почему она такъ горячо ласкаетъ меня и для чего хочетъ остаться въ Москв?
— Что это такъ долго не идетъ Семенъ Инанычъ?— спрашиваетъ она тревожно и глядитъ въ окно,
— Можетъ-быть, нездоровъ — отвчаю
— Какъ, что ты? Разв онъ жаловался на нездоровье въ послдній разъ, когда приходилъ къ намъ?— съ испугомъ допрашиваетъ она, блдня.
— Нтъ.
— Такъ зачмъ же ты меня пугаешь, злой мальчишка!— строптиво произноситъ она и нахмуриваетъ свои темныя брови.
Я опять не понимаю, почему я ее попугалъ болзнью Семена Иваныча,
Вообще, въ это время мн приходилось часто не понимать многаго, становиться втупикъ передъ совершавшимся вокругъ меня. Это была самая безплодная и скучная пора въ моей жизни. Я игралъ роль безсмысленной и безчувственной улитки, и потому, какъ могъ замтить читатель, я ршился выдвинуть здсь на первый планъ личность моей сестры и самоотверженно поставить свою особу на задній планъ, въ тнь. Въ человческой жизни нердко бываютъ такіе періоды полнйшей нравственной бездятельности и опустнія, неизбжные, они опасне всего въ жизни ребенка. Онъ долженъ быть постоянно заинтересованъ жизнью, поддаваться ея новымъ впечатлніямъ, любить ее хотя за разнообразіе событій, если онъ не можетъ любить ее за отрадныя ласки окружающихъ его людей и за веселье дтскихъ игръ и забавъ, иначе ребенокъ тупетъ, длается маленькимъ старикашкой-мечтателемъ и живетъ воспоминаніями о прошломъ, а это ядъ для его дтскаго ума. Прошлое — утрата, а утраты не должны существовать для ребенка, для него нужны одни пріобртенія, новости. Въ эту безотрадную пору и я жилъ воспоминаніями о семь Люлюшиныхъ, и эта гадкая семья, съ ея чисто-животными стремленіями и безсмысленной скаредностью, казалась мн во сто кратъ лучше и привлекательне нашего образованнаго семейнаго быта съ его блескомъ и чиннымъ порядкомъ. Я и тутъ чуялъ взаимную вражду всхъ членовъ между собою, и она тмъ тяжеле дйствовала на меня, чмъ больше старались ее прикрыть оболочкою приличій, чмъ меньше понималъ я ея источникъ. Люлюшина, бывало, разругаетъ и даже прибьетъ своего Кольку, но и Колька отведетъ душу, нагрубитъ матери, и оба, высказавшись вполн, безъ затаенной злобы смотрятъ другъ на друга, они понимаютъ, что при первой возможности они освободятся одинъ отъ другого и, можетъ-быть сдлаются посл полезными другъ для друга. Это не хорошія, но зато прямыя, простыя отношенія, тутъ людямъ просто тсно жить вмст по несходству характеровъ и для ихъ ссоръ есть причина. А здсь каждый таитъ въ себ свои непріязненныя чувства, какъ какой-нибудь драгоцнный кладъ, старается незамтно уколоть другого, надвая маску привтливости, и спшитъ вырваться изъ дому. Отецъ стремился отвести душу у Марьи Васильевны и зналъ, что это пріятно мачих, ибо даетъ ей возможность побесдовать наедин съ Александромъ Иванычемъ. Сестра уходила къ себ въ комнату, чтобы не ссориться съ отцомъ и мачихою, ее обвиняли за это, говоря, что она дуется, и между тмъ тайно радовались ея отсутствію и тому, что она не торчитъ передъ глазами, не мшаетъ старшимъ, не связываетъ ихъ, все это было тмъ боле гадко, что не было никакой необходимости мачих внчаться съ отцомъ и послднему брать насъ въ свой домъ. Здсь люди, какъ будто нарочно, притянули другъ друга за волоса, чтобы мучиться самимъ и мучить другихъ. Половину всего этого понималъ и я, мн было гадко. Даже прислуга, которую я когда-то такъ горячо любилъ за сказки Арины и за нжныя ласки Митрича, сдлалась мн противною и показала другую сторону своего характера. Я уже у Люлюшиныхъ оскорбился, когда Андрюшка такъ холодно встртился со мною и не отвтилъ на мой ласковый привть, теперь онъ сталъ мн отвратителенъ. Во время отсутствія отца онъ таскался по разнымъ мстамъ и, освободясь отъ всякаго надзора, лишась послдняго чувства боязни передъ наказаніемъ, бросилъ грызеніе оршковъ и началъ попивать. Раза два, когда отецъ и мачта бывали въ гостяхъ, я пробовалъ заговаривать съ нимъ. Съ разными шуточками и прибауточками онъ вздумать поучать меня различнымъ мерзостямъ, разсказывалъ мн до мельчайшихъ подробностей любовныя похожденія. Его развращенное въ конецъ воображеніе требовало сильныхъ картинъ, и онъ, любуясь своимъ искусствомъ, съ артистической любовью рисовалъ ихъ передъ ребенкомъ. Отъ этого его не удерживала даже боязнь передъ отцомъ, которому я могъ передать содержаніе его разсказовъ, но и то сказать: онъ зналъ, что отецъ не говоритъ со мною. Мн шелъ одиннадцатый годъ, и очень легко могло быть, что я заинтересовался бы этими картинами, если бы, къ счастію, я не чувствовалъ полнйшаго отвращенія къ пьянымъ людямъ, доходившаго до крайности и оставшагося во мн и донын, а отъ Андрюшки почти всегда по вечерамъ несло кабакомъ.— Ты, кажется, пьянъ,— замчалъ я ему.
— Нтъ-съ, пьяные не такіе бываютъ, а я только хмеленъ въ-полсвиста.
— Ты лучше выспался бы, покуда папа не пріхалъ, опять ругать будетъ.
— Да одному скучно спать-съ.
Я отвернулся и отъ этой личности. Другая же прислуга, новая, незнакомая, смотрла на меня какъ на барчонка, и, по очень понятной причин, избгала разговоровъ со мною, подозрвая, что я хочу что-нибудь выпытать у нея, подсмотрть. Медленно шли дни за днями, скучны были для меня даже уроки Семена Иваныча, и не боялся я, подобно сестр, что онъ заболетъ и не придетъ на урокъ, а онъ и въ самомъ дл захворалъ. Прошелъ день, другой, недля прошла, а учителя все нтъ. Отецъ получилъ отъ него письмо, извщавшее о болзни Похвистнева. Сестра сдлалась чрезвычайно грустна и тревожна, на слдующій день ея глаза были красны: должно-быть, она плакала ночью.
— Ты попросился бы у отца сходить къ Семену Иванычу,— ласково сказала она мн.— Больныхъ надо навщать.
Я ршился исполнить ея желаніе и объяснилъ свою просьбу отцу.
— Глупости!— отвтилъ онъ.— Выздороветъ, такъ и самъ придетъ. И откуда взялась у тебя такая любовь къ нему?
— Больныхъ надо навщать,— отвтилъ я, какъ попугай, словами сестры.
— Не хочешь ли ты, чтобы я тебя отдалъ сидлкою въ больницу? Дуракъ!
На это нечего было возражать, отецъ никогда не перемнялъ своихъ ршеній, и я былъ слишкомъ запуганнымъ существомъ, чтобы настаивать на своемъ. Прошла еще недля, сестра ходила какъ тнь и о чемъ-то глубоко раздумывала. Ея лицо привело въ смущеніе даже мачиху, и она освдомилась о здоровья падчерицы, но, получивъ утшительный отвтъ: ‘я здорова’,— успокоилась. Въ одинъ изъ послднихъ дней апрля я и Леля сидли въ классной комнат, она, облокотясь на столъ, читала книгу, я помстился у ея ногъ на скамейк и, прилегши головой на ея колни, слдилъ за ея глазами, они не двигались, какъ это бываетъ у читающаго человка, но были устремлены на одну точку, мало-по-малу, на рсницы набжала одна слеза, потомъ другая, и потекли по щекамъ. Леля не двигалась.
— Леля, ты плачешь? о чемъ?— спросилъ я, не поднимая головы.
Мн, пригртому лучами полуденнаго солнца, было такъ сладко покоиться на ея колняхъ.
— Скучно мн, милый мой, очень скучно.
— И мн, Леля, тоже часто бываетъ скучно. Неужели на свт всмъ такъ скучно жить?
— Нтъ, голубчикъ, это только намъ съ тобою какъ-то не живется. Милый ты мой…
И она тихо-тихо прижалась губами къ моей голов, взявъ ее обими руками, на мое лицо одна за другою капали слезы…
— Здравствуйте, Елена Константиновна!— произнесъ кто-то.
— Ахъ!..— вырвалось восклицаніе изъ груди сестры, и въ немъ послышались и радость, и смущеніе, и любовь, и казалось, что она готова броситься въ объятія человка, привтствовавшаго ее.
Это былъ Семенъ Иванычъ, сильно похудвшій во время болзни.
— И вы были больны?— спросилъ онъ.
— Нтъ!— застнчиво отвтила она, закраснлась и потупила глаза.
— Но вы похудли…
Они оба остановились на средин комнаты и замолчали въ непонятномъ смущеніи.
Можетъ-быть, въ этомъ молчаніи было гораздо боле значенія, чмъ въ тысячахъ объясненій…
— Я сейчасъ принесу тетради, Семенъ Иванычъ,— сказалъ я, и выбжалъ изъ комнаты.
Они остались одни. Когда я возвратился съ тетрадями и книгами, то учитель стоялъ близко противъ сестры и держалъ ея руку. Ея лицо горло. Урокъ какъ-то не шелъ на этотъ разъ, учитель не слыхалъ моихъ вопросовъ и отвчалъ невпопадъ, повряя мои ариметическія задачи, онъ чрезвычайно затруднялся сложить пять и шесть, и, наконецъ, додумался, что изъ этого выйдетъ четырнадцать. Я его поправилъ, онъ сдлалъ новую ошибку, покраснлъ и объявилъ, что мои задачи врны, хотя я и самъ уже отыскалъ въ нихъ ошибку. Сестра ничего не длала и читала въ продолженіе часа одну и ту же страницу въ моей географіи, которая, должно-быть, ее очень заинтересовала, но, заглянувъ мелькомъ въ книгу, я увидлъ, что сестра ее держитъ верхомъ книзу.
Съ этого дня, безъ вдома старшихъ, кончились ученыя занятія сестры съ учителемъ. Они во время уроковъ просто экзаменовали другъ друга, высказывали свои убжденія и взгляды, спорили, соглашались и вырабатывали новыя идеи. Мн въ это время задавались грамматическіе разборы, ариметическія задачи и другія письменныя работы, чтобы я не могъ мшать бесдамъ своими вопросами. Учитель разсказалъ откровенно всю свою жизнь, то веселую и даже разгульную, то грустную до слезъ, но по большей части трудовую, бодрую и честную.
— Неужели у васъ нтъ никого родныхъ?— спросила сестра, прослушавъ разсказъ.
— Нтъ, Елена Константиновна, никого нтъ. Былъ у меня братишка, славный мальчуганъ, няньчился я съ нимъ, славно было слдить за его развитіемъ, слушать его лепетъ, да и тотъ такъ умеръ.
— Такая жизнь, я думаю, очень тяжела?
— Да, не легка. Скучно. Года два тому назадъ было еще сносно, литературой я занимался, статьи писалъ, а теперь и руки не поднимаются писать для себя. Жениться мн надо, зажить гд-нибудь въ губернскомъ город тихо, спокойно у домашняго очага….
— И ничего не длать?
— Нтъ-съ, на бездлье я неспособенъ, призванья къ этому нтъ. Я учительскаго мста ищу гд-нибудь въ гимназіи.
— А! это не дурно.
Такихъ разговоровъ было много въ теченіе двухъ-трехъ недль. Наканун двадцатаго мая, дня рожденія сестры, учитель сказалъ:
— Завтра вамъ минетъ восемнадцать лтъ, вы будете совершеннолтнею.
— Да, это начало новой жизни,— отвтила она.
— Думаете ли вы найти средства устроить ее по-своему?
— Конечно. Насильно съ человкомъ ничего нельзя сдлать.
— Если у него есть энергія сопротивляться, но бываютъ случаи, когда его долгими испытаніями доводятъ до невозможности сопротивленія.
— Это трудно. Если человкъ, дйствительно, чего-нибудь хочетъ, по твердому убжденію, то его ничто не принудитъ идти на другой путь. Я не уважаю тхъ людей, которые берегутъ свое здоровье и изъ боязни соглашаются на подлость.
— Вы знаете, что это и мое мнніе, но опять повторяю вамъ: на это нужно имть силы и энергію, безъ нихъ лучше не приниматься за дло. Первая неудавшаяся попытка разрушаетъ вс остальныя надежды. Не испробовавъ себя на дл, человкъ еще вритъ въ свои силы, потерпвъ неудачу, онъ останавливается и махаетъ руками на все.
— За себя я не боюсь: у меня отцовская твердость.
— Да, съ этой твердостью и онъ могъ бы сдлать много хорошаго.
— Могъ бы!— повторила сестра, задумчиво качая головой.— Вы не можете себ представить, какъ мн его жаль!— почти безсознательно добавила она.
Однажды, въ конц мая, учитель явился къ намъ съ необыкновенно радостнымъ и оживленнымъ лицомъ.
— Елена Константиновна,— сказалъ онъ веселымъ тономъ:— я получилъ мсто въ гимназіи и черезъ мсяцъ или черезъ полтора долженъ хать.
— Значитъ, планъ удался.
— Какъ нельзя лучше. А вы все обдумали?
— Все.
— Хорошо. Хотите теперь начать послдній урокъ? Больше я не буду давать вамъ уроковъ, у меня теперь хлопотъ будетъ много.
При словахъ: ‘послдній урокъ’, учитель засмялся.
— Пожалуй, но какъ это смшно: послдній урокъ!— сестра засмялась звонкимъ, серебристымъ смхомъ, какъ она никогда не смялась прежде.
Я ровно ничего не видалъ смшного въ томъ, что учитель разстается съ нами, даетъ намъ послдній урокъ, и удивлялся ихъ смху. ‘Врно они не любятъ другъ друга, что радуются этому’, думалось мн.
Врно очень не любятъ!

XII.
Развязка, которою никакъ не можетъ кончиться романъ.

Вечеромъ того же дня,когда учитель давалъ намъ послдній урокъ, сестра отправилась въ кабинетъ отца. Она была серьезна и отчасти сурова.
— Мн нужно съ тобою поговорить, папа,— сказала она.
— Что теб?— спросилъ онъ съ удивленіемъ, потому что никто не имлъ права входить къ нему въ комнату безъ особаго приглашенія.
Родственныхъ отношеній въ нашей семь не было, а существовали какія-то китайскія церемоніи, называемыя общественными приличіями, ихъ было тоже, я думаю, до семидесяти тысячъ.
— Я иду замужъ,— проговорила сестра.
— Что?— переспросилъ отецъ.
Она повторила свои слова.
— Поди, Леля, къ себ, я пошлю за докторомъ, ты нездорова,— промолвилъ онъ съ неподдльнымъ испугомъ,— такъ поразили его эти слова,— и протянулъ руку къ колокольчику.
— Не безпокой людей, я совершенно здорова, и потому пришла объясниться съ тобой.
— За кого же вы идете замужъ, сударыня? Не за бывшаго ли своего учителя?— съ злобной ироніей спросилъ отецъ, начинавшій, мало-по-малу, понимать, что это не бредъ, не сонъ, а дйствительность.
— Да, за него.
— Вонъ!— крикнулъ отецъ.— Тебя сейчасъ же запрутъ въ твоей комнат, сгніешь тамъ! Слышишь ты.
Онъ весь трясся, какъ въ лихорадк.
— Ты напрасно кричишь и сердишься. Уморить меня въ моей комнат ты не смешь, этого теб не позволятъ, да ты и самъ не сдлаешь этого. Если же ты мн просто не позволишь выйти за него, то я убгу съ нимъ.
— Посмотримъ, кто станетъ васъ внчать! Никто не станетъ!
— И не надо,— твердо произнесла сестра и нахмурила брови.
— Что?! И теб едва минуло восемнадцать лтъ?— съ ужасомъ воскликнулъ отецъ.— Развратница!
— Не смй называть меня этимъ именемъ!— вспылила сестра.— Развратъ — имть при живой жен любовницу, развратъ — имть при живомъ муж любовника. Вотъ развратъ! Вдь я все знала, когда мн было четырнадцать лтъ, когда я слышала сплетни тетки, видла слезы матери, когда я читала ея дневникъ!
Сестра зарыдала глухо, безъ всхлипываній, безъ истерическихъ кривляній, но у нея разрывалась грудь.
— Безсовстная!
— Что?— спросила она.— Я бгу именно оттого, что мн скверно, стыдно здсь жить. Зачмъ ты женился? Вдь ты не любишь ее, вдь и она не любитъ тебя, не любила никогда. Зачмъ ты давишь меня и брата безпощадно? Вдь ты не золъ? это и мама говорила, и я знаю. Вдь я тебя всегда такъ любила! Но ты не умешь жить, не умешь любить…
— Молчи! Я тебя убью, зменышъ!
— Ну, что же, по крайней мр, разомъ покончишь дло.
Сестра съ какимъ-то отчаяніемъ пошла къ дверямъ.
Отецъ быстро вскочилъ и подбжалъ въ ней, схватилъ ея руку и стиснулъ ее въ своей рук. Сестр показалось, что онъ хочетъ изломать ея руку, по ея тлу отъ ужаса пробжала дрожь.
— Ты и маму такъ убилъ?— спросила она задыхающимся голосомъ.
— Двочка! двочка!— вырвались изъ груди отца мучительные крики, и онъ оттолкнулъ отъ себя сестру.— Ступай!— глухо произнесъ онъ и бросился на диванъ.
Всю ночь напролетъ сестра и отецъ провели безъ сна въ своихъ комнатахъ. Что передумалъ каждый изъ нихъ, это можетъ представить себ читатель. На другой день сестра явилась къ чаю блдне своего носового платка, отецъ не вышелъ совсмъ и пилъ чай въ кабинет. Прошелъ еще день и еще одинъ, а отецъ, все-таки, не показывался въ общихъ комнатахъ. Онъ пилъ и лъ у себя въ кабинет, здилъ въ должность и возвращался домой, не показываясь никому, кром прислуги. Послдняя дрожала отъ страха, на ней вымещалось все, и чай былъ не хорошъ, и обдъ не вкусенъ, и Андрюшка неловокъ, и за все это въ людей летли салфетки, тарелки и чашки, хотя он-то ужъ ршительно ни въ чемъ не были виноваты. Мачиха ничего не понимала и, кажется, подозрвала, что отецъ опять промотался и боится нашествія кредиторовъ, она уже трепетала не за свою будущность, ибо имла свое состояніе, но за скандалъ, за толки, и тоже ходила пасмурне осенней ночи.
Черезъ недлю отецъ, какъ будто случайно, прошелъ черезъ комнату, гд сидла сестра.
— Надумалась ты?— спросилъ онъ мимоходомъ.
— Мн нечего думать, я на все ршилась и жду твоего согласія.
Онъ быстро прошелъ въ свой кабинетъ и хлопнулъ дверью. Прошла еще недля, опять мучительная, какъ и предшествовавшая ей. Объ учител не было и помину, онъ не являлся и не писалъ къ сестр. Ей, какъ многимъ русскимъ женщинамъ, пришлось подставить за него свою грудь и выдержать всю грозу… Наконецъ, отецъ вышелъ въ общую комнату и слъ къ чайному столу.
— Елена выходитъ замужъ,— сказалъ онъ сквозь зубы, ни на кого не глядя.
— За кого это?— удивилась мачиха.
— За своего бывшаго учителя,— отвтилъ отецъ.
— Ха-ха-ха! ты шутишь?— спросила мачиха.
— Такими вещами, сударыня, не шутятъ.
— Ха-ха-ха! нтъ, милый, ты нездоровъ.
— Точно, нездоровъ, очень нездоровъ! а она, все-таки, выходитъ за учителя, и надо торопиться длать приданое. Когда свадьба?— спросилъ онъ у сестры, не поворачивая головы.
— Что это, Елена Константиновна, вы, кажется, сами завербовали себ жениха?
Сестра не отвчала.
— И это все не шутки?— еще разъ повторила мачиха.
— Я теб сказалъ же,— грубымъ, мужицкимъ тономъ произнесъ отецъ:— что такими вещами не шутятъ и тутъ поздно шутить!
— Разв уже такъ далеко зашло?— съ испугомъ и брезгливостью воскликнула мачиха, и въ ея голов, повидимому, промелькнуло какое-то гнусное подозрніе.
Сестра вопросительно и пристально взглянула на отца.
— Тьфу!— плюнулъ онъ и, бросивъ на жену полный отвращенія взглядъ, ушелъ къ себ въ кабинетъ.
Можетъ-быть, въ эту минуту онъ наполовину примирился съ сестрой и понялъ, что она лучше другихъ.
Тотчасъ же посл этого разговора, женщина безъ всякаго характера послала французское письмо слдующаго содержанія:

‘Добрый другъ Александръ Ивановичъ!

‘Насъ постигло страшное несчастіе: дочь моего мужа выходитъ замужъ за своего бывшаго учителя, Семена Иваныча Похвистнева. Прізжайте ко мн сегодня вечеромъ и, какъ другъ нашего дома, раздлите со мною наше общее горе.

Остаюсь…’ и т. д.

Не усплъ нашъ лакей сойти съ лстницы отъ Александра Иваныча, какъ тотъ обогналъ его и, свъ на первыя попавшіяся дрожки, погоняя возницу, помчался къ одному изъ своихъ знакомыхъ семействъ, которое имло пріятное обыкновеніе завтракать въ двнадцатомъ часу.
— Новость, ужасная новость!— кричалъ Александръ Иванычъ, вбгая къ своимъ знакомымъ и торопливо пожимая имъ руки.
— Ну, врно не ужасне нашествія французовъ на Москву,— скептически промолвилъ басомъ толстый хозяинъ, отставной полковникъ.
— Врно Ламартинъ умеръ!— вздохнула хозяйка и грустно покачала головой, оплакивая въ душ покойнаго Ламартина.
— Я думаю, просто курица въ Москв-рк утонула,— замтилъ хозяйскій сынъ, съ пренебреженіемъ пожимая плечами.
— Хуже, хуже!— кричалъ Александръ Иванычъ.— Константинъ Павлычъ… нтъ — дочь Константина Павлыча женится на своемъ студент!
— Ну, братъ, недаромъ барыни зовутъ тебя особымъ приключеніемъ,— захохоталъ жирный хозяинъ, и его брюхо затряслось, какъ мшокъ, привязанный къ возу.
— Ахъ, Жанъ, такое ли теперь время, чтобы шутить!— попрекнула его жена.
— За какого студента идетъ?
— Да это сплетня! не можетъ быть!— заговорили разные голоса.
— Право, право, не лгу. За Николая Семеныча Свистунова, за своего бывшаго учителя идетъ.
— Помилуйте, да ее училъ Семенъ Иванычъ Похвистневъ,— замтилъ хозяйскій сынъ, бывшій другомъ нашего учителя.
— Да нтъ же, я сейчасъ получилъ письмо, тамъ не эта фамилія,— заспорилъ Александръ Иванычъ.
— Ахъ, это все равно! Студентъ — однимъ словомъ!— ужасалась хозяйка.
— Какой онъ студентъ? онъ уже магистръ, профессоромъ скоро будетъ,— заступился сынъ.
— Такъ былъ студентомъ, это ршительно все равно,— ршилъ Александръ Иванычъ.— Константинъ Павлычъ, кажется, хочетъ застрлиться.
— Несчастный отецъ! Ты създи къ нему, Жанъ, уговори, утшь его,— волновалась хозяйка, обращаясь къ своему тучному мужу.
— Съзжу, матушка, съзжу посл, не бжать же мн, сломя голову, теперь, а ты вели подать завтракъ, я думаю, особое-то приключеніе не успло порядкомъ и перекусить. Ха-ха-ха!— затряслось снова полковничье брюхо.
Позавтракавъ вплотную, Александръ Иванычъ полетлъ къ другимъ знакомымъ, что было говорено у нихъ — для меня это покрыто мракомъ неизвстности, но, вроятно, къ новости прибавились еще другія украшенія, ибо здсь надо было заплатить ему не за завтракъ, а за цлый московскій обдъ.
У насъ же начались приготовленія къ свадьб, разъзды по магазинамъ, покупка вещей, заказыванья платья и блья, шептанье слугъ, прізды знакомыхъ, оханья, аханья. На сестру вс глядли не то съ удивленіемъ, не то съ состраданіемъ. Барыня — печеное яблоко, сочла непремнною обязанностью сдлать намекъ мачих, что этотъ неровный бракъ, вроятно, есть исполненіе ея желанія. Улучивъ всми неправдами свободную минуту, ‘печеное яблоко’ обратилось къ сестр:
— Мн васъ душевно жаль, Елена Константиновна. Я вполн понимаю ваше положеніе, оно ужасно…
— Вы насчетъ чего говорите?— спросила сестра.
— Будемъ говорить откровенно: этотъ бракъ вызванъ вашею мачихою…
— О, нтъ!
— Вы добры, вы хотите ее защитить, это длаетъ вамъ честь. Но послушайтесь моего стараго совта: будьте тверды и не губите себя. Вамъ стоитъ сказать подъ внцомъ: ‘не согласна!’ — и все будетъ кончено въ вашу пользу.
— Я васъ увряю…
— Хорошо, хорошо,— ласково замотало головой ‘печенoe яблоко’, удаляясь отъ сестры.— Помните мой совтъ, и все будетъ прекрасно.
— Но вы ошибаетесь, я васъ увряю,— говорила сестра вслдъ ‘печеному яблоку’, а ‘печеное яблоко’ улыбалось и лукаво, и ласково мотало головой.
Такъ и не открылась истина.
Отца взбсили вс эти посщенія, разговоры, удивленія. Онъ надлалъ дерзостей толстому Жану, присланному отговаривать отца отъ самоубійства. Тучный кулекъ своей жены пріхалъ домой не въ дух.
— Вдь я говорилъ, что дло не важне нашествія французовъ на Москву,— говорилъ онъ дома: — такъ не поврили, а вышло по-моему. Шуповъ-то и не думаетъ себя разстрливать, а, пожалуй, кого-нибудь другого готовъ подстрлить, какъ послднюю куропатку. Сорванецъ-голова!
Наканун свадьбы сестра прошла въ кабинетъ отца.
— Благослови меня, папа. Завтра благословеніе будетъ простымъ обрядомъ, а мн тяжело, если мы останемся врагами, если ты будешь ненавидть меня,— ласково заговорила она, и ея сердце боязливе сжималось теперь, чмъ въ день рокового объясненія.
Тогда она могла поставить на своемъ своею твердостью, теперь примиреніе зависло вполн отъ отца.
— Ты меня состарила на десять лтъ своимъ поступкомъ. Я посдлъ. Видишь? Этимъ ты съ избыткомъ заплатила мн за нсколько обидныхъ словъ, сказанныхъ въ порыв гнва. Ты мн показала, что ты презираешь меня, ты попрекнула меня, что я убилъ твою мать!
— Сказаннаго, отецъ, не воротишь. Мы оба были раздражены и наговорили другъ другу того, что не легко высказывается въ обыкновенное время. Я тебя не презираю и не обвиняю въ убійств матери. Сохрани меня Богъ отъ этого! Но я презираю то общество, гд ты живешь, и знаю, что оно убило мою мать. Я ищу исхода изъ него, я не хочу гибнуть.
— Исхода, исхода! Но гд же, дитя, найти его?
— Тамъ, гд люди живутъ просто, гд они работаютъ. Вдь у насъ мишура, поддльный аристократизмъ, чванство безъ всякихъ правъ на него и полнйшая праздность. Я сойду съ этихъ балаганныхъ подмостковъ для того, чтобы работать и имть право жить.
— И ты уврена, что будешь счастлива?
— Вполн.
— Хорошо! Но, во всякомъ случа, ты не будешь имть права сказать, что я погубилъ и тебя.
— Нтъ, нтъ, никогда!
Сестра обняла отца и снова, какъ нсколько лтъ тому назадъ, она услышала отъ него знакомыя слова:
— Все скверно — и люди, и обстоятельства, и жизнь. Живи иначе, но врядъ ли есть хорошая жизнь.
Онъ поцловалъ сестру въ лобъ и оснилъ крестомъ. Она взглянула на него и увидла на этомъ лиц слды чувства проснувшейся на мигъ любви. На минуту оно показалось ей однимъ изъ лучшихъ лицъ, какія ей встрчались въ жизни, и невольно подумалось: оно могло бы быть такимъ всегда!— Могло бы!..
Сестру обвнчали. Свадьба была скромная, безъ бала. Отецъ принялъ на себя роль добраго отца и говорилъ всмъ, что этотъ бракъ есть исполненіе его воли, не давалъ повода думать, что въ семейств случилась катастрофа, но вс и не думали этого, а просто-напросто были уврены въ существованіи грустнаго факта. Съ учителемъ отецъ обошелся холодно и сухо и, прощаясь съ нимъ вечеромъ, спросилъ его:
— Когда вы узжаете изъ Москвы?
— Черезъ четыре дня.
— И прекрасно!
Черезъ четыре дня молодые собрались въ дорогу. Они были веселы и счастливы, ни тни неудовольствія или злобы не промелькнуло на ихъ лицахъ, когда они прощались съ отцомъ и мачихою. Сестра горячо поцловала меня на прощаньи, я расплакался.
— Значитъ, мы никогда не увидимся, Леля!
— Какъ не увидимся! Увидимся, миленькій!— утшала она меня, еще не зная, какъ и при какихъ обстоятельствахъ придется намъ свидться въ будущемъ.— Учись хорошо, будь умнымъ и честнымъ. Не расходись со своимъ Колькой, онъ хорошій мальчикъ.
Она еще и еще разъ поцловала меня, а я, молчаливо рыдая, стоялъ съ поникшей головой и ничего не видлъ и ничего не слышалъ. Кто-то еще поцловалъ меня, уже не такъ горячо, какъ сестра.. Что-то говорили, утшали меня… На улиц загремли колеса отъзжающаго экипажа.. Я бросился на свою постель и долго-долго рыдалъ, одинъ, забытый всми, никому не нужный, никмъ не любимый. ‘Господи! зачмъ живутъ никому не нужныя дти!’ восклицалъ я нсколько разъ, судорожно кусая уголъ подушки и истерически вздрагивая всмъ тломъ.

XIII.
Заключеніе первой части.

Отецъ и мачиха ршились оставить меня безъ учителя до моего поступленія въ корпусъ, до котораго оставалось два мсяца. Я зналъ больше, чмъ требовалось знать для вступительнаго экзамена, и опасаться за меня было нечего. Повидимому, не было ничего худого въ томъ, что ребенку даютъ время для отдыха. Но вотъ вопросъ: отдохнетъ ли ребенокъ, если онъ будетъ совершенно одинокъ, если его давитъ грусть, если онъ не знаетъ, не можетъ выдумать, чмъ бы заняться? Не будетъ ли ему этотъ отдыхъ страшне наказанія? Вдь взрослыхъ преступниковъ наказываютъ тмъ, что оставляютъ ихъ однихъ, не назначаютъ имъ никакой опредленной работы и молча поятъ и кормятъ ихъ. То же сдлали и со мной, но я не былъ преступникомъ, я даже не былъ взрослымъ. Пробовалъ я читать книги, день читалъ, другой читалъ,— он мн опротивли, я удивлялся, какъ могъ я прежде находить въ нихъ что-нибудь интересное, и пришелъ къ заключенію, что глупе и скучне книгъ нтъ ничего на свт. Будь я мщанскимъ ребенкомъ, я сталъ бы что-нибудь клеить, мастерить какія-нибудь игрушки, но наша жизнь не могла научить меня этому. Пробовалъ я лежать по цлымъ утрамъ на окн и безсознательно глядть на улицу, на проходящихъ,— тоже наскучило. Пробовалъ спать вплоть отъ утренняго чая до завтрака и отъ завтрака до обда, но меня страшно разбранили за мою заспанную физіономію, и самъ я убдился въ неловкости этой выдумки, заплативъ за нее ночной безсонницей, окончившейся подъ утро горячечнымъ жаромъ и бредомъ. ‘Хоть бы захворать, что ли!’ подумалось мн, такъ вдь нтъ, не захворалъ! Отецъ веллъ мн прогуливаться въ сопровожденіи Андрюшки. Начались прогулки. Сначала онъ ходилъ со мною рядомъ и вздумалъ забавлять меня своими циническими разсказами: къ нимъ подавала ему поводъ первая встртившаяся на улиц женщина, первая картинка, выставленная на окн магазина и попавшаяся намъ на глаза. Меня разозлило нахальство лакея, и я приказалъ ему ходить сзади меня и молчать, онъ — оскорбился и надулся. Съ этого дня я ходилъ на три шага впереди Андрюшки, а онъ, засунувъ руки въ карманы своихъ штановъ, заломивъ на бокъ фуражку и насвистывая какую-нибудь псню, небрежно тащился за мною своею перевалистою лакейской походкой. Каждый изъ насъ принималъ видъ, что онъ идетъ самъ-по-себ, и что оба мы господа. Андрюшка иногда останавливался у оконъ магазиновъ и глазлъ на вещи, длая видъ, что ему нтъ ршительно никакого дла до того маленькаго господина, который идетъ впереди, а маленькій господинъ, въ отплату за такое невниманіе къ его особ, спшилъ нечаянно завернуть въ первую улицу и испугать большого господина, длая видъ, что онъ вдругъ такъ-таки совсмъ пропалъ. Эти путешествія были до крайности комичны и, при воспоминаніи о нихъ теперь, мн кажется, что мы оба были тогда похожи на полоумныхъ и, вроятно, не одинъ прохожій съ удивленіемъ поглядывалъ на насъ и, пожимая плечами, думалъ про себя: ‘Что за чудаки? Точно сумасшедшіе!’ Можетъ-быть, въ этомъ предположеніи была своя доля страшной правды. Что такое, какъ не сумасшедшій, этотъ важно прогуливающійся лакей, заложившій руки въ карманы штановъ, пропитанный запахомъ кабака, плохо заглушаемымъ даже запахомъ помады, разящимъ отъ его волосъ, погруженный по-уши въ грязный развратъ и сладко мечтающій о сальныхъ картинахъ этого разврата? И разв не сумасшедшій этотъ ребенокъ, еще не умющій любить, но уже ненавидящій родной свой домъ, думающій только объ одномъ, какъ бы вырваться изъ этого дома, хоть въ корпусъ, хоть въ омутъ, но только бы вырваться, увидть другихъ людей, чужихъ, непривтныхъ, грубыхъ, но не своихъ полированныхъ родныхъ и знакомыхъ? Это сумасшедшіе, сумасшедшіе, прохожій,— и не дай Богъ теб довести хоть единаго изъ своихъ ближнихъ до подобнаго сумасшествія, для котораго еще не придумала больницъ и лкарствъ наша жизнь.
Часто въ эти дни вглядывался я, отъ нечего длать, въ лицо отца, какъ будто желая въ его чертахъ прочесть свою судьбу и запомнить ихъ навсегда, чтобы знать по малйшимъ ихъ измненіямъ, чего онъ хочетъ и какъ надо говорить съ нимъ. И еще страшне прежняго казалось мн теперь выраженіе этого лица. Ребенокъ, не зналъ я еще тогда, что и отцу тяжела жизнь, тяжелая для всхъ, что и онъ не виноватъ,— и обвинялъ его одного за все. Да простить мн Богъ это дтское заблужденіе! Горькіе опыты давно научили меня прощать людей и подходить даже къ самымъ преступнымъ личностямъ съ чувствомъ сожалнія и кроткой любви: я самъ такъ часто ошибался, такъ низко падалъ!.. Отецъ въ послднее время страшно измнился, обрюзгъ, немного посдлъ, немного сгорбился и казался старше своихъ лтъ. Прежняя живая энергія, уже смнившаяся мрачностью при возвращеніи изъ-за границы, смнилась теперь выраженіемъ презрнія, равнодушія и холодности. Его нижняя губа какъ будто отвисла, глаза впали и тупо смотрли изъ-подъ нависшихъ бровей въ упоръ на встрчнаго. Отъ него вяло холоднымъ отвращеніемъ ко всему окружающему. Теперь онъ, казалось, не станетъ кричать на человка и бсноваться, но просто безъ пощады придавитъ его, если это будетъ нужно, по его мннію. Такъ врне, такъ короче, крики безплодны — надо дйствовать. Однимъ словомъ, онъ вдругъ сдлался похожимъ на тхъ важныхъ стариковъ, которые заморозили въ себ вс нжныя чувства, ни отъ чего не волнуются, ничему не удивляются, твердо исполняютъ свои желанія и питаютъ презрніе ко всему, что еще молодо, нестойко и страстно. Въ ихъ присутствіи становится холодно, дрожь пробгаетъ по тлу и замираетъ на губахъ первое горячее слово, голова клонится невольно подъ этимъ ледянымъ взглядомъ. Но вдь были же молоды и они? Неужели же они не увлекались, не кипли страстью?.. ‘Все врешь! ты такой же подлецъ, какъ и вс’, слышалось въ односложныхъ возраженіяхъ отца своимъ собесдникамъ. ‘Какой отецъ страшный!’ — думалось мн.— Но почему же Григорій Ивановичъ смлъ оскорблять его сына? Почему сестра вышла замужъ противъ его воли? Почему Андрюшка, безъ его позволенія, пьетъ, крадетъ и разсказываетъ мн гадкія вещи? Почему мачиха не боится его и дружна съ Александромъ Ивановичемъ? И какъ смютъ вс смяться надъ этимъ, даже прислуга?’ Не могъ я доискаться отвтовъ на эти вопросы, вызванные самой жизнью, не могъ отвтить себ, почему отецъ такъ страшенъ и, все-таки, вс поступаютъ противъ его воли, и даже я, дитя, хочу освободиться отъ этой воли.
— Зачмъ ты чавкаешь, какъ собака?— говорилъ мн отецъ холоднымъ тономъ во время обда.
Я переставалъ сть и, потупившись, сидлъ за столомъ.
— Что ты волченкомъ смотришь? Кто тебя этому научилъ?— еще холодне допрашивалъ онъ.— Музыку, что ли, для тебя нанять, чтобы теб было весело?
— Мн не скучно,— глухо и мрачно лгалъ я ему.
— Ха-ха-ха!— смялась мачиха.— Какимъ замогильнымъ голосомъ произнесъ онъ это: мн не скучно! Точно его погребаютъ заживо. Ему бы тнь отца Гамлета на театр играть.
— Въ корпусъ, что ли, не хочешь хать?
— Нтъ, мн очень хочется.
— То-то же. Смотри у меня!
И эта угроза выговаривалась безъ горячности, безъ кипучаго гнва, убійственно-равнодушно, а у меня на глаза навертывались слезы, и я употреблялъ нечеловческія усилія, чтобы он не полились ручьемъ въ мою тарелку, проклиналъ свою бабью чувствительность, ругалъ себя въ душ, хотлъ быть грубымъ и черствымъ. Я старался ни о чемъ не думать, или думалъ о томъ, что вотъ на стол тарелки и графины стоятъ, что у Андрюшки галстукъ криво повязанъ, а у мачихи волосы взбиты — однимъ словомъ, я самъ развлекалъ себя, какъ развлекаютъ иногда тоскующихъ людей пустйшею болтовнею, чтобы они только не имли времени думать о своемъ не пустомъ гор.
Такъ глухо и однообразно шли дни рокового мсяца, и казалось, конца не будетъ каждому изъ нихъ, точно они состояли не изъ двадцати-четырехъ часовъ, а изъ цлаго года. ‘Еще недля,— говорилъ я себ, ложась спать:— это никогда не кончится!’ ‘Еще пять дней’,— охалъ я черезъ день, и тревожной радостью забилось мое сердце, когда, ложась въ постель, я сказалъ себ: ‘завтра уду!..’
Настало утро мутное, срое, а мн оно казалось яснымъ и розовымъ. Быть-можетъ, никто и никогда не торопился такъ на первое свиданіе съ любимой женщиной, какъ торопился я къ отъзду изъ родительскаго дома..
— Скоро ты будешь готовъ?— спросилъ отецъ.
— Я давно собрался,— отвтилъ я, выходя къ нему съ фуражкою въ рук.
— На тебя какая-то особенная расторопность напала сегодня, это немного странно, вдь ты не на балъ дешь,— замтила мачиха обидчивымъ тономъ.
— Глупости!— сурово произнесъ отецъ.
— Однако, это обидно…
— Не мшайтесь, сударыня, не въ свое дло!.. Книги веллъ собрать Андрюшк?
— Он уложены еще вчера
— Прощайся съ матерью.
Я подошелъ къ мачих.
— Прощай!— проговорила она, подставляя мн руку для цлованія.
И ни благословенія, ни слезъ, ни пожеланій не было на этомъ прощаніи. Мачиха проводила отца и меня до дверей комнаты и не вышла даже въ переднюю. Еще суше простился я съ прислугою, совершенно чужой для меня, не любившей меня такъ же, какъ не любилъ и я ее. И за что было намъ любить другъ друга? Она видла во мн такого же крпостного человка моего отца, какимъ былъ каждый изъ ея членовъ, значитъ во мн нечего было даже заискивать…
Я и отецъ сли въ экипажъ. Андрюшка вскарабкался на козлы къ ямщику, тотъ свистнулъ и стегнулъ по лошадямъ: ‘эй, вы, голубчики!’ И понеслись мы сначала по мостовой московскихъ улицъ съ криками: ‘пади! берегись лупоглазый!’ потомъ по московскому шоссе между полей, лсовъ и окрестныхъ деревень съ темными избами, съ темною жизнью. Мелькали села, люди, экипажи, станціи, какъ смутные призраки ночныхъ сновидній, не оставляющіе никакихъ впечатлній въ душ человка, мнялись лошади, то бойкія, то изморившіяся въ зд, то съ норовомъ,— такъ годы нашей жизни то мчатъ насъ вихремъ среди живыхъ событій и сладкихъ встрчъ по пути развитія, то скучно и медленно волочатъ насъ по липкой грязи вседневныхъ нуждъ и мелкихъ оскорбленій, то заносятъ насъ въ ухабы и рытвины, сваливаютъ въ грязныя канавы, полныя тинистой воды, оставляя по себ воспоминаніе только тмъ, что ломитъ наши кости, грудь еле дышитъ, да на тл виднются синяки отъ ушибовъ. Но какъ бы то ни было, а все же тащите насъ впередъ, годы-кони, авось куда-нибудь и додемъ!
Вотъ и Петербургъ! Какъ-то сбоку и случайно сверкаетъ солнце, прорвавшись сквозь грязныя тучи. Это прообразъ моей будущей судьбы, полной случайныхъ радостныхъ встрчъ и случайнаго счастія, озарившихъ меня свтомъ въ непроглядномъ мрак пустоты, пошлости и горя. Опять мелькаютъ въ сторон кресты Митрофаніевскаго кладбища, эти встники вчныхъ страданій и смерти, проводившіе меня годъ тому назадъ при отъзд въ Москву. Опять творю крестное знаменіе, завидвъ ихъ, но творю тайно, чтобы отецъ не звалъ меня ханжой. Въ моемъ сердц нтъ страха передъ будущимъ и въ голов шевелится одна мысль: ‘Мы будемъ жить въ одномъ город съ Колькой’.
— Стой, чучело!— кричитъ Андрюшка на ямщика.— Эй, любезный, вели кому-нибудь пособить мн втащить чемоданъ!— кричитъ онъ швейцару гостиницы, просунувшись до половины въ двери параднаго крыльца, а мы уже взбираемся по лстниц, устланной ковромъ.
Прислуга по неизвстнымъ причинамъ суетится около васъ и, кажется, хочетъ пособить намъ втащить свои особы на лстницу или поддержать наши ноги, что ли, или сдлать что-нибудь такое, чтобы мы разомъ прониклись уваженіемъ и къ гостиниц, и къ ея хозяину, и къ ея служителямъ, и полюбили всхъ ихъ искреннею любовью, выражающеюся подаяньемъ на водку. Мы входимъ въ номеръ, и я узнаю его. Это та самая комната, гд я два года тому назадъ плакалъ, сидя у окна, передъ поступленіемъ въ домъ Люлюшиныхъ. ‘О, если бы меня опять отдали къ нимъ!’ — мысленно восклицалъ я.
А день тихо гаснетъ, отъ домовъ ложатся широкія тни на мостовую улицы и на противоположныя зданія, облака еще горятъ послдними лучами далеко заходящаго солнца, но еще нсколько минутъ — и они потухли, приняли цвтъ остывшей золы и на клочк виднющагося между нихъ неба уже затеплилась, засверкала ясная первая звздочка, наконецъ, темнетъ и она… Все глуше и глуше становится смутный, какъ подземный стонъ, шумъ зды, движенія и говора, еще гд-то передъ лабазомъ ноетъ шарманка, какая-то баба подъ эти звуки и въ разладъ съ ними визгливо поетъ циническимъ голосомъ городскую лакейскую псню,— и вдругъ мгновенно все умолкаетъ — и шарманка, не дотянувшая послдней нотки, и недоптая псня… Должно-быть, лабазникъ далъ денегъ этимъ отвратительнйшимъ нищимъ изъ празднаго люда городской жизни и сталъ затворять свой лабазъ. Теперь они пойдутъ въ кабакъ…
— Ложись спать!— приказываетъ отецъ.— Завтра надо рано хать въ корпусъ.
— Покойной ночи, папа,— робко выговариваю я, и почему-то вдругъ мое сердце сдавила тяжелая грусть, налегла на него, какъ камень.
— Прощай!
Тихо уснулъ я, дитя, и не чуялъ, что этимъ днемъ оканчивалось мое дтство, что черезъ нсколько дней я буду кадетомъ и начну новый періодъ своей жизни, который переживаютъ только дти, заброшенныя куда-нибудь въ учебное заведеніе, казенное или неказенное — это ршительно все равно, и позабытыя всми родными и знакомыми. Это не юность, но и не дтство, это какой-то тревожный сонъ, гд ребенокъ знакомится со всмъ, что есть грязнаго въ жизни, и не знакомится только съ самою жизнью. Она посылаетъ туда свои призраки, доходить туда, какъ смутное эхо, но никогда не показываетъ своего настоящаго голоса. Туда идутъ люди не по глубокому убжденію, но потому, что однимъ нужно гд-нибудь учиться, другимъ нужно гд-нибудь служить, чтобы получать жалованье и не умереть съ голода. Тамъ есть и бурныя страсти, и самыя чистйшія добродтели, и самые гнусные пороки, потому что ничто необходимое не вызвало ихъ на свтъ, а они явились какъ-то такъ, сами собою, чтобы тревожить, очерствлять и губить характеры живущихъ тамъ людей. Эти люди могли бы разойтись безъ сожалнія, и расходятся они безъ горя, если однихъ изгоняютъ за негодностью, если другіе находятъ гд-нибудь другое мсто, гд можно жить, не боясь голодной смерти… Однимъ словомъ, это школа, училище, корпусъ — то-есть призракъ жизни.
Ему-то надюсь я посвятить слдующую часть моей автобіографіи.

Часть вторая.

I.
Я не выдерживаю экзамена.

— Послушай! Что ты остановился, оселъ?— крикнулъ отецъ кучеру, высовывая голову изъ окна извозчичьей кареты.
Мы подъзжали въ эту минуту къ корпусу и были отъ него въ нсколькихъ шагахъ, когда встртилось неожиданное препятствіе.
— Да вонъ народъ!— лаконически отвтилъ возница, лниво полуоборотивъ голову къ моему отцу.
— Ну, крикни, чтобы раздался!
— Да нельзя, хоронятъ!
Кучеръ указалъ кнутовищемъ на приготовлявшуюся погребальную процессію передъ корпуснымъ зданіемъ.
Отецъ поглядлъ по указанію кучера и отворилъ дверцы.
— Добра не будетъ!— пробормоталъ онъ сквозь зубы, вроятно, поддаваясь сил шуповскихъ преданій, и сказалъ мн:— вылзай!
Я поднялся съ мста и на мгновеніе остановился въ дверяхъ экипажа, чтобы съ этихъ импровизированныхъ подмостковъ взглянуть на пеструю картину, развернувшуюся передъ моими глазами. Передъ корпуснымъ зданіемъ была тьма-тьмущая народа, впереди котораго стояли въ строю солдаты, кадеты и музыканты, еще ближе ихъ къ дому стояли дроги, запряженныя четвернею лошадей въ траурныхъ попонахъ, и занимали свои мста факельщики въ поношенныхъ шляпахъ съ черными повязками и въ порыжвшихъ узенькихъ шинеляхъ, похожихъ на распашные сапоги съ пелеринками. Въ дверяхъ подъзда показались пвчіе, священникъ, офицеръ съ бархатною подушкою, на которой лежали два ордена, и, наконецъ, гробъ съ привинченными къ нему каской и саблей, несомый офицерами. Музыканты заиграли погребальный маршъ. Толпа сняла фуражки и начала креститься. Надрывающіе сердце звуки музыки жалобно слились съ не мене надрывающимъ пніемъ пвчихъ. Въ этомъ было что-то торжественное. Гробъ поставили на дроги, процессія тронулась… Я сошелъ со своихъ подмостковъ и подумалъ: ‘Хорошо хоронятъ военныхъ!’ Въ эту минуту мн очень хотлось быть въ корпус, быть военнымъ. Я и отецъ стали продираться сквозь толпу любопытныхъ, что было довольно трудно: большая часть изъ нихъ, вроятно, считала насъ за такихъ же звакъ, какъ и они сами, и потому упорно отстаивала свои мста, только нкоторые изъ смтливыхъ мужиковъ, замтившихъ, что мы пріхали въ карет, говорили своимъ сосдямъ, толкая ихъ подъ бока:
— Пропустите! не видите, что ли, что баринъ на похороны пріхалъ!
Пробравшись въ корпусъ, мы принуждены были подождать корпусное начальство, оно пошло проводить покойника до ближайшаго угла улицы. Въ пріемной комнат уже толпилось множество родителей, дядюшекъ, тетушекъ и опекуновъ привезенныхъ на экзаменъ дтей. Дти жались къ старшимъ и косо поглядывали другъ на друга, точно сознавая, что каждый лишній ребенокъ есть лишнее бревно, лежащее на дорог къ корпусу. Какой-то господинъ въ неуклюжемъ сюртук, повидимому, помщикъ, вступилъ въ разговоръ съ отцомъ.
— Что, сынка привезли отдавать въ корпусъ? Да? Я тоже своего шалопая привезъ изъ деревни… Довольно ему баловаться-то! Изъ французскаго-то будутъ экзаменовать? А?.. Думаете, что будутъ? Плохо! Мой не учился. Говорилъ жен, что надо подготовить, такъ нтъ, хозяйство — время нтъ! А вашъ-то знаетъ? Что онъ, больной, что ли? Или такъ худенькій?— говорилъ скороговоркою господинъ, повторяя отвты моего отца и длая озабоченную физіономію. Я и его сынишка смотрли другъ на друга, точно приготовляясь вступить въ единоборство. Чмъ больше прибывало людей въ пріемную комнату, тмъ сильне и сильне я начиналъ робть, что очень понятно въ положеніи каждаго ребенка за минуту передъ первымъ публичнымъ экзаменомъ и еще боле понятно при моемъ отчужденіи отъ общества, при моей запуганности и дикости.
— Папа, меня при всхъ будутъ экзаменовать?— спросилъ я.
— Разумется, при всхъ, не въ темную же комнату тебя увести,— отрывисто отвтилъ отецъ.
Я растерялся еще боле.
Часовъ въ двнадцать начался экзаменъ. Экзаменующихся увели въ классы, родители остались въ пріемной. Въ сущности испытаніе было очень не строгое и не большое, но для меня каждая ариметическая задача казалась какой-то шарадою, каждое слово при диктовк казалось какимъ-то гіероглифомъ, который могъ бы разобрать разв какой-нибудь знаменитый ученый, но ужъ никакъ не я. Священникъ началъ спрашивать меня краткій катихизисъ и священную исторію — я краснлъ и сбивался.
— Вы у какого законоучителя учились?— спросилъ онъ.
— У меня были учителя Филипповъ и Похвистневъ,— отвтилъ я.
— Изъ какой церкви?
— Они не изъ церкви, они студенты.
— Вы у нихъ и священной исторіи учились?
— Да.
— Плохо вы учились,— качая головою, проговорилъ священникъ, ласково проводя рукою по моей голов.
Я самъ понялъ въ эту минуту, что этимъ предметамъ я плохо, или, лучше сказать, вовсе не учился, а они были необходимы для экзамена.
— Ну, а сколько въ трехъ десяткахъ единицъ?— спросилъ меня шутливымъ тономъ съ добродушною улыбкою учитель, экзаменовавшій меня изъ ариметики.
Онъ въ эту минуту разсматривалъ неврно ршенныя мною задачи и, мало-по-малу, начиналъ хмуриться.
Его простой вопросъ смутилъ меня до-нельзя. Я задумался и — странное дло!— задумался не о томъ, какъ бы врно и скоро отвтить на вопросъ, а о томъ, что рядомъ со мною сидлъ другой нарядно-одтый экзаменующійся ребенокъ и насмшливо улыбался, глядя на меня. Отвтъ былъ у меня на язык, но я не могъ выговорить ни одного слова, мои губы дрожали, какъ въ лихорадк.
— Ну, что же-съ?— повторилъ сурово экзаменаторъ, отталкивая листокъ съ моими задачами.
— Не знаю-съ,— наивно вымолвилъ я.
— Да, я вижу, что вы и этого не знаете,— проговорилъ онъ, пожимая плечами, и холодно отошелъ къ другимъ дтямъ.
— Послушайте,— произнесъ я почти шопотомъ, когда онъ отошелъ:— тридцать!
— Надумались!— раздался насмшливый отвтъ.
— Экой ты глупый!— шепнулъ мн нарядный мальчуганъ, и онъ снова посмотрлъ на меня съ язвительной улыбкой.
‘Глупый’, повторилъ я мысленно и задумался. ‘Глупый? лтъ, не глупый я, а ничего мн теперь не подлать тутъ’, продолжалъ я размышлять. И снова началъ я пристально разсматривать свои задачи, удивляясь, почему это я не могъ исполнить какъ слдуетъ ихъ ршенія, вдь, кажется, все такія простыя вещи были, все такое ясное для меня, а вотъ, все-таки, не вышло!.. Ужъ видно я, въ самомъ дл, такой глупый, тупица!
— Это, однако, удивительно!— вы говорите по-французски отлично, а между тмъ такъ плохо переписали отмченный мною кусокъ изъ книги, точно вы никогда и не писали по-французски,— говорилъ экзаменаторъ-французъ.
— Я ороблъ…
— Да, помилуйте, чего же? Плохой вы будете военный. Ну, попробуйте теперь прочитать вотъ это.
Я отлично прочелъ указанное мсто.
— Прекрасно! Право, странно. Можно ли быть такимъ робкимъ? Это не хорошо. Вы не баба.
Экзаменъ кончился. Дорогой отецъ разспрашивалъ меня, какъ я отвчалъ, зналъ ли что-нибудь.
— Кажется, зналъ,— отвтилъ я.
— Кажется, зналъ!— передразнилъ онъ мои неохотно произнесенныя слова.— Что ты сегодня точно мокрая курица!
— Я ничего.
— Я ничего! Отвчать не умешь! Болитъ у тебя что-нибудь, что ли?
— Нтъ.
— Такъ что же съ тобой?
— Скучно мн!
— Вотъ нашелъ время скучать, когда дло длать надо!— Смотри у меня, если тебя не примутъ! Не думаешь ли ты, что я тебя въ Москву обратно повезу, на печи валяться, няньчить тебя стану? И не воображай! Скучно! Еще отъ земли не видно, а туда же… скучать умютъ!
Я ничего не думалъ, ничего не возражалъ, а весело мн все же не сдлалось…
На другой день отецъ одинъ похалъ справляться, принятъ ли я, или нтъ. Оказалось, что — нтъ. Хорошій баллъ стоялъ только за французскій языкъ, изъ котораго можно было безъ убытка для себя получить единицу. Въ утшеніе отцу посовтовали подготовить меня къ будущему году. Отецъ поблагодарилъ за совтъ и поскакалъ въ гостиницу, гд мы остановились. Началась буря… Тяжело вспоминать горькія сцены изъ дтской жизни! Сколько въ эти минуты погибло хорошихъ сторонъ нашего характера, сколько утратилось мягкости и нжности, сколько скопилось безплодной желчи и злобы! Не родимся же мы негодяями, а многіе ли спасаются? Богъ съ ними, съ этими горькими минутами дтства!
Отецъ для большей торжественности похалъ со мною къ тетк-кивакалк и устроилъ семейный совтъ, гд я игралъ роль подсудимаго и гд обсуживались заране ршенные въ голов отца вопросы: куда отдать для исправленія этого негоднаго подсудимаго, казнить его, или помиловать, то-есть: счь, или не счь? Оказалось, что счь не требуется. На этотъ пунктъ ршенія имли вліяніе наше пребываніе въ гостиниц и нежеланіе тетки, чтобы экзекуція происходила въ ея дом. Отдать же подсудимаго ршились въ какое-нибудь частное учебное заведеніе, гд воспитываются дти порядочныхъ людей. Разумется, ршеніе семейнаго совта не состоялось безъ приличныхъ случаю внушеній мн о моей негодности, о томъ, что я погибшій человкъ, что мн длаютъ милость, заботясь обо мн и не приводя въ исполненіе давно произнесенной угрозы упрятать меня въ кантонисты. Отецъ хлопоталъ, здилъ, отыскивалъ училище, гд можетъ воспитываться сынъ благородныхъ родителей, брюзжать при встрчахъ со мною, говорилъ, что онъ меня видть равнодушно не можетъ, и, наконецъ, покончилъ вс хлопоты, устроивъ меня въ одно изъ довольно большихъ частныхъ учебныхъ заведеній, гд приготовляли юношество къ поступленію въ юнкера, въ университетъ и т. д. Курсъ ученія равнялся гимназическому, хотя и былъ нсколько разнообразне, сообразно съ цлями училища. Я съ сожалніемъ вздохнулъ о кадетскомъ мундир съ цвтными погончиками и галунчиками, навсегда исчезнувшими передо мною въ области сновъ и мечтаній, гд намъ съ вами, читатель, нечего длать и куда я не думаю васъ вести. На первыхъ порахъ съ трудомъ мирился я съ синевато-срыми брючками, съ черненькой фуражкой безъ козырька и съ черною курточкою, украшенною черными же пуговицами и мысомъ назади, казались он мн гадки и не такъ значительны, какъ кадетскій, бросающійся въ глаза, нарядъ, даже тогда, когда я одвался въ нихъ въ четырехъ стнахъ занимаемой нами комнаты въ гостиниц, и ужъ никакъ не думалъ я щеголять ими передъ публикой. Но, видно, ничего не подлаешь! Зачмъ было конфузиться? Не сконфузься я — и былъ бы кадетомъ.

II.
О томъ, какъ легко втянуться въ новую жизнь.

— Что, сова, очумла, на дорог стоишь?— крикнулъ кто-то надъ моимъ ухомъ, далъ мн толчка въ бокъ и, не обращая вниманія, какъ я клюнулся носомъ въ стну, пошелъ своею дорогой.
Я очнулся…
Черезъ минуту я теръ себ лобъ, но не отъ боли, а какъ будто желая убдиться, что все окружающее меня дйствительно не сонъ. Передо мною тянулся и, какъ мн почему-то казалось въ ту пору, тянулся гораздо дале петербургскихъ заставъ, рядъ одноцвтныхъ, несносно правильныхъ комнатъ-коридоровъ со стнами безъ всякихъ украшеній и развлекающихъ глазъ ненужностей, этихъ первыхъ признаковъ свитаго человкомъ для себя и для своихъ дтей гнзда. Еще сильне бросалась въ глаза эта нагота тому, кто уже усплъ заглянуть въ квартиру, находившуюся въ конц комнатъ-коридоровъ: въ ней свилъ себ гнздо содержатель школы, и его жилище дышало жизнью и привтно встрчало постителя. Если же поститель встрчалъ въ этихъ нежилыхъ комнатахъ какія-нибудь вещи, то, не тратя ни минуты на раздумье, онъ убждался въ крайней, неизбжной необходимости этихъ вещей уже по одному офиціальному ихъ виду и строгой точности въ размщеніи, даже на мгновеніе ему непремнно должно было придти въ голову, что комната — простой футляръ, защищающій вещи отъ атмосферическихъ перемнъ. Если поститель видлъ кровать съ желзнымъ прутомъ, жестяною визитною карточкою и фуражкою въ изголовьи, шкапикъ возл подушки и табуретъ въ ногахъ, выкрашенные одной и той же краской, то, зажмуривъ глаза и отсчитывая по два шага на кровать и по два на промежутокъ со шкапикомъ и табуретомъ, онъ могъ пройти до противоположной стны и, остановившись на этомъ мст, положимъ, посл двухсотъ шаговъ, имлъ право, не ошибаясь, сказать:— здсь стоитъ по пятидесяти означенныхъ вещей на каждой сторон. Потомъ, глядя на жестяныя визитныя карточки, играющія роль билетовъ, прибиваемыхъ къ дверямъ нашихъ жилищъ, поститель могъ сказать, кому принадлежитъ каждая отдльная коллекція означенныхъ вещей и, еще не видавъ ихъ обладателя, получалъ о немъ извстную долю понятій, напримръ: цвтъ визитной карточки — красный, синій, блый — говорилъ вамъ о баллахъ за прилежаніе и поведеніе ея обладателя, присутствіе фуражки заявляло о его добромъ здоровь и о томъ, что онъ не гуляетъ въ данную минуту подъ надзоромъ гувернера, а величина ея указывала на объемъ его головы, изъ чего каждому предоставлялось выводить какія угодно заключенія. Въ этихъ однообразныхъ комнатахъ-коридорахъ бгали десятки столь же однообразныхъ мальчиковъ въ однообразно-неуклюжихъ сапогахъ, съ однообразно-остриженными и причесанными волосами. Вс эти мальчики такъ походили другъ на друга, что безъ привычки было бы трудно отыскать ихъ въ масс, вотъ хоть того шалуна, который такъ любезно вывелъ меня изъ задумчивости.
О чемъ же я думалъ среди этой живой суздальской картины, на которой одна и та же кисть, обмакнутая въ одну и ту же краску, прохалась по всхъ предметамъ? Удивлялся ли, что такъ скоро попалъ въ этотъ міръ школы, что экзаменъ прошелъ, какъ сонъ? Или заставили меня задуматься слова отца: ‘веди себя скромно, смотри весело, а не волченкомъ, не будь упрямъ: послушаніе важне всего’? Не сравнивалъ ли я этотъ совтъ съ наставленіемъ, сказаннымъ за два года и требовавшимъ отъ меня самостоятельности, не доискивался ли причины различія этихъ двухъ противоположныхъ моралей? Или просто ныло и болло мое сердце оттого, что никто не заботится обо мн, что никто не любить меня, что я безъ всякой вины, какъ старый хламъ, выброшенъ отцомъ на казенные хлбы изъ родного дома, гд пьютъ, дятъ и веселятся чужіе люди? Право, не знаю, которая изъ этихъ возможныхъ думъ боле занимала меня, но только помню одно, что чувство тоски было до того велико, что даже не давало мн. возможности мечтать, то-есть спастись бгствомъ изъ непривтнаго настоящаго въ прекрасное, по моему плану созданное, будущее. Люди, при помощи такого обманыванія себя, очень часто переносятъ безъ большихъ страданій свое скверное положеніе и потерю любимыхъ созданій. Тяжелое чувство во мн все росло и начинало переходить въ страхъ, а кругомъ меня шумла, дралась, хохотала, ругалась толпа такихъ же, какъ и я, ребятъ. Они третьяго дня, вчера, можетъ-быть, сегодня рано утромъ, простились со своими матерями, со своими отцами, я простился съ моимъ только за нсколько минутъ,— вотъ вся разница между нами. Значитъ, родительскіе дома, изъ которыхъ насъ отдали сюда, легко позабыть, значитъ, втянуться въ эту жизнь, окраситься въ общій цвтъ — еще легче?
— Тише! тише!— раздался чей-то голосъ, покрывшій десятки дтскихъ голосовъ: въ коридоръ вошелъ инспекторъ, насъ всхъ повели въ классы.
Классы кончились. Колокольчикъ возвстилъ время обда. Кушанье было сытное, не слишкомъ дурное, говядина еще не имла поползновенія превратиться въ мочалки, масло не совсмъ прогоркло и сохраняло, при помощи соли, сносный вкусъ, дв трети жителей земного шара дятъ такой обдъ только по праздникамъ, и то не всегда, но я еще не настолько проголодался, чтобы ршиться сть эти двусмысленныя блюда посл нашихъ роскошныхъ обдовъ, и съ ужасомъ замтилъ, что мой маленькій сосдъ спокойно вынулъ изъ своей порціи супа что-то черненькое, что мн показалось тараканомъ, но теперь, вспоминая, воскрешая передъ собой форму этой черненькой вещи, я думаю, что это былъ просто уголекъ, хотя, если разсудить строго, то вдь и тараканъ могъ измнить свою фигуру въ суп?
— У васъ тараканъ былъ въ супъ?— ршился я спросить у маленькаго хладнокровнаго человка.
— Нтъ, эвто юзюминка.
— Какая юзюминка?
— А ужъ объ этомъ спроси у Тараса: онъ всякую черную штуку изъ кушанья на зубъ пробуетъ, да юзюминкой называетъ.
Меня поразило въ моемъ сосд то, что онъ отвтилъ на оба мои вопроса разными голосами: на первый поддльнымъ басомъ, на второй — дтскимъ голосишкомъ.
— Неужели этотъ Тарасъ и таракановъ стъ?— спросилъ я.
— Да отчего же ихъ и не сть, коли они на изюминку похожи?
При этомъ мальчуганъ разсказалъ мн разными голосами, какъ одинъ постникъ обращалъ въ карася порося, то-есть поросенка. По забубенному языку, какимъ говорятъ только опытные школьники, да длинноусыя личности въ потертыхъ венгеркахъ,— присутствующія на всхъ россійскихъ ярмаркахъ и по чину представляющія нчто очень близкое къ отставному школьнику,— по угловато-молодецкимъ манерамъ, по двусмысленнымъ прибавленіямъ къ анекдоту, видно было, что мой сосдъ не новичокъ, а опытный молодой человкъ, и что мн нужно до него дорасти. По всей вроятности, я тотчасъ же проникся бы къ нему уваженіемъ и, по свойственной мн и многимъ людямъ слабости характера, постарался бы подражать ему во всемъ, если бы онъ во время нашего разговора не уронилъ себя въ моихъ глазахъ, начавъ рисовать пальцемъ узоры на поданной ему чистой тарелк, на которой жирные слды вчерашняго обда удержались въ вид приправы въ сегодняшнему:
— Ишь ты, свой вензель нарисовалъ!— промолвилъ мой собесдникъ, проникнувшись удивленіемъ къ своему искусству и заглядывая на тарелку то съ той, то съ другой стороны, вроятно, для того, чтобы найти правильное освщеніе для вензеля.
— А какъ ваша фамилія?
— Золотовъ.
— Давно въ училищ?
— Да я, кажись, въ немъ и родился!
Колокольчикъ заключилъ обдъ и прервалъ нашу бесду.
Нсколько минуть спустя, насъ повели по классамъ. Учителей почти нигд не было. Они, зная русскую неаккуратность, разсуждали, что въ первые дни никакъ не соберутся вс воспитанники и потому нельзя будетъ начать ученье, воспитанники же, зная, въ свою очередь, что учителя, оправдывая свою русскую лнь, разсудятъ именно такъ, тоже считали излишнимъ торопиться на первыя лекціи. Такимъ образомъ, явившіеся учителя, видя, что ихъ лнивые товарищи дйствительно правы, и что приходить въ школу не стоило, занялись ковыряньемъ перышкомъ въ зубахъ, нкоторые даже засовывали въ ротъ два пальца — большой и указательный,— очень искусно вытянутые и сложенные въ вид щипцовъ, и отъ скуки перебрасывались нсколькими фразами съ учениками, подтрунивая надъ тми, кто заслъ въ класс на второй годъ. Большая часть воспитанниковъ дремала, и только нкоторые трудились набивать табакомъ гильзы, въ сладкой надежд получить за набитую сотню пять папиросъ. Заходящее солнце бросало послдніе косые лучи въ классныя окна и, озаряя столбы крутящейся и сверкающей пыли, пригрвало тхъ, кто случайно попалъ подъ струю свта. Въ коридор раздавались мрные, какъ удары маятника, шаги калмыка-сторожа, прозваннаго самодомъ и, за мнимую неподкупность, опредленнаго въ сторожа къ импровизированному карцеру, и изрдка весело стучали каблуки вырвавшагося на минуту изъ класса и бжавшаго въ спальню ребенка. Тамъ онъ спугнетъ сладко задремавшаго на окн и, какъ говорятъ на Руси, удящаго головой рыбу дядьку, дернетъ за хвостъ и заставитъ перепрыгнуть черезъ руки случайно завернувшую со двора кошку, выпьетъ изъ кружки глотка два воды и остатками обольетъ узорами полъ, потомъ съ минуту задумчиво полюбуется на этотъ узоръ и, что-то внезапно вспомнивъ, снова рзвыми ножками побжитъ въ классъ оканчивать пищевареніе… Скука!.. Но,— чу!— раздается рзкій звонъ колокольчика, спящіе просыпаются, трудящіеся прячутъ папиросы, вс бгутъ по коридорамъ, шумъ, гвалтъ въ комнатахъ,— и черезъ мигъ все мелкое населеніе, какъ попало надвая фуражки, несется играть на дворъ.
Я не думалъ вмшиваться въ игру и стоялъ, прислонившись къ стн, вдругъ одинъ школьникъ ударилъ меня по плечу и побжалъ прочь, крикнувъ: ‘пятнашка!’ Я проворчалъ сквозь зубы: ‘дуракъ!’ — и оставался стоять въ твердомъ намреніи не играть, но ко мн подлетло еще нсколько человкъ изъ играющихъ и вс хоромъ начали дразнить меня: ‘пятнашка! пятнашка!’ Это вывело меня изъ терпнія, я кинулся на нихъ — они разсыпались въ разныя стороны. Я остановился — они окружали меня снова, пришлось поневол догнать, ударить кого-нибудь и поспшить увернуться отъ его удара. Этого было вполн довольно, я попалъ въ число играющихъ, за мной гонялись боле, чмъ за другими, и мн приходилось бгать безъ отдыха. Игра походила сначала на травлю, но потомъ за мной уже и не гонялись, а я все бгалъ-бгалъ и самъ напрашивался, чтобы меня запятнали. Мн казалось весело бгать среди толпы дтей, изъ которыхъ покуда каждый былъ готовъ, по первому сигналу, избить меня, потому что я новичокъ и потому что никто и никогда не говорилъ этимъ дтямъ, что люди — братья и что мы должны встрчать беззащитнаго незнакомаго человка лаской. Звонъ колокольчика положилъ конецъ игр, и мы вс пошли въ столовую ужинать. Когда я сходилъ съ лстницы въ спальню, то мои глаза уже слипались.
— Что, братъ, нажгли тебя, проманежился?— спросилъ меня знакомый читателю Золотовъ и пребольно хлопнулъ меня по плечу, должно быть, въ знакъ расположенія ко мн.
— Да, я очень усталъ.
— Это ничего, выспишься лихо!
— Я и то едва иду, такъ спать хочется.
Въ эту минуту Золотовъ подставилъ мн ногу, и я полетлъ съ двухъ послднихъ ступеней.
— Ну, вотъ и разогналъ сонъ!— засмялся шутникъ, исчезая въ полутемной спальн.
Торопливо раздвшись, я улегся и началъ сладко засыпать, свернувшись въ клубокъ, когда мн приказали повернуться на правый бокъ и положить руку сверхъ одяла. Кто приказалъ? зачмъ приказалъ?— не знаю, мн слишкомъ сильно хотлось спать, и потому, исполнивъ приказаніе, несмотря на холодъ въ спальн, которую еще не топили, я и не думалъ разсуждать объ этомъ предмет. И слава Богу!
Рано утромъ пронзительно взвизгнулъ колокольчикъ и нсколько секундъ продолжалъ звенть среди всеобщей тишины, раздражая успокоившіеся за ночь нервы. Мой сосдъ промолвилъ сквозь зубы: ‘чтобъ теб лопнуть!’ и, прибавивъ такое словцо, какого я и отъ Андрюшки не слыхивалъ, сталъ одваться. Я послдовалъ его примру. Отворяя свой ящикъ, я замтилъ, что въ немъ не было ни копейки денегъ. Я побжалъ къ дежурному гувернеру Иванову.
— У меня деньги украли.
— Сколько?— спросилъ онъ.
— Двнадцать рублей.
— Жаль, что не двадцать четыре,— сказалъ, улыбнувшись, Ивановъ.
Онъ вообще слылъ за остряка
Я ничего не понялъ изъ этого отвта: для меня въ эту минуту была важна не сумма денегъ, а то, что эти украденныя деньги составляли весь мой капиталъ.
— Другой разъ не держи денегъ у себя, а отдавай ихъ на руки кому-нибудь изъ гувернеровъ,— добавилъ онъ.
— Тебя, голубчикъ, еще высчь бы надо, чтобы ты здсь воровъ не разводилъ,— ласковымъ голосомъ произнесъ другой гувернеръ, Мальцевъ, подошедшій къ намъ.
Онъ потрепалъ меня за ухо, взявъ его ногтями, и началъ разговаривать съ Ивановымъ.
— Вдь это, вроятно, кто-нибудь изъ новичковъ сдлалъ,— замтилъ Ивановъ.
— Можетъ-быть,— разсянно отвтилъ Мальцевъ, задумчиво провожая глазами каждаго проходившаго по коридору ученика.
— Вотъ такихъ-то дтей и извольте длать нравственными, когда ихъ уже въ конецъ испортили дома,— рискнулъ пофилософствовать гувернеръ, почитывавшій иногда фельетоны.
— Что нравственность! Выпороть разъ пять, вотъ и отучится.
— Но…
— Нтъ, нтъ! вы взгляните вотъ на этого негодяя?— воскликнулъ Мальцевъ, хватая за руку Иванова, и указалъ на одного мальчугана, за которымъ онъ уже давно слдилъ глазами: съ такимъ ужасомъ, я думаю, глядлъ только Макбетъ на тнь Банко.— Какова походка! каковы манеры! а фигура-то! горохомъ его, что ли, дома кормили? Поди сюда!— Мальцевъ поманилъ пальцемъ смшную фигурку.— Взгляните на этотъ животъ!
— Ха-ха-ха!— засмялся Ивановъ.
— Нтъ, нтъ, вы взгляните хорошенько на этотъ животъ! вы его пощупайте!
— Ха-ха-ха!— продолжалъ смяться Ивановъ.
— Да-съ, вамъ смшно! ну, а сдлайте изъ этого живота приличнаго свтскаго господина… Тутъ-съ и розга безсильна. Кто мн поручится, что онъ отъ нея похудетъ? Кто?
— Но…
— Нтъ-съ, вы мн скажите: кто мн поручится, что онъ похудетъ отъ розги?.. Вотъ тутъ-то ваша философія и некуда не годится!— торжественно упрекнулъ Мальцевъ Иванова.
Я стоялъ во время этого разговора въ нсколькихъ шагахъ отъ разговаривающихъ, среди собравшихся учениковъ, и, кажется, все еще не терялъ надежды на отысканіе моихъ денегъ, наконецъ, звуки колокольчика заставили меня очнуться и идти вмст съ другими пить чай.
— Зачмъ ты къ амбасадеру ходилъ?— спросилъ меня Золотовъ.
Онъ говорилъ въ эту минуту совершенно новымъ голосовъ, какъ-то въ носъ, и я нашелъ въ этой манер сходство съ голосомъ Иванова.
— Къ какому амбасадеру?
— Извстно къ какому, у насъ одинъ Ивановъ — амбасадеръ.
Золотовъ началъ разсказывать своимъ голосомъ, какъ Ивановъ хвасталъ, что онъ знакомъ съ французскимъ амбасадеромъ, и за это самъ получилъ эту кличку. Меня въ эту минуту очень мало интересовалъ разсказъ Золотова, но его еще мене печалило мое горе.
— Лучше бы товарищество угостилъ, жадная собака!— оказалъ онъ мн, вмсто утшенія, услышавъ о пропаж.
Снова раздался звонъ колокольчика и начался классъ священника, потомъ французъ и нмецъ, звонокъ и звонокъ, звонокъ и обдъ, и все это такъ плотно слдовало одно за другимъ, такъ жадно рвало на мелкія части день, не оставляя ни одного клочка каждому изъ насъ на употребленіе по личному вкусу, что въ вечеру чувствовалась только истома во всемъ тл, не лишенная какой-то непонятной пріятности, и шевелилось одно и только одно желаніе поскорй лечь въ постель: о сн хлопотать было нечего, потому что онъ одолвалъ насъ и безъ того.
Посл шести такихъ дней долженъ былъ придти воскресный день, свободный для нкоторыхъ счастливцевъ, но онъ приходилъ только для того, чтобы ребенокъ понялъ, что онъ теперь не Ваня, не Гриша, не Поль, а школьникъ, школьникъ и школьникъ, что онъ уже и ходитъ иначе, можетъ-быть, лучше, но иначе, чмъ другія дти, и сть дома не такъ, какъ его братья и сестры, а съ волчьимъ аппетитомъ, о чемъ ему спшатъ сообщить его родители, что его рчь бьетъ по уху прежнихъ его товарищей странными выраженіями: ‘зубрить, изъ батьки, сть говядку, отгуливать уроки’, и такъ дале, что, наконецъ, ему кажутся остроумными и поминутно приходятъ на память,— изгоняя изъ нея пушкинскія строфы,— разныя мстныя стихотворенія въ род пародіи на ‘Воздушный корабль’ Лермонтова.
Все это смшитъ родителей и знакомыхъ ребенка, вызываетъ шуточки съ ихъ стороны. Больно колютъ эти шуточки ребенка въ первые праздники, онъ хочетъ не заслуживать ихъ, но теченіе окружающей жизни уносить его за собою и все боле и боле оставляетъ на немъ своихъ знаковъ и клеймъ. Замчая это, ребенокъ начинаетъ выслушивать новыя шуточки на свой счетъ уже не съ болью, не съ краскою, стыда, а съ раздраженіемъ старается показать всмъ, что онъ по своей вол сдлался такимъ, что нравится быть такимъ, заступается за свою школу потому, что — худа ли, хороша ли она, но она-то не смется надъ нимъ. Видя, какъ удивляются его школьному аппетиту, онъ съ гордостью разсказываетъ, какъ у нихъ одинъ товарищъ сто штукъ шмандкухеновъ сълъ, и выражаетъ сожалніе, что онъ еще не дошелъ до такой ловкости, хотя и не теряетъ надежды дойти до нея. Примчая смхъ надъ своими своеобразными выраженіями, онъ еще щедре пересыпаетъ ими свою рчь, доводитъ ее, до какого-то ухарства и невообразимой пошлости. Родители, знакомые, общество видятъ все это и, ни о чемъ не размышляя самостоятельно, не отыскивая причинъ каждаго явленія, слдуя какимъ-то понятіямъ по преданію, даютъ маленькому человчку кличку ‘школьникъ’ — и успокаиваются.
Такъ выработался и я къ концу перваго года въ школьника. Тетка, три-четыре раза въ теченіе года взявшая меня въ отпускъ, говорила мн съ язвительною улыбкою своимъ шипящимъ голосомъ:
— Что это ты такъ ногами стучишь? вдь ты не въ школ!
Я старался пройти тише, проклиная толстыя подошвы, хотлъ не стучать ногами, во это мн плохо удавалось, я непремнно за что-нибудь задвалъ и разбивалъ какую-нибудь вещь: голыя стны классовъ и коридоровъ, грубая и прочная школьная мебель отучили меня отъ осторожности.
— Что съ тобой? Ты скоро стны съ мста сдвинешь. Какъ тебя въ училищ терпятъ!— слышалось восклицаніе сердитой на свою старость старухи.
Я машинально начиналъ вертть въ рукахъ какой-нибудь попавшійся въ руки мотокъ шерсти, такое верченье попавшихся предметовъ было нашимъ обыкновеннымъ класснымъ занятіемъ отъ скуки. Тетка уже молча и съ холоднымъ презрніемъ брала мотокъ изъ моихъ рукъ и клала его куда-нибудь подальше отъ меня.
— Они тамъ вс такіе, ma tante,— говорилъ какой-нибудь гвардеецъ или лицеистъ изъ моихъ двоюродныхъ братцевъ.
— Если это правда, то у нихъ тамъ нтъ ничего цлаго.
— Ломать-то тамъ нечего! Пустыя стны? скамьи? неужели вы думаете, что для какихъ-нибудь мальчишекъ станутъ развшивать драпри, разставлять севрскій фарфоръ?..
— Я ничего не думаю,— перебила тетка, оскорбленная тономъ собесдника: — но если тамъ нечего ломать, то у меня есть что ломать, и самое лучшее — это не брать его въ отпускъ. Неужели Константинъ-то не могъ найти боле приличной школы?
— Да школы вс одинаковы, ma tante…
— Что ты мн разсказываешь! Посл этого дтей порядочныхъ родителей и отдавать некуда!.. Вотъ еще!..
Я имлъ въ эти минуты видъ приговореннаго къ смерти человка, блднлъ, краснлъ и, чувствуя отвращеніе и къ кузену, и къ тетк, и къ ея дому, начиналъ любить школу: тамъ хоть ходить свободно можно. Описывать первый годъ школьной жизни вполн я не стану, потому что я не знаю, каковъ онъ былъ, какъ прошелъ, хотя совершенно ясно помню предыдущія и послдующія событія. Да едва ли найдется хоть одинъ ребенокъ, который помнилъ бы вполн ясно, а не какъ сквозь сонъ, первый годъ училищной жизни. Этотъ годъ — болзнь, ломка, ошибка, подлаживанье себя подъ общій строй, тревожное ожиданіе чего-то, до того тревожное, что вздрагиваетъ иной ребенокъ въ это переходное время при малйшемъ внезапномъ шум, иногда безсознательно, но съ озабоченнымъ лицомъ выглядываетъ въ окно, словно поджидаетъ кого-то. Не ждетъ ли онъ, что вотъ-вотъ зальются веселымъ звономъ бубенцы, сперва гд-то далеко, потомъ все ближе и ближе, зазвенятъ по промерзлой земл копыта изморившихся лошадей, изъ-за ближайшаго угла, ныряя по ухабамъ, вдругъ появится и подъдетъ къ школьному крыльцу родной тарантасъ-ковчегъ, набитый подушками, узлами, коробками, кадочками и людьми, взглянетъ на окно, не то глупо, не то плутовато улыбаясь, знакомый съ первыхъ дней чуднаго дтства ямщикъ и качнетъ какъ-то въ бокъ головою, словно желая сказать: ‘Что же вы, баринъ, оплошали, не идете встрчать маменьку? вдь она за вами пріхала!’
Да, нтъ! не жди этого, вдь тебя отдали подъ чужой надзоръ, бдный ребенокъ… Не жди!..

III.
Воспоминанія сквозь сонъ.

Съ первыхъ же дней школьной жизни я понялъ, что мн чужды, что меня не любятъ и дти, завлекшія меня въ игру травлей, и гувернеръ Ивановъ, пожалвшій, что у меня мало украли, и старшій гувернеръ Мальцевъ, потрепавшій мн ухо за то, что я воровъ развожу. Съ каждымъ днемъ это сознаніе усиливалось и подтверждалось новыми доказательствами. Въ конц перваго мсяца въ нашемъ класс качалась одна изъ тхъ примрныхъ дтскихъ битвъ, которыя постепенно переходятъ въ серьезныя драки и оканчиваются подбитыми глазами, плачемъ и жалобами начальству со стороны тхъ болзненныхъ избалованныхъ ребятъ, которые уже въ дтств отличаются невыносливосіъю, мелочною мстительностью и стремленіемъ стоять подъ чьимъ-нибудь крыломъ. Одному изъ такихъ дтей — нкоему Рогозину — досталось не на шутку, онъ пошелъ жаловаться, ускользнувъ тайкомъ изъ класса. Явился Мальцевъ, начался допросъ, обличителями дла служили подбитые глаза Рогозина и два разбитыя стекла.
— Кто первый началъ?..— спросилъ Мальцевъ у Рогозина.
Рогозинъ назвалъ одного изъ старыхъ учениковъ Громова, четырехъ новичковъ и меня.
— Нтъ-съ, Николай Ивановичъ, я не дрался,— бойко произнесъ Громовъ, услыхавъ свою фамилію.— Спросите у кого хотите, я не дрался.
— Онъ не дрался, Рогозинъ вретъ,— послышалось нсколько голосовъ класснаго хора, на помощь котораго разсчитывалъ Громовъ.
— Вс вы, голубчики, хороши! вотъ вы у меня гд сидите,— Мальцевъ показалъ на свою дряблую и желтую шею, тыкая въ нее костлявымъ пальцемъ съ обкусаннымъ ногтемъ.— Доберусь я до васъ. Будетъ вамъ въ субботу баня!
— Я, Николай Ивановичъ, право-съ, ничего не длалъ! Рогозинъ на меня вретъ,— говорилъ Громовъ:— онъ у меня карандашъ выпрашивалъ, я ему не далъ, вотъ онъ и вретъ на меня. Я не виноватъ, я ему не могъ карандашъ отдать.
— Громова и въ класс не было во время шума, это все новички затяли,— загудлъ снова хоръ.
— Привыкли въ бабки играть!— негодующимъ и презрительнымъ шопотомъ ввернулъ какой-то запвало.
— Что же ты врешь?— обратился Мальцевъ къ Рогозину.
— Можетъ-быть, я ошибся-съ,— пробормоталъ Рогозинъ, испуганный вмшательствомъ хора, замтившій нсколько очень неутшительно показываемыхъ ему кулаковъ и дрожащій, какъ котенокъ, облитый холодной водой.
— Хорошо, хорошо. Я со всми раздлаюсь, всхъ васъ проберу,— ршилъ Мальцевъ.
Онъ вышелъ изъ класса, гд поднялся невообразимый шумъ, несмотря на присутствіе учителя. Старые ученики накинулись на Рогозина, ругая его за Громова, обвиненные новички начали кричать, что они ни въ чемъ не виноваты, что ихъ самихъ били, на это имъ отвтили, что по-дломъ вору и мука. Ни одного голоса не послышалось за нихъ. Тутъ вполн ясно проявилось раздленіе класса на дв партіи, изъ которыхъ одна составляла какъ бы одну сплошную массу, а другая состояла изъ отдльныхъ, чуждыхъ между собою личностей, осмиваемыхъ, даваемыхъ другими на жертву. Въ субботу къ намъ торжественно явился Мальцевъ, придерживавшійся субботъ, по школьному выраженію, въ класс зловще прошумли слова: ‘порка будетъ!’ — и все стихло, какъ въ могил. По сухому и жёлчному лицу гувернера скользнула улыбка самодовольствія: человкъ былъ радъ, что нагналъ страха на непріятельскій лагерь, какимъ считала эта отжившая личность дтскій кружокъ. Онъ сталъ спокойно обходить столы и, съ разными шуточками и плоскими остротами, пальчикомъ вызывалъ, кого ему было нужно. Собравъ около себя десять человкъ, въ числ которыхъ былъ и я, онъ прочиталъ намъ очень грозное и крпкое наставленіе.
— Вотъ я васъ, голубчики, проберу, вы вотъ гд у меня сидите,— окончилъ онъ свою рчь обычною фразою, показывая на шею, и веллъ намъ взять другъ друга подъ-руки и попарно слдовать за нимъ въ комнату, гд производилось сченье.
Какимъ-то холодомъ вяло отъ этой тихо и мирно идущей, прямой, сухой, деревянной фигуры въ черной одежд, отъ этой головы, сплюснутой съ боковъ, покрытой короткоостриженными, стоящими щетиной сдыми волосами, еще скверне дйствовали на душу его шуточки, а онъ — проказникъ!— любилъ пошутить во время сченья, и на первыхъ же порахъ пріучилъ дтей смотрть на наказаніе, какъ на скверную комедію, выдуманную ради развлеченія старшими. Къ несчастію, онъ, имя вліяніе на директора, пользовался почти неограниченною властью. Съ обычными церемоніями раздли одного изъ приведенныхъ учениковъ, сняли съ него для чего-то и галстукъ, разложили горемыку на скамь и выпороли. Мальчишка кричалъ на все зданіе, вслдствіе этого Мальцевъ былъ въ дух и не ругался, какъ онъ длалъ, если бывалъ сердитъ: теперь, напротивъ того, когда раздли и расположили второго ученика, гувернеръ началъ похлопывать высченнаго по больному мсту и, смясь добродушнымъ смхомъ, спрашивалъ: ‘что, больно?’ Разложили третьяго, Мальцевъ подошелъ къ нему и началъ надъ нимъ читать наставленіе, потомъ приказалъ ему встать и одться. Та же участь постигла всхъ остальныхъ и меня. Мальцевъ любовался этою картиною… Я всталъ со скамьи его врагомъ, мое лицо горло отъ стыда, отъ злобы. Я чувствовалъ, что меня не наказали, но насмялись надо мною. Большіе никакъ не хотятъ понять, что и у ребенка есть своя честь, что и его можно опозорить, и что опасне всего неосторожная игра съ этой дтской честью. Мои чувства раздлялись почти всми другими дтьми, изъ которыхъ каждый былъ готовъ сдлать какую-нибудь непріятность гувернеру, нисколько не уважалъ, хотя и боялся его, и распускалъ про него циническіе, грязные анекдоты, мало-по-малу, пріучаясь не уважать начальство. Этого-то Мальцевъ и не понималъ и воображалъ, что онъ дйствуетъ такъ во имя долга, что онъ всесиленъ, что дти слушаются его взгляда… А они на всхъ стнкахъ писали: ‘Мальцевъ — живодеръ — подлецъ!..’
На другой день посл этой субботы за мной пришелъ лакей тетки.
— Ея превосходительство желаютъ, чтобы вы поздравили ихъ съ праздникомъ!— произнесъ онъ важнымъ тономъ свою обычную чопорную фразу.
— Сейчасъ, Иванъ Никифорычъ, я сбгаю къ гувернеру,— отвтилъ я семидесятилтней развалин и побжалъ въ Мальцеву.
Онъ лежалъ на диван въ своемъ уютномъ кабинет. Одинъ изъ его сыновей сидлъ на немъ верхомъ, другой пріютился между его спиною и спинкою дивана, обвилъ рученками его сухую шею и цловалъ его лицо, третій тянулъ его въ себ и кричалъ:
— Мой папа, папа мой!
— Нтъ, мой, мой!— еще громче кричалъ сидвшій за спиною отца.
— И твой, и твой, всхъ васъ,— говорилъ, улыбаясь, Мальцевъ и гладилъ курчавыя головки своихъ дтей.
Я остановился въ дверяхъ, пораженный этою сценой, мое сердце сжалось отъ какой-то странной боли.
— Что теб?— спросилъ онъ, замтивъ меня.
— За мною пришли, позвольте идти въ моей тетк.
— Вчно не во-время. Не можешь разв сказать, чтобы по субботамъ приходили?— съ раздраженіемъ замтилъ онъ и неохотно, всталъ съ дивана, чтобы написать свидтельство о моемъ ученіи и поведеніи за недлю.
Я стоялъ, понуривъ голову.
— Покатай меня!— начали кричать дти, привыкшія возиться въ школ съ учениками и переходившія изъ рукъ въ руки, со спины на спину.
Одинъ изъ нихъ влзъ мн на спину и началъ меня погонять. Волей-неволей мн пришлось пробжать съ нимъ кругомъ комнаты. За первымъ послдовалъ второй и, наконецъ, третій. Мальцевъ, улыбаясь, стоялъ, прислонившись къ письменному столу, и ждалъ, когда я кончу катать его дтей.
— Ну, теперь довольно… разыгрался и забылъ, что идти надо,— сказалъ онъ, когда третій сынишка слзъ съ моей спины:— усталъ…
— Нтъ-съ, они легкіе,— отвтилъ я, и мн стало стыдно передъ самимъ собою.
— Ты насъ покатаешь еще?
— Покатаю вечеромъ…
— Ну, ступай, дружокъ,— ласково произнесъ гувернеръ и потрепалъ меня по щек.— Не шали, веди себя порядочно! Прощай, дружокъ!
Еще скверне стало у меня на душ, еще сильне чувствовалъ я свое одиночество и безпомощность и не могъ найти ни друга, ни покровителя, а свои нравственныя силы были еще слабы и шатки.
Въ одно изъ воскресеній я сидлъ совершенно праздно и одиноко на окн въ школьномъ коридор, вопреки приказанію идти играть на дворъ. Въ т времена, въ нашемъ училищ, какъ и во многихъ другихъ учебныхъ заведеніяхъ, въ классахъ еще не давали книгъ для чтенія, особенно въ младшихъ, и нежелающій играть долженъ былъ поневол терпть страшную скуку или пускаться на поиски за развлеченіями, боле опасными, нежели чтеніе книгъ. Такъ скучалъ и я въ свободные дни, такъ скучалъ и въ это воскресенье. Глядя на дворъ, я не вдругъ замтилъ, что къ тому же окну подошелъ воспитанникъ лтъ шестнадцати изъ другого класса, довольно красивый собой, съ нершительнымъ, но добродушнымъ выраженіемъ лица. Онъ сталъ разсянно глядть въ окно, изрдка посматривая на меня. Мало-по-малу, меня стали смущать эти взгляды, я старался глядть въ другую сторону и, между тмъ, продолжать чувствовать, что онъ смотритъ на меня, что онъ разсматриваетъ меня, какъ вещь.
— Какъ ваша фамилія?— спросилъ онъ меня какъ-то вскользь, невзначай, точно онъ не со мной говорилъ.
Школьное ‘ты’ онъ замнилъ вжливымъ ‘вы’.
— Шуповъ!— точно тмъ же тономъ отвтилъ я.
— А-а!— счелъ нужнымъ удивиться онъ.
Мы помолчали. Меня опять тревожили взгляды.
— Сколько вамъ лтъ?
— Одиннадцать.
— Гм!
Опять молчаніе и взгляды.
— Вы врно въ отпускъ не ходите?
— Нтъ, рдко.
— Отчего же? разв отца и матери нтъ?
— Отецъ есть, да въ Москв.
— А-а!
Пауза.
— И родныхъ здсь нтъ?
— Тетка есть, да она меня рдко беретъ, не любить.
— Бдняжка!
Въ этомъ слов прозвучала ласка и въ то же время оно произнеслось такимъ искусственнымъ тономъ, что сначала мн показалось, что воспитанникъ смется надо мною, но онъ сдлалъ грустную физіономію.
— Хотите яблока?— предложилъ онъ мн, вынимая изъ кармана яблоко.
Я, красня, поблагодарилъ его и совстился взять яблоко, мн показалось, что онъ считаетъ меня за нищаго и подаетъ мн милостыню, а, между тмъ, мн очень хотлось полакомиться, чего, по неимнію денегъ, я давно не длалъ. И какое розовое, красивое было это крымское яблоко! Онъ настоялъ на своемъ, разумется, безъ особеннаго труда. Чтобы показать ему, что я не нищій и отчасти для оправданія себя передъ своею собственною совстью, я сталъ разсказывать о своихъ родныхъ, которыхъ фамиліи были извстны, которые были очень богаты, довольно тонко я намекалъ на то, что у этихъ родныхъ подаются не одни какія-нибудь крымскія яблоки, а нчто боле дорогое и рдкое, что я вотъ и въ корпусъ могъ попасть, если бъ экзаменъ удалось выдержать, что мой отецъ былъ военнымъ. Онъ слушалъ меня разсянно, видно было, что мои разсказы его не занимаютъ.
— Что родные!— мелькомъ воскликнулъ онъ.— Ты сытъ не будешь оттого, что они теперь дятъ тамъ какіе-нибудь соусы въ разсолахъ!
Я покраснлъ, и хотя не зналъ, какое это кушанье: соусы въ разсолахъ, но съ истиной замчанія согласился невольно.
Въ эту минуту въ классы начали собираться со двора воспитанники, и мой новый знакомый поспшилъ уйти, сказавъ мн, что онъ будетъ моимъ другомъ и станетъ иногда заходить ко мн и что его фамилія Соболевъ.
Въ теченіе недли Соболевъ раза четыре приносилъ мн то яблоко, то шоколадъ, то пряники. Въ слдующее воскресенье онъ пришелъ къ тому же окну, гд я сидлъ въ предъидущее, и мы ходили часа полтора по коридору, болтая о всякой-всячин. Соболевъ, подобно мн, не имлъ въ Петербург родныхъ, кром какой-то тетки-чухонки, жившей на Литейной и дававшей деньги подъ врные залоги и за большіе проценты. Разумется, она не могла радоваться даровому нахлбнику и оставляла племянника въ училищ по праздничнымъ днямъ. Онъ былъ въ тхъ лтахъ, когда юноша перестаетъ тшиться исключительно игрою и желаетъ, кром физической дятельности, дятельности ума и сердца. Для ума нужны книги, для сердца нужна какая-нибудь привязанность. Жизнь не давала ему ни того, ни другого. Онъ тревожился, совался въ разныя стороны и не находилъ нигд желанной дороги. Мн было очень отрадно то радушное участіе, которое онъ принималъ во мн, мн вспоминался Колька, и я радовался находк друга, не подозрвая, что я для него служу простой куклой, игрушкой. Часы пролетали незамтно въ нашихъ бесдахъ, и когда наступалъ часъ сбора воспитанниковъ въ классы, то Соболевъ уходилъ.
— До свиданья!— говорилъ онъ, цлуя меня.
— До свиданья!— весело отвчалъ я и жилъ надеждою увидаться и поболтать съ нимъ въ теченіе недли.
Такъ шли дни, недли, мсяцы. Соболевъ носилъ мн гостинцы, ласкалъ, баловалъ меня, какъ маленькаго ребенка: онъ нашелъ во мн игрушку. Я съ нетерпніемъ ожидалъ его въ назначенные часы. Мало я видлъ любви въ жизни, и потому искалъ везд только ее. Я выросъ почти въ одиночеств и потому не умлъ играть, скоре избгалъ веселыхъ кружковъ, чмъ бжалъ къ нимъ. Появленіе Соболева заставило вполн проявиться отличительнымъ чертамъ моего характера, и я отдался одному и отошелъ отъ всхъ. На меня косились. Раза два въ класс пробовали сбить меня во время уроковъ. Старались задть меня, раздразнить и подвести подъ наказаніе, конечно, моими врагами были только пансіонеры, вольноприходящіе ученики заботились объ одномъ, какъ бы удрать поскоре домой, когда кончатся классы. Я чувствовалъ, что изъ всхъ новичковъ продолжаютъ преслдовать только двухъ-трехъ и въ томъ числ меня, что меня ненавидятъ, и еще сильне цнилъ любовь Соболева и чувствовалъ отвращеніе къ шумному дтскому кружку. Но это не была та дружба, которая связывала меня съ Колькой. Съ одной стороны, различіе возрастовъ заставляло меня остерегаться въ разговорахъ съ новымъ другомъ, я не ршался описывать ему наши планы честной жизни и другія дтскія мечты, не ршался возиться съ нимъ, какъ съ Колькой. Съ другой стороны, вчные яблоки, пряники, ласки избаловали меня, и иногда я просто дулся, если онъ приходилъ съ пустыми руками или пятью минутами позже обыкновеннаго, я игралъ съ нимъ въ молчанку, то-есть не отвчалъ на его вопросы ни да, ни нтъ. Выражаясь любимымъ школьнымъ словцомъ, я сдлатся нахальнымъ.
Въ одинъ изъ апрльскихъ дней ко мн пришелъ Колька въ своемъ неуклюжемъ, сшитомъ изъ отцовскаго сюртука, мундир, съ кудрявыми и взъерошенными, по обыкновенію, волосами. Онъ смотрлъ очень смшно. Одинъ изъ моихъ одноклассниковъ, проходя по пріемной комнат и желая раздразнить меня, задлъ Кольку, проговоривъ: ‘красная говядина!’ У насъ ученики обыкновенно смялись надъ формой гимназистовъ, считая нашу черную одежду боле благородною и приличною. Для Кольки было этого довольно: онъ вспыхнулъ и показалъ забіяк кулакъ. Тотъ прошелъ въ спальню и вызвалъ двухъ товарищей на травлю, они вс появились въ пріемной и, прогуливаясь по ней, хоромъ запли: ‘красная говядина! красная говядина!’ Колька сказалъ мн наскоро: ‘прощай!’ — и пошелъ, поровнявшись съ забіяками, онъ звонко и со всего размаха ударилъ зачинщика по щек и, прежде чмъ тотъ усплъ опомниться, вышелъ вонъ. Школьники попробовали жаловаться на меня, но ихъ жалоба была пропущена мимо ушей, и они ршили раздлаться со мною своими средствами. Вечеромъ, во время игры на двор, меня окружили, одинъ мальчишка взялъ меня за голову, другой за ноги, повалили на землю, и третій приготовился играть роль палача, вроятно, жизнь приготовила его покуда только къ этой роли. Прежде, чмъ онъ вошелъ въ исполненіе своей обязанности, его самого схватила чья-то рука за шиворотъ и откинула въ сторону. Моимъ спасителемъ оказался Соболевъ, не выпускавшій меня изъ вида и видвшій всю эту сцену.
— Свинья!— крикнулъ кто-то не дтскимъ голосомъ.
— Болванъ!— отвтилъ онъ.
— Кто тебя звалъ сюда вмшиваться не въ свое дло?— спросилъ воспитанникъ, обругавшій Соболева.
Это былъ высокій черноволосый, худощавый юноша, его звали Хохряковымъ, онъ былъ старшимъ въ нашей спальн или, лучше сказать, въ одномъ ея отдленіи.
— А для чего они хотли прибить Шупова?
— А теб-то что за дло? Разв Шуповъ такая дрянь, что нанялъ тебя заступаться за него? Каждый самъ за себя можетъ стоять.
— Одному не справиться со всми.
— Если вс бьютъ, такъ, значитъ, стоитъ того, значитъ онъ порядочный негодяй!
— Вы философствуете,— подтрунилъ Соболевъ.
— Лучше бы и ты философствовалъ, а не…
Хохряковъ не кончилъ фразы, плюнулъ, потомъ неторопливо взялъ меня за руку и пошелъ со мною отъ собравшейся кучки воспитанниковъ.
— Не совтую теб быть дружнымъ съ Соболевымъ,— произнесъ онъ серьезнымъ тономъ.— Эта дружба доведетъ тебя въ счастливомъ случа до розогъ, въ несчастномъ — до исключенія изъ училища.
Я широко раскрылъ глаза.
— Отчего?— спросилъ я, недоумвая.
— Отчего?..— Хохряковъ нахмурилъ брови и помолчалъ.— Потому что онъ подлецъ!
— Нечестный?— спросилъ я, поддаваясь завтнымъ мыслямъ.
Хохряковъ пристально посмотрлъ на меня, какъ будто желая узнать, понялъ ли я его слова, и отвчалъ:
— Да.
Хохряковъ ошибался: я ничего не понялъ изъ его словъ, кром того, что въ счастливомъ случа за дружбу съ Соболевымъ меня выпорютъ.
— Ну, такъ я не буду съ нимъ друженъ.
— И прекрасно сдлаешь. Да не только съ нимъ, а и съ другими не будь друженъ: здсь товарищество, а дружба ни къ чорту не годится.
Я поблагодарилъ новаго знакомаго за совтъ, и съ этого дня стать взбгать встрчи съ Соболевымъ. Мн было очень тяжело мое положеніе, иногда я забывался и опять принимать гостинцы отъ своего друга. Его злило мое поведеніе, онъ говорилъ мн: ‘ступай къ своему Хохрякову!’ и въ кружк пансіонеровъ называлъ меня потомкомъ одной изъ древнйшихъ фамилій. Эта длинная кличка, которой за разъ не выговоришь, стала неразлучна съ моимъ именемъ, и знаніе французскаго языка, и нежеланіе играть на двор, и простудный кашель, все приписывалось тому, что я былъ чей-то потомокъ. ‘Что ты носъ-то подымаешь?’ кричали мн, толкая меня въ бокъ или въ спину. Боле всего странно то, что другіе оставляли за собой право гордиться своими родственниками, знаніемъ иностранныхъ языковъ. Мои познанія еще боле вооружали товарищей противъ меня. Какъ-то разъ вс сговорились отказаться отъ урока у француза подъ тмъ предлогомъ, что никто не могъ выучить заданнаго, но учитель, ничего не слушая, сталъ вызывать по фамиліямъ учениковъ. Двое или трое отказались, очередь дошла до меня: я отвтилъ. Черезъ минуту что-то странное зашевелилось въ моей голов, мн показалось, что я не долженъ былъ отвчать, что я сдлалъ подлость, на моемъ лиц показался яркій румянецъ, но я началъ оправдывать себя передъ совстью тмъ, что они не спросили моего совта и не уговорились со мною. Посл меня нашлось еще нсколько человкъ, знавшихъ урокъ, но классъ не простилъ только меня, потому что я отвтилъ первый и испортилъ все дло: учитель началъ посл меня крутитъ нули. Вечеромъ меня поймали въ коридор и вздули не на шутку, теперь некому было спасти меня.
На другой день я, плача, жаловался Хохрякову, что мн житья нтъ въ школ, разсказалъ вчерашнюю исторію и очень наивно, но вполн твердо объявилъ, что желаю,молъ, утопиться. Послдняя фраза, несмотря на всю свою драматичность, прошла мимо ушей холоднаго Хохрякова.
— И всегда, брать, будутъ дуть тебя, если будешь плохимъ товарищемъ,— отвтилъ онъ мн въ утшеніе.
— Такъ неужели же мн за нихъ нули получать?
— Можешь и не получать нулей за нихъ, только тогда плати за пятерки своими боками.
— Да вдь и лгать нечестно?
— Очень, братъ, нечестно. А за правду они тебя, все-таки, вздуютъ.
— Что же мн длать?— спросилъ я, не видя исхода.
Хохряковъ посмотрлъ на меня и покачалъ головою.
— Ты, кажется, не мастеръ кулаками расправляться?
— У меня нтъ силы.
— Ну, такъ будь хорошимъ товарищемъ, безъ силы съ ними ничего не подлаешь. Здсь, братъ, дружба ни къ чорту не годится. Пожалуй, за шмандкухены и найдешь друзей, а дуть тебя, все-таки, будутъ. Здсь товарищество!
— Значитъ, надо и нули получать за него?
— Значитъ.
— И лгать надо?
— И лгать надо… Но, все-таки, повторяю теб, боками все можно выкупить…
Я задумался. Еще нсколько времени пробовалъ я стоять вдали отъ этого стоглаваго тирана, называемаго товариществомъ, наконецъ, неожиданный случай, совершенно посторонній длу, ршилъ мою участь.
— Ты знаешь какого-нибудь Люлюшина?— спросилъ меня въ одинъ прекрасный день Мальцевъ.
— Знаю,— отвчалъ я.
— Кто онъ такой?
— Надворный совтникъ.
— Оселъ!
Я вытаращилъ глаза отъ этого комплимента.
— Станетъ надворный совтникъ съ тобой переписываться!
— Такъ это, врно, Колька.
— Гд онъ учится?
— Въ гимназіи.
— Въ какой?
Я назвалъ гимназію.
— Его надо выпороть! онъ ругаетъ школьное начальство въ письм къ теб…
— Онъ не писалъ ко мн…
— Молчи, мерзавецъ! Еще врать вздумалъ, когда письмо у меня въ рукахъ. Заодно, врно, съ нимъ?
Я разинулъ ротъ и остолбенлъ. Заварилась скверная каша, мн досталось порядочно, Кольку хотли посадить въ гимназіи въ карцеръ. Мы боле не видались, не переписывались въ теченіе долгаго времени. Колька понялъ, что ему слишкомъ рано и не о чемъ писать къ нашимъ гувернерамъ.
И вотъ я остался совершенно одинъ, но на шагъ отъ меня стояла толпа, называемая товариществомъ, мн стоило сдлать этотъ шагъ, чтобы нажить десятки сообщниковъ, заступниковъ, наставниковъ въ дл разныхъ скверныхъ затй. Чтобы сдлать этотъ шагъ, стоило только убить свою волю и подчиниться общей вол, отвчать уроки тогда, когда отвчаютъ и другіе, ненавидть учителей, которыхъ ненавидятъ и другіе, бить ребятишекъ, которыхъ бьютъ и другіе… Ребенокъ, я не понималъ, что это одинъ изъ видовъ самоубійства и — перешагнулъ. Черезъ мсяцъ меня любили, и я вмст съ прочими безъ церемоніи и безъ застнчивости кричалъ какому-нибудь богачу-лакомк: ‘Будь товарищемъ, угости мороженымъ!’ И товарищъ угощалъ, забирая въ долгъ мороженое и радуясь возможности похвастать тмъ, что ему вс въ долгъ врятъ, и тмъ, что онъ всхъ угощаетъ: въ маленькомъ человчк проглядывалъ будущій хлыщъ, хвастающій шармеровскимъ фракомъ или гремящій саблею по Невскому, мотающій послдніе гроши на попойки съ товарищами у Дюссо и вызывающій отвращеніе въ порядочныхъ людяхъ…
Такъ черезъ мсяцъ посл поступленія въ училище я былъ школьникомъ, то-есть потерялъ вс наружные признаки, отличавшіе меня отъ другихъ товарищей, черезъ десять мсяцевъ я быть членомъ товарищества, т.-е. потерялъ вс внутреннія, характеристическія черты своей личности. Зато мн было весело…

IV.
Товарищескіе кружки и Хохряковъ.

Къ началу второго учебнаго года я уже совершенно вошелъ въ кружокъ воспитанниковъ и вмст съ товариществомъ творилъ разныя штуки, подсказывалъ одноклассникамъ во время уроковъ, отказывался заодно съ другими отвчать заданное, пряталъ подъ каедру или за печку лнтяевъ и, подобно всмъ, кричалъ учителю, что эти господа больны и лежатъ въ комнат, отведенной для больныхъ легкими болзнями, покуривалъ въ трубу папиросы, отъ которыхъ меня тошнило, дежурилъ у дверей въ качеств класснаго сигналиста, не боялся никакихъ наказаній за это ‘служеніе общему длу’ и съ хохотомъ присоединялся къ толп пансіонеровъ, собравшейся бить фискала или просто плохого товарища, совершенно не тревожась отъ мысли, что за нсколько мсяцевъ и я былъ въ такомъ же положеніи, какъ этотъ несчастный ребенокъ. Люди всхъ возрастовъ вообще очень легко забываютъ свое прошлое, не выносятъ изъ него почти никакихъ уроковъ и, испытавъ на себ боль отъ ударовъ палки, при первой возможности бьютъ ею другихъ. Это будетъ продолжаться до тхъ поръ, пока люди будутъ умть только мечтать и не будутъ умть думать… Товарищество не оставило меня безъ наставленій: отъ него я узналъ до мельчайшихъ подробностей закулисную жизнь, привычки и характеры директора школы и другихъ начальствующихъ лицъ,— и такимъ образомъ, увидавъ ихъ смшныя стороны, потерялъ къ нимъ всякое уваженіе и получилъ возможность прибгать въ критическія минуты къ различнымъ уловкамъ, чтобы спастись отъ наказанія. Правда, иногда эти уловки приносили столько же несомннной пользы, сколько приноситъ приворотъ-трава въ длахъ любви…
Я узналъ, что толстйшаго, наивнйшаго Владиміра Петровича Фитилькина, содержателя школы и директора ея, можно заговорить,— и наказаніе смягчится, даже иногда отмнится, и говорить-то требовалось не Богъ знаетъ что, а просто то, что на языкъ попадетъ: добродушный Фитилькинъ, извстный всмъ подъ именемъ Тараса, не вдругъ смекалъ, про что говорятъ, и потому внимательно слушалъ до конца всякую чепуху.
Про него ходилъ довольно характеристическій анекдотъ: одинъ изъ бойкихъ воспитанниковъ, заговаривая ему зубы, какъ выражалось товарищество, предложилъ ему слдующій вопросъ: ‘какая это родня Владиміръ Петровичъ: Устинья, Фетинья, двоюродная Аксинья, Сидоръ Макару родной Харитонъ?’ Тарасъ только глаза выпучилъ, слушая эту плоскость.— ‘Эвто, братецъ, до меня не касается, я исторіей занимаюсь!’ — пренаивно воскликнулъ онъ черезъ минуту. Этотъ же господинъ, поймавъ воспитанниковъ за куреніемъ папиросъ, воскликнулъ: ‘Эвто дти благородныхъ родителей и курятъ табакъ!’ Съ этой минуты его начали называть ребенкомъ неблагородныхъ родителей, такъ какъ онъ самъ никогда не выпускалъ изо рта сигары. Читателю извстно, что онъ пробовалъ на зубъ таракановъ изъ кушанья и называлъ ихъ юзюминкой. Посл сченья онъ постоянно подставлялъ свою руку къ губамъ высченнаго и заставлялъ ее поцловать и поблагодарить за сченье. Вообще, начиная съ его сальнаго, заплывшаго лица, служившаго какъ бы простымъ продолженіемъ его громадной, блестящей плши, все въ немъ вызывало невольный смхъ въ зрителяхъ, который трудно было удержать даже въ самыя бурныя минуты, когда Тарасъ старался распечь виновныхъ и, задыхаясь отъ волненія, уморительно фыркая губами, произносилъ только: ‘Эвто, эвто, эвто… тьфу!..’ Узналъ я также, что передъ гувернеромъ Грековымъ стоило только молчать и, вытянувшись въ струнку, изрдка отвчать: ‘слушаю-съ!’ — и гнвъ перейдетъ, мало-по-малу, на милость. Зналъ я, что передъ Мальцевымъ не отмолчишься, болтовней не много выиграешь и вообще ничего не подлаешь, и что онъ проберетъ виновнаго въ первую изъ субботъ. Даже учителей, не жившихъ въ училищ, имвшихъ мало отношеній къ намъ, я зналъ, какъ свои пять пальцевъ, при помощи товарищества. Мн, напримръ, было извстно, что учитель Матвй Матвичъ Матвевъ, у котораго, по выраженію одного изъ моихъ друзей, во время лекцій мухи засыпали на губ, ходилъ въ одну субботу въ оперу, а въ другую — въ баню, и что въ ту субботу, когда онъ ходилъ въ баню, лекцій не бывало и, значить, можно было не приготовлять уроковъ. Потомъ я зналъ, что этотъ же неподвижный, краснощекій, какъ херувимъ на верб, выглядывавшій, какъ изъ рамки, изъ своихъ узенькихъ черныхъ бакенбардъ, Матвй Матвичъ зналъ въ лицо только одного человка въ класс, и этотъ человкъ былъ онъ самъ, остальные же были ему вполн неизвстны, и потому незнающій уроковъ всегда могъ, не робя, отвчать про самого себя: ‘боленъ!’ Обманъ обнаруживался только въ томъ случа, если незнающій урока ребенокъ былъ слишкомъ смшливъ и не выносилъ безъ хохота этой сцены личнаго рапорта о своемъ отсутствіи, но и тутъ иногда бывало спасенье.
— Чему вы?— длалъ Матвевъ полувопросъ, продолжая, по обыкновенію, магнетизировать какую-нибудь точку на стн и не двигаясь ни однимъ членомъ.
— Да вотъ стна!— отвчалъ ему спрашиваемый ничего не объясняющимъ полуотвтомъ.
— Н-д-э-э!— получеловческимъ звукомъ заключалъ Матвевъ интересный разговоръ, и въ томъ же тон продолжалъ прерванное спрашиванье уроковъ: мухи, разумется, продолжали спать на его выкрашенныхъ красной помадой губахъ.
Для того, чтобы еще боле облегчить намъ ученье, еще мене ставить нулей и тревожить свою обожаемую личность, онъ позволилъ разъ и навсегда троимъ изъ класса отказываться отъ уроковъ, не навлекая этимъ наказанія. Такимъ образомъ, онъ былъ не очень-то страшенъ для насъ: мы еще не умли бояться того, что онъ усыплялъ наши умственныя способности, пріучалъ насъ къ бездятельности, къ легко сходившему съ рукъ обману, къ набиванію папиросъ, къ пошлымъ разсказамъ и къ опаснымъ мечтаніямъ во время классовъ. Подобныхъ флегматиковъ-учителей было мало, хотя вс они отличались именно этимъ качествомъ, только въ меньшей степени развитымъ. Вс они позволяли отказываться отъ уроковъ, вря на-слово, что у насъ пропадаетъ все свободное время на гимнастику, танцы и неизбжныя прогулки подъ надзоромъ гувернеровъ, и жаля насъ. Вс они плохо знали лица своихъ воспитанниковъ, потому что видли ихъ рдко и имли безчисленное множество постороннихъ, боле серьезныхъ, какъ они говорили, занятій. Вс они позволяли отговариваться отъ уроковъ болзнью и пребываніемъ въ комнат для больныхъ и справлялись о правд отговоровъ рдко, зная, что ложь накажется черезчуръ строго, и отчасти боясь лишній разъ потревожить себя. Каждый изъ нихъ преподавалъ сухо, вяло, потому что онъ преподавалъ не свое, а считывалъ съ готоваго учебника и понималъ, что эту немудреную обязанность могъ бы исполнить и знаменитый самодъ, сторожившій нашъ карцеръ, если бы самодъ умлъ читать. Нкоторые, напримръ, учитель географіи Диттманъ, иногда дрались, и довольно больно, отыскивая спрятавшихся за печку или подъ каедру лнтяевъ,— но это были исключенія, и самъ Диттманъ, благополучно переживъ второй ударъ, по совту докторовъ прекратилъ рукопашный бой съ учениками. Для самаго непривычнаго къ наблюденію глаза было замтно это различіе и даже враждебность двухъ властей, одна, занимавшаяся воспитаніемъ, предводительствуемая директоромъ или, лучше сказать, его женой, была тревожна, вчно воевала, другая, занимавшаяся образованіемъ и предводительствуемая черненькимъ либераломъ, инспекторомъ Максимовымъ, спустила рукава, закрыла глаза и, ради гуманности, за извстное жалованье, сладко всхрапывала отъ экзаменовъ и до экзаменовъ. Товарищество не примыкало ни къ той, ни къ другой и бунтовало противъ обихъ.
Всми этими свдніями наградило меня товарищество, но еще ярче, еще выпукле представилъ мн эту картину Хохряковъ, полюбившій меня за мои познанія, за любовь къ чтенію, за нкоторую долю развитія. Эти качества способствовали нашему сближенію, несмотря на разницу возрастовъ. Но Хохряковъ не такъ любилъ меня, какъ Соболевъ, тутъ не было ни пряниковъ, если хотите, тутъ даже не было въ начал и любви, онъ просто увидалъ во мн мальчика, которому грозитъ опасность Соболевской дружбы, котораго называютъ порядочнымъ, названіе — понятное только нашимъ школьникамъ, и ршился избавить этого ребенка отъ ошибокъ, можетъ-быть, не миновавшихъ его самого. Онъ ввелъ меня въ свой кружокъ, состоявшій изъ нсколькихъ постоянныхъ и нсколькихъ временныхъ членовъ.
Школьные кружки не лишены интереса. Въ нашемъ училищ ихъ было много. Я полагаю, что они существуютъ и во всхъ другихъ училищахъ, а потому и не считаю лишнимъ говорить о нихъ. Они не составляли чего-нибудь замкнутаго, не возникали вслдствіе какой-нибудь ясно сознанной цли, а являлись какъ-то сами собою, расширялись, уменьшались, раздроблялись, но существовали всегда. Начало ихъ возникновенія очень просто: два-три воспитанника, которыхъ не брали родители домой въ лтнее время, длали складчину, чтобы вмст чаить на дач, куда прізжать содержатель училища съ горстью учениковъ, посл дачной жизни, возвратившись въ городъ, они стояли уже ближе другъ къ другу, чмъ къ другимъ товарищамъ, сладко вспоминали о лтнихъ чаепитіяхъ, что заставляло ихъ и здсь иногда попивать чай, забравшись въ больничную комнату, или куда-нибудь въ столь же привольное и укрытое отъ надзора мсто. Дрянной чай, выпитый въ атмосфер, пропитанной запахомъ лкарствъ, казался имъ вкусне самаго лучшаго, потому что выпивался на вол, въ ту минуту, когда имъ захотлось, а не въ урочный часъ, не по звонку. Это не ускользало отъ вниманія другихъ товарищей, не принадлежавшихъ къ кружку, и нкоторые изъ нихъ сходились съ членами кружка и вступали въ него, разумется, безъ всякихъ формальностей, а просто какъ бы вы вошли въ домъ новыхъ знакомыхъ. Связь съ кружкомъ могла продолжаться до выхода изъ училища и могла разорваться посл перваго чаепитія, тоже безъ всякихъ формальностей. Кром этого образованія кружковъ, было и другое: воспитанники, имвшіе порядочные голоса или, по крайней мр, подозрвавшіе себя въ этомъ, длались пвчими или, правильне, пвцами, такъ какъ они приготовлялись не для пнія въ церквахъ, сходились на спвки, сближались и, наконецъ, соединялись въ неразрывный кружокъ, безъ чаепитій не обходилось и тугъ, хотя содержатель школы и преслдовалъ чаепитіе. Въ то время, когда я поступилъ въ училище, кружковъ было много, не принадлежали къ нимъ по большей части богатые воспитанники, ходившіе въ отпускъ, и нкоторые стоявшіе особнякомъ отъ товарищества пансіонеры-гордецы. Кром невинныхъ чаепитій, въ каждомъ кружк были свои завтныя темы разговоровъ, свои характеристическія наклонности, проявлявшіяся довольно рзко, были также свои любимыя мста, въ род нашего мста въ сухой канав, проведенной между школьнымъ дворомъ и небольшимъ садикомъ содержателя школы. Тутъ обсуживались впервые важные вопросы о горькомъ масл въ макаронахъ, объ изобртенномъ Мальцевымъ ‘голландскомъ соус’ изъ старыхъ соленыхъ огурцовъ, поданномъ въ август мсяц, затвалось по этому случаю извстное въ лтописяхъ міра голландское возстаніе и макаронный бунтъ. Иногда вмсто этихъ вопросовъ, особенно въ весеннее время передъ выпусками, тутъ являлись какія-то замасленныя тетради съ завтными плодами неизвстныхъ или печально-извстныхъ поэтовъ, показывались картинки не мене интереснаго содержанія, часто домашней работы, подчасъ кружокъ сообща шелъ куда-то въ гости, подобные казусы случались по субботамъ. Развитіе въ этихъ кружкахъ, не направленное никмъ въ извстную хорошую сторону, шло естественнымъ путемъ въ одну сторону, къ хожденію сообща въ гости. Но въ этихъ кружкахъ была одна хорошая сторона: они служили точками опоры для товарищества и ждали только руководителей, чтобы идти на новый путь. Хохряковъ, школьникъ съ головы до пятокъ, школьникъ даже по своему вчному негодованію на училище, былъ руководителемъ одного изъ кружковъ, существовавшаго въ нашемъ училищ въ мое время.
Хохряковъ былъ до крайности желчное, болзненное созданіе, но у него была широкая кость, львиная голова, покрытая густыми черными волосами,— вс признаки, что онъ созданъ былъ изъ желза, которое перела ржавчина. Онъ почему-то, несмотря на свою русскую фамилію, считалъ себя болгариномъ, родился на Кавказ, провелъ тамъ свое дтство и во всю послдующую жизнь не могъ забыть своей родины. Его натура жаждала полной свободы, онъ любилъ природу, любилъ поэзію, былъ безъ ума отъ лермонтовскаго ‘Мцыри’, какъ сильно развитая личность, онъ былъ застнчивъ до дикости, до грубости. Бывало, спроситъ его своимъ грубымъ басомъ отецъ-директоръ Фитилькинъ, простодушнйшій изъ смертныхъ, не читавшій во всю свою жизнь ничего, кром исторіи древнихъ азіатскихъ народовъ:
— Что ты эвто читаешь? Пустяки, поди-ко!
Хохряковъ, унесшійся воображеніемъ за тридевять земель отъ училища, точно съ неба свалится, смутится и чуть замтно начинаетъ кусать себ губы, не зная, что отвчать, а добродушнйшій Фитилькинъ еще грубе спрашиваетъ его, тыкая своимъ квадратнымъ пальцемъ въ книгу:
— Ну, да о чемъ же тутъ пишутъ-то, скажи по крайней мр!
— Прочтите, такъ и узнаете,— злобно и дерзко отвчаетъ Хохряковъ, отдергивая книгу, точно боясь, что прикосновеніе этого жирнаго пальца осквернитъ ея поэзію.
— Экой ты, братецъ, мужикъ!— замчаетъ Фитилькинъ и отходитъ прочь.
Организмъ Хохрякова былъ сильный, но онъ требовалъ воздуха, движенія,— не прогулокъ по городу, не гимнастики, не танцевъ разъ въ недлю, но движенія на скачущемъ кон, движенія въ черной работ, съ молотомъ, съ топоромъ въ рукахъ, тамъ онъ былъ бы здоровъ, здсь онъ чахъ и такъ замтно для всхъ и для самого Хохрякова, что иногда самъ Фитилькинъ, не отличавшійся тонкимъ обращеніемъ, сносилъ желчныя выходки болзненнаго юноши и молчаливо отходилъ отъ него прочь — въ этомъ проявлялась вся человчность его грубой, неотесанной натуры. Самъ Хохряковъ, имвшій привычку глядть въ зеркало и, такъ сказать, считать по измненіямъ своего лица часы своей жизни, говорилъ о себ съ ироніей, бросавшей въ дрожь:
— А что, господа, вдь эту зиму я еще потаскаюсь съ вами по городу. Ледъ-то на Нев сталъ, такъ, значитъ, до весны теперь нужно жить,— говорилъ онъ однажды въ своемъ кружк.
— Полно, ты вчно о смерти толковать!
— Эхъ, братъ, жить хочется, потому и не могу не порадоваться отсрочк.
— Да ты, можетъ-быть, и насъ переживешь.
— Конечно, если васъ всхъ похоронятъ въ одинъ день съ Вачунадзе…
— А что онъ?
— Сейчасъ умеръ, директора извстили.
— А вчера и онъ радовался, какъ ему сказали, что ледъ на Нев всталъ,— проговорилъ кто-то и невольно смолкъ, встртивъ сердитые взгляды нкоторыхъ товарищей и увидавъ лицо Хохрякова, сдлавшееся отъ этой зловщей фразы бле его носового платка.
Не замчала опасности, не врила его положенію только его мать, жившая постоянно на юг Россіи и не видавшая сына со дня его поступленія въ училище, куда платили за него какіе-то богатые родственники. Она была барыня изъ хорошей фамиліи, гордая, умная, она прекрасно обдлывала свои дла, управляла всми своими дтьми и ихъ имніемъ изъ любви къ нимъ, немного ханжила, принимая странницъ и юродивыхъ, слушая ихъ разсказы въ свободныя отъ занятій по имнію минуты, всми этими качествами она стяжала уваженіе своего муравейника. Хохряковъ часто писалъ ей, что онъ не можетъ выносить доле петербургскаго климата, что онъ не созданъ для этой школы, не желаетъ приготовляться въ юнкера, что его призваніе быть мастеровымъ-механикомъ, но мать постоянно отвчала ему въ своихъ нжнйшихъ и пропитанныхъ строгою моралью и кротостью письмахъ: ‘Ты еще такъ молодъ, мой другъ, что не можешь судить о томъ, что худо и что хорошо. Напрасно ты, говоря о вредности для тебя петербургскаго климата, приводишь въ примръ меня: я стара, и потому мн климатъ можетъ вредить, но молодое здоровье привыкаетъ ко всему. Твои опасенія за грудную боль очень понятны, ты переживаешь ту пору жизни, когда у всхъ людей немного побаливаетъ неокрпшая грудь и вс они приписываютъ это чахотк, на тридцатомъ году жизни ты отъ всей души посмешься надъ теперешними своими опасеніями. Но во всякомъ случа береги себя и бойся простуды. Надйся на Бога, учись исполнять свои обязанности, переноси все съ терпніемъ, и не слушай тхъ мерзавцевъ, которыхъ посылаетъ дьяволъ во вс кружки общества для искушенія и смущенія людей…’
Таковъ былъ Хохряковъ, такова была его судьба. Подобныя личности не проходятъ безслдно по земл и, какъ бы ни была коротка ихъ жизнь, всегда успваютъ подчинить кого-нибудь своему вліянію. Онъ незамтно подчинилъ себ свой кружокъ.
— Это, господа, чортъ знаетъ, что такое!— говорилъ онъ, выходя изъ-за обденнаго стола.— Экономка четыре дня подъ рядъ даетъ намъ прогорклое масло!
— Да, порядочная гадость, точно свчное сало,— подхватилъ кто-то изъ окружающихъ.
— Хуже свчного сала, то хоть отъ кашля пьютъ, а отъ этого у меня изжога въ горл и кашель начался. Вдь грудь-то моя, а не экономкина, другой она не дастъ!
— Э! что тутъ толковать, вдь ничего не подлаешь,— флегматически произнесъ одинъ пансіонеръ.
— Что?!— вспылилъ Хохряковъ.— Не передлаешь? Фитилькинъ ей деньги за насъ платитъ, да ей же и дрянью насъ кормить позволять,— нтъ, братъ, жирно будетъ! Не передлаешь! а зачмъ же ее поставили? Не для того ли, что, хотятъ, чтобы все было хорошо сдлано? Тебя хоть грязью корми, такъ ты все будешь сть, подличать привыкъ, свинья!
— Чего ты ругаешься!
— А какъ же тебя не ругать? Платитъ теб она, что ли,— за то, чтобы ты за нее заступался?
— Разв я заступаюсь?
— Заступаешься! Заступаешься, если не хочешь на нее Фитилькину пожаловаться.
— Вотъ, стану я одинъ жаловаться, чтобъ въ карцеръ посадилъ Тарасъ или выпоролъ, да руку для цлованья подставилъ!
— Какъ одинъ? Вс согласны. Это только тебя подкупили, врно, дочь ея понравилась, жениться на ней хочешь, ждешь, когда ея мать приданое наворуетъ…
— Э, да онъ въ самомъ дл на нее масляными глазками смотритъ у обдни… Ты, братъ, ужъ не того ли?— подхватили голоса школьниковъ, обрадованныхъ первымъ сальнымъ намекомъ Хохрякова.
Остроты и шутки посыпались градомъ на защитника экономки. Хохряковъ далъ всмъ полную волю насладиться разными пошлостями и молчалъ до тхъ поръ, когда пришло время расходиться по классамъ.
— Такъ, значитъ, господа, ршено: завтра мы жалуемся Фитилькину?— произнесъ онъ.
— Разумется, ршено,— подхватили голоса.
Никто и не подозрвалъ, что Хохряковъ ловко велъ ихъ за собою. Нкоторые, расходясь, очень весело напвали школьный романсъ:
Антонида и Тарасъ
Правятъ школою у насъ…
Во время классовъ Хохряковъ начиналъ разговаривать со священникомъ, съ учителемъ русской словесности, спорилъ съ ними, наводилъ ихъ на т вопросы, которые тревожили его, а его тревожилъ каждый вопросъ, на который онъ набрелъ случайно и не нашелъ отвта. Въ листкахъ его записной тетради, хранящихся у меня, вы найдете десять строкъ о Будд, подъ ними записаны слова изъ Байрона, дале разъясняется вопросъ: обманщикъ ли Магометъ или энтузіастъ? Потомъ слдуютъ переводы Прометея Гете, одной страницы изъ Прудона, рядъ знаменитыхъ фразъ, въ род: de chacun selon ses facults et chacun selon ses besoins и т. д. Перечитывая эти замтки, невольно поддаешься неодолимо-грустному чувству, потому что изъ нихъ ясно видно, какъ многое тревожило мозгъ юноши и какъ было мало у него средствъ добраться до дльныхъ и ‘прямыхъ отвтовъ на проклятые вопросы’… Учителя не замчали его маневровъ, не замчали, что ими руководитъ ученикъ, и въ слдующіе классы уже сами касались поднятыхъ имъ въ предыдущій классъ вопросовъ.
— Меня кто-то спрашивалъ, кажется, вы, Хохряковъ, про характеръ сочиненій Вольтера,— говорилъ учитель русской литературы Струковъ: — я не усплъ отвтить на вопросъ, между тмъ, мы какъ разъ касаемся теперь того времени исторіи нашей литературы, которое совпадаетъ съ дятельностью Вольтера, и потому мы поговоримъ о немъ. Его религіею — былъ деизмъ, его философіей — сенсуализмъ, его моралью — терпимость.
— Что такое деизмъ?— спрашивать Хохряковъ.
Учитель объяснялъ. Двое-трое изъ учениковъ настораживали уши, остальные радовались въ душ, что Хохряковъ уметъ заговаривать Струкова, и набивали подъ столомъ папиросы, играли въ карты или просто, въ припадк хорошаго настроенія духа, вырзывали различные узоры на школьныхъ столахъ, осторожно сдували стружки, замазывали вырзанное чернилами, иногда залпляли замазкой изъ толченаго мла, любовались своимъ произведеніемъ и ухмылялись глупйшими улыбками, поддаваясь какимъ-то идіотическимъ мечтаніямъ. Въ слдующій классъ эта ватага, по обыкновенію, не знала урока, и если учитель вызывалъ кого-нибудь изъ ея членовъ и ставилъ ему за незнаніе нуль, то лнтяй приходилъ въ азартъ.
— Это чортъ знаетъ, что такое!— кричалъ этотъ господинъ.— Нули уметъ крутить, а объяснять уроковъ не хочетъ, задаетъ отсюда да досюда, чортова перечница! поневол трудно учить уроки.
— Чего теб тутъ объяснять?— спрашивалъ Хохряковъ.— Кто былъ Державинъ? Дйствительный тайный совтникъ былъ, стихи писалъ въ свободное время…
— Это я и самъ знаю…
— Такъ чего же теб еще надо? Слушалъ бы лучше о томъ, чего не знаешь, чего въ запискахъ нтъ.
— Гд намъ въ философію пускаться!
— Ну, такъ спалъ бы, добрый человкъ, во время лекцій. Вдь теб много знать не надо, ты въ гарнизонъ смотришь…
— А ты на тотъ свтъ?
— Свинья!
Половина этихъ разговоровъ и сценъ была извстна мн, хотя я не принадлежалъ къ тому классу, гд былъ Хохряковъ. Знакомство съ нимъ быстро развивало во мн задатки, положенные уроками двухъ домашнихъ учителей, чтеніемъ книгъ и прошлой жизнью. Въ моихъ мечтахъ уже являлся не простой идеалъ честной жизни, но являлось и прямое желаніе быть подобнымъ Хохрякову, первымъ между товарищами. Иногда я представлялъ себя ораторомъ, окруженнымъ всею школою, мн чудилось, что вс меня слушаютъ, вс мн повинуются. Но чего же я хочу, что я приказываю имъ? Вотъ этого-то я и не могъ придумать, вс мои мысленныя рчи останавливались на словахъ: господа, живите честно! Дале я не шелъ. Чтобы сдлаться передовымъ, нужно было заслужить любовь старшихъ, и товарищества, въ этомъ состояла вся задача моей жизни въ теченіе трехъ лтъ.

V.
Продолженіе предыдущей.

Описывать школьную жизнь день за днемъ, годъ за годомъ нтъ никакой возможности. И дни, и годы во всхъ школахъ такъ похожи между собою, какъ слпки одной и той же печати. Правда, одинъ слпокъ выйдетъ отчетливе, фугой тускле, на третьемъ явятся дв-три ямки, два-три неожиданныхъ бугорка, но вс эти различія такъ неуловимо-мелки, что стоитъ огромнаго труда собрать ихъ въ одно цлое, и, все-таки, это цлое будетъ похоже на вылинявшую вышитую шерстью картину и, конечно, не заинтересуютъ никого ея крестики и petits points. Если бы я писалъ не свою автобіографію, а обличительный романъ, то я непремнно разсказалъ бы до мельчайшихъ подробностей, какъ, во время ежегодныхъ публичныхъ экзаменовъ и ревизій, на насъ и на наши кровати надвалось необыкновенно хорошее блье, какъ насъ кормили въ эти дни лучше обыкновеннаго, какъ вс, начиная съ Фитилькина и до послдняго гувернера, бывали въ эти дни встревожены, блдны и обходительны съ нами и даже съ школьною прислугою, какъ, наконецъ, въ одну изъ этихъ ревизій меня чуть не посадили въ карцеръ за то, что у меня недоставало одной пуговицы на куртк. Могъ бы я разсказать, какъ нкоторые учителя, дрожа за свою участь, обманывали заодно съ нами экзаменаторовъ, подсказывая на экзаменахъ, позволяя пороть всякую чепуху, лишь бы она бойко отвчалась, и иногда объявляя впередъ, что и кого они спросятъ. Все это могло бы быть описано не безъ дкости, не безъ извстнаго юмора, потраченнаго на передачу общеизвстныхъ школьныхъ исторій и анекдотовъ, въ род разсказа о перевод французской фразы: htons, clbrons la gloire d’Achille. Но для моей автобіографіи вмсто этихъ описаній нужно упомянуть только одно то, что событія каждой ревизіи и каждаго экзамена понижали въ нашихъ глазахъ и учителей, и гувернеровъ, служили какъ бы ступенями лстницы, по которымъ спускались эти власти въ какую-то грязную яму. Мы понимали, что он трусятъ и держатся на мстахъ только посредствомъ ловкаго обмана, что ихъ подозрваютъ въ этомъ обман, ибо ревизуютъ, и что, рано или поздно, обманъ откроется, и ихъ столкнутъ съ мстъ, что самъ наивный Фитилькинъ опутанъ ихъ стями и не видитъ, какъ они вредятъ его училищу дряннымъ исполненіемъ возложенныхъ на нихъ обязанностей. Теряя къ нимъ уваженіе, мы переставали ихъ слушаться и, разумется, все чаще и чаще подвергались наказаніямъ и озлоблялись. Послднее сильно отражалось въ разговорахъ кружковъ. Но, кром этихъ крупныхъ и общихъ фактовъ, были еще мелкіе, частные случаи, ронявшіе въ нашихъ глазахъ начальниковъ. У насъ, напримръ, былъ одинъ гувернеръ, шведъ Ньюландъ, добрйшее, но ограниченнйшее существо. Онъ не сдлалъ въ жизни никому вреда, но въ воспитатели не годился уже по одной своей физіономіи. Хотя это и странно, но золотушность его родителей ршила навсегда его участь при рожденіи, онъ былъ смшонъ со своими блыми жидкими волосами, веснушками и подслповатыми глазами, надъ которыми бллись одинокіе волоски рсницъ. Смшному человку очень трудно пробудить любовь къ себ и еще трудне снискать уваженіе въ сред дтей: ребенокъ всегда юмористъ. Смшная фигура Ньюланда бросилась въ глаза всмъ, и вс ршили безъ справокъ, что онъ долженъ быть глупъ. Первые подсмивались надъ нимъ воспитанники, ихъ примру послдовали его товарищи. Этого было довольно: Ньюландъ сдлался мишенью для шутокъ и остротъ.
— Правда ли, Ньюландъ, что вы однажды приказали высчь воспитанника въ той гимназіи, гд вы были?— спрашивалъ его Ивановъ-амбасадеръ, прогуливаясь съ нимъ среди толпы взрослыхъ пансіонеровъ.
— О, та!— восклицалъ Ньюландъ своимъ ломанымъ языкомъ, лица воспитанниковъ уже дрожали отъ сдерживаемаго смха.— Это былъ страшный день, я сгорячился, я приказывалъ счь и потомъ вдругъ потумалъ себ: што ты, Фердинандъ, тлаешъ? И зовсмъ мое серсе замирало отъ ужасъ, я упжалъ…
Вся толпа неизвстно чему хохотала, какъ безумная. И Ивановъ, и эти юноши, не знавшіе основательно ни одного языка, кром своего родного, считали удивительно смшнымъ то, что иностранецъ худо объясняется по-русски. Имъ въ голову не приходило спросить себя: а какъ мы объяснимся въ случа нужды по-французски или по-нмецки?
— И съ тхъ поръ вы никого не скли?— продолжалъ спрашивать амбасадеръ, желая еще боле потшить воспитанниковъ.
— Нтъ,— отвчалъ шведъ: — я бралъ на другой денъ отпускъ и сталъ клопотать…
— Что? что?
— Сталъ клопотать о другомъ мст.
— Господа, Ньюландъ открылъ новый глаголъ, происходящій отъ наскомаго,— острилъ одинъ изъ воспитанниковъ.
Среди дтей, подшучивавшихъ надъ бднымъ шведомъ, нашелся одинъ ребенокъ, изъявившій къ нему какое-то особенное расположеніе, и въ припадк откровенности разсказавшій ему нкоторыя печальныя подробности изъ своего прошедшаго житья-бытья. Шведу стало жаль этого хорошенькаго, смирнаго ребенка, Въ одинъ изъ праздниковъ шведъ принесъ ребенку гостинца, въ другой — взялъ его въ отпускъ въ свою квартиру. Эта квартира состояла изъ кухни съ отгороженной передней и изъ гостиной съ отгороженною спальнею. Въ гостиной, между прочею мебелью-развалинами, стоялъ плоскій, какъ блинъ, чернаго отъ времени цвта, клеенчатый диванъ, на которомъ спалъ и мечталъ въ свободное время Ньюландъ. Въ спальн стояли дв кровати съ плоскими, какъ этотъ диванъ, тюфяками, на которыхъ спали мать и сестра Ньюланда. Все въ этомъ жилищ, начиная съ него самого, было бдно, ветхо, уныло,— но у него была своя роскошь — это чистота. Мать Ньюланда поразила ребенка, выросшаго въ богатой и важной семь, своимъ чистымъ, но бднымъ и уродливымъ чепцомъ и своимъ коленкоровымъ платьемъ, которое, вроятно, по отсутствію юбокъ, какъ-то смшно болталось около ея жидкой фигуры. Сестра Ньюланда привела въ остолбенніе ребенка отсутствіемъ тла, она вся состояла изъ костей, обтянутыхъ сухою желтоватою кожею, во рту у нея были черные зубы и пустыя мста, напоминавшія о нсколькихъ выбывшихъ товарищахъ этихъ черныхъ зубовъ, на рукахъ у нея были большіе бугры, оставленные ревматизмомъ и сдлавшіеся коричневыми отъ мазей. Все это было слдами страданій, болзней, невзгодъ, но все это имло смшной видъ, смшную форму, а люди рдко видятъ что-нибудь дале формы: члены семьи слыли смшными людьми. Мать тотчасъ, по приход ребенка, засуетилась, чтобы угостить его кофеемъ съ сдобными булками, сестра засуетилась, чтобы занять ребенка разговорами и чмъ-нибудь развлечь его, она для этой цли начала вынимать и показывать ему разныя картинки, вроятно, изъ той древней азбуки, по которой она училась, и разныя бисерныя работы, вроятно, назначавшіяся въ древнія времена для подарковъ ожидавшимся тогда женихамъ, бдная золотушная двушка даже подарила ребенку одну изъ этихъ вещицъ, а именно: бисерный чехолъ на зубочистку съ воткнутымъ въ него сухимъ и желтымъ гусинымъ перомъ. Въ два часа гостя накормили незатйливымъ, но сытнымъ обдомъ, отъ котораго пахло и корицей, и гвоздикой, и ванилью, обдъ окончился кондитерскимъ пирожнымъ: это было необычайнымъ событіемъ въ дом, но вдь и гость въ немъ былъ тоже необычайнымъ событіемъ: быть-можетъ, за это пирожное семья лишала себя на завтра необходимаго второго блюда,— на жалованье гувернера въ частной школ нельзя широко жить. Посл обда Ньюландъ набилъ трубку, взялъ спичку, поднесъ ее къ посыпанной пескомъ коробочк и вопросительно обратилъ голову къ матери:
— Ви дозволяйть.
— О, куритъ.
Они говорили по-русски, хотя это было для нихъ трудно, но говорить по-шведски при ребенк, не знавшемъ этого языка, имъ казалось невжествомъ.
— Ви мн позволить?— спросила мать Ньюланда, приподнявъ на голов чепецъ и садясь за чтеніе библіи.
Ребенокъ недоумвалъ и внутренно смялся надъ этою старухою, державшею въ воздух чепецъ наподобіе мужской фуражки.
— Маменька спрашиваетъ, позволите ли вы ей снять чепецъ,— объяснила сестра Ньюланда.
— Пусть снимаетъ!— отвтилъ ребенокъ, и по его губамъ скользнула улыбка, онъ закусилъ ихъ, чтобы не захохотать, когда увидалъ голову старушки безъ чепца, она была почти лишена волосъ и сзади торчалъ какой-то крысиный хвостикъ, завязанный въ узелокъ.
— Не хотите ли вы поиграть въ карты?— спросила сестра Ньюланда.
— Пожалуй.
— Фердинандъ, будемъ въ карты играть?
— Корошо. Вотъ поджидай, мы тебя будемъ обигривать,— засмялся весело Фердинандъ, выкурившій съ такимъ сладострастнымъ наслажденіемъ трубку, съ какимъ могутъ курить только нмцы, шведы и турки.
Началась игра. Братъ и сестра смялись до колотья и до слезъ и тому, что одинъ изъ играющихъ сдлалъ ошибку, и тому, что одна карта въ колод легла лицомъ кверху, и тому, что розыгрышъ вышелъ, и тому, что одинъ изъ нихъ остался въ дуракахъ. Мать дочитала урочную страницу и присоединилась къ игрокамъ, потомъ еще веселе вс напились кофе и вечеромъ чаю. За чаемъ вс предались не то грустнымъ, не то веселымъ воспоминаніямъ о томъ, какъ бралъ изъ школы какой-то финнъ Готлибъ самого Ньюланда во дни его дтства. Вс наперерывъ сообщали ребенку малйшія подробности изъ жизни этого Готлиба, какъ будто хотли прославить его на весь міръ, заставить міръ воздвигнуть памятникъ этому человку за то, что онъ приласкалъ когда-то ихъ Фердинанда.
— Ты славный мальшикъ пудешь,— сказалъ Ньюландъ, сидя въ кресл и положивъ руки на плечи ребенка, который стоялъ между его колнями.
Этими словами кончился день. Бдный шведъ радовался, что онъ весело провелъ замчательный день въ своей жизни: въ этотъ день онъ праздновалъ годовщину своего рожденія.
На другой день въ томъ класс, гд находился этотъ ребенокъ, съ одного конца до другого, переливался неудержимый смхъ. Одинъ воспитанникъ держалъ надъ своей головой фуражку и говорилъ: ‘ви мн позволить?’ Эта фигура напоминала мать Ньюланда, снимающую чепецъ передъ чтеніемъ библіи. Другой воспитанникъ приставлялъ ко рту растопыренные пальцы и спрашивалъ: ‘ви дозволяйгъ?’ Эта фигура напоминала Ньюланда, начинающаго курить трубку. Третій воспитанникъ всасывалъ въ себя свои щеки: это похудвшее лицо должно было походить на лицо сестры Ньюланда… Несчастный ребенокъ имлъ счастливый даръ схватывать смшную сторону и имлъ несчастную слабость, ни о чемъ не думая, передавать свои наблюденія другимъ. Вся эта комедія дошла до Ньюланда, Онъ нахмурилъ свои блыя брови.
— Что вы, господинъ Ньюландъ, такіе скучные сегодня?— безцеремонно спросилъ у него ребенокъ.
— Поти прочь, несчастній!
— Почему я несчастный?
— Поти прочь, теб каворятъ, не то я тебя проконю…
— Что это вы, лвой ногой встали сегодня?— еще фамильярне спросилъ ребенокъ, считавшій себя короткимъ знакомымъ Ньюланда.
— Я тебя пудетъ наказыаайтъ.
— Разв вы смете, если я ничего не сдлалъ?
— А-а! Я не смйтъ! Итемъ къ директоръ!— шведъ, дрожа, какъ въ лихорадк, схватилъ грубо за руку мальчугана и потащилъ его за собою, задыхающимся голосомъ крича:— а, я не смйтъ! я не смйтъ! ты тумаешь, что я и у тебя пудетъ позволенія проситъ?
Передъ дверями директорской квартиры Ньюландъ остановился.
— Проси прошенья!— крикнулъ онъ.
— Я ничего не сдлалъ.
— Проси прошенья! проси прошенья!
— Не стану!
Ньюландъ взглянулъ на ребенка и съ омерзніемъ оттолкнулъ его отъ себя, какъ какую-нибудь гадину.
— Ступай!— сказалъ онъ и подошелъ къ окну, которое было въ коридор.
Ребенокъ, какъ изъ лука стрла, полетлъ въ классъ, а Ньюландъ остался въ коридор, прислонивъ горячій лобъ къ холодному стеклу, говорятъ, что онъ плакалъ…
Этотъ несчастный ребенокъ былъ я…
Съ этого дня шутить и смяться надъ Ньюландомъ сдлалось опаснымъ: онъ началъ жаловаться директору. Воспитанники уже начинали его ненавидть. Однажды, во время дачной жизни, какой-то шутникъ разсказывалъ товарищамъ, что Ньюландъ въ своей свтелк куритъ по вечерамъ трубку и поетъ слдующую псню:
Бабушка летаэтъ,
Птишка поэтъ,
Бэтному Ньюланду
Спать не таэтъ.
Была ли это выдумка школяра, былъ ли это дйствительный фактъ,— не знаю, но только съ этой минуты бдному гувернеру не было прохода, онъ везд и отъ всхъ слышалъ эту псню, слышалъ ея проклятый напвъ, звучавшій нестерпимою насмшливостью… Вообразите себ, что васъ облпили сотни мухъ и ползаютъ по васъ, и щекотать ваше тло, вообразите себ, что это будетъ происходить каждый день и продолжаться годы,— тогда вы поймете положеніе Ньюланда. Черезъ годъ онъ былъ неузнаваемъ: это былъ сварливый, придирчивый, жестокій начальникъ, онъ любилъ счь и любилъ, чтобы подъ розгой кричали, бились и рыдали его жертвы, вымаливая прощенье. Въ нихъ онъ видлъ просто своихъ враговъ и велъ съ ними безнравственную войну. Дти, разумется, давали ему отпоръ, насколько могли.
‘Я могъ бы разсказать множество фактовъ о томъ, какъ и почему начиналась вражда и неуваженіе между дтьми и старшими. Въ мір нтъ ничего трудне воспитанія. Здсь одна, часто просто вздорная, ошибка со стороны учителей и воспитателей роняетъ ихъ въ глазахъ ребенка, пріучаетъ его къ неуваженію, а потомъ къ желанію побдить непріязненную личность. И то мгновеніе, въ которое ребенокъ впервые почувствовалъ желаніе воевать съ учителями и воспитателями, бываетъ по большей части минутою нравственной гибели ребенка, началомъ его вредныхъ шалостей, упорной лни не отъ врожденной сонливости, а вслдствіе каприза и дтски наивнаго стремленія отравить покой врага, взбсить его своимъ поведеніемъ, жертвуя за это своею спиною, потерею стыда и боязни наказанія. Надо до чрезвычайности осторожно анализировать факты, чтобы стать судьею между дтьми и наставниками, и если вы будете безпристрастны, то всегда найдете, что виноваты вторые, считающіе святое дло воспитанія пустою игрою, доставляющею средства къ существованію. Имъ въ голову не приходитъ, что малйшая ошибка съ ихъ стороны губитъ навсегда характеры десятка дтей, приготовляетъ обществу негодныхъ и часто вредныхъ гражданъ. Имъ и въ голову не приходитъ, что, вмст съ званіемъ учителей и воспитателей, они берутъ въ свои руки будущность цлаго поколнія людей, что тотъ, кто на десятомъ году жизни мститъ и тшится воткнутою въ стулъ врага-учителя булавкою, очень легко можетъ на тридцатомъ году жизни потшиться ножомъ въ дл съ врагами. Тутъ не скачки, а переходъ съ одной ступени на другую. Учитель, это — духовный отецъ, или палачъ. Когда подумаешь обо всемъ этомъ серьезно, то и какой-нибудь Матвй Матвичъ Матвевъ или Ньюландъ становятся далеко не смшными, а просто страшными, бросающими въ дрожь дятелями, какъ бросаетъ въ дрожь буффъ или арлекинъ въ роли палача…
Но вс эти истины, къ несчастію, такъ стары, такъ общеизвстны, что дальновидные критики именно за нихъ назовутъ мою біографію скучною, а читатели сочтутъ своею обязанностью пропустить эту страницу безъ прочтенія и, попрежнему, не думая о сданныхъ въ архивъ вопросахъ, нетерпливо станутъ искать глазами сцены съ разговорами, по числу которыхъ мряется достоинство современныхъ литературныхъ произведеній. Мы вс очень любимъ болтовню!.. Нечего длать, перейдемъ къ сценамъ съ разговорами…
Прошло еще три года школьной жизни. Въ это время я получилъ отъ сестры и отъ отца письма, разумется посл гувернера и директора, которыхъ очень интересовала моя переписка съ родными, у директора же оставались и присылаемыя мн деньги, он забирались потомъ по мелочи. Разъ пять въ теченіе каждаго года бывалъ я у тетки и каждый разъ слышалъ отъ ея чопорнаго семидесятилтняго лакея одну и ту же стереотипную фразу: ‘Ея превосходительство желаютъ, чтобы вы поздравили ихъ съ праздникомъ’. Въ одинъ изъ этихъ торжественныхъ дней меня очень удивило, что ко мн явился не старый, а молодой лакей, и замнилъ знакомую фразу боле простыми и ясными словами: ‘Васъ велно привести къ тетушк!’ Я спросилъ о чопорномъ старик, мн отвтили, что онъ умеръ. Еще боле удивился я, когда въ слдующій торжественный праздникъ ко мн не явился и молодой лакей тетки, а черезъ нсколько дней пришло письмо отъ отца, запечатанное черной печатью и извщавшее о смерти самой тетки.
— Не испугайся,— сказалъ мн Фитилькинъ, заботливо призвавъ меня къ себ и отдавая письмо.— Тутъ теб пишутъ объ одной не очень пріятной новости. Твоя тетка была очень, очень опасно больна…
Директоръ пріостановился. Я стоялъ совершенно покойно и вдаль продолженія рчи.
— Вылчить ее было нельзя, она умерла.
— А-а!— въ какомъ-то отупніи промолвилъ я.— Когда же ее хоронить будутъ?
— Ее уже похоронили въ прошлую среду, какъ можно думать, судя по письму.
— Такъ это, врно, ее и везли мимо нашего класса подъ краснымъ балдахиномъ,— ршилъ я, вспомнивъ процессію, виднную мною въ среду.
— Какъ видно, такъ тебя не очень печалитъ ея смерть!
— Нтъ, мн жалко…
Я остановился и покраснлъ: мн нисколько не было жалко тетку.
Послднія письма отца приходили не изъ Москвы, но изъ нашей родной Шуповки, почему я и могъ заключить, что отецъ переселился въ деревню, это подтвердилъ мн и Митричъ, жившій гд-то въ Петербург и изрдка посщавшій меня. Онъ былъ по лицу такимъ же, какъ и прежде, но его ноги плохо ходили и слезы, при малйшемъ волненіи набгавшія на глаза, говорили, что и надъ этой развалиной пронеслось еще нсколько лтъ. Эти года прошли не безъ слда и надо мною, я сталъ очень высокъ ростомъ, сдлался очень развязнымъ молодымъ человкомъ, заботился о красивой стрижк волосъ и чесалъ ихъ одинаково съ амбасадеромъ, считавшимся свтскимъ человкомъ. Меня любило товарищество. Я велъ себя хорошо, потому что около меня стоялъ Хохряковъ. Онъ съ каждымъ днемъ все сильне и сильне привязывался ко мн, иногда его просто сердило, если кто-нибудь мшалъ нашимъ прогулкамъ вдвоемъ по двору. Въ его душ накипло столько горя и желчи, что другъ и повренный ему становился необходимымъ, товарищество начинало тяготить его своимъ безпечнымъ весельемъ, своими безплодными продлками. Между тмъ организмъ Хохрякова быстро разрушался. Посл утомительнаго прогулками для составленія гербаріевъ и коллекцій наскомыхъ и веселаго свободой, чистымъ воздухомъ лтняго времени, мой другъ слегъ въ постель, лтнія прогулки уходили его окончательно, а ему до выпуска, до поступленія въ юнкера, оставался только годъ. Настали дни почти двухнедльной бездятельной жизни въ город, посл дачи. Я въ это время тоже былъ не очень здоровъ и лежалъ въ комнат для больныхъ, хотя могъ бы со своею болзнею и не быть тамъ, но мн не хотлось отлучаться отъ моего друга. Часто къ нему собирались и другіе товарищи, иногда мы играли въ карты, иногда просто болтали разный вздоръ, потшая умирающаго. Я не знаю ничего боле печальнаго, какъ смерть юноши, окруженнаго здоровыми, полными надеждъ товарищами, желающаго жить, терзаемаго мыслью о неизбжной близкой смерти. Каждое его слово, каждый взглядъ ржутъ ножомъ по-сердцу.
— Вотъ, господа, умирать приходится, а вдь можно бы еще пожить,— говорилъ онъ, улыбаясь своею горькой усмшкой и отбрасывая назадъ отросшіе во время болзни черные кудрявые волосы.
Мы молчали.
— И отчего это такъ жить хочется, хотя вся жизнь прошла гадко и, врно, пошла бы еще хуже, потому что дальше въ лсъ, больше дровъ?.. Вдь и не жаль мн никого…
— Какъ никого, а мать?— спросилъ кто-то.
— Мать меня похоронила, отдавая за полторы тысячи верстъ въ училище. Мы съ ней не видались девять лтъ, не бда, если и дольше не увидимся. Вотъ, тебя немножко жаль, Шуповъ…
Однажды Фитилькинъ явился къ больному, подошелъ къ его кровати и сталъ съ нимъ говорить, стараясь его ободрить:
— Вотъ, Богъ дастъ, поправиться къ весн, такъ тебя твоя матушка на свой счетъ на кумысъ свезетъ.
— Охъ, Владиміръ Петровичъ, туда и провожать никто не пойдетъ, лучше ужъ на Смоленское, оно ближе,— сшутилъ умирающій.
Между тмъ, Фитилькинъ, котораго сильно тревожилъ больной, такъ какъ у насъ не оставались опасно больные, далъ знать его матери о положеніи больного, ее поразило это извстіе, какъ громъ. Она поспшно пріхала въ Петербургъ. Я сидлъ недалеко отъ кровати Хохрякова, когда она въ первый разъ вошла къ нему въ комнату и остановилась въ недоумніи посредин, глядя на сына. Девять лтъ страшно измнили его. Она отдала его пухленькимъ, краснощекимъ и загорлымъ десятилтнимъ ребенкомъ, теперь передъ нею лежалъ, блдный, худой, высокій ростомъ молодой человкъ съ строгими чертами умнаго и выразительнаго лица.
— Ваничка,— воскликнула она и бросилась къ нему.
— Тише, у меня шпанская муха на груди,— произнесъ больной ледянымъ голосомъ и защитилъ свою изрытую мушками грудь рукою.
Въ этихъ словахъ былъ какой-то страшный смыслъ, кажется, цлая бездна открылась передъ несчастною матерью. Можетъ быть, ей вспомнились въ эту минуту и письма сына, и ея отвты на нихъ. Она посидла съ часъ у его кровати, онъ лежалъ въ полузабытьи и потомъ тихо уснулъ. Она едва слышнымъ поцлуемъ поцловала его блдный лобъ и на цыпочкахъ вышла вонъ.
Черезъ нсколько дней она снова была у него и, узнавъ отъ доктора, какъ страшно мучился ея сынъ въ прошлую ночь, начала плакать. Это раздражило больного.
— Чего тутъ плакать?— сказалъ онъ.— Я вамъ двадцать разъ писалъ, что я не созданъ для здшняго климата, что и въ той школ я не хочу быть, что меня уморитъ здшняя жизнь,— ну, вотъ и уморила.
— Другъ мой, кто же это могъ предвидть!
— Кто, кто? Я предвидлъ! Такъ мн врить не хотли, думали: ‘Онъ притворяется, мерзавецъ.’ Кто далъ вамъ право подозрвать меня во лжи, считать подлецомъ? И можете ли вы меня любить, если я подлецъ, обманщикъ въ вашихъ глазахъ? Чего-жъ тутъ плакать? Однимъ негодяемъ будетъ меньше!
Мать сидла молча, по ея щек катилась одинокая слеза. Несчастная женщина видла, что больной находится въ состояніи нервнаго раздраженія, и не имла средства успокоить его.
— Ну, этого не могли предвидть, такъ другого могли ожидать,— продолжалъ онъ.— Примръ былъ: брата въ юнкера противъ воли отдали, на войн убитъ. Тоже юноша былъ! И его оплакивали. А все изъ-за того, что можно было насъ съ рукъ сбыть, воспитать даромъ. Надо же и платить за это.
— Господи, до чего я дожила!— прошептала мать.
Она была до того жалка въ эту минуту, что становилось страшно за нее.
— А я и не жилъ, да вотъ въ гробъ иду! Вы думаете мн легко? Вдь я жить хотлъ бы… Вдь второй жизни не будетъ…
Больной въ изнеможеніи опустился на подушку и началъ бредить, потомъ, мало-по-малу, утихъ. Въ комнат царствовала гробовая тишина, минуты медленно уходили за минутами…
— Умеръ!— проговорилъ одинъ изъ товарищей, прошедшій мимо кровати Хохрякова и заглянувшій ему въ лицо.
Насъ, распивавшихъ чай въ больниц, какъ мы величали комнату для больныхъ, не имвшихъ никакого уваженія къ мертвому тлу, какъ-то ошеломило это слово, и мы со страхомъ взглянули на мать покойника. Она сидла молча, съ поникшей головой, съ опущенными на колни руками, и перебирала пальцами носовой платокъ… Я завернулся съ головой въ одяло, чтобы не видть и не слышать ничего, мн хотлось не жить въ эти минуты, даже не было во мн столь свойственнаго юности любопытства узнать, что будетъ дальше. Такія минуты рдко повторяются въ жизни, остаются въ памяти навсегда и тысячу разъ вызываютъ на размышленія, приводятъ къ новымъ заключеніямъ и, въ конц концовъ, постоянно навваютъ ужасъ, ужасъ и ужасъ…

VI.
Я напиваюсь пьянымъ.

Только посл смерти Хохрякова понялъ я, какъ я его любилъ, какъ онъ былъ мн нуженъ именно въ это время, когда мн пошелъ шестнадцатый годъ, то-есть настало время быстраго умственнаго и физическаго развитія. Въ этотъ періодъ жизни человку хочется жить полне и шире, у него является неодолимое стремленіе къ чему-то неизвстному. Въ этотъ періодъ въ нашемъ обществ у юношей или развивается мечтательность до безобразныхъ размровъ, до писанья въ день двадцати стихотворныхъ посланій къ ней, или закипаютъ необузданныя страсти, слдствіемъ которыхъ бываютъ первыя ошибки, первые пороки и мелкій развратъ, отъ которыхъ мене всего можетъ спасти закрытое учебное заведеніе. Вс это видятъ, и никто не хочетъ явиться въ эти минуты спасителемъ юношей, потому что до нихъ никому нтъ дла, никто не хочетъ заинтересовать ихъ какою-нибудь честною дятельностью, чтобы они знали, какъ провести свободное отъ ученья время. Попрежнему въ этотъ періодъ заставляютъ ихъ только долбить сухіе учебники, не объясняя, на что можетъ пригодиться эта школьная суть, попрежнему кажется имъ пустою прихотью старшихъ преподаваніе исторіи и географіи, которыя, по ихъ соображеніямъ, ни на что не нужны, еще мене нужными кажутся какому-нибудь будущему дипломату алгебра и геометрія, химія занимаетъ, всхъ своими забавными опытами, но серьезно занимается ею одинъ изъ ста человкъ. Разумется, на вс эти и подобныя имъ ненужныя науки каждый старается посвятить какъ можно мене времени и остальные свободные часы наполняетъ чмъ можетъ. Ну, а чмъ можетъ у насъ наполнить юноша свои свободные часы, особенно если онъ живетъ въ какомъ-нибудь учебномъ заведеніи, а не дома? Въ свободные часы онъ не можетъ идти изъ училища въ театръ, не можетъ заняться какимъ-нибудь ремесломъ, хотя каждый чувствуетъ охоту что-нибудь поточить, попилить, поклеить, не можетъ онъ провести вечеръ въ обществ опытныхъ, старшихъ возрастомъ людей, разршить съ помощью ихъ свои неясные сомннья и вопросы, потому что ни одинъ учитель, гувернеръ, инспекторъ или какая-нибудь другая школьная власть не допуститъ въ свое общество этихъ юношей, потому что юноши надоли этимъ служащимъ безъ призванія господамъ, потому что съ юношей надо быть осторожнымъ, нельзя при немъ предаваться картежной игр, оргіямъ, разнузданнымъ рчамъ, которыя заставляютъ насъ краснть, достигнувъ нашего слуха на Снной площади, и которыя вызываютъ веселый смхъ въ каждой холостой компаніи, составляютъ ея соль. Юношамъ остается одно: чтенье дрянныхъ романовъ, мечтанье и развратъ. Ну, и не пеняйте, если ваши дти годны только на тасканье за женской юбкой!..
Посл смерти Хохрякова мн было нечего длать въ его кружк. Стремленье къ сальностямъ, къ кутежу стало замтне проявляться въ немъ съ тхъ поръ, какъ не стало его руководителя. Сверхъ того, это были воспитанники, оканчивавшіе свои учебные годы, и потому они считали долгомъ длать опыты того, что они будутъ длать въ большихъ размрахъ, будучи на вол. Начальство начинало на нихъ коситься и ждало перваго случая, чтобы наказать примрно. Съ грустью проходилъ я мимо того мста въ сухой канав, гд обыкновенно помщался кружокъ Хохрякова, гд вс давно привыкли къ моему присутствію, хотя я и былъ моложе ихъ. Однажды, когда а проходилъ мимо этого завтнаго мста, меня окликнули:
— Шуповъ, иди къ намъ!
Я узналъ голосъ Соболева и подошелъ.
— Хочешь папиросу?— спросилъ меня другой пансіонеръ Грабовскій, знавшій, какъ и вс другіе, что я не могу курить.
— Двочки не курятъ, господа,— подшутилъ Соболевъ, знавшій тоже, что у меня болитъ голова отъ папиросъ.
Я вспыхнулъ и взялъ папиросу, мн хотлось обругать этого господина, но еще боле хотлось плакать отъ досады и отъ душившаго меня дыма.
— Э! такъ ты, пожалуй, и отъ рюмки вина не откажешься?
— Если захочу, такъ выпью.
— Видно, теперь некому командовать тобою, умеръ наставникъ и благодтель.
— Какой наставникъ?
— Хохряковъ, будто ты не понимаешь!
— Онъ никогда не былъ моимъ наставникомъ, я не ребенокъ.
— Ну, такъ мы приглашаемъ тебя къ себ сегодня вечеромъ,— смясь замтилъ Грабовскій.
— Да, да, приходи чай пить!— подхватили голоса обрадованныхъ возможностью сыграть шутку воспитанниковъ.— Надо тебя угостить!
— Да онъ не придетъ, побоится, что вино будетъ.
— Приду,— отвтилъ я, поддаваясь чувству ложнаго стыда, не допускавшаго меня уйти отъ людей, явно смявшихся надо ивою.
У меня уже кружилась голова отъ табаку.
Вечеромъ, дйствительно, меня зазвали въ одну изъ укрытыхъ отъ надзора комнатъ пить чай. Комната эта принадлежала одному изъ школьныхъ служителей и давалась намъ не даромъ. За чаемъ была и бутылка вина, какъ кажется, купленнаго ради потхи надо мною. Кругомъ меня что-то говорили, чему-то громко смялись, я смялся еще громче, такъ что Соболевъ, тоже смясь, зажалъ мн ротъ рукою. Грабовскій сострилъ, что сегодня праздникъ Луки, цлованіе соболевской руки. Я началъ ругаться.
— Ну, полно ругаться!— крикнулъ кто-то: я уже не узнавалъ голосовъ.— Подемъ съ нами къ нашей тетушк.
— Нтъ, господа, онъ побоится хать къ ней.
— А вотъ поду!— крикнулъ я, топая ногою.
— Ха-ха-ха!— захохотало нсколько голосовъ.— Да она тебя высчетъ!
— Поду!— кричалъ я.
— Полно орать. Онъ совснъ пьянъ отъ трехъ рюмокъ, отведите его спать.
Ругая кого-то и слыша чья-то увщанія, пришелъ я въ спальню и улегся спать неизвстно какъ, неизвстно когда. Такія продлки не проходятъ даромъ, тмъ боле, когда гувернеры не дремлютъ. На другой день меня позвали къ директору. У него сидлъ Мальцевъ. Оба они были хмурые, безмолвные. Мальцевъ начать меня допрашивать, что я вчера длать, гд былъ вечеромъ, что тамъ длали другіе и кто эти другіе…
— Такъ ты ушелъ спать въ девять часовъ?— спросилъ Фитлькинъ.
— Да!— отвчалъ я.
Въ эту минуту въ комнату влетлъ — онъ всегда летать — черненькій либералъ-инспекторъ, составлявшій вчную оппозицію Мальцеву и иногда не безъ пользы для школы, гд онъ представлялъ первую ласточку, пророчившую весну. Онъ желалъ сдлаться популярнымъ и потому постоянно горячился за свои идеи при воспитанникахъ.
— Гувегнеговъ смнить, надзигателёй смнить надо!— вполголоса заговорилъ онъ съ директоромъ на своемъ птичьемъ язык, замняя всюду букву р буквою г. Этотъ выговоръ какъ нельзя боле гармонировалъ съ его вертлявою, маленькою фигуркою.— Тутъ-съ сченье, гозга, кагцегы, заключенье ничего не помогутъ. Это-съ все будетъ вгеменное…
— Что вы мн толкуете о смн гувернеровъ! Въ карман новые-то у меня сидятъ, что ли? Надзоръ надо усилить! вотъ что надо сдлать.
— Это-съ не пгссчетъ зла. Надзогь газовьетъ только способность обманывать.
— Ну, такъ что же, по-вашему: позволить имъ на шею къ намъ ссть, кнутикомъ насъ погонять?
— Я этого-съ не тгебую, не желаю! Я смны гувегнеговъ тгебую.
Я не знаю, чмъ кончился этотъ разговоръ. Фитилькинъ поспшилъ отвести меня въ сторону, оставилъ инспектора говорить съ Мальцевымъ и изъ предосторожности поставилъ меня къ разговаривающимъ спиною, вроятно, полагая, что я слышу глазами, и началъ читать мн наставленіе, ввертывая угрозы и тыкая меня своимъ жирнымъ, квадратнымъ пальцемъ то въ лобъ, то въ грудь, то въ плечо, сообразно съ содержаніемъ рчи и поддерживая такимъ образомъ дятельность моего ума и чувства. Вспоминая теперь эту сцену, я благодарю небо, что оно надлило Фптилькнна такими жирными, похожими на резиновыя трубочки, пальцами.
Меня посадили на три дня въ карцеръ, но прежде я долженъ былъ, вмст со вчерашними кутилами, присутствовать на экзекуціи, совершенной надъ Соболевымъ. Ему предложилъ Фитилькинъ на выборъ два наказанія: изгнаніе изъ школы или розги. Соболевъ выбралъ послднее. Это былъ послдній взрослый воспитанникъ, высченный въ нашемъ училищ, скоро и совсмъ начала выводиться изъ употребленія розга. Соболева выпороли, но Фитилькинъ посовстился дать ему свою руку для цлованія. Многое передумалъ я въ карцер, эта грязная каморка, исписанная непозволительными пошлостями, оберегаемая знаменитымъ самодомъ, три дня одиночества, сознаніе гадости моего поведенія подйствовали на меня сильно. Стало мн совстно, что мое ученье идетъ все хуже и хуже, что я почему-то не могу заниматься и, сидя за книгою, думаю о постороннихъ предметахъ. Я далъ себ слово быть прилежнымъ, но дло отъ этого не пошло лучше, наука мн была противна, я считалъ ненужными вс преподаваемые предметы, былъ разсянъ и находился постоянно въ тревог. Прогулки по городу посл сиднья въ классахъ должны бы были укрплять меня, но он, напротивъ того, утомляли меня, и посл каждой прогулки я впадалъ въ бездйствіе, предавался мечтамъ.
Я ршился, наконецъ, написать отцу, что мн скучно быть по воскресеньямъ въ училищ, что при жизни тетки я ходилъ иногда къ ней, а теперь мн некуда ходить, что, наконецъ, я почти одинъ остаюсь по праздникамъ въ школ, то чтобы онъ позволилъ мн бывать у Люлюшиныхъ. Отецъ отвтилъ: ‘Глупости! ты чушь порешь! Ты окруженъ десятками такихъ же мальчишекъ, какъ и ты, и, значить, въ твоей вол играть съ ними и не скучать. Если бы ты подумалъ о томъ, что ты пишешь, то теб не пришлось бы краснть теперь за высказанную тобою глупость’. Этотъ отвтъ заставилъ меня махнуть рукою на все и сдлаться тмъ, чмъ были другіе, то-есть безпечнымъ, немыслящимъ, отдающимся всмъ случайностямъ существомъ. Я снова пустился въ разныя продлки, лтомъ согласился съ тремя товарищами чаитъ и составилъ свой кружокъ. Къ намъ присоединилось еще нсколько воспитанниковъ. Лтнее время летитъ быстро, прогулки, ловля бабочекъ, рыбы, собиранье и сушенье цвтовъ, купанья — все это заставляетъ двигаться, ни о чемъ не думать, кром близкаго отдыха. Вообще въ такой жизни нтъ времени опомниться и осмотрться, если только человкъ вполн отдастся теченію окружающей его жизни. Я игралъ въ нашемъ кружк очень важную роль, острилъ искусне другихъ, въ спорахъ оставался побдителемъ, имя очень громкій голосъ, хвасталъ знаніемъ разной дряни, серьезно разсуждалъ о томъ, что на зиму запущу волосы, что короткая стрижка гадка и выходитъ изъ моды, сильно завидовалъ въ душ усамъ одного изъ товарищей и щипалъ свою верхнюю губу, на которой не было и пуха. Я сорилъ деньгами и былъ кругомъ въ долгу, мое обращеніе съ прислугой было нестерпимо-дурно.
— Когда-нибудь ты нарвешься на бойкаго лакея,— угрожали мн мои товарищи, когда я слишкомъ забывался въ обращеніи съ школьной прислугой.
— Вотъ еще выдумали! Этимъ холопамъ только деньги плати, такъ они съ радостью будутъ подставлять щеки подъ оплеухи. У нихъ и пословицы-то какія: ‘какъ ни зови, только хлбомъ корми’, или ‘брань навороту не виснетъ!’
— Однако…
— Однако, я вымазалъ дегтемъ мальчишку нашего самода и пустилъ его въ этомъ вид на улицу, да вдь не пожаловался же самодъ на меня за это?
— Ты куда выйдешь?— спросилъ меня, перемняя разговоръ, мой старый знакомый Золотовъ, сдлавшійся довольно странною личностью: онъ былъ склоненъ къ загулу, къ кутежу, и въ то же время сильно сочувствовалъ честнымъ идеямъ, которыя начинали въ это время проникать въ наше общество.
— Въ гусарскіе юнкера, душа моя, думаю выйти,— промолвилъ я.— Мн оставалось два года до выпуска.
— Содержаніе дорого.
— Такъ что-жъ такое? У меня деревня, вроятно и капиталъ найдется. Отецъ мало тратить на мое воспитаніе и, значитъ, проценты все растутъ.
— А какъ отецъ-то не дастъ теб ничего изъ этого капитала?
— Разв онъ сметъ! Имніе мое, мн мать его оставила.
— То-то ты закутишь, какъ вырвешься на волю! Теперь-то тебя присадили, голубчика!
— Кто присадилъ?— вспылилъ я.
— Какъ кто?
— Ну да, куда? кто? я тебя спрашиваю,— кричалъ я.— Я самъ не хотлъ ходить по праздникамъ въ отпуски, а захочу, такъ я буду ходить.
— Да куда, вдь у тобя родныхъ здсь нтъ?
— А куда захочу, туда и пойду, хоть въ кабакъ!— и я захохоталъ удалымъ смхомъ.— Я, братъ, военнымъ буду, а не какимъ-нибудь штафиркой, какъ ты!..
Я въ этотъ день не пилъ вина, но я былъ пьянъ, уже нсколько мсяцевъ я былъ пьянъ безъ помощи вина. Это было опьянніе необузданной безшабашной удали, въ которую вылились вс мои нравственныя силы, неимвщія ни другого дла, ни другого пути. И съ какимъ отвратительнымъ хохотомъ, съ какой самонадянностью говорилъ я о своемъ предполагаемомъ противодйствіи отцу и какъ игралъ именемъ этого человка, котораго одинъ взглядъ едва не заставлялъ меня падать въ обморокъ.

VII.
Я встрчаюсь съ обществомъ и дйствительною жизнью.

Чтобы исполнить свое желаніе и ходить въ отпускъ помимо позволенія отца, я написалъ письмо къ Кольк, прося его зайти поскоре ко мн. Мы съ нимъ видались въ послднее время рдко, встрчались очень радостно, братски цловали другъ друга и, походивъ по школьному коридору, разставались какъ-то грустно и вмст съ тмъ холодно. Причиной этого было то, что мы съ Колькой уже стояли на разныхъ берегахъ и сойтись покуда не было возможности. Кольку, знавшаго всю грязь и мерзость городской жизни, пугалъ цинизмъ моихъ рчей, онъ не выносилъ безъ краски стыда этого ухарскаго тона моихъ неистощимыхъ анекдотовъ. Его суровые разсказы о гимназіи, о домашнихъ длахъ скользили мимо моихъ ушей, не задвая меня за живое, съ такимъ же невниманіемъ слушалъ я его восторженныя рчи о какомъ-то учител Шупов, и только посмялся предположенію Кольки, что какой-нибудь учителишка можетъ-быть нашимъ родственникомъ. Все это оскорбляло и раздражало Кольку. Онъ ходилъ ко мн все рже и рже, но оставить меня, повидимому, не могъ, какая-то непонятная для него самого въ то время сила привязывала его ко мн, несмотря на всю мою пошлость. Въ коридор, гд мы обыкновенно ходили, часто происходили странныя сцены, памятные и понятныя только намъ съ Колькой: я боюсь говорить о нихъ подробно, такъ он странны для постороннихъ. Мы ссорились, говорили другъ другу рзкія, непріятныя слова, окончательно ршались никогда не встрчаться, и потомъ въ обычный день я стоялъ долгіе часы у окна и смотрлъ на дорогу, ожидая, не появятся ли Колька. Если онъ не появлялся, мн длалось тяжело, невыносимо-тяжело, хотя я и уврялъ себя, что его не люблю, и вотъ я писалъ къ нему: ‘Колька, я не имю никакого права просятъ тебя придти ко мн, но я нездоровъ, и потому, ради Бога, приди ко мн еще одинъ разъ’. И Колька приходилъ… Мн хотлось въ эти минуты плакать, просить у него за что-то прощенія, цловать его руки, но мн было стыдно, и встрча была холодне, чмъ бы слдовало ожидать по письму, а прощаніе снова походило на ссору…
— Что теб нужно, голубчикъ?— спросилъ Колька, являясь въ школу посл полученія послдняго письма.
— Да вотъ, Колька, въ отпускъ мн хочется ходить, такъ скажи своей матери, чтобы она пріхала взять годовой отпускной билетъ.
— Гм!.. право не знаю, согласится ли она,— нершительно замтилъ онъ.
— Вотъ еще! отчего не согласится? Разв ей трудно дохать до нашего училища и взять билетъ? Больше ничего не нужно.
— Знаю, что больше нечего не нужно,— задумчиво проговорилъ онъ и, помолчавъ съ минуту, спросилъ меня:— не могу ли я взять билетъ?
— Вотъ еще выдумалъ? Такъ теб и дадутъ!
— Но вдь я теперь не ребенокъ, а студентъ…
— Все же не дадутъ, ты холостой.
— Да вдь я съ отцомъ и съ матерью живу, могу отъ ихъ имени вхять билетъ.
— Ахъ, да говорятъ теб русскимъ языкомъ, что не дадуть!— крикнуль я, начиная злиться.
— Чего же ты кричишь-то? Экая проклятая привычка! Куда же ты будешь ходить въ отпускъ?— спросилъ онъ, помолчавъ.
— Къ вамъ.
— Къ намъ?!— съ испугомъ воскликнулъ Колька и весь вспыхнулъ.
Омь началъ ходить быстре по коридору, и видно было, что въ его голов роились мысли, которыхъ онъ не могъ высказазъ.
— Слушай,— началъ онъ, глядя не на меня, а въ сторону.— Ни отецъ, ни мать не согласятся брать тебя въ отпускъ даромъ. Ты долженъ это знать.
— Что же, разв я ихъ объмъ? Сама же твоя мать всегда трезвонила, что тарелка супу не разорить ее, впрочемъ, если нужно, такъ я ей, пожалуй, буду платить поденно. Это интересно! Ха-ха-ха!
Колька вспыхнулъ.
— Мн твои разсужденія не нужны,— горячо замтилъ онъ.— Я теб сказалъ фактъ, который ты долженъ знать.
— Вотъ-съ какъ! Ну-съ, такъ какъ я теперь знаю этотъ фактъ,— передразнивалъ я его:— то я васъ избавлю отъ своихъ посщеній и буду ходить къ товарищамъ, которые хотя и не друзья мн, а просто товарищи, но наперерывъ приглашаютъ къ себ, не требуя за это ни гроша.
Я не понималъ, что Кольку мои слова рзали, какъ ножомъ. Я ходилъ огромными шагами по коридору, и бдный Колька, не учившійся шагистик, едва успвалъ бгать за мною. Мн даже не было совстно передъ сторожемъ, сидвшимъ у окна въ коридор и слышавшимъ наполовину нашъ разговоръ.
— Ты, голубчикъ, не понимаешь еще жизни.
— Ну, прошу безъ поученій!— крикнулъ я.— Это просто свинство!
— Чего ты кричишь? Пріучили васъ въ школ горломъ брать. Для этого ума не много нужно, а только грудь здоровая нужна.
— Чего ты наставленія мн читаешь? Убирайся къ чорту!
Колька пожалъ плечами и спросилъ меня холоднымъ тономъ:
— А годовой билетъ брать или нтъ?
— Если ваша матушка будетъ такъ добра,— отвтилъ я, ломаясь и желая быть дкимъ:-то пусть возьметъ.
— Она возьметъ,— все тмъ же тономъ, глядя мн въ глаза, произнесъ Колька и простился со мною, не подавая мн руки.
Я не пошелъ провожать его, какъ длалъ это всегда, и, повернувшись на каблукахъ, направился въ спальню, насвистывая маршъ. Выходя изъ коридора, я обернулся назадъ и увидалъ Кольку: онъ стоялъ въ противоположныхъ дверяхъ и глядлъ мн вслдъ. Мое лицо вспыхнуло, я хотлъ, поддаваясь первому движенію, вернуться къ нему, но онъ пожалъ плечами и тихо вышелъ вонъ. На другой день Люлюшина пріхала взять мн годовой билетъ.
— Какъ вы выросли, душенька,— затарантила она, встртивъ меня и цлуя въ губы.— Какъ я рада, что вы будете иногда ходить къ намъ! И зачмъ это вашъ папаша безпокоился мн на извозчика присылать, я и пшкомъ бы могла сходить за билетомъ.— Я остолбенлъ и въ ту же минуту понялъ, что Колька далъ ей изъ своихъ денегъ на извозчика. ‘Дуракъ!— говорилъ я мысленно:— не могъ онъ мн сказать, что его матери на водку нужно за труды дать! Я и самъ бы далъ ей’. Я не понималъ въ т годы, что даромъ никто не обязанъ бгать для меня, еще мене понималъ я то чувство, которое всегда заставитъ трезваго сына заслонить мать, хотя бы она была пьяна, и подставить свою грудь за отца, хотя бы онъ былъ виноватъ,— то святое чувство, которое такъ тсно и крпко связываетъ семью въ великій союзъ. Я уже не имлъ семьи, мои понятія объ отношеніяхъ дтей къ родителямъ ограничивались тмъ, что я считалъ послднихъ обязанными длать все для дтей, безъ всякаго права на благодарность любовь. Я и почти вс мои товарищи, не видавшіе своихъ семей по нскольку лтъ, считали эти понятія вполн врными, логическими, разсуждая на своемъ циническомъ, выработавшемся, вслдствіе отсутствія общества и женщинъ, язык: ‘мы не просили ихъ рожать насъ на свтъ!’
Наконецъ-то началось мое знакомство съ дйствительною жизнью и съ тмъ многочисленнымъ классомъ петербургскаго общества, котораго члены по большей части любятъ говорить о своихъ предкахъ только до дда. Они совсмъ не любятъ говорить о своей прошлой служебной карьер, во время которой они запаслись благопріобртеннымъ имуществомъ, кстати и некстати говорятъ: ‘нашъ брать, помщикъ!’ хотя они въ своей деревн были именно столько времени, сколько нужно было для первыхъ хозяйственныхъ распоряженій во дни ея покупки, ихъ старшія дти часто очень плохо пишутъ по-русски, но меньшія воспитываются въ корпусахъ и институтахъ и даже говорятъ ради шика нараспвъ по-французски, не подозрвая, въ простот сердечной, что въ Париж только трактирная прислуга, модистки, да русскіе позволяютъ себ psalmodier la langue. Здсь отцы семейства, поигрывающіе въ картишки, тающіе въ балет и трепещущіе подъ башмаками женъ, здсь жены, мряющія свое счастіе ярусомъ абонированной въ складчину ложи въ опер, числомъ шелковыхъ платьевъ и золотыхъ вещей, сыновья-хлыщи, сыновья-фаты, завидующіе чужому рысаку и чужой любовниц, ищущіе невстъ съ деньгами, чтобы завести и рысака, и любовницу, остроумные остроуміемъ переведеннаго съ французскихъ романовъ, не слдящіе ни за наукою, ни за политикой, ни за общественными длами, слдящіе только за женскою юбкой, за числомъ пикниковъ, попоекъ и скандаловъ, не берущіе, какъ брали ихъ отцы, взятокъ въ рубль, но охотно принимающіе приношенія во сто рублей, смющіеся надъ отцами, хлопотавшими за этотъ рубль, и не длающіе лишняго шага за взятые сто рублей, здсь институтки-дочери, затаскавшія свои лица вмст съ бальными платьями, притупившія свои чувства въ праздной мечтательности, плачущія надъ пошлымъ романомъ и холодно выгоняющія изъ дома несчастную горничную, неловко подавшую имъ стклянку съ румянами, здсь мелкіе балики, крошечные концертики, съ виртуозами подозрительнаго свойства, презрніе къ статскимъ, если они не служатъ въ иностранномъ министерств, презрніе въ военнымъ, если они служатъ не въ гвардіи, не въ уланахъ и не въ гусарахъ, здсь двушки пробуютъ кокетничать въ свободное время съ мальчиками, съ дтьми, такъ какъ это не опасно, а между тмъ, все же практика, играютъ во вздохи, въ поцлуи, въ ревность, здсь мишурное богатство снаружи — и нищета, грязь, грубость за кулисами, въ спальн… Расплата съ кредиторами, лавочниками, слугами, каретниками всегда впереди, въ будущемъ… Вотъ та жизнь, которую увидалъ я. У Золотова со мною любезничала его сестра Лиза, двушка, которой въ теченіе послднихъ семи лтъ шелъ двадцать первый годъ. Она закатывала передо мною глазки, жала мн руку крпче обыкновеннаго, жаловалась на судьбу, представляя себя жертвою матеря, и однажды очень нжно приклонилась головой на мое плечо. Все это окончилось нсколькими поцлуями, нсколькими нулями въ училищ и насмшками надъ остановившейся на двадцать-первомъ году двой, которую я промнялъ на сестру кадета Скворина, шестнадцатилтнюю двушку. Я былъ влюбленъ въ нее, даже началъ кропать посланія къ ней и иногда лишній часъ ворочался въ постели, думая о желая быть вчно съ нею: все это было и пошло, и скверно. А между тмъ, служащіе братья моихъ товарищей смялись и трунили надо мною, остроумно называли меня теоретикомъ любви и, не вря, что я еще не совсмъ развратился, съ презрніемъ слышали мое признаніе, что я не знаю толку въ вин и не умю отличить дрянной мадеры отъ хорошаго хереса: они имли полное право презирать меня за это, потому что они сами вподв обладали всми качествами содержателей винныхъ погребовъ.
Въ это же время судьба столкнула меня еще съ однимъ семействомъ. Читатель знаетъ, что меня навщалъ изрдка Митричъ. Онъ совершенно ослаблъ, плохо видлъ, плохо слышалъ и частенько являлся ко мн подъ хмелькомъ. Я начатъ подозрвать, что онъ побирается милостыней, потому что трудно было предположить, чтобы кто-нибудь держалъ его въ услуженіи. Эти подозрнія заставили меня спросить его, гд онъ живетъ.
— У нашей матушки-барыни,— отвтилъ старикъ.
— У какой барыни?— спросилъ, я и назвалъ фамилію одной изъ нашихъ родственницъ.
— Нтъ-съ, Павелъ Константиновичъ,— я не у нихъ живу,— проговорилъ онъ съ видомъ смущенія.
— Такъ у кого же? Какъ ее зовутъ?
— И-и, батюшка, да на что вамъ это знать?
— Я хочу знать!— топнувъ ногою, крикнулъ я старику.
Я перетолковалъ по-своему его смущеніе, счелъ его слдствіемъ обмана и потому хотлъ добиться до правды.
— Экіе вы стали вспыльчивые, точно папенька,— качая головой промолвилъ онъ,— Ну, что съ вами длать, ну, у Александры Ивановны я живу. Богаче вы, что ли, отъ этого стали?
— У какой Александры Ивановны? Кто она такая?
— Барыня-съ.
— Да почему же ты ее назвалъ нашею? У насъ нтъ въ родн никакой Александры Ивановны.
— Эхъ, Павелъ Константиновичъ, бить меня, стараго хрыча, надо! Языкъ мой — врагъ мой! не слдовало мн говорить объ этой барын. Бда, если папенька узнаеть, что я вамъ проболтался.
Старикъ, которому было на роду написано возбуждать невпопадъ мое любопытство, былъ видимо смущенъ и этимъ подталкивалъ еще болію меня на разспросы.
— Да скажи же, кто она такая!
— Что же вамъ сказать-то? Вы еще совсмъ дитя, только ростомъ-то, на лсъ глядя, вытянулись не приходится вамъ всего разсказывать.
Я разозлился, услышавъ, что я ребенокъ. Вчное пребываніе въ кругу мальчиковъ сдлало меня грубымъ, вчные споры съ разными школьными служителями, не длавшими ничего, если на нихъ не. прикрикнешь, сдлали меня строптивымъ и готовымъ кричать за каждую бездлицу. Я раскричался, и теперь мн и въ голову не приходило, что я долженъ уважать этого старика, носившаго меня на рукахъ.
— Если ты мн не скажешь, такъ я самъ узнаю, гд ты живешь. Говори же, не то худо будетъ, я вдь и отцу напишу!
Митричъ покачалъ головой.
— Ты, врно, милостыней побираешься…
— Да, съ вашихъ благодяній пойдешь по-міру…
Я вспыхнулъ и боле тихимъ голосомъ спросилъ снова объ этой барын.
— Она вашего дяденьки…
— Жена, что ли?
— Почти-что, только…
— А! любовница!— захохоталъ я.— Чего же ты боялся, ты думалъ, что я не знаю, что такое любовница? Ха-ха-ха!
— Какъ вамъ не знать-съ, Павелъ Константинычъ, еще удивительно, что у самихъ нтъ любовницы… Всему-то васъ научили… Если бы покойница маменька-то видла, ну, да, славу Богу, умерла во-время!.. Только не любовница Александра-то Ивановна, а законная жена вашего дяденьки она была, только теперь они въ развод…
— А-а! врно развратная!
— Полноте, сударь, вздоръ молоть!— необычайно строго произнесъ старикъ.— Не приходится вамъ такъ о людяхъ говорить. Александра Ивановна отмнная барыня, посмотрите-ка, какой у нея сынъ, не вамъ чета, ученый, матери помогаетъ, ея племянницу воспитываетъ, меня, старика, пріютилъ, а куда бы я пошелъ безъ него?
— Разв они бдные?
— Не богаты… Дядюшка-то вашъ ихъ бросилъ, ему и горя мало, что его сынъ убивается, горбъ гнетъ.
— Гд они живутъ?
— На что вамъ знать?
— Я хочу познакомиться съ ними, мы родня.
Между нами завязался жаркій споръ, окончившійся тмъ, что я узналъ адресъ моихъ родственниковъ. Зачмъ онъ былъ мн нуженъ? Мн хотлось непремнно увидать эту женщину, брошенную дядею. Въ моемъ воображеніи, развитомъ романами и пошлыми разсказами молодежи, мелькали какія-то сальныя картины, вызванныя словами: разводъ, брошенная мужемъ жена, я думалъ, что увижу эти картины въ дйствительности, войдя въ домъ своихъ родственниковъ. Потомъ, мечтая о знакомств съ ними, я представлялъ себ картину ихъ бдности и создавалъ планъ, какъ я упрошу дядю помочь имъ, помириться съ ними и какъ, въ конц-концовъ, буду ихъ благодтелемъ. Мн хотлось слыть добрымъ. Многіе найдутъ въ этомъ желаніи одно пустое тщеславіе, но, поврьте, что тотъ человкъ еще не вполн испорченъ, котораго тщеславіе подталкиваетъ на добро, значитъ, въ немъ еще не оборвалась та человческая струна любви, которую стоитъ только потянуть, чтобы она зазвучала сильне другихъ. Я попросилъ Митрича спросить позволенія у Александры Ивановны для моего посщенія. Черезъ недлю я получилъ приглашеніе.
— Не пишите вы только папеньк объ этомъ,— говорилъ Митричъ.— Шкуру онъ съ меня сдеретъ, если узнаетъ, что я надлалъ.
— Ахъ ты, трусъ, а еще противъ турокъ дрался! Разв я обязанъ отдавать отцу отчетъ въ своихъ длахъ? Что хочу, то и длаю: мн скоро семнадцать лтъ минетъ!
Отправляясь къ своимъ родственникамъ, я представлялъ себ ихъ бдность, никакъ не предполагая, что Митричу кажутся бдными вс т, кто живетъ бдне моего отца, и потому меня удивили признаки довольства въ ихъ жилищ. Первый разъ, когда я вошелъ въ него, полный грязныхъ мыслей, меня поразила и сконфузила простота и привтливость всхъ членовъ семьи. Никто не намекнулъ мн, что я не имлъ никакого права напрашиваться на ихъ знакомство, что я сдлалъ этимъ глупость, невжливость и пошлость, что я явился напоминаніемъ тхъ отношеній, о которыхъ, можетъ-быть, въ теченіе многихъ лтъ вс старались не вспоминать, не думать. Я былъ вполн школьникомъ, видлъ только призракъ жизни и не понималъ житейскихъ отношеній, не зналъ, что у каждаго человка есть множество больныхъ мстъ, старыхъ ранъ, полузабытыхъ проступковъ, что въ жизни надо быть чрезвычайно, до мелочности осторожнымъ, чтобы не разбередить этихъ ранъ, не напомнить этихъ проступковъ и не сдлаться палачомъ своихъ ближнихъ. Со мною обошлись ласково, пожалли, что я воспитываюсь вн дома, пригласили меня посщать ихъ по праздникамъ и сказали, что въ числ ихъ знакомыхъ я найду одного человка, знакомаго мн.
— Кого это?— спросилъ я.
— Николая Люлюшина.
— Какъ? разв онъ знакомъ съ вами?
— Да, но вдь онъ, кажется, говорилъ вамъ объ этомъ? У Тони очень много знакомыхъ студентовъ и гимназистовъ изъ тхъ гимназій, гд онъ учитъ,— сказала Александра Ивановна.
Я тутъ только вспомнилъ, что Колька нсколько разъ спрашивать у меня, нтъ ли въ нашей семь родственника Антона Шупова? Я вспомнилъ, какъ хвалилъ его Колька, какъ восхищался его умомъ, и почему-то смутился. Чтобы не показать своего смущенія, я старался быть смлымъ и развязнымъ, и началъ разсказывать анекдотцы и отпускать остроты, не подозрвая, что вс эти рдкости были не только разсказаны, но даже и перепечатаны сто разъ прежде моего рожденья на свтъ. Никто ни одной улыбкой, ни однимъ взглядомъ не выдалъ, какъ я смшонъ, со своимъ желаніемъ открыть Америку въ девятнадцатомъ столтіи. Только глазки пятнадцатилтней Ани, племянницы Александры Ивановны, смотрли на меня съ любопытствомъ и удивленіемъ, какъ на заморскаго звря. Мн было очень неловко чувствовать на себ этотъ взглядъ, я краснлъ и злился за то, что красню. Но еще боле взбсила меня эта двчонка въ ту минуту, когда я выходилъ въ переднюю, простившись съ хозяевами. Она спросила свою тетку:
— Зачмъ онъ приходилъ, тетя?
Я ясно разслышалъ этотъ вопросъ и всю дорогу до школы онъ мучилъ меня, и никакъ не могъ я найти на него отвта, угадать, что сказала на него Александра Ивановна. Мои щеки горли отъ стыда, и въ голов поминутно мелькала мысль:
‘Скверная двчонка!’
На слдующее воскресенье я снова отправился посл обда къ своимъ родственникамъ. Комната была полна молодежи. Вс были оживлены, говорили, спорили, нкоторые, повидимому, ссорились и черезъ минуту вели попрежнему очень дружескія бесды. Мой двоюродный братъ былъ душою кружка. Каждый вопросъ, поднимаемый имъ, казалось, былъ ему чмъ-то роднымъ, и потому его рчь дышала страстью, иногда онъ вскакивалъ, защищая какую-нибудь изъ своихъ идей. Мн было странно слышать эти разговоры: я видлъ, что люди горячатся, спорятъ, и не понималъ причины ихъ споровъ и важности, хоть, напримръ, того, что правъ или нтъ, приносить пользу или вредъ какой-то Фейербахъ, сказалъ ли что-нибудь новое или повторилъ только старые толки о своемъ предмет какой-то Штраусъ. Имена, предметы, книги, о которыхъ они толковали,— все было мн неизвстно. Часовъ въ семь явился Колька. Антонъ дружески пожалъ ему руку и указалъ за меня. Колька подошелъ ко мн, я покраснлъ, вспомнивъ наше послднее свиданіе.
— Ты, я думаю, удивился, что я здсь?— спросилъ я его.
— Нтъ, Антонъ предупредилъ меня, что ты будешь здсь сегодня.
— Ты давно знакомъ съ ними?
— Теперь третій годъ пошелъ. Онъ мн доставилъ два года тому назадъ уроки…
— Но ты былъ тогда гимназистомъ?
— Такъ что же! У насъ, да и въ другихъ гимназіяхъ тоже, многіе гимназисты даютъ уроки. Я вотъ и Ан давалъ уроки математики, покуда Иванъ Иванычъ былъ боленъ.
Колька указать на одного изъ студентовъ, котораго звали Иванъ Иванычъ.
— Это ея учитель?
— Да, и онъ, и почти вс, кто здсь есть, ее учатъ. Это его друзья.
Колька указалъ на Антона.
Мн становилось съ каждой минутой все боле и боле не по-себ, я чувствовалъ, что вс эти люди почему-то выше меня. Еще боле смутило меня то, что Колька, какъ онъ мн сказалъ, зналъ прежде о нашихъ родственныхъ отношеніяхъ и не говорилъ мн о нихъ по просьб Антона, узнавъ, что я не подозрваю о нихъ.
— А вы проиграли пари,— сказала Аня, подходя къ Кольк.— Я работу кончила.
— Ну, такъ, значить, ничего не читали?
— И читала, даже очень много читала…
— Не врьте, Коля,— проговорила Александра Ивановна — Это дядюшка вздумалъ ее баловать и изволилъ ей вслухъ читать каждый вечеръ.
— Да жаль мн ее стало, что она теб гривенникъ проиграетъ, вдь ей самой на орхи годится,— замтилъ старикъ, дядя Александры Ивановны.
Это былъ старикъ съ крыловской физіономіей, полулукавой. полудобродушной и немного лнивой. Свтились яркимъ огнемъ только одни глаза, оттненные нависшими, густыми бровями.
Въ десять часовъ я ушелъ въ училище и вздохнулъ свободно, когда вышелъ изъ этого дома, гд вс были вполн свободны, веселы и просты. Въ училищ я разсказалъ товарищамъ, что былъ у своей тетки, которую выгналъ отъ себя дядя, и съ комической стороны представилъ ея сына, передразнивъ, какъ онъ горячится, какъ вскакиваетъ, говоря длинные монологи. Еще съ большимъ юморомъ представилъ я двчонку Аню, игравшую роль большой и вмсто куколъ занимавшуюся чтеніемъ серьезныхъ книгъ, мой цинизмъ дошелъ и тутъ до сальныхъ намековъ. А между тмъ, на слдующее воскресенье меня тянуло въ этотъ смшной кружокъ. Я не пошелъ и потомъ цлый вечеръ дулся и злился неизвстно за что и на кого. Въ слдующее воскресенье я забрался къ Шуповымъ въ 5 часовъ. Съ непонятнымъ для меня самого любопытствомъ вслушивался я въ разговоры. Меня удивило, что когда рчь зашла о воспитаніи въ нашемъ училищ, то Антонъ разсказывалъ о немъ съ такою врностью, какъ-будто онъ самъ провелъ въ немъ дтство: онъ зналъ мельчайшія подробности нашей закулисной жизни. Съ такою же увренностью и, вроятно, знаніемъ дла, говорилъ онъ о воспитаніи въ институтахъ: мн было непонятно, какъ можетъ человкъ знать эти вещи, которымъ не учатъ въ училищахъ. Около семи часовъ Аня вздумала затять игру въ фанты. Сперва играющими оказались я, Колька, Аня, два гимназиста, одна изъ ея подругъ и дядюшка-старикъ, потомъ онъ крикнулъ:
— Да полноте спорить: горло охрипнетъ. Лучше будьте, какъ мы, дтьми. Право покойне!
Вс засмялись и приняли предложеніе. Начался смхъ, шутки, дурачества. Александра Ивановна смялась вмст съ другими своимъ грустнымъ смхомъ. Ея глаза съ еще большею любовью глядли на любимаго сына, который беззаботно тшился съ нами. Въ восемь часовъ подали чай. Вс услись около чайнаго стола. Мы еще смялись и болтали вздоръ, а Антонъ говорилъ съ Колькой о театр.
— Изъ моей головы никогда не выходитъ то мсто изъ ‘Лукреціи Боржіа’,— сказалъ онъ задумчивымъ голосомъ:— когда посреди веселой, счастливой, безпечно пирующей. молодежи, въ сопровожденіи монаховъ, поющихъ погребальную пснь, является она и говоритъ пирующимъ: vous tes chez moi!
Въ комнат что-то брякнуло. Антонъ, обернулся и взглянулъ на мать, которая выронила ложку и была блдне своего носового платка. Колька покачалъ головою съ видомъ упрека.

VIII.
Шуповы не изъ Шуповки.

Семейство моихъ родственниковъ — не изъ Шуповки, какъ говорилъ одинъ изъ нихъ,— состояло изъ Александры Ивановны, ея сына Атона, называемаго ею Тоней, ея пятнадцатилтней племянницы Ани и ея стараго дяди, учителя въ отставк, едора Ивановича Звонарева. Александра Ивановна была худенькою, казавшеюся моложе своихъ лтъ женщиною. Она выросла въ бдной семь, жила въ молодости въ гувернанткахъ у одного изъ нашихъ родственниковъ, потомъ на ней женился дядя Андрей, она прожила съ нимъ пять лтъ и, наконецъ, разошлась, перехавъ къ своему старому дяд. Дядя Андрей, женившійся по страстной любви, на время рассорившійся, по случаю неравнаго брака, со многими изъ своихъ родныхъ, не счелъ нужнымъ прекращать прежнія связи и не только покровительствовалъ одной танцовщиц, но и появлялся везд съ какою-то француженкою, Гонориной. Ему казалось очень удобнымъ длить свое праздное время между этими тремя женщинами, изъ которыхъ дв наканун его свадьбы пили съ его друзьями за здоровье его будущей супруги. Но онъ разсчитывалъ, не спросивъ согласія третьей женщины. Эта третья женщина, какъ только узнала истину, предложила мужу разорвать связи съ двумя другими или съ нею самою. Дядя рыдалъ, клялся, что онъ разорветъ связи съ этими падшими созданіями, что это не любовь, а шалость, что подобныхъ женщинъ не любятъ, написалъ по этому случаю прелестное стихотвореніе, которое въ провинціи поютъ понын, подъ заглавіемъ ‘Весенняя гроза’, и на другой день посл грозы, встртясь на Невскомъ съ Гонориной, твердо ршился — попировать съ нею въ послдній разъ. Увы! за этимъ послднимъ разомъ слдовали безчисленныя повторенія послдняго раза: дло въ томъ, что Гонорина никакъ не могла въ одинъ вечеръ выучиться пть ‘Весеннюю грозу’…
— А твоя жена, mon petit Andr..должно-быть, большая чудачка,— говорила француженка.
— О, она чудесный ребенокъ! какъ она очаровательна, когда она плачетъ своими весенними слезами, ты себ и представить не можешь!— воскликнулъ въ восхищеніи дядя.
Нашлись люди, которые увлеклись этимъ восторгомъ и ршились добиться не слезъ, а улыбки отъ чудеснаго ребенка. Александр Ивановн начали говорить друзья ея мужа, что врностью въ супружеств платятъ за врность, что за измну можно и измнить, что они сочувствуютъ ей, жалютъ ее. Эти непрошенныя и довольно нахальныя сожалнія кололи ее въ самое сердце. Между тмъ, ея мужъ, чтобы страстно любимая имъ жена была покойна, нсколько разъ повторялъ ей, что старыя связи порваны, и, сидя у ея ногъ, цлуя ея руки, вполн искренно сознавался въ душ, что она восхитительне сотни нарумяненныхъ танцовщицъ и искусственно-страстныхъ Гоноринъ. Ну, а на другой день все шло опять по-старому и вн дома, и въ дом. Александр Ивановн онъ сдлался противенъ. Она никакъ не могла согласиться съ обществомъ и признать поэтичнымъ одно изъ стихотвореній своего мужа, которое носило названіе ‘Мотылекъ’ и описывало, какъ это крылатое существо летаетъ съ цвтка на цвтокъ, восхищаясь въ каждомъ его своеобразными прелестями и являясь цнителемъ великихъ красотъ созданья: она называла эту мораль — развратомъ. Но еще боле отвратительна была, для нея трусость мужа, еще нестерпиме былъ ей обманъ съ его стороны. Она разошлась съ нимъ. Онъ сдлался боленъ, доктора посовтовали ему хать на воды, онъ похалъ, и добрая, человколюбивая Гонорина самоотверженно послдовала за больнымъ. ‘Вотъ любовь, вотъ женщина!’ — говорили про Гонорину люди, которые знали кротость дяди, его любовь къ Александр Ивановн и его стихотворныя посланія къ ней, которые плакали надъ его послднимъ ‘Прости’. Вс безпощадно осудили, забросали грязью несчастную жену, распуская темные слухи, что ей самой была нужна свобода. Никто не замтилъ, что женщина боле всего свободна, въ ихъ смысл, въ дом развратничающаго и порхающаго по цлымъ днямъ мужа. Никто не замтилъ, что Гонорина похала слушать концерты въ Баденъ-Баденъ, а Александра Ивановна спустилась въ бдный уголъ стараго дяди и принялась за трудъ, чтобы воспитать сына. Александра Ивановна никогда не защищалась отъ клеветы, но двадцать пять лтъ послдующей жизни оправдали ее вполн. Ея враги перестали, наконецъ, пятнать ея нравственность, но просто ршили, что она сумасбродная, экзальтированная женщина, утрировавшая понятія о супружескихъ отношеніяхъ, что если бы вс обращали вниманіе на эти мелочи, то никто бы и не жилъ со своими мужьями. Александра Ивановна и противъ этого не защищалась, даже не обличала своихъ противниковъ въ развращенности понятій, не говорила о томъ, что не всякая женщина можетъ играть роль жены на случай дурной погоды… Она, какъ многія женщины, поступая врно по инстинкту, повинуясь чувству, не считала нужнымъ и возможнымъ оправдывать свои поступки съ теоретической точки зрнія. Отсюда происходило то, что ея поступки были всегда лучше, отважне и полне ея словъ.
Вотъ все, что я могъ узнать о прошломъ Александры Ивановны, о которомъ она не любила говорить. Исторія эта очень проста, но у бдной женщины навсегда надломилось сердце отъ этой простой исторіи. Она сдлалась немного нервною и очень грустною. Грусть проглядывала даже въ т минуты, когда Александра Ивановна смялась, или, лучше сказать, улыбалась, потому что глаза оставались печальными и во время смха. Жизнь ей самой была не нужна, но она дорожила жизнью для сына, на котораго она не могла наглядться. Зато и любовь Антона къ матери равнялась обожанію, онъ гордился ею. Все его существо носило на себ слды ея женскаго вліянія. Онъ, подобно ей, былъ чрезвычайно отваженъ на дл и нершителенъ въ теоріи, боясь увлечь кого-нибудь въ крайность. Онъ много отвергалъ на практик, но если ему приходилось говорить объ этихъ предметахъ, то онъ ихъ или признавалъ, или, по крайней мр, говорилъ, что лучше ихъ признавать, чмъ отвергать. Онъ былъ удивительнымъ учителемъ, другомъ учениковъ, но онъ возставалъ, если при немъ слишкомъ рзко обвиняли учителей, дйствовавшихъ иначе, указывалъ на вліяніе среды. Такой человкъ, разумется, дйствовалъ очень благотворно на юношество, онъ не запугивалъ молодежь крайностями, посл него она могла развиваться самостоятельно, не подвергаясь особенной ломк, могла доходить до послднихъ заключеній своимъ умомъ, такъ какъ учитель, указывая путь, не назначалъ границъ. Вчнымъ его противникомъ въ спорахъ и самымъ искреннимъ другомъ былъ Колька, представшій передо мною въ этомъ обществ совершенно въ новомъ свт. Онъ называлъ Антона ‘господиномъ сочувствующимъ’ и ‘покровителемъ заденныхъ средою натуръ’.
— Вы, Коля, комплименты длаете Антону,— замтила Александра Ивановна.
Это было почти черезъ годъ посл начала нашего знакомства.
— Напротивъ, я этимъ вполн обозначаю, какъ мало въ немъ справедіивости и человколюбія,— отвтилъ Колька.
— Какъ такъ? Человкъ, защищающій падшихъ и испорченныхъ средою,— не человколюбивъ?
— Нтъ, нтъ, Александра Ивановна, по моему мннію, не справедливъ, не человколюбивъ! Заденныя средою натуры, эти пьянствующіе и ораторствующіе дармоды общества должны быть казнимы…
— Коля, вы меня пугаете!— шутливо замтила Александра Ивановна.
— Не такъ страшно!— съ замтною дкостью и болзненной раздражительностью произнесъ Колька, спорившій уже серьезно.— Вы знаете, что я понимаю подъ словами казнь не тлесное наказаніе, но тюрьму, не пытки, а ту казнь, которой подвергаютъ общественные кружки и теперь ненравящихся имъ людей, казнь отчужденіемъ, исключеніемъ изъ своей среды. Вы знаете, что это, дйствительно, казнь! Я хотлъ бы, чтобы и заденныя средою личности не находили мста въ кругу честныхъ людей, чтобы ихъ не принимали даже изъ состраданія…
— Коля, это безчеловчно!
— Однако, вы поступаете именно такъ въ извстныхъ случаяхъ, и поступаете справедливо. Вс вы требуете исключенія разбойника изъ вашей среды и не называете этого безчеловчнымъ, хоть и разбойникъ не боле, какъ заденная средою личность…
— Какое сравненіе! Разбойникъ…
— Позвольте,— перебилъ Колька.— Вамъ этотъ примръ кажется не подходящимъ, вы поставили перегородки между заденными натурами и называете однихъ просто заденными, другихъ преступными. Исключеніе послднихъ изъ общества вы считаете справедливостью. Ну, а лнивая и пьянствующая кухарка никакъ не можетъ быть названа преступницей только за эти качества, а отчего же вы ее прогоняете отъ себя и не продолжаете платить ей жалованье за ея лнь и пьянство? Отчего же это тоже справедливо?
— Э, братецъ, ты очень ловко съхалъ съ теоріи на практику,— засмялся Антонъ.— Требованіе справедливости и наши поступки дв вещи разныя. Твой примръ ничего не доказываетъ, кром нашей неснисходительности, пожалуй, заденности и неспособности поддержать и исправить падшихъ, и подобные поступки нельзя назвать длами справедливости.
— Ошибаешься, ошибаешься!— воскликнулъ Колька.— Если, изгоняя разбойника, мы справедливы, потому что охраняемъ интересы невинныхъ въ его испорченности людей, то, изгоняя отъ себя пьяную и лнивую прислугу, мы тоже остаемся справедливыми, потому что охраняемъ интересы своей невинной въ испорченности этого существа личности.
— Невинной, невинной! Что ты толкуешь объ этомъ? Вс мы виноваты, что между нами есть заденныя, испорченныя натуры…
— Ну, душа моя, это старая псня, и каждый знаетъ, что, будучи въ нкоторой мр виновниками существованія заденныхъ натуръ, мы точно въ той же мр и наказываемся ихъ существованіемъ, и кром этого наказанія не должны подвергать себя новымъ наказаніямъ, оставаясь справедливыми. Оставляя у себя пьяную прислугу, ты подвергаешь себя именно такому добавочному, несправедливому наказанію. Принимая къ себ въ домъ, заступаясь за заденную личность, показывая ей свое участіе и сожалніе, ты длаешь ту же несправедливость.
— О, такою несправедливостью можно гордиться, она есть источникъ любви къ ближнимъ!— воскликнула Александра Ивановна.
— Нтъ-съ, Александра Ивановна, этою, какъ и всякою другою, несправедливостью нельзя гордиться! Она есть просто слдствіе нашей нершительности, нежеланія навлечь лишней ссоры, лишняго врага. Мы тратимъ долю нашего времени, долю нашихъ денегъ и большую часть нашей кисло-сладкой, слезливой любви на эти личности въ то время, когда у насъ есть другія обязанности, когда мы должны поддерживать тхъ, которыхъ еще не зала среда. Вы считаете великимъ подвигомъ поддерживать падшихъ людей и не замчаете, что этимъ самымъ вы лишаете своей любви честнаго труженика, оставляете его безъ поддержки посреди страшныхъ искушеній, посреди враждебнаго общества, посреди невыносимыхъ нуждъ и трудовъ. ‘У него есть силы, говорите вы,— ему не нужна наша помощь, но надо пожалть падшихъ и сбившихся съ пути’. Вслдствіе этого разсужденія, вы отнимаете у бднаго труженика долю его трудового, купленнаго потомъ и кровью хлба, и, въ вид милостыни, подаете этимъ лнтяямъ, сибаритамъ праздности, потому что ихъ зала среда и отучила отъ труда. И вотъ они сыты, они пьяны, ихъ жалютъ, а бдный труженикъ умираетъ съ голода. Герой гибнетъ безъ всякаго ободренія, безъ всякаго привта, а декламирующій и плачущій въ пьяномъ вид заденный вызываетъ сочувствіе и слезы въ публик… Филантропы! Вы думаете, что честному легко быть честнымъ, при такой гуманности!
Никто не отвчалъ на эти горькія слова, но вс понимали, что они — врны или неврны, но куплены тяжелымъ опытомъ, а не вычитаны изъ книжекъ.
— Но знаете ли вы, Антонъ,— съ грустью продолжалъ черезъ минуту Колька:— что до тхъ поръ, пока общество и, главнымъ образомъ, литература будутъ сочувствовать этимъ жиденькимъ натурамъ, до тхъ поръ будутъ гибнуть вс сильные люди, до тхъ поръ всякая энергія будетъ, оставлять честныхъ людей.— За что я буду трудиться до изнеможенія, если долю моего хлба будетъ сть лнтяй? Зачмъ я буду честнымъ среди искушеній, если будутъ сочувствовать только нравственно сломившимся подъ бременемъ обстоятельствъ личностямъ? И я развивался въ той же сред…
Множество подобныхъ споровъ и разговоровъ услышалъ я въ кружк моихъ родственниковъ и нердко, возвратившись въ школу, ходилъ по какому-нибудь коридору и размышлялъ обо всемъ слышанномъ. Въ этомъ обществ никто не щадилъ другъ друга, каждый высказывалъ свои мысли свободно, для всхъ важно было только одно, это — освобожденіе хотя отъ одного ложнаго понятія и возможность сдлать шагъ къ истин. Конечно, съ первыхъ же дней начали тамъ обрывать меня, когда я выражалъ понятія, привитыя мн жизнью. Несмотря на рзкость возраженій, я начиналъ чувствовать ихъ справедливость и уже любилъ кружокъ двоюроднаго брата и его самого. Уже черезъ два мсяца посл начала нашего знакомства я бывалъ у него каждый праздникъ и забивался наканун. Я и двоюродный братъ говорили другъ другу ты Я начиналъ чувствовать, что я дйствительно нахожусь въ кругу родныхъ. Иногда во мн пробуждалось грустное чувство, и я завидовалъ счастью своего брата, одинъ разъ это чувство пробудилось сильно, до боли. Какъ-то вечеромъ при мн у Александры Ивановны подали къ чаю особенно приготовленныя булки съ анисомъ.
— Помнишь, дядя, какъ отецъ любилъ ихъ?— спросила она своего стараго дядю.
— Да, и вдь непремнно наржетъ, бывало, ихъ квадратиками и увряетъ, что такъ вкусне,— смясь добродушнымъ смхомъ, промолвилъ старикъ.
Мн тотчасъ же бросилась въ глаза смшная сторона этихъ воспоминаній о гастрономическихъ привычкахъ человка черезъ двадцать семь лтъ посл его смерти.
— Вотъ счастливая-то память!— замтилъ я сидвшему около меня Кольк. Мы сидли на другомъ конц комнаты.— Мы ужъ, врно, не будемъ помнить черезъ двадцать лтъ посл смерти нашихъ родственниковъ, какъ они держали вилку и какъ клали въ ротъ пищу.
— Потому что у тебя нтъ родни, какъ у подкидыша, брошеннаго на улицу,— нервнымъ и грознымъ голосомъ произнесъ Антонъ, стоявшій за моимъ стуломъ и не замченный мною.
— Я…— началъ я съ смущеніемъ, вспыхнувъ отъ злости за его грубый тонъ.
— Ты,— перервалъ Антонъ:— смешься надъ тмъ, чего не понимаешь! У васъ, гд-нибудь въ Шуповк, родные грызутъ другъ друга, надуваютъ другъ друга, отравляютъ жизнь другъ другу, оттого вы и не понимаете родственныхъ отношеній, оттого вамъ и кажется это смшно, оттого вы и считаете семейство за вздоръ…
— Но,— совершенно, не владя собою отъ злобы, замтилъ я:— помнить объ этихъ квадратикахъ просто глупость…
— Я теб говорю, что ты не понимаешь ничего въ этомъ Моя мать, когда ея отецъ разорился, не ршившись сдлать подлость, выносила ночью ведра съ помоями, полы мыла, блье стирала, чтобы помочь семь пережить тяжелый годъ. Черезъ годъ она кончила курсъ ученья и пошла въ гувернантки, она ходила въ ситцевомъ плать, сама чинила ночью свои башмаки, вызывала этимъ насмшки горничныхъ, вызывала выговоры вашихъ Шуповыхъ изъ Шуповки и переносила все, чтобы ея отецъ могъ сть вотъ эти любимыя имъ булки съ анисомъ… Потомъ, когда ее измучили, когда ей пришлось одной воспитывать меня, то опять явился не какой-нибудь Шуповъ изъ Шуповки, не твой отецъ, а вотъ этотъ бдный старикъ, бдный учитель. Онъ бился изо всхъ силъ, чтобы у моей матери и у меня былъ кусокъ хлба… Неужели ты думаешь, что мы не въ прав дорожить каждымъ мелкимъ воспоминаніемъ изъ жизни другъ друга? Неужели ты думаешь, что эти воспоминанія смшны, глупы?
Я сидлъ, опустивъ голову, и не могъ говорить. Онъ меня раздавилъ своими словами, я смутно чувствовалъ разницу нашихъ положеній.
— Да и есть ли мелочи въ нашихъ воспоминаніяхъ? Не есть ли возможность сть эту сдобную булку съ анисомъ уже крупный фактъ въ жизни бдняка? У него иной простой обдъ стоитъ дороже роскошнйшаго барскаго стала, стоитъ иногда нсколькихъ дней жизни! Вотъ теб примръ: во время моего дтства бывали дни, когда у насъ не было въ дом ни куска хлба. Мать торопилась и не могла кончить работы, занять было негд, а сть хотлось. Тогда дядя отбиралъ и завязывалъ въ узелокъ нкоторыя изъ своихъ книгъ, которыя были его единственными друзьями и утшителями въ жизни, и несъ ихъ на толкучій продавать. Молча длалъ онъ это, не говорилъ, чего это ему стоило, молчала и моя мать, боясь при первомъ слов заплакать и встревожить меня. Часто сидлъ я въ эти минуты за книгою, долбя урокъ, но мои мысли носились далеко, въ моихъ глазахъ рябило отъ слезъ, и я не различалъ буквъ… На другой день я не зналъ урока, меня наказывали, называли лнтяемъ, на меня надвали колпакъ съ позорной кличкой, оставляли дольше другихъ въ класс… Ну, вы, Шуповы изъ Шуповки, ли ли вы когда-нибудь такіе дорогіе обды? И какъ думаешь, смшно ли или нтъ, что я до сихъ поръ помню, какія кушанья были за этими обдами, какъ дядя приносилъ матери любимый ею сыръ?.. Смшно или нтъ, если я знаю ихъ привычки и вкусы, если я дорожу этимъ знаніемъ?
Я въ глубин души завидовалъ этому счастливому сыну, и снова сжималось мое сердце при мысли, что меня не любитъ отецъ,— я далъ бы полжизни теперь за эту любовь…
Вотъ каковы были Шуповы не изъ Шуповки и ихъ кружокъ. Ихъ рчи имли огромное вліяніе на мое развитіе и вообще на молодежь. Но вполн хладнокровные, позабывшіе прошлое старики часто пожимали плечами, слушая эти горячія рчи, подсмивались надъ ихъ страстностью и иронически говорили:
— Охъ, вы, молодежь, волнуетесь изъ каждаго пустяка, точно отъ этого весь міръ зависитъ…
— Да, да, именно отъ этихъ пустяковъ весь міръ зависитъ!— съ горячностью вступался Колька.
— Полноте! это просто вамъ такъ кажется, потому что у ныншней молодежи, у всего молодого поколнія больное воображеніе.
— Больное? Но, значитъ, были причины для его болзни, значитъ, его измучили до болзненной раздражительности?.. Вотъ эти-то причины и надо устранить, отъ этихъ-то причинъ и зависитъ весь міръ…
— Ну да, поскачете, поскачете, да и ножки устанутъ…
— А, это другое дло!.. Вы еще постарайтесь насъ пришибить, такъ мы и скоре не только уходимся, но и въ могилы уляжемся.
— Охъ, ужъ этотъ зменышъ!— говорили старики, отходя отъ Кольки.

IX.
Расплата за прошлое.

Я уже сказалъ, что мое знакомство съ обществомъ началось игрою въ любовь съ Золотовой, продолжалось ухаживаньемъ за Сквориной, наконецъ, я почувствовалъ нчто въ род благоговнія къ Ан и украсилъ ея именемъ и вензелями вс геометрическіе чертежи, на которыхъ уже съ нкоторыхъ поръ, помышляя о поступленіи въ юнкера, я не писалъ ничего, кром подписи: ‘корнетъ Павелъ Шутовъ’, снабженной довольно замысловатой спиралью, которую я хотлъ довести до поразительнаго шика. Разумется, эти сердечныя дла замтно мшали успшному ходу моего ученья. Оно шло все хуже и хуже. На экзаменахъ я срзался и только теперь замтилъ съ ужасомъ, что мн приходится просидть еще лишній годъ въ школ, что надо вынести отцовскій гнвъ, что другіе товарищи, хотя и не вс, выйдутъ на будущій годъ и поступятъ въ юнкера, а я останусь школьникомъ, буду, можетъ-быть, краснть при встрч съ ними. Я бросилъ на время всхъ знакомыхъ и сдлался мрачнымъ. Въ это время я былъ глупъ до пошлости и писалъ дневникъ, гд на каждой страниц виднлись фразы въ род слдующихъ: ‘О, если бы мн теперь умереть и не дожить до будущаго года, не видть счастія другихъ! О, какъ меня, убиваетъ та мысль, что всему этому причиной ты, божественная Аня, очаровавшая мое сердце, которую я хотлъ бы боготворить, а теперь долженъ проклинать!
Но я тебя люблю понын
За то, что ты передо мной
Явилась ангеломъ въ пустын,
Угрюмой, мрачной и пустой.’
Такъ писалъ я о пустой пустын въ училищныхъ тетрадяхъ, выданныхъ для алгебраическихъ задачъ, и не чувствовалъ, что изъ меня началъ формироваться полнйшій типъ провинціальнаго фата, что мои стихи нисколько не уступали въ пошлости слдующимъ знаменитымъ стихамъ одного изъ моихъ товарищей, вышедшаго въ полкъ:
Выхожу я изъ палатки,
Мсяцъ свтить во вс лопатки…
Ты скажи мн, втеръ бурный,
Гд-то буду я дежурный…
А изъ деревни, между тмъ, получилось громовое письмо, отецъ угрожалъ своимъ пріздомъ и расправой. Я растерялся совсмъ и только теперь понялъ, что, въ случа надобности, меня могутъ и посчь, несмотря на мои годы и на сердечныя дла.
Антонъ и Колька явились въ это тяжелое для меня время моими утшителями. При помощи ихъ ободреній и совтовъ я бодре принялся за работу при начал новаго учебнаго года. Подъ вліяніемъ этихъ людей я съ каждымъ днемъ чувствовалъ мене нжности къ шнурочкамъ гусарскаго мундира, и если мн случалось иногда въ минуту умственной спячки углубиться въ расчеркиванье знакомой подписи ‘корнетъ Павелъ Шуповъ’, то, опомнившись, я краснлъ передъ самимъ собою и поспшно разрывалъ листъ съ этими подписями, боясь подсматривающаго насмшливаго глаза. Въ моихъ ушахъ въ эти минуты звучали слова Кольки:
— У васъ тамъ каждый считаетъ себя въ прав ничего не длать, ни о чемъ не думать и приготовляется къ общественной дятельности тмъ, что года два передъ выпускомъ всюду подмахиваетъ: прапорщикъ или столоначальникъ Птушковъ.
Собранья и разговоры въ дом моихъ родственниковъ, чтеніе книгъ и журналовъ, все это дйствовало на меня благотворно, и если мой характеръ оставался попрежнему неровенъ, если мое обращеніе съ окружающими нердко было грубо, если мои споры часто походили на крикливую брань, на желаніе перекричать противника, то все-таки мой умъ начиналъ видть худую сторону этихъ поступковъ, и я уже сердился на себя и старался загладить ошибки, проповдуя новыя идеи, схваченныя на лету и еще не вошедшія въ мою плоть и кровь. Я въ то время очень походилъ на тогдашнюю русскую литературу: старался либерализмомъ прикрыть свои нелиберальныя привычки и игралъ въ эту игру, что называется, на шереметевскій счетъ, не думая, что каждая партія должна окончиться расплатой. Большая часть моихъ товарищей были тогда въ такомъ же положеніи и вели точно ту же игру. На семнадцатомъ году жизни люди не очень охотно сидятъ подъ замкомъ и начинаютъ тяготиться школьными скамьями и классными стнами, вытертыми и залосненными спиною поставленныхъ въ уголъ, эти пятна, которыя каждый въ прав считать своимъ произведеніемъ, начинаютъ вызывать краску стыда и вселять отвращеніе, какъ розга, которою насъ скли. Разумется, почти вс юноши постарались. познакомиться хоть съ кмъ-нибудь и начали, боле или мене часто, ходить по праздникамъ въ отпускъ, по обыкновенію, у школьниковъ старшаго класса оказалось вдругъ безчисленное множество дядюшекъ и тетушекъ, разумется, столь же близкихъ имъ, какъ вы и я близки первому встрчному. Въ кружкахъ этихъ дядюшекъ и тетушекъ непремнно была молодежь, а у молодежи свои завтныя надежды, свои любимыя убжденія, развившіяся особенно сильно при тогдашнемъ пробужденіи общества. Каждый изъ воспитанниковъ, изъ этихъ плнниковъ, вырвавшихся на свободу, писалъ въ это время къ своимъ родителямъ восторженныя письма о своихъ новыхъ знакомыхъ, и родители съ чисто-русскимъ простодушіемъ благодарили петербургскихъ знакомыхъ своихъ дтей. Никто изъ этихъ родителей не думалъ освдомляться о характерахъ, о мнніяхъ и убжденіяхъ этихъ добрыхъ людей, принимавшихъ безкорыстное участіе въ шестнадцатилтнихъ юношахъ, никто не думалъ, что, можетъ-быть, годъ знакомства съ этими людьми откроетъ навсегда пропасть между закоренлыми въ своихъ понятіяхъ отцами и впечатлительными, воспріимчивыми дтьми, никто не думалъ, что въ послднемъ случа эти дти будутъ имть печальное право сказать этимъ отцамъ: ‘а зачмъ же вы не слдили за каждымъ нашимъ шагомъ, зачмъ не вели насъ за руку на свой путь, какъ ведетъ заботливая нянька еще не умющаго ходить ребенка? Вамъ было некогда, вамъ было лнь — ну, и не пеняйте на насъ, что люди, любящіе не на словахъ, а на дл свои убжденія, завербовали насъ въ свои ряды! Мы уже по одному тому считаемъ ваши убжденія ложными, что вы не считали нужнымъ бодрствовать и днемъ, и ночью, охраняя ихъ цлость въ умахъ вашихъ сыновей. Врованья, убжденья, любовь, не вызывающія къ дятельности, не длающія изъ человка стража, охраняющаго ихъ цлость, вербующаго имъ поклонниковъ,— есть ложь! Потому что только за ложь человкъ боится стоять и бороться’.
Да, господа, это печальное право, и жаль до слезъ тхъ дтей, которымъ оно принадлежитъ… Подумайте, хорошо ли вы слдили за вашими дтьми? Повряютъ ли они вамъ, какъ друзьямъ, свои сокровенныя мысли и мннія? Знаете ли вы, куда обращены ихъ симпатіи? Или вамъ некогда слдить за этимъ, службой заняты? Ну, а посл будете ли вы имть право проклинать ихъ, если они будутъ не съ вами, а противъ васъ? Эти вопросы еще не сданы въ архивъ.
Въ описываемое время въ училищ вяло новымъ духомъ, и оно переживало самое тяжелое время, переходя отъ старыхъ порядковъ къ новымъ: многое въ немъ было въ это время гадко, но возмущаться этимъ мы не имемъ никакого права, потому что гд лсъ рубятъ, тамъ и щепки летятъ, тамъ кого-нибудь и оцарапаютъ. Инспекторъ въ это время, кажется, не пилъ, не лъ и не спалъ, а только бгалъ и языкомъ болталъ, ему очень хотлось до чего-то добгаться, до чего-то доболтаться. ‘Тепегь,— говорилъ онъ учителямъ про насъ:— надо ихъ подтягивать, надо выбгосить, выкинуть изъ школы лнтяевъ и негодяевъ, какъ мусогъ, какъ хламъ. Посл пгеобгазованія училища я хочу начать дло только съ отбогными во всхъ отношеніяхъ учениками’. Онъ бгалъ на лекціи чаще прежняго, длалъ выговоры учителямъ, даже иногда не скупился на дерзости, показывалъ всмъ, что онъ знаетъ и математику, и географію, и древніе языки, что онъ отличный филологъ и не испугается разговора о химіи или физик, что онъ представилъ недавно проектъ паровика новаго устройства и жалетъ, что ему некогда кончить статью объ одежд въ: древней Руси. Онъ таскалъ подъ мышкой какія-то бумаги, иногда вдругъ, пролетвъ съ быстротою втра по коридору, останавливался у перваго попавшагося окна и быстро записывалъ въ своей записной книжк какія-то великія мысли, мелькнувшія въ его геніальной голов. Никто не зналъ содержанія этихъ замтокъ: одни думали, что онъ записывалъ, сколько надо заплатить прачк за послднюю стирку блья, другимъ казалось, что ему не даетъ покоя ‘вопросъ о происхожденіи Руси’, но и т, и другіе были убждены, что это, во-первыхъ, человкъ либеральный, что, во-вторыхъ, это человкъ громадныхъ свдній, ходячій лексиконъ, что, въ-третьихъ, онъ пойдетъ далеко, что этого должно желать и что, значитъ, нужно заблаговременно поддлываться къ нему. Онъ безъ умолку ораторствовалъ на еженедльныхъ, до сихъ поръ небывалыхъ, педагогическихъ совтахъ, въ которыхъ трактовалось обо всемъ, касавшемся училища, гд слышалась не одна умная рчь, и гд Фитилькинъ постоянно заключалъ пренія съ свойственнымъ ему простодушіемъ одною и тою же фразою: ‘Все это, господа, фантасмагорія!’ — ‘Что, Владиміръ Петровичъ,— говорилъ ему Мальцевъ:— видно, стары мы стали, глупы стали! на покой пора! ребятишекъ кашей кормить!’ Мы, школьники, еще продолжали попрежнему грубо и гадко обращаться со школьной прислугой и со всми, кто не былъ начальникомъ, но уже приходили въ негодованіе отъ каждаго грубаго слова Фитилькина и еще нетерпливе шумли за столомъ изъ-за горькаго масла. Въ завтныхъ тетрадяхъ съ сальными стишками начали появляться другія произведенія: теперь уже не нужно было Хохрякова, чтобы мы шли по новой дорог, его мсто замнилъ духъ времени. Золотовъ затялъ рукописный журналъ съ карикатурами и получилъ позволеніе начальства. Въ первомъ нумер появились карикатуры невиннаго содержанія и еще боле невинныя статьи, изъ которыхъ одно стихотвореніе принадлежало мн, въ немъ описывалось мое катанье съ милой въ гондол по каналамъ Венеціи. По поводу этого стихотворенія съ милой я удостоился похвалы Иванова-амбасадера.
— Хорошо, хорошо, продолжай, и Пушкинъ не лучше тебя началъ!— сказалъ Ивановъ.— Только, смотри, уроковъ не забывай изъ-за стиховъ. Стихи — стихами, а дло — дломъ. Долгъ прежде всего!
Фитилькинъ былъ совершенно другого мннія, какъ и слдовало ожидать, зная его трезвую, практическую натуру.
— Вотъ и видно по стихамъ,— сказалъ онъ, тыкая меня въ лобъ своимъ квадратнымъ пальцемъ:— что у тебя на ум-то двчонки! Молоко на губахъ не обсохло, а туда же съ любовницей на ялик кататься хочешь!
Инспекторъ со снисходительною улыбкой отозвался о содержаніи перваго нумера журнала, поговорилъ о томъ, что первообразъ журнала мы находимъ въ Рим въ acta diuma или acta publica, что первая газета издавалась въ Венеціи, что gazetta есть венеціанская монета, служившая цной летучаго листка, что было бы смшно производить слово газета отъ итальянскаго gazza, что значитъ — сорока, дале онъ перешелъ на французскіе журналы XVIII вка и, наконецъ, объявилъ, что онъ очень доволенъ нашимъ стремленіемъ въ литературнымъ занятіямъ.
— Это иггушки, это забава,— ораторствовалъ онъ, поясняя, по обыкновенію, слово съ буквою р словомъ безъ буквы р:— но забава ума, не игга въ кагты, не подлость, не пьянство. Это слабый лепетъ гебенка, дитяти, но дитя будетъ взгослымъ, большимъ, будетъ и говогить, скажетъ свое слово…
Во второмъ нумер появился въ карикатур Фитилькинъ, съ неизмримымъ брюхомъ, съ сигарой во рту, на подписи не забыли и его любимое эвто и его знаменитую фразу: ‘эвто дти благородныхъ родителей и курятъ табакъ! Подъ карикатурою красовалась надпись: дитя неблагородныхъ родителей. Фитилькинъ, какъ и слдовало ожидать, пришелъ въ азартъ отъ карикатуры.
— Я говорилъ, я говорилъ,— кричалъ онъ инспектору, дергая его то за одну, то за другую пуговицу сюртука:— что эвто до добра не доведетъ. Дла не длаютъ, а стишки пишутъ, картинки рисуютъ! Эвто, эвто, эвто просто… тьфу!
Инспекторъ сдлалъ легкій выговоръ намъ и между тмъ намекнулъ, что Фитилькинъ самъ отчасти виноватъ, что онъ не умлъ внушить къ себ уваженія, выговоръ кончился шутливой фразой:
— Смотгите вы, юмогисты, шутники, своихъ не пгодеггивать, не осмивать!
Юмористамъ показалось возможнымъ продернуть и самого инспектора. Въ слдующемъ нумер явился онъ самъ своею особою на одной картинк въ вид мухи, летающей надъ увязшимъ въ грязи тарантасомъ и отирающей лапкою потъ, на другой картинк онъ являлся въ вид господина съ двумя лицами, стоящаго между училищнымъ начальствомъ и воспитанниками и говорящаго, приставивъ къ обоимъ лицамъ руки, въ вид щитовъ: я за васъ!
Инспекторъ пришелъ въ ярость. Карикатуры были не новы, но мтко задли его слабыя стороны. Журналъ прекратился, троихъ воспитанниковъ наказали.
— Я говорилъ вамъ,— внушалъ инспектору Фитилькинъ:— что это все не доведетъ до добра. Мальчишки правильно писать не умютъ, а вы имъ позволили журналъ издавать!
— Литегатугныя занятія и научили бы ихъ писать,— отвтилъ глупостью инспекторъ на серьезное замчаніе Фитилькина.
— Ну, да, хороша литература! Посмотрите вы, что они читаютъ, эвто чортъ знаетъ что! Чего-чего вы не найдете въ ихъ ящикахъ…
— Газв вы видли?— щуря глаза, спросилъ инспекторъ, точно онъ былъ двственною невинностью въ отношеніи школьныхъ обычаевъ.
— Не видалъ, а знаю! Стану я осматривать всякую гадость!
— Да-съ, съ этимъ надо кончить. Я хочу выбгосить всхъ негодяевъ, какъ мусогъ, какъ хламъ, иначе ничего не удастся сдлать.
— Ага, теперь и вы то же поете, что я говорилъ. Видно, это за живое задло,— замтилъ Фитилькинъ.
— Тепегь-съ есть цль, цль есть. Я пгосто не хочу вливать новое вино въ стагые мхи.
Этотъ разговоръ, подслушанный директорскимъ лакеемъ, переданный имъ хорошенькой горничной Мальцевыхъ, перешелъ какимъ-то образомъ отъ нея къ одному воспитаннику старшаго класса, а отъ него и ко всмъ намъ. На другой день у насъ исчезли наши тетрадочки. Это взбсило всхъ пансіонеровъ, считавшихъ законнымъ держать запрещенныя вещи. Два-три человка подлили въ огонь масла, распустивъ, по всей вроятности, ложные слухи о томъ, что у нихъ пропали и деньги.
— У насъ осматривали ящики?— говорилъ Золотовъ гувернеру.
— Да, осматривали.
— Но зачмъ же насъ не позвали въ это время, мы бы, по крайней мр, деньги изъ нихъ вынули. Мой отецъ не иметъ средствъ давать мн каждый разъ денегъ, когда у меня ихъ будутъ воровать. Это просто подлость!
— Вы забываетесь, Золотовъ!
— Что тутъ толковать объ этомъ! И вы бы на моемъ мст то же запли.
— Вамъ еще остается до выпуска годъ и два мсяца… покуда вы еще школьникъ, и очень можетъ быть, что хорошій аттестатъ улетитъ отъ васъ, если вы не удержите своего языка,— пригрозилъ гувернеръ, нисколько не думавшій объ исполненіи своихъ словъ и не оправдывавшій въ душ поступка инспектора и Фитилькина.
На слдующей недл у насъ снова были завтныя тетради. Фитилькинъ снова сдлалъ ревизію въ нашихъ шкапахъ. Вс снова разгорячились и зашумли. Между тмъ директоръ позвалъ къ себ Золотова.
— У тебя тамъ есть замкнутая шкатулка въ ящик,— сказалъ директоръ:— то принеси изъ нея тетрадь со стихами.
Золотовъ поблднлъ. Онъ никакъ не думалъ, что директоръ знаетъ о томъ, что лежитъ въ его шкатулк, но тотчасъ же въ его голов мелькнула мысль, что это просто испытаніе..
— У меня нтъ въ ней тетрадей,— отвтилъ онъ.
— Полно глупости говорить, вдь я знаю, что есть. Принеси.
Золотовъ повиновался и принесъ дв тетради.
— Что же эвто ты, братецъ, не все вдругъ принесъ?— спросилъ Фитилькинъ.
— У меня больше ничего нтъ.
— Какъ нтъ? У тебя должны быть еще тетрадь и книжка. Принеси ихъ.
— Право, нтъ!— началъ Золотовъ, знавшій, что содержаніе удержанныхъ тетради и книги можетъ навлечь сильныя непріятности.
— Я теб даю благородное слово, что я ихъ не буду читать. Ты можешь самъ при мн бросить ихъ въ каминъ,— успокоилъ его директоръ.
Золотовъ принесъ требуемыя вещи и бросилъ ихъ въ огонь. Онъ не трогался съ мста, пока они горли. Директоръ замтилъ это и улыбнулся.
— Вотъ,— произнесъ онъ:— ты мн, старику, не довряешь, а довряешь каждому мерзавцу, если онъ носить имя товарища. Надо, братецъ, не на то смотрть, кто сидитъ съ тобой на одной скамь, а на то, каковъ человкъ!
— А-а!..— невольно вырвалось восклицаніе у Золотова, точно его озарилъ внезапный свтъ, и въ его голов зароились мысли о томъ, что вс его поступки, вс его рчи извстны директору.
Его лицо то краснло, то блднло. Множество необдуманныхъ, дерзкихъ рчей припомнилось ему и ему стало страшно, потомъ вспомнились поступки мелкаго развратника, и бдняг сдлалось такъ стыдно, что онъ хотлъ провалиться сквозь землю. Это была пытка, его глаза, устремленные на огонь, казалось, читали въ этомъ перебгающемъ и суетливомъ пламени исторію прошлаго.
— Ну, теперь ты можешь идти, все сгорло,— промолвить старикъ Фитилькинъ, особенно добродушный въ этотъ день, онъ перевернулъ щипцами золу и разрушилъ послдніе слды брошенныхъ въ огонь вещей.
Сконфуженный Золотовъ пробормоталъ какую-то благодарность, раскланялся, и только въ коридор почувствовалъ, что его лицо мокро, онъ не зналъ, что это катилось: потъ или слезы. Казалось бы, и всему конецъ, миръ и спокойствіе могли продолжаться до выпуска, но Золотовъ разсказалъ всю исторію въ нашемъ кружк, и между нами поднялся гвалтъ.
— Узнать имя подлеца!— кричалъ я.
— Исключить его изъ училища!
— Да, да, исключить!— вторили голоса.
Мы написали письмо къ директору и просили его избавить насъ отъ товарища-наушника, или, въ случа неисполненія нашей просьбы, грозили жалобой родителямъ. Долго шли толки и споры о форм письма, никто не разсуждалъ, что мы не имли права писать его ни въ той, ни въ другой форм, наконецъ, оно было готово, и вс стали подписываться. Вс подписались, но отъ подписи отказался Рогозинъ. Сначала онъ привелъ пустыя отговорки для своего оправданія, потомъ, плача и хныкая, признался, что онъ не можетъ подписать письмо, потому что это значило бы требовать своего собственнаго исключенія. На этомъ признаніи можно бы было и кончить дло, насладившись криками: ‘Только вы меня не бейте, ради Бога, не бейте, вамъ же хуже будетъ!’ Въ этихъ крикахъ было много комизма, и позоръ врага долженъ бы былъ насъ удовлетворить вполн, если бы у насъ въ головахъ было хоть немного практическаго здраваго смысла. Я и Золотовъ стали доказывать, что этого открытія мало, что если Рогозинъ останется между нами, то эта безнаказанность соблазнитъ и другихъ идти по его пути.
— Просто исключимъ его, господа, изъ своего общества, вотъ ему и наказаніе,— говорилъ одинъ воспитанникъ, надленный боле другихъ здравымъ смысломъ.
— Нтъ, нтъ, это не наказаніе, онъ всегда найдетъ себ товарищей между подлецами!— кричалъ я.— Онъ будетъ нарочно показывать, что его и не безпокоитъ изгнаніе изъ нашего кружка.
— Разумется, разумется,— говорилъ Золотовъ:— это и другихъ соблазнитъ.
Мы пошли къ директору.
— Знаете ли вы, что вы длаете?— спросилъ директоръ.— Исключить Рогозина я могу не иначе, какъ исключивъ кого-нибудь и изъ васъ.
Мы настаивали на своемъ и ораторствовали изо всхъ силъ.
— Мн, право, жаль и васъ, Шуповъ, и васъ, Золотовъ. Вамъ только годъ остается до выпуска!
Черезъ недлю въ школ не было ни Рогозина, ни Золотова, ни меня, ни другихъ двухъ школьниковъ, равно съ нами виновныхъ. Рогозинъ имлъ связи, директоръ боялся его родныхъ, имвшихъ вліяніе на судьбу школы, и потому принесъ насъ въ жертву этимъ господамъ, обиженнымъ исключеніемъ ихъ родственника.
— Вотъ мы и на подножный кормъ въ свои деревни демъ,— говорилъ, смясь, Шевичъ, мой исключенный товарищъ, когда мы садились въ вагонъ Николаевской желзной дороги.
Я поблднлъ при этихъ словахъ, и только теперь вполн ясно понялъ, что я ду домой къ отцу. Меня бросило въ дрожь…

X.
Передъ лицомъ родныхъ.

— Поздравляю съ выпускомъ!— произнесъ отецъ съ саркастическою улыбкою и нахмурилъ брови, смрявъ меня глазами.
Я въ эту минуту входилъ въ гостиную нашего деревенскаго дома. Я былъ высокъ ростомъ, не по лтамъ мужественъ, и, можетъ-быть, въ моемъ лиц въ первую минуту нашей встрчи проглядывало то выраженіе, которое отецъ привыкъ видть передъ собою, только смотрясь въ зеркало. Онъ постарлъ, его брови угрюмо нависли на глаза, немного ввалившіеся, но попрежнему суровые.
— Какъ все это произошло, мой другъ?— сладко и привтливо спросилъ дядя, пожимая мн руку.
— Ахъ!— какъ-то въ носъ и нараспвъ произнесла мачеха.— Чего тутъ разспрашивать? Мальчишка, пьянство, новыя идеи,— ну, разумется, и надо было такъ кончить, удивительно, что не попалъ въ солдаты!— кончила она, какъ будто сожаля, что школа не могла меня отдать въ солдаты и что я такъ счастливо отдлался.
Она понюхала какого-то спирта, налила другого на кончикъ платка и завязала этотъ кончикъ въ узелъ, потомъ потерла себ виски. Въ ея немного опухшемъ лиц было выраженіе апатіи и какого-то нервнаго, безпредметнаго неудовольствія, точно она сердилась и на погоду, и на свой аппетитъ, и на то, что нужно говорить, и что люди не угадываютъ чужихъ мыслей безъ словъ. Она говорила медленно, вроятно огъ лни, но неизвстно, зачмъ она начала гнусить, или, можетъ-быть, у нея былъ постоянный насморкъ. Попрежнему, или, лучше сказать, боле прежняго, это была женщина безъ всякаго характера, но женщина невыносимая.
— Теперь коровъ здсь пасти будешь?— спросилъ отецъ.
— Я не придумалъ еще, что длать,— отрывисто отвтилъ я, раздраженный этимъ пріемомъ въ родительскомъ дом.
— Такъ придумай, да поскорй! Жить въ деревн ты можешь только въ качеств пастуха, другого дла теб не исполнить, ты даже въ волостные писаря не годишься, потому что писать безъ ошибокъ но умешь.
— Отлично упился!— прогнусила мачеха и съ неудовольствіемъ и раздражительностью поправила подушку, подложенную подъ ея голову.
— Пишешь т—б-е, и воображаешь, что это по-русски.
Я всталъ.
— Куда ты?
— Правда не нравится!— простонала мачеха и снова разсердилась на подушку.
— Я усталъ,— отвтилъ я.
— А-а!
— Позволь, мой другъ, я провожу тебя въ твою комнату,— предупредительно предложилъ свои услуги дядя.
Вообще онъ былъ ласковъ со мною и глядлъ на меня съ участіемъ. Я съ юношеской доврчивостью поддался этой ласковости, и мн подумалось, что дядя измнился.
Я пожалъ его руку.
— Я теб вполн сочувствую, мой другъ, но что длать? Онъ суровъ, хандритъ, она его связала,— заговорилъ онъ.— У насъ нтъ развода, и потому женитьба часто длается казнью…
Прошелъ день, другой, третій, наконецъ, отецъ сказалъ мн за обденнымъ столомъ на четвертый день:
— Кажется, довольно теб бить баклуши, я намренъ отдать тебя въ юнкера, у меня есть еще- связи, и ты…
— Я никуда, кром университета, не пойлу,— твердо перебилъ я его.
Онъ началъ играть ножомъ по тарелк.
— Какъ же это, не зная правильно писать по-русски, ты попадешь въ университетъ, гд требуется и латынь?— язвительно спросилъ онъ.
— Я приготовлюсь…..
— Во сколько лтъ?
— Въ годъ.
— А въ семь лтъ не могъ затвердить, какъ надо писать: теб?
— У насъ вс не лучше пишутъ…
— Нашелъ оправданіе!— прогнусила мачеха.
— Это онъ правду говоритъ, я знаю многихъ изъ ихъ школы, которые не совсмъ правильно пишутъ,— вступился дядя.
Отецъ посмотрлъ на него убійственно-холоднымъ взглядомъ и снова обратился но мн.
— Если же ты не приготовишься въ годъ — тогда что?
— О, онъ и въ десять не приготовится!— обрадовалась мачеха моей предполагаемой лни.
— Тогда…— началъ я.
— Тогда,— произнесъ отецъ, отчетливо выговаривая каждое слово: — я тебя выпорю на конюшн, какъ, послдняго холопа, и потомъ отдамъ въ юнкера. Слышишь!— добавилъ онъ, вставая изъ-за стола и уходя въ другую комнату.
Я посмотрлъ на него, и мн стало какъ-то неловко.
Отъздъ въ Петербургъ назначили черезъ два мсяца. Я въ это время все ближе и ближе сходился съ дядей и начиналъ любить его за его добродушныя мечты, плохо различая, какъ далеко отъ мечтаній до поступковъ. Мн казалось, что онъ однихъ убжденій съ Антономъ, со мною. Я никакъ не понималъ, что этотъ человкъ однихъ убжденій съ каждымъ членомъ всего народонаселенія Россіи, что онъ умлъ складываться по желанію другихъ, чтобы не тревожить себя, что онъ могъ быть другомъ эмансипатора и представляетъ alter ego отъявленнаго крпостника. Торжествуя свою побду надъ отцомъ, вслдствіе втренности своего характера, я началъ снова мечтать о своей роли примирителя дяди съ Александрой Ивановной. Однажды, во время нашихъ прогулокъ по саду, я сказалъ дяд:
— Дядя, вдь я знакомъ съ ними.
— Съ кмъ, мой другъ?— спросилъ онъ, ничего не по дозрвая.
— Съ Александрой Ивановной и Тоней.
Дядя осунулся и завертлъ пуговицу у сюртука.
— Зачмъ же ты ихъ бросилъ? Имъ трудно жить. Вдь это безнравственно, ты обязанъ поддерживать своего сына. Дти не виноваты и не должны нести наказанія за ссоры родителей.
Я совершенно хладнокровно читалъ эту мораль и не чувствовалъ всего комизма моего положенія. Идеи совершенно врныя, высказанныя мною, еще не были моими идеями, но я хотлъ ошеломить ими дядю и примирить съ семьей.
Дядя вертлъ пуговицу.
— Объ этомъ надо поговорить съ твоимъ отцомъ,— произнесъ онъ и потеръ себ лобъ, у него опять возился комаръ подъ черепомъ.
— О чемъ?
— Какъ же это такъ вдругъ познакомился? Шпіонство! Посл этого и жить нельзя!.. Былъ спокоенъ, столько лтъ и вдругъ!.. Познакомился!..— отрывисто говорилъ онъ, разсуждая съ самимъ собою и уже не обращая вниманія на меня.
— Да чего ты волнуешься?— спросилъ я.,
— Оставь меня, пожалуйста!..— проговорилъ онъ, входя на террасу, и заходилъ взадъ и впередъ.
Прошло нсколько минутъ, къ намъ вышелъ отецъ, хмурый, какъ осенній вечеръ. Онъ вышелъ отъ мачехи.
— Я хочу съ тобой поговорить,— сказалъ дядя.
— Говори, если хочется!— отвтилъ отецъ, бросая на столъ фуражку и, свъ къ столу, началъ по немъ барабанить пальцами и насвистывать маршъ.
— Мн нужно съ тобой однимъ поговорить.
— А-а!— процдилъ сквозь зубы отецъ и вопросительно поглядлъ на меня.
Я не трогался съ мста.
— Ну, что же?— процдилъ онъ снова, глядя на меня въ упоръ.
Никогда въ жизни не могъ я вынести этого свинцоваго взгляда и теперь опустилъ рсницы и пошелъ изъ комнаты.
— Павелъ ходитъ къ Александр Ивановн,— объявилъ дядя, когда я вышелъ.
— Ей теперь подъ пятьдесятъ?
— Да.
— Дуракъ!— ршилъ отецъ.
— Онъ началъ мн говорить о ней, хлопочетъ объ ея участи, между тмъ у насъ все кончено съ обоюднаго согласія. Значитъ, она требовать ничего не можетъ и не потребуетъ. Я это знаю… Зачмъ же онъ вмшивается не въ свое дло? Разв я могу бросить Машу?.. Она такъ меня любить! Вдь это онъ, врно, узналъ и уморить меня хочетъ, нарочно растравляя мои старыя раны. Вдь это варварство! Это ни на что не похоже! Надо положить этому конецъ. Ты какъ думаешь устроить?
— Что устроить?— спросилъ отецъ, переставъ на минуту свистать.
— Чтобы онъ не говорилъ мн о ней, не тревожилъ меня.
Отецъ позвонилъ. Явился Андрюшка.
— Позвать Павла Константиныча.
— Слушаю-съ.
Андрюшка явился ко мн.
— Васъ зовутъ-съ.
— Хорошо.
Черезъ минуту я былъ снова на террас.
— Что нужно сдлать съ человкомъ, который пришелъ въ чужой домъ и сталъ распоряжаться въ немъ?— спросилъ отецъ, какъ будто подражая одному изъ древнихъ пророковъ, который заставлялъ самого гршника изречь приговоръ за сдланный имъ грхъ.
Я не былъ такъ догадливъ, какъ тотъ согршившій человкъ, и не зналъ, что отвчать.
— Что-жъ бы ты сдлалъ съ нимъ?
Я молчалъ.
— Ну?
— Выгналъ бы его вонъ,— отвтилъ я, зная, что такъ или иначе отвтъ будетъ вымученъ, и допросчикъ ни-за что не подскажетъ его, хотя бы отвтъ стоилъ мн жизни.
— И тебя выгонятъ, если ты будешь мшаться въ чужія дла, но прежде я тебя выпорю! Понялъ?
Я молчалъ.
— Тебя спрашиваютъ: понялъ?
— Понялъ,— едва шевеля языкомъ, отвтилъ я.
Отецъ забарабанилъ пальцами по столу и засвисталъ маршъ. Очень хорошо у него выходили эти марши! Дядя стоялъ спиною къ комнатамъ у перилъ террасы и глядлъ въ даль, которая оканчивалась широкимъ кустомъ акаціи, едва не задвавшей за дядинъ носъ. Я стоялъ посредин террасы и не зналъ, что длать. Мои ноги, казалось, были налиты свинцомъ. Тысячи мыслей, смутныхъ, неуловимыхъ, вихремъ крутились въ моей голов. Она невольно клонилась внизъ, точно какой-то тяжелый молотъ опустился на нее, и медленно, убійственно-медленно, безпощадно, безостановочно давитъ ее всею своею невыносимою тяжестью, и подъ этимъ гнетомъ все смутне, все страшне становился хаосъ мыслей, наконецъ, я уже ни о чемъ не думалъ. Не знаю, долго ли пробыли бы мы въ этомъ положеніи, если бы насъ не вывелъ изъ одеревяннія возгласъ Андрюшки:
— Обдъ поданъ!
Отецъ всталъ первый, за нимъ тронулся дядя, неровной походкой и потирая свой лобъ. Тихо побрелъ я за ними. Обдъ прошелъ. Походилъ я по своей комнат, развернулъ какую-то книгу и стадъ читать. Читалъ-читалъ, страницъ двадцать прочелъ, и вдругъ ни съ того, ни съ сего взглянулъ на заглавіе — оказалось, что это календарь 1845 года. Я началъ снова ходить по комнат. Меня позвали пить чай. Напился чаю, пошелъ гулять, дошелъ до рки, машинально раздлся, выкупался, одлся и легъ на траву. Кругомъ меня стояла торжественная тишина лтняго вечера. Прошло съ полчаса времени, вдругъ съ дороги послышались звуки какого-то разудалаго, неврнаго голоса, и черезъ нсколько минутъ мимо меня прошелъ пьяный, оборванный парень въ ухарски-заломленной на-бокъ шапк.
Не видалъ ли ты телушку,
Сама черненькая,
Вымя бленькое?..
Плъ онъ, длая чрезвычайно плутоватое лицо, и, повидимому, несмотря на вс усилія, не могъ найти въ своей голов ни начала, ни продолженія этихъ трехъ строкъ, завертвшихся у него на язык. Щуря глаза и притопывая, онъ подошелъ ко мн, подбоченился и крикнулъ, подражая солдатскимъ манерамъ:
— Здравія желаемъ, ваше благородіе!
— Здравствуй,— нехотя отвчалъ я.
— Что вы думаете, что я пьянъ? Прикажите: Антипка, пройди по одной доск!— пройду! Ей-ей, пройду! Не угодно? Ну, такъ я вамъ псню спою:
Не видалъ ли ты телушку…
— Ступай, ступай!— прервалъ я его, онъ начиналъ меня злить своею пьяною навязчивостью.
— И того не угодно? Ну, счастливо оставаться, ваше благородіе!
Пьяный народъ удалился и чрезъ мигъ явился передо мною снова.
— А я бы вамъ, ваше благородіе, отлично сплъ эту самую псню!— жалобнымъ голосомъ проговорилъ онъ.
— Ступай!— крикнулъ я.
— Ну, ну, иду!
Напвая свою ‘телушку’, парень отошелъ отъ меня. Эта сцена вывела меня изъ того страшнаго состоянія, въ которомъ я находился въ точеніе нсколькихъ долгихъ часовъ, съ той минуты, когда происходила сцена ни террас, я ршительно ни о чемъ не думалъ. Если вы, читатель, находились хоть однажды въ такомъ положеніи одеревяннія, то вы поймете весь его ужасъ. Ходить,— пить, сть — и ни о чемъ, ршительно ни о чемъ не думать,— это близко къ сумасшествію. Давно стихла въ отдаленіи разбудившая меня псня, а я все еще лежалъ на трав, сжимая голову обими руками, и рыдалъ, какъ ребенокъ. Я не плакалъ въ теченіе шести лтъ. ‘Гд же выходъ?— отрывисто и вслухъ спрашивалъ я себя, судорожно кусая конецъ своего платка.— Хлестаковщина, невжество, ненависть семьи! Умереть бы, что ли? И зачмъ мн жить? Что я сдлаю для общества? Гд силы, гд средства, гд умнье, чтобы принести ему пользу? Я неучъ, я русской грамоты порядочно не знаю, и даже нтъ у меня умнья трудиться! И отчего же не умереть? Кто меня любилъ, кто меня любитъ?’ Послдній вопросъ началъ безотвязно повторяться въ моей голов — и вотъ воображеніе взяло верхъ надъ разсудкомъ, передо мною понеслись чудныя, полныя поэзіи картины, одни образы смнялись другими, вспоминалась мн благословляющая на жизнь любовь матери, ожило передо мной ея страдальческое, измученное, но кроткое лицо, не усплъ я всмотрться въ него, какъ уже передъ моими глазами носился задумчивый, но полный энергіи и жизни, призракъ сестры, слышались ея ласковыя рчи, вспоминались послднія прощальныя слова: ‘будь честнымъ человкомъ, не расходись съ Колькой!…’ А вотъ и онъ, суровый, безпощадный, бранящій людей, толкующій о томъ, что не должно никого прощать, и прощающій всхъ, готовый на дл обнять весь міръ. ‘Они вс любили меня, думалось мн, неужели этого мало?’ И вдругъ почудилось мн, что кто-то смется, смется серебристымъ веселымъ смхомъ, въ которомъ нтъ ни одной грустной нотки. Я узналъ этотъ голосъ — это Аня… Зачмъ явилась она въ моемъ воображеніи въ тотъ мигъ, когда я подводилъ итогъ любящимъ меня существамъ? Разв она любитъ меня? Не знаю, но мн не хотлось разстаться съ этимъ новымъ призракомъ, я всматривался въ его сіяющія жизнью и радостью черты, я хотлъ вчно, вчно любоваться ими, и мн мучительно захотлось жить. ‘Аня, Аня, спаси меня!’ вырвалось изъ моей груди… Мн какъ-то грустно стало теперь, когда я написалъ эти слова. Они выходятъ на бумаг пустой фразой экзальтированнаго юноши, а между тмъ съ ними связана, ими начинается моя лучшая пора жизни, за которую я не красню, они, они спасли меня, потому что они были — любовь.
Мн вдругъ стало весело, я отыскалъ на рк первую рыбачью лодку, отвязалъ ее я похалъ по рк. Въ моей голов звучали чудные, мрные, какъ плескъ волны о прибрежные камни, стихи:
Горитъ огонекъ за ркою,
Вся въ блесткахъ струится рка,
На лодк весло удалое,
На цпи не видно замка…
въ эту минуту любилъ и поэзію, и стихи Фета, и Аню, и весь Божій міръ, и какъ онъ прекрасенъ съ этими яркими звздами, ясными, какъ глаза ребенка, съ этимъ волшебникомъ-мсяцемъ! Какъ весело, тихо качаясь въ лодк, неслышно нестись по рк, задвать головой за нависшія втви уснувшихъ плакучихъ ивъ и дышать широко молодою, здоровою грудью, и пить свжій ночной воздухъ!.. Теперь, вспоминая эти минуты, я люблю боле этихъ звздъ, боле этого мсяца, выносливую и чудную, какъ любовь, юность…
Перерожденія человка никогда не совершаются вдругъ, вчерашній негодяй не сдлается честнымъ человкомъ за ночь, но есть минуты, съ которыхъ можно надяться на перерожденіе человка. Такою минутою былъ этотъ вечеръ на берегу рю. На другой день мн нездоровилось, я простудился наканун. Мои мысли приняли снова скверное направленіе. Я то обвинялъ въ душ отца, то ругалъ себя за желаніе вмшиваться въ чужія дла, даже оправдывалъ дядю, потомъ вдругъ онъ становился мн отвратителенъ со своимъ стремленіемъ, во что бы то ни стало, сохранить свой аппетитъ и сонъ, со своимъ отсутствіемъ человческихъ чувствъ и убжденій. Видъ отца разрушалъ мои грезы о любви, опять я сознавалъ, что я хуже крпостного человка, что я не могу ничего сдлать по своей вол, меня бросало и въ жаръ, и въ холодъ отъ его ледяныхъ фразъ, и при каждой мечт о счастіи меня мучили предчувствія, и какой-то голосъ шепталъ: vous tez chez moi!

XI.
‘Съ новымъ годомъ — съ новымъ счастьемъ!’

Въ исторіи всего человчества, въ исторіи государствъ, въ исторіи отдльныхъ человческихъ личностей есть года, которые не забываются никогда, о которыхъ вспоминаютъ съ оживленіемъ, съ нжною любовью и радостью даже тогда, когда жизнь сдлалась уныла и безотрадна. Вотъ сухой, черствый старикъ, ради чиновъ и наградъ загубившій свою честность, ради корыстныхъ видовъ продавшій нкогда себя и покоряющійся до сихъ поръ ненавистной жен, начальнической любовниц, заклейменной цлымъ городомъ позорнымъ именемъ развратницы,— онъ встртилъ своего стараго друга и вспомнилъ о своихъ студенческихъ годахъ, о первыхъ честныхъ порывахъ, о безкорыстныхъ стремленіяхъ, его глаза вспыхнули огнемъ, въ его груди встрепенулось сердце, онъ забылъ и свои недуги, и свои пороки, и грязные помыслы, онъ снова на мгновеніе превратился изъ гніющаго мертвеца въ человка, онъ прекрасенъ! Вотъ сгорбленная старуха, въ груд ненужныхъ лавочныхъ квитанцій и нижайшихъ докладовъ какого-нибудь старосты Лекся Лександрова она нашла выцвтшія строки перваго признанія въ любви, она остановила на нихъ глаза, ея мысли унеслись далеко, передъ вею несутся чудныя картины: весна, садъ, свиданье, шопотъ любви… Она, проводившая десятки лтъ въ перебранкахъ и сплетняхъ съ старою горничною, въ душеспасительныхъ бесдахъ со странницами и расчесываньи шерсти слезливой болонки, страдающей вчными насморками и кашлемъ,— она мечтаетъ! На письмо, покрытое поцлуями шестнадцатилтней двушки, орошенное слезами двадцатилтней проданной старику женщины, падаютъ слезы семидесятилтняго на мгновеніе ожившаго трупа. Вотъ отставной солдатъ, одинокій. безпріютный, спившійся съ круга, готовый на всякую мерзость за штофъ водки,— онъ вспомнилъ двнадцатый годъ, и его лицо блеснуло благороднымъ одушевленіемъ, онъ снова горячо разсказываетъ, какъ они отстояли матушку-Россію, какъ рвались въ битву, будто на пиръ: въ это мгновеніе онъ чувствуетъ себя снова не выкидышемъ холоднаго, презирающаго его общества, но членомъ одной великой семьи, сыномъ любимой матери, за которую и онъ пролилъ свою каплю крови. Если бы эти люди умерли въ такія минуты, то они умерли бы счастливыми, чистыми и не унесли бы въ другую жизнь однихъ проклятій земл, а между тмъ эти минуты — только воспоминанія, только тни и призраки праздничныхъ лтъ жизни… О, великіе праздники жизни, зачмъ вы такъ рдко повторяетесь? Неужели для того, чтобы сильне были впечатлнія, оставляемыя вами? Неужели для того, чтобъ человкъ не баловался? Страшная иронія судьбы!
Такими праздниками были для меня слдующіе годы…
Шумно и весело въ семь Антона, моего новаго учителя, встртилъ я наступленіе 1857 года. Недалеко отъ меня смялась въ кругу подругъ своимъ безпечнымъ дтскимъ смхомъ Аня, подл меня сидлъ мой другъ Колька, кругомъ говорили, смялись и шумли еще нсколько студентовъ, учителей и подругъ Ани. У всхъ были надежды, вс съ жадностью ловили новости, толковали о разныхъ проектахъ, вс чувствовали себя ближе другъ къ другу, потому что у всхъ была на ум мысль о дл, а когда у общества есть общее серьезное дло, то и враги на время забываютъ свои личныя дрязги, свою личную, вражду. Въ это время нердко приходили на память друзьямъ Кольки его стихи. Читатель извинитъ меня, что я ихъ выпишу, это нужно:
Выпьемте дружно на ты,
Старый студентскій обычай
Свтлыя будитъ мечты,
Освобождая отъ глупыхъ приличій.
Будемъ не братьями. Нтъ!
Съ дня, когда Каинъ убійцей сталъ брата,
Именемъ этимъ играетъ весь свтъ,
Словно названьемъ постыднымъ разврата.
Прочь это имя! Оно
Часто пророка связуетъ съ ворами
И тяготетъ на немъ, какъ пятно,
Будемъ свободными, будемъ друзьями!
Выпьемте дружно на ты и т. д.
Мы за стремленье къ трудамъ,
Къ подвигамъ честнымъ, такъ любимъ другъ друга,
И измнявшій позорно имъ — самъ
Выйдетъ, красня, изъ нашего круга.
Вольный въ длахъ человкъ
Съ людьми долженъ сходиться свободно…
Пусть же повсюду отнын вовкъ
Царствуетъ дружбы союзъ благородный
Выпьемте дружно на ты и т. д.
Такова была потребность дружбы, союза, что эта непоющаяся псня, какъ звалъ ее Колька, что эти шероховатыя строки западали навсегда въ память прочитавшаго ихъ хоть два раза, хотя никто изъ этихъ юношей не былъ поклонникомъ стиховъ, не считалъ чмъ-нибудь важнымъ мрную строку, заостренную римой, уже многіе изъ нихъ начали слыть черствыми, грубыми… Недолго оставалось ждать имъ вольной клички нигилистовъ…
— Танцовать, танцовать давайте!— пригласила Аня.
Вс бросились раздвигать столы, стулья, кто-то предложилъ вмсто люстры повсить мебель, чтобы она не мшала, дядюшка заигралъ на фортепіано какой-то старомодный чопорный кадриль, но танцы отъ этого пошли не хуже. Мрно и звучно раздался первый ударъ часовъ, возвщавшій полночь…
— Съ новымъ годомъ, съ новымъ счастьемъ!— раздались голоса.
И дядюшка, не докончивъ послдней ноты, и танцующіе, не докончивъ послдней фигуры, смшались въ одну группу и, наливъ стаканы медомъ, чокались другъ съ другомъ, кто-то даже крикнулъ: ‘ура!’ Это вызвало неудержимый и продолжительный смхъ.
— Должно быть, мы славно проведемъ этотъ годъ, если судить по началу,— сказалъ одинъ студентъ, когда уже мы вс сли за ужинъ.
— Разумется, славно, и вс другіе года теперь будемъ проводить хорошо,— сказалъ съ свойственнымъ ему увлеченіемъ и немного драматическимъ паосомъ Антонъ.
— Гд твои недавнія мрачныя опасенія за будущее!— насмшливо спросилъ Колька.
— Они понемногу разсялись, я съ каждымъ днемъ убждаюсь, что будущее будетъ прекрасно…
— Твоими бы устами да медъ пить!— проговорилъ еще насмшливе Колька.
— Что же теб кажется, что я…
— Мн кажется, что ты и я,— перебилъ Колька:— и мы вс отлично встртили наступленіе 1857 года…
— Ну?
— Ну, и что изъ этого ничего, не слдуетъ, что завтра можетъ быть и солнце, и дурная погода…
— Однако, у насъ есть надежды на будущее.
— Ну, а у меня ихъ нтъ.
— Вольному воля!— раздражительно замтилъ Антонъ.
— Я именно это и хотлъ сказать, мой милый. Вольному воля,— великая истина! Теб нравится приправлять свою жизнь то опасеніями вмсто перца, то надеждами вмсто сахара, а я сталъ ее принимать такою, какова она есть, съ тхъ поръ, когда убдился, что моя надежда получить несуществующее наслдство отъ миическаго дядюшки никуда не годится.
Мы кончили ужинъ. Антонъ въ волненіи заходилъ по комнат, свтлое настроеніе было въ немъ разрушено. Колька замтилъ это и улыбнулся.
— Господа,— продолжалъ онъ еще язвительне.— У меня есть тетка, которая постоянно говоритъ: ‘если дождя не будетъ, то я пойду погулять’,— и ждетъ до тхъ поръ, пока пойдетъ дождь, ну, а въ дождь гулять нельзя. Потомъ она постоянно жалуется, что ей не удается подышать воздухомъ: то страшно, что дождь застанетъ, то приходится переждать, когда онъ кончится. Потомъ есть у меня дядя, который въ теченіе сорока лтъ чувствуетъ приближеніе смерти и потому не принимается ни за какое дло, отказывается отъ всхъ удовольствій. ‘Сохрани Богъ, говоритъ онъ, пожалуй смерть на пиру застанетъ…’
— Что же изъ этого?— съ нетерпніемъ спросилъ Антонъ.
— Да то, душа моя, что самое лучшее пользоваться хорошею погодою и идти гулять, наслаждаться жизнью, покуда она наша, и не имть никакихъ надеждъ на будущее.
— Однако, ты имешь опасенія за будущее, это тоже надежда своего рода, только мрачная, ты скорй похожъ на своихъ родственниковъ.
— Кто теб сказалъ, что я опасаюсь за будущее, что у меня есть мрачныя предчувствія? Я просто совсмъ не гляжу въ далекое будущее, потому что это смшно. Каково оно будетъ — узнаемъ посл. А покуда довольно настоящаго. Вотъ вся философія.
Антонъ пожалъ плечами и улыбнулся, черезъ нсколько минутъ и онъ, и Колька присоединились къ остальному обществу и были попрежнему друзьями.
— Что теб была за охота смутить мое счастливое настроеніе духа?— спросилъ Антонъ Кольку, спустя нсколько времени.
— Да не могу я, душа моя, выносить, когда человкъ длаетъ изъ себя смшное лицо, а ты, какъ и вс другіе, всегда бываешь смшонъ съ своими надеждами и опасеніями, печалясь, если будущее кажется теб темнымъ, радуясь, если оно кажется свтлымъ. Сверхъ того, вс эти опасенія и надежды опасны: он мшаютъ пользоваться настоящимъ счастіемъ, угрожая будущими бдами, другія, окрашивая въ розовый цвтъ будущее, заставляютъ тебя отчасти спустить рукава, отчасти раскиснуть, сдлаться сибаритомъ, и ты погибнешь отъ перваго удара судьбы, потому что ты самъ подвернешься подъ него, думая, что судьба хочетъ помазать твою голову розовой помадой…
— Знаешь ли что, иногда мн просто не врится, что теб двадцать второй годъ, ты кажешься гораздо старше…
— Это очень не мудрено: я вдвое старше своихъ лтъ…
— Какъ такъ?— смясь, спросилъ Антонъ.
Вс обратили вниманіе на Кольку.
— Потому, мой другъ, что мой годъ за два считался: я и по наукамъ прохаживался, и казачкомъ въ родительскомъ дом служилъ, вдь у насъ крпостныхъ людей не было,— промолвилъ Колька своимъ обычнымъ не то веселымъ, но то ироническимъ тономъ.
— Оттого-то у тебя нтъ ни капли воображенія, что ты постоянно былъ въ черной работ,— сказалъ студентъ Яковлевъ.
— И отлично, что оно не слишкомъ развито. Я врагъ всякихъ призраковъ. Я очень радъ, что у меня не было няньки-сказочницы.
— Если бы я не чувствовалъ положительнаго отвращенія къ Диккенсову Градгринду, требовавшему только фактовъ, фактовъ и фактовъ, то я назвалъ бы тебя этимъ именемъ.
— Градгриндъ, какъ всякое лицо, преслдуемое авторомъ, вышелъ непривлекателенъ, а факты все-таки лучше грёзъ, и врно не послднія сдлали Англію великимъ государствомъ,— серьезно произнесъ Колька.— Безъ воображенія нельзя существовать, но отстаивать его, воевать и заступаться за него, возвышать его на счетъ простого здороваго смысла — нелпость: сйте хлбъ, а васильки будутъ, мало ли ихъ будетъ, много ли,— это не важно, безъ нихъ съ голоду не умремъ.
— Ты очень быстро соображаешь, но твои взгляды узки, ты, можетъ-быть, и ясно видишь, но только на близкомъ разстояніи,— сказалъ Яковлевъ.
Колька передернулъ плечами.
— Ты ошибаешься,— сказалъ онъ.— Вы вс сидите въ полутемной комнат, передъ вашимъ носомъ стна, вы устремляете на нее полусонные глаза, воображеніе начинаетъ играть, вы мечтаете, передъ вами вмсто этой дрянной каменной стны рисуются въ воздух волшебныя картины, чудное, какъ сказка, будущее, вы улыбаетесь, вы счастливы… На вашемъ язык это называется имть обширный кругозоръ, бытъ дальновиднымъ. Вы жалете меня, говоря, что я близорукъ, что я хотя и ясне васъ вижу, но не дальше своего носа. А знаете ли вы, что вы и на этомъ разстояніи ничего не видите,— что та стна, которую я вижу, гораздо дальше отъ меня, чмъ отъ васъ т роскошныя картины, которыя видите вы, которыя находятся въ васъ самихъ, въ вашемъ мозгу, въ вашихъ глазахъ?.. Ахъ вы, дальновидные слпцы!
— Мн иногда кажется, что ты отчасти правъ,— задумчиво произнесъ Антонъ:— но согласиться съ тобою вполн, право страшно.
— Непривычка!

XII.
Въ квартир Люлюшиныхъ.

Но какъ же я устроилъ свою жизнь? Гд жилъ?.. У Люлюшиныхъ, любезный читатель, опять у перваго встрчнаго чиновника, у моего крестнаго папеньки. Но теперь я былъ не ребенокъ, не Павленька, а Павелъ Константиновичъ, молодой человкъ, которому суждено скоро сдлаться обладателемъ порядочнаго имнія. Моя комната теперь принадлежала дйствительно мн, и никто, кром Кольки, помщавшагося тоже въ ней, не считалъ себя въ прав входить въ нее безъ моего позволенія или согласія. Какъ я люблю эту простую комнату въ одно окно! Въ ней вы можете прожить сколько вамъ угодно времени и не видать ничего, что длается вн ея, для этого стоитъ только не высовывать головы за окно на грязный дворъ, похожій на обширную глубокую могилу, въ которую безпощадно сбросило небо сотни живыхъ людей, ползающихъ по дну могилы,— выглядывающихъ въ безчисленныя окна, пробитыя повсюду, взбирающихся по лстницамъ, продланнымъ въ ея стнахъ, словно стремящихся снова добраться до этого неба, хлопочущихъ, суетящихся въ ней до той поры, пока надостъ ихъ шумъ и гамъ этому небу, и отправить оно ихъ на одиночное заключеніе въ другія узкія и темныя подземныя тюрьмы, откуда не видно и его такъ чудно дйствующей на душу синевы. Но изъ этой же комнаты, даже лежа на постели въ самомъ отдаленномъ отъ окна углу, вы можете видть небесную лазурь, люди, заслонившіе эту лазурь отъ сибаритовъ, устроившихъ свой рай въ первомъ этаж, не ршились заслонить ее какою-нибудь безобразною грудою кирпичей отъ мучениковъ послдняго этажа, совершающихъ подвигъ уже однимъ тмъ, что посл всхъ дневныхъ трудовъ, едва дыша усталою, чахоточною грудью, едва переступая страдающими отъ ревматизма ногами, они должны пройти еще полторы сотни ступеней, чтобы поужинать и лечь въ постель. Въ этой комнатк нтъ ставень, и никогда не задергиваются занавски, не опускаются шторы, потому что она слишкомъ далека отъ грязнаго два могилы и не могутъ въ нее заглянуть подсматривающіе, недоброжелательные взгляды или забраться голодные воры, а закрываться отъ неба — это значило бы наказывать себя, лишаться удовольствія видть, какъ тихо и безслдно исчезаютъ тучи, какъ ярко загораются ясныя звзды и какъ исчезаютъ и он за ослпительнымъ блескомъ ласкающаго и грющаго солнца. Часто будили меня его горячіе лучи, и въ полудремот казалось мн иногда, что это сонъ, что мн стоитъ совсмъ проснуться — и исчезнутъ изъ моихъ глазъ и эти незатйливые стулья, стоящіе въ теченіе многихъ лтъ въ одномъ и томъ же порядк и сдлавшіе знаки на однихъ и тхъ же мстахъ,— и этотъ ломберный, столъ, играющій роль письменнаго и хранящій чернильныя пятна, сдланныя когда-то моею еще дтскою, неосторожною рукой,— и эти кисейныя занавски съ пробранными цвтами, похожими на заштопанныя мста, и съ заштопанными мстами, похожими на пробранные цвты, и, наконецъ, Колька, облокотившійся на локоть въ своей постели и пристально читающій книгу…
— Что, господинъ лнивецъ, изволили проснуться?— спрашиваетъ онъ, замтивъ, что я открылъ глаза.
— Нтъ! это не сонъ!— успокаиваю я себя вслухъ.
— Что не сонъ?
— Мн показалось, что я еще нахожусь въ училищ и что вижу во сн эту комнату,— отвчаю я, не думая вставать:— мн такъ тепло въ моей постели.
— Мн самому иногда не врится, что ты снова здсь. Странно, какъ трудно оторваться отъ человка, котораго мы полюбили въ дтств. Вдь вотъ ты въ школ былъ отвратительнйшимъ мальчишкою.
— Спасибо за комплиментъ!— смюсь я.
— Нтъ, душа моя,— серьезно отвчаетъ Колька:— это истинная правда. Ты былъ отвратительнйшимъ мальчишкою, а меня все что-то тянуло къ теб, сколько разъ я давалъ себ слово не видаться съ тобой, сознавая, что ты не стоишь моей дружбы, что привязанность къ теб начинаетъ длать меня смшнымъ въ моихъ собственныхъ глазахъ, что любить человка за прошлое — глупо, слишкомъ сахарно. Ну, а иногда получу отъ тебя письмо и вотъ лежу, какъ теперь, на постели въ этой комнат, и вспоминаются наши дтскіе планы, мечты, честныя надежды, все, что было искренно и свято, и снова, бывало, захочется видть тебя, и снова врится, что жизнь не совсмъ загубила тебя, что ты еще придешь въ эту комнатку, потому что
Въ этой комнатк счастье былое,
Дружба свтлая выросла здсь…
— Господа, пора вставать, чай поданъ!— раздается голосъ Аграфены Степановны.
И странное дло! мн кажется милымъ даже этотъ голосъ. Что? это слабость, маниловщина? Или точно она лучше другихъ?
— Павелъ Константиновичъ,— заискивающимъ голосомъ начала Аграфена Степановна, когда мы явились къ чайному столу:— у меня есть до васъ просьба,
— Что вамъ угодно?— спросилъ я, улыбаясь и зная наврное, о чемъ поведется рчь, потому что это было въ день субботній.
— Позвольте мн сегодня ради субботы что-нибудь на скорую руку къ обду приготовить, вотъ хоть бы кислыя щи и кашу. Право, за недлю столько уборки накопилось, что и не управиться,— боязливо привела она причину, чтобы отстоять щи и кашу.
— О!..— началъ я и не кончилъ, уступивъ слово Кольк.
— Эхъ, маменька, длайте, что угодно, чего тутъ спрашивать! Что сготовите, то и будемъ сть,— произнесъ онъ, оставивъ меня на моемъ о.
— Да вдь вотъ, можетъ-быть, Павелъ Константинычъ разсердится, можетъ-быть, имъ не понравится,— слабо вступилась Аграфена Степановна, зная впередъ всю эту сцену.
— О!..— началъ я снова.
— Ну, не понравится, такъ можетъ убираться къ чорту, то-есть я хотлъ сказать, въ другое мсто обдать,— ршилъ Колька, снова остановивъ меня на неудачномъ о.
— Ахъ, что ты, что ты, натощакъ-то чернаго поминаешь!— боязливо осматриваясь, замтила Люлюшина.— Ужъ я и не рада, что при теб начала, ты ужъ вотъ всегда такой, сейчасъ разгорячишься,— говорила она, перетирая чашки.
— О, вы, пожалуйста, не стсняйтесь изъ-за меня,— усплъ я произнести желанную фразу.
Черезъ пять минутъ я смялся въ своей комнат надъ этой сценой.
— Право, досадно!— говорилъ Колька.— Ну, для чего каждый разъ спрашивать? Вдь, если бы, въ самомъ дл, щи да кашу теб подала, а то и говядину тамъ подъ хрнъ положитъ, и селедочекъ съ разными грибочками подастъ, и еще какой-нибудь дряни… Ну, и прекрасно бы, такъ вдь ужъ такая натура, дай, молъ, унижусь, извинюсь, намекну, что ужъ гд намъ, дуракамъ, медъ пить, хорошій столъ держать, а потомъ и удивлю разными грибочками, что вотъ, молъ, у меня какой обдъ даже въ субботу! Ну, а скажи ты, что не позволяешь готовить щей и каши, такъ теб надлаютъ колкостей, скажутъ, что для тебя обычаевъ не могутъ на шестидесятомъ году перемнять, что особой стряпки изъ твоихъ денегъ нельзя нанимать, и хоть ты вызжай, а щи да каша въ субботу будетъ,— конечно, между прочимъ…
— Ха-ха-ха!— засмялся я.
— Чему ты смешься?— съ удивленіемъ спросилъ Колька, разгорячившійся серьезно.
— Колька, да вдь и ты смшонъ, волнуясь періодически каждую субботу,— произнесъ я.
— Совершенная правда, голубчикъ! ты еще не затвердилъ наизусть моихъ субботнихъ разсужденій на случай?
— Приблизительно знаю.
— Ну, такъ ты въ будущій разъ начни мн суфлировать, авось это меня отучитъ отъ періодическихъ волненій. Вотъ привычка-то что значитъ!
Мы въ это время одвались, а черезъ нсколько минутъ вышли на улицу, чтобы идти въ медико-хирургическую академію, куда ходилъ и я въ качеств вольнослушателя.
— Удивительно, душа моя, не свободенъ до сихъ поръ разсудокъ человка отъ безсознательныхъ поступковъ,— говорилъ Колька, продолжая на дорог начатый разговоръ.— Это ясне всего бросается въ глаза въ дл привычекъ. По привычк иногда повторяешь такія мелочи, такія пошлости, что право становится досадно и совстно за разсудокъ. Люди до сихъ поръ мало обращали на это вниманія, но если бы они были наблюдательне, то имъ приходилось бы часто краснть за себя, за свои такъ-называемыя ‘невольныя движенія’, за свое танцованье подъ дудку совершенно постороннихъ, повидимому, причинъ. Я, напримръ, пріучилъ себя въ дтств не просто молиться, а читать извстное число извстныхъ молитвъ въ извстномъ порядк. Я считалъ это подвигомъ и длалъ по общанію. Но слушай, что изъ этого вышло. Я читалъ ихъ, какъ обыкновенно длаютъ это дти, стараясь поскоре оттрезвонить, не выговаривалъ словъ, а бормоталъ какіе-то звуки. И — я тебя увряю въ этомъ — всегда на одномъ и томъ же мст я звалъ и думалъ: ‘надо за это поклонъ положить’. Потомъ на другомъ мст я начиналъ размышлять: ‘а вдь я хорошо длаю, что такъ долго молюсь’. Дале опять на опредленномъ мст меня начинала тревожить мысль: ‘что-то, уснулъ ли Сашка?’ И, наконецъ, поднимаясь съ колнъ и стирая пыль съ штанишекъ, я говорилъ себ: ‘а вдь это грхъ, что я о другомъ думаю’. Вотъ, душа моя, первое, что остановило мое дтское вниманіе на привычк, на подчиненіи нашихъ мыслей и поступковъ постоянно повторяющимся обстоятельствамъ.
— Ты правъ,— замтилъ я:— я никогда не былъ наблюдателенъ, мн некогда было думать, но теперь и я вспоминаю совершенно ясно, что, ложась спать, я постоянно начиналъ мечтать съ одной и той же фразы: ‘когда я вырасту большой и буду богатъ…’ И можешь себ представить, до чего сильно это укоренилось, что недавно, ложась спать, я погрузился въ мечтанія именно съ этой фразы: ‘когда вырасту большой’!.. Ужъ, кажется, больше нельзя вырасти! Ха-ха-ха!
— Не смйся, это очень печально. Это подчиненіе нашихъ нравственныхъ и физическихъ движеній постоянно повторяющимся совершенно вншнимъ причинамъ показываетъ ясне другихъ явленій, какъ долго будетъ человчество длать глупости и мерзости, оставаясь совершенно невиннымъ въ этихъ поступкахъ. Чтобы отвратить эти явленія, надо возбуждать постоянно свой умъ, слдить за каждымъ своимъ шагомъ, надо разнообразить обстановку жизня, но все это такъ трудно покуда. Взгляни на большую часть чиновниковъ. Каждый изъ нихъ, посщая всякій день должность, непремнно совершаетъ извстный обрядъ привычныхъ движеній, привычныхъ фразъ. Одинъ непремнно сморкается и кашляетъ, садясь на свой стулъ, хотя бы онъ могъ въ данную минуту не длать ни того, ни другого, но онъ къ этому привыкъ, иначе онъ нн можетъ начать свою дневную службу, другой непремнно потретъ руки и вздрогнетъ всмъ тломъ, здороваясь со своими сослуживцами, хотя это движеніе совершенно не нужно и въ другомъ мст онъ не сдлаетъ этихъ движеній, что доказываетъ, что они вызваны извстной обстановкой. Да что говорить о чиновникахъ!— вглядись въ игру актеровъ, въ манеры профессоровъ во время лекцій. Зачмъ, напримръ, жестъ Андреева, когда онъ говоритъ фразу: ‘сгруппировать въ одно цлое’,— онъ непремнно раскроетъ вс пальцы и начинаетъ медленно сводить ихъ вмст, скользя ими по каедр, точно сгребая соръ въ одну кучу. Не думай, что онъ хочетъ уяснить наглядно этимъ жестомъ группировку фактовъ, нтъ! у него даже и мысли объ этомъ нтъ, онъ просто подчиняетъ свои движенія часто повторяющейся фраз, замни эту фразу другою, равнозначущею ей по мысли, и онъ не станетъ сгребать пальцами кучи сора,— это ты можешь заключить изъ того, что онъ не повторяетъ своего движенія, когда говоритъ: ‘соединить вмст’. А вотъ мы и до аудиторія добрались…
Читателю, вроятно, стало ясно, почему Колька такъ любилъ спорить, повидимому, изъ пустяковъ. Во-первыхъ, онъ дйствительно видлъ, что пустяками и мелочами держится весь міръ. Во-вторыхъ, онъ спорилъ съ цлью проврить себя и свои мннія, онъ слдилъ за собою, хотлъ словить себя на каждой ошибк. Послдняго въ нашемъ обществ совершенно не понимаютъ и удивляются, если человкъ не довольствуется тмъ, что своимъ умомъ дошелъ до сотворенія міра, а хочетъ еще проврить справедливость своихъ заключеній, Кольку это страшно бсило, и нердко говаривалъ онъ даже своимъ друзьямъ:
— Для васъ истина ничего не значить, васъ нисколько не интересуетъ степень врности вашихъ убжденій, еще меньше стараетесь вы распространить ихъ между другими. Вотъ хотите, я вамъ докажу это на дл, дамъ представленіе!
И онъ началъ, при появленіи новаго собесдника высказывать убжденія, діаметрально противоположныя съ убжденіями послдняго. Господинъ, избранный на жертву, постоянно возражалъ сначала довольно рзко и горячо, потомъ все слабе и слабе, наконецъ, поддакивалъ или ловко заключалъ все тмъ, что никакіе споры никогда не кончаются.
— Ну, что, господа, не правду ли я говорилъ?— торжествовалъ Колька.— Вдь я его не убдилъ, а онъ уже поспшилъ согласиться со мною на словахъ. Если бы здсь были его ученики съ неустоявшимися мнніями, то они, видя, что онъ соглашается, видя, что я торжествую, перешли бы на мою сторону, сдлались бы моими послдователями. Ну, разв можно любить свои убжденія, способствуя вербовк противниковъ этимъ убжденіямъ? Разв это любовь?
— Ты ошибаешься, это совсмъ не значитъ, что мы не любимъ нашихъ убжденій, а просто доказываетъ, что ты искусне насъ споришь, ловче выдаешь парадоксы за истину. Мы соглашаемся въ данную минуту, потому что не находимъ вдругъ средствъ сбить тебя, но…
— Та-та-та, постойте! Но вдь это значитъ, что я моими парадоксами дйствительно на минуту успваю заставить васъ согласиться со мною, съ моими убжденіями!
— Да, на минуту, конечно, но посл…
— Но посл должна слдовать въ вашемъ мозгу борьба, потому что онъ не разстается въ минуту безъ всякой боли, съ скопленнымъ въ теченіе нсколькихъ лтъ кладомъ убжденій. Во время этой внутренней борьбы вы должны обдумать вс мои возраженія, должны взвсить ихъ, согласиться съ ними или найти на нихъ отрицательный отвтъ. Въ послднемъ случа вы должны, при первой новой встрч со мною, начать споръ, чтобы защитить свои убжденія новыми доказательствами и, если возможно (да это всегда возможно!), заставить меня отречься отъ лжи и перейти на вашу сторону. Но этого ничего не бываетъ съ вами. Вы просто остаетесь при своихъ старыхъ убжденіяхъ, подкрпленныхъ тми же старыми доказательствами, которыя я разбилъ въ прахъ, вы не ищете средствъ доказать, что я совершилъ побду при помощи парадоксовъ… Ну, разв это любовь къ убжденіямъ, разв это не доказываетъ, что они не только не вошли въ вашу плоть и кровь, но даже ниткой къ вамъ не привязаны, а сидятъ въ вашемъ мозгу какъ-то такъ, вотъ какъ птица, случайно залетвшая въ слуховое окно… Женитесь, господа, поскорй, вы созданы на племя!
— Началъ ругаться ддушка Никола!— смялись друзья Кольки.
Никто изъ нихъ не считалъ себя въ прав сердиться на него, потому что вс они были настолько благоразумны и понимали, какъ серьезно глядитъ онъ на все, какъ близко принимаетъ каждый вопросъ, и вс знали, что если рзкое слово часто произносилось имъ, то оно произносилось изъ любви къ длу, отъ накипвшей желчи, а не изъ желанія нанести кому-нибудь личную обиду.
Въ дом на него смотрли какъ на важнаго барина, хотя онъ и избгалъ всячески этой роли и страшно тяготился ею, но Аграфена Степановна считала долгомъ доказать сыну именно такимъ образомъ, что она начала цнить его заслуги. Онъ бывалъ свободенъ только по праздникамъ и ночью по буднямъ. Въ теченіе дня онъ успвалъ побывать въ академіи, и въ публичной библіотек, и на урокахъ. Онъ изъ своихъ денегъ одвался и платилъ за себя въ дом, иногда давалъ брату на экстренныя траты, въ род покупки блыхъ лайковыхъ перчатокъ для бала. Эта дятельность, умніе зашибать грошъ, даже нкоторая доля умнія выторговать у скупого редактора надбавку къ плат за статьи или лишній четвертакъ за уроки, примирили съ нимъ мать. Она, по ея собственному выраженію, во всю жизнь не покладавшая рукъ, оцнила, наконецъ, своего сына и часто говорила знакомымъ: ‘Вдь вотъ мой Николай Абрамовичъ — она постоянно такъ называла его за глаза — непокоренъ, ласки отъ него большой не увидишь, а не мотъ, не лнтяй и отцу съ матерью помощникъ’. Конечно, въ этой своеобразной похвал не слышалось горячей материнской любви, въ ней слышалось только признаніе въ человк хорошихъ качествъ, но покуда было довольно и этого, тмъ боле для Кольки, котораго сотни людей считали холоднымъ человкомъ, которому ставили въ преступленіе его практичность, котораго не стыдились называть пролазомъ даже очень развитые люди за то, что онъ не считалъ нужнымъ трудиться даромъ, за то, что онъ считалъ время — деньгами и презиралъ общество именно за отсутствіе этого сознанія, за готовность холопски услуживать, одолжать другихъ за милостивую улыбку. Странный взглядъ на Кольку, высказанный его матерью, имли и многіе другіе. Кухарка немного насмшливо называла его ‘нашимъ принцемъ’, но вс въ дом знали, что для него она обжитъ весь городъ ночью, потому что за каждую экстренную услугу онъ платилъ и деньгами, и благодарностью, потому что онъ никогда не сдлалъ ей ни одного выговора. Разныя чиновницы переставали передъ нимъ сплетничать вслухъ и начинали сплетничать шопотомъ, говоря: ‘Николай Абрамовичъ-то не любитъ нашихъ разговоровъ’, и думая про себя, ‘точно прибить хочетъ, такъ смотритъ!’ Но он обращались всегда именно къ нему, если нужно было написать какую-нибудь просьбу или посовтоваться насчетъ дла, он знали, что въ этихъ случаяхъ онъ смотритъ не звремъ. Юныя дочери чиновниковъ, юные чиновники и въ томъ числ Александръ Люлюшинъ, перешедшій изъ гимназіи въ департаментъ, называли его ‘выскочкой’ и — ужъ это совсмъ пошло — ‘критикомъ’ и охотно плясали по великимъ праздникамъ подъ его музыку. Старики, садясь играть въ карты, говорили какимъ-то не то насмшливымъ, не то извиняющимся тономъ: ‘Вы ученый, поди-ка сметесь надъ вами, что все въ картишки дуемся, а вдь, право, только за ними и отдохнешь!’ — ‘Да что же вы именно передо мной оправдываетесь? Я и самъ иногда люблю поиграть въ карты!’ — говорилъ Колька.
Въ кругу друзей, какъ я уже сказалъ, его звали черствымъ, сухимъ дльцомъ съ ограниченнымъ кругозоромъ и просили во всякомъ затруднительномъ случа его совтовъ и, что всего удивительне, слушались совтовъ недальновиднаго дльца. Кто же его любилъ простою и искреннею любовью, не стсняясь его превосходствомъ надъ собою? Вс до единаго мальчишки, жившіе съ нимъ въ одномъ дом, и т, которые росли съ нимъ, и т, которью родились при немъ, и которыхъ онъ училъ по праздникамъ грамот. Не могу удержаться, чтобы не разсказать курьезнаго анекдота но этому случаю. У его учениковъ бывали часто очень сильно выпачканные грязью и снгомъ сапоги, и Аграфена Степановна начала не на шутку ворчать, сердясь, что даровые ученики Кольки пачкаютъ въ праздники ея полы. Колька нисколько не огорчился этимъ и приказалъ ученикамъ всегда снимать въ передней сапоги и проходить босикомъ въ нашу комнату, гд они тотчасъ же и надвали свои, или, лучше сказать, отцовскіе сапоги, та же исторія происходила при уход. Къ Кольк приходили его старинные дворовые друзья, теперь взрослые парни, за медицинскими совтами, ‘за книжечкой почитать’ (какъ выражались они), иногда попросить въ займы небольшую сумму денегъ. Многіе изъ нихъ говорили ему и ни одному изъ нихъ не приходило въ голову стсняться передъ нимъ или говорить съ нимъ стоя, и ждать цриглашенія ссть.
— По чемъ сукно-то покупалъ?— щупая рукавъ новаго пальто Кольки, говорилъ ему однажды при мн одинъ изъ его дворовыхъ друзей, спускаясь съ нами по лстниц.
— По четыре съ полтиной.
— Важное пальто!— удивлялся дворовый другъ, оглядывая Кольку со всхъ сторонъ.— Поди-ка на свои деньги сшилъ, али отецъ подарилъ?
— Нтъ, на свои.
— Молодецъ ты, право! Вотъ меня отецъ не хотлъ учить, ну, и вышелъ халатникомъ-мастеровщиной,— сравнивалъ дворовый другъ свою судьбу съ судьбою Кольки: ему и въ голову не приходило различіе званій ихъ отцовъ.
— Э, братъ, будешь и ты въ тонкомъ сюртук щеголять, только не лнись, да вина не пей. Скверно, братъ, въ твои лта вино пить,— серьезно произнесъ Колька.
Дворовый другъ вопросительно и недоврчиво взглянулъ на Кольку, точно желая прочесть на его лиц, спроста ли онъ это говоритъ, или что-нибудь такое особенное знаетъ.
— Ты не врь, если теб что говорили,— сконфуженно проговорилъ дворовый другъ.
— А что?
— Да что? На-дняхъ хмеленъ я былъ, можетъ, ты слышалъ, такъ вдь это я вотъ съ товарищами на именинахъ…
— А теперь, поди-ка, гроша за душой нтъ, да, я думаю, и отецъ-то теб…
— Ужъ что тутъ говорить, лукавый попуталъ!
— А ты не позволяй ему тебя путать, такъ оно, право, будетъ лучше.
— Ты въ которую сторону?— спросилъ дворовый другъ, выходя изъ воротъ.
— Направо,
— Ну, а мн налво. Прощай!
Два друга разошлись въ разныя стороны, одинъ, раздумывая о своемъ негодномъ поведеніи, несъ къ давальцу заказные сапоги, другой, грустно размышляя о судьб народа, шелъ въ медико-хирургическую академію.
Смшне и, если хотите, поэтичне всего въ этихъ отношеніяхъ было то, что дворовые друзья почему-то присвоили себ право гордиться Колькой.
— Вишь ты, Колька-то какой славный выросъ,— говорили они между собою, стоя у воротъ и указывая глазами на Кольку, идущаго по улиц.— Вмст въ бабки играли!
— Поди-ка теперь носъ поднялъ?— съ любопытствомъ спрашивалъ собесдникъ изъ другого дома.
— Чего ему носъ-то поднимать? Мы, почитай, что родве братьевъ, вмст дрались, вмст и мирились. Не разъ насъ тумаками другъ за друга кормили…
И, можетъ-быть, дйствительно, эта-то кулачная печать навсегда скрпила ихъ дружбу, оставила Кольку Колькою и не сдлала его Николаемъ Абрамовичемъ. Эти отношенія, несмотря на свою искренность и почти неизбжность при условіяхъ развитія Кольки, навлекали на него самыя сильныя обвиненія: про него говорили, что онъ ‘оригинальничаетъ’, что это натянутыя отношенія, что онъ ими скоре роняетъ себя, чмъ возвышаетъ въ глазахъ умныхъ людей.
Вроятно, не мене, если и не такъ просто, наивно и безотчетно, любилъ Кольку и еще одинъ человкъ — это я. И такъ какъ Колька былъ моимъ истиннымъ воспитателемъ въ это время, то я и считаю нужнымъ говорить о немъ подробно. Его слова, его поступки были тою ученою книгою, которую я вытвердилъ наизусть для того, чтобы не забывать никогда, и ужъ врно ни одна наука не принесла мн столько пользы, какъ эта живая книга.

XIII.
Продолженіе предыдущей.

Я едва успвалъ перечитывать книги, приносимыя Колькой. Сначала для меня это чтеніе было истиннымъ наказаніемъ. То я встрчалъ сотни незнакомыхъ словъ, то не могъ понять мысли писателя по незнанію азбуки той или другой науки, то просто стснялся слогомъ, способомъ выраженія, серьезностью языка, къ которой не могли пріучить меня ни два-три прочитанные романа, ни разговоры о красот гусарской формы и событіяхъ послдняго урока или прогулки по городскимъ улицамъ. Мн, напримръ, очень хотлось прочесть нкоторыя сочиненія Фейербаха, о которыхъ я слышалъ много споровъ, но представьте мое положеніе, когда, прочитавъ нсколько страницъ, я ясно увидлъ, что я просто наслаждаюсь процессомъ чтенія, что моя мысль не можетъ летть за мыслью автора, не спотыкаясь, не запутываясь въ лабиринт его безчисленныхъ вводныхъ предложеній, поясняющихъ предшествующія или устанавливающихъ точку зрнія, съ которой смотритъ авторъ книги на предметъ въ данную минуту. Они, если можно сдлать такое сравненіе, какъ площадки на лстниц, боле всего бросались мн въ глаза, и я останавливался именно на нихъ, не подозрвая, что они-то мене всего приближаютъ меня къ цли. Въ голов моей длался такой хаосъ, какой сдлался бы въ голов каждаго человка, который вздумалъ бы, напримръ, прочитать въ какой-нибудь книг только подстрочныя примчанія. Долго пришлось мн биться съ первыми страницами книги, чтобы привыкнуть къ языку ея автора и понять, что эти вводныя предложенія необходимы, что безъ нихъ мысль писателя выразилась бы не точно, но что мысль читателя должна видть въ нихъ не боле, не мене того, что видитъ каждый музыкантъ въ движеніи дирижерскаго жезла. Много времени приходилось мн иногда употреблять на то, чтобы научиться читать ту или другую книгу. Наконецъ, усилія увнчались успхомъ, при поступленіи въ университетъ мн уже было не трудно слушать лекціи профессоровъ. Непріученный прошлою жизнью къ настоящей умственной дятельности, я еще продолжалъ охать и ахать въ душ о трудности моихъ занятій, когда Колька началъ подсмиваться надъ моей барской лнью и уврялъ меня, что я посвящаю большую часть дня лежанію на диван и наблюденію за путешествующими по потолку мухами.
— Помилуй, Колька, я столько читаю!— попробовалъ я оправдаться однажды, когда нападеніе было почему-то особенно сильно.
— Вотъ нашелъ отговорку! Чтеніе удовольствіе такое же, какъ театръ, а не работа. И я читаю, и Аня читаетъ, и сотни студентовъ читаютъ, а между тмъ одни изъ нихъ книги переводятъ, другіе уроки даютъ дтямъ…
— Но мн деньги не нужны, зачмъ же я стану тратить время на переводы или на уроки?..
— Ну, вотъ и пользовался бы случаемъ, училъ бы даромъ дтей. А то лежишь байбакомъ!
— Ну, ну! не ругайся. Дай мн только немного времени осмотрться въ университет, а тамъ я займусь съ дтьми.
На другой день посл этого разговора Колька потащилъ меня въ гости къ моимъ родственникамъ.
— А, какъ кстати вы пришли,— сказала мн Аня, встрчая меня обычною веселою и ясною улыбкой
— А что такое? Разв у васъ есть до меня касающееся дло? — спросилъ я.
— Да. Меня просила одна бдная женщина, не могу ли я найти черезъ Тоню дешеваго учителя для ея сына, чтобы приготовить ребенка въ гимназію. Я ей сказала, что найду дарового. Вдь вы врно не откажетесь?
— О! конечно, конечно!— поспшилъ я отвтить, радуясь въ душ, что могу исполнить первую просьбу Ани.— А мы только вчера еще толковали съ Колькой о томъ, что мн надо приняться за уроки. Какъ это странно, что такъ скоро представился случай приняться за дло. Право, странно!— раздумывалъ я.
— Ха-ха-ха,— не могъ удержаться отъ смха Колька.
— Чему ты смешься?— спросилъ я.
Аня покачала ему головой.
— Такъ, голубчикъ!..
— Нтъ, пожалуйста, скажи.
— Голубчикъ,— смясь, произнесъ онъ:— вдь это я по желанію Ани служилъ застрльщикомъ и облегчалъ для нея атаку.
Мн вдругъ сдлалось какъ-то нехорошо, въ голов промелькнула мысль, что они еще считаютъ меня хуже самихъ себя, что дйствительно я хуже ихъ, что мн еще нужны толчки… Я поблднлъ и съ упрекомъ взглянулъ на Аню, точно хотлъ ей сказать: ‘и ты-то, Аня, сомнваешься во мн!’ Она во весь этотъ вечеръ говорила только со мною и была ласкове обыкновеннаго, но разговоръ какъ-то не клеился, мн было не по-себ.
— Поль, вы не сердитесь на меня?— тихо спросила Аня при уход.
— Нтъ,— отвчалъ я:— вы оба были совершенно правы…
— Я, право, не думала васъ оскорбить, если-бъ я знала… Я клянусь вамъ, что другой разъ, если у меня будетъ до васъ просьба, я буду просить васъ самихъ.
Въ ея всегда веселомъ, звучащемъ смхомъ голоск, послышались слезы.
Я пожалъ ея руку, мн хотлось и плакать въ эту минуту, и смяться, и расцловать Аню. Это было наше первое признаніе въ любви.
Я началъ давать уроки.
Я и Колька были такъ сильно и искренно заняты дломъ, что не замчали перемны, которая замчалась другими во всемъ существ Абрама Семеновича. Съ каждымъ днемъ онъ длался все мрачне и тревожне, выдавалъ скупе деньги на домашніе расходы, чаще прежняго игралъ въ карты и просто бсился, если проигрывалъ, что бывало нердко.
— Акимъ-то Акимычъ,— говорилъ онъ съ азартомъ за домашнимъ чаемъ:— опять выигралъ. Онъ, я думаю, всякую недлю въ ломбардъ деньги-то носитъ! А я-то, я-то, какъ курамъ на смхъ, каждый разъ проигрываю. Вдь вотъ и выигранный пятачокъ выпросилъ у Акима Акимыча, и въ зубахъ его держалъ во время игры, и нищимъ ни разу не подалъ изъ выигранныхъ денегъ, а нтъ, точно что заколодило.
— Охъ, Абраша, ужъ лучше бы ты не играть…
— Вотъ добру учишь, другіе игрой капиталы наживаютъ, а я не играй! Хороша жена, добрая совтница!
Аграфена Степановна попробовала пустить въ ходъ старое средство, которымъ она отучала Абрама Семеновича навремя отъ игры, она начинала при Абрам Семенович жалть его при всхъ, кто хоть на минуту посщать ее.
— Бдный мой Абраша,— причитала она:— все проигрываетъ, ужъ такой, видно, онъ несчастный человкъ уродился, или это только временно полоса на него такая нашла. Другимъ счастье, другимъ радость, а ему, голубчику, нтъ, какъ нтъ! Хоть бы разочекъ выиграть, хоть бы это его потшило, а то вдь смотрть на него жатко…
Эти причитанія въ былое время надодали до того Абраму Семеновичу, что онъ переставалъ играть, только бы не слыхать ихъ, но теперь не помогали и они. Еще явилась одна особенность въ Абрам Семенович, онъ началъ толковать объ иностранныхъ лотереяхъ, разспрашивалъ всхъ, можно ли наврное выиграть, взявъ на нихъ билетъ, вообще весь его разговоръ страннымъ образомъ вертлся на одномъ,— на желаніи вдругъ нажить значительную сумму денегъ. И иногда онъ погружался въ такія мечты объ этомъ, что въ немъ трудно было узнать того сухого практика, какимъ вс привыкли его видть. Его узкій умъ опять былъ чмъ-то сбитъ съ толку и путался, чтобы найти исходъ изъ какого-то невдомаго труднаго положенія.
— Здоровъ ли ты, Абраша?— тревожилась Аграфена Степановна, глядя, какъ онъ задумчиво ходитъ изъ угла въ уголъ и разсуждаетъ съ самимъ собою.
— Здоровъ!— отрывисто отвчаетъ онъ. сердясь, что жена путаетъ его въ его размышленіяхъ.
— Ой, скрываешь ты отъ меня!— говорила она.— Ужъ что-то больно хмурымъ ты ходишь.
— Что же, матушка, псни мн пть, что ли?
— Не псни, Абраша… Ты и прежде псенъ не плъ…
— Ну, такъ теперь и подавно не стану пть!
Аграфена Степановна умолкала, встрчая сердитый взглядъ мужа, и тихо качала головой. Однажды, это было весной въ конц перваго года моего пребыванія въ университет, мы съ Колькой полулежали въ своей комнат, и читали и не читали, какъ это часто бываетъ, когда человкъ находится въ счастливомъ настроеніи духа и даетъ себ позволеніе полниться посл трудовъ. У насъ удачно прошли экзамены, мы были покойны и веселы и задумывали прокатиться или, лучше сказать, проходиться лтомъ по Финляндіи. Отложивъ книгу, мы стали толковать о предполагаемомъ путешествіи и разсчитывали, сколько надо отложить на это денегъ.
— Николай, мн надо съ тобой поговорить,— вдругъ совершенно неожиданно раздался голосъ Абрама Семеновича.
Мы взглянули на дверь и увидали просунувшееся къ намъ въ комнату озабоченное и боле обыкновеннаго желтое лицо Люлюшина.
Колька всталъ и пошелъ въ другую комнату. Черезъ полчаса онъ воротился назадъ блдный и взволнованный.
— Что съ тобой?— спросилъ я.
— Отца завтра арестуютъ,— отвтилъ онъ.
— За что?— съ изумленіемъ воскликнулъ я.
— Воровали во время войны!..
Онъ слъ къ столу и сжалъ голову обими руками. Я тихо вышелъ въ другую, комнату. Въ спальн раздавались всхлипыванья и отрывчатыя восклицанія Аграфены Степановны, собиравшей торопливо серебро и золотыя вещицы и завязывавшей все это въ узелки… Черезъ часъ Колька вышелъ въ общія комнаты, онъ былъ спокоенъ, распоряжался, уговаривалъ мать не прятать вещей, не плакать, надяться на него.
— Ну, если силъ не хватитъ,— говорилъ онъ:— то брошу академію, поступлю на службу въ департаментъ, у меня будетъ больше свободнаго времени на уроки…
— Голубчикъ, да вдь теб только годъ до выпуска остается!— говорила, плача, Аграфена Степановна.
— Ну, такъ что же. не голодать же вамъ изъ-за меня на старости! Впрочемъ, что я говорю! Все устроится хорошо, на первый случай у меня найдутся деньги, а тамъ вс работать будемъ прилежне, баклушъ не будемъ бить, я и Сашку за работу присажу. Ну, полноте же, мама, плакать, не деньги насъ нажили, а мы ихъ!— необычайно ласковымъ голосомъ проговорилъ онъ и первый разъ въ теченіе многихъ лтъ поцловалъ руку матери. Аграфена Степановна совсмъ растерялась въ это мгновеніе отъ неожиданной ласки сына, она зарыдала еще сильне и, взявъ обими руками голову сына, цловала его и въ лобъ, и въ глаза, и въ губы.
— Голубчикъ ты мой!— вырывалось по временамъ у нея восклицаніе.
Какъ-то особенно мирно и хорошо прошелъ этотъ вечеръ наканун страшнаго несчастья, вс точно не боялись этого несчастья, точно оно принесло какую-то особенную благодать въ домъ, какъ очищающая воздухъ гроза. И точно, это была очищающую гроза: она должна была истребить нечестно нажитыя воровскія деньги и сплотить семью въ одно цлое, показать, что было человческаго въ сердцахъ этихъ людей, освободить это человческое отъ грязи, скопившейся въ теченіе многихъ лтъ подъ гнетомъ нужды, тяжкихъ испытаній и глупыхъ предразсудковъ. На другой день имущество Люлюшиныхъ было описано и взято въ казну, оставлены только вещи первой необходимости, въ число которыхъ, напримръ, не вошелъ теплый салопъ, потому что дло было весною. Начались допросы, не спрятали ли чего-нибудь. Одинъ изъ закадычныхъ друзей и кумовьевъ Люлюшиныхъ, созданіе съ подлйшимъ выраженіемъ трусости въ холопски-заискивающемъ и улыбающемся во весь ротъ лиц, тоненькимъ дискантикомъ папскаго пвчаго объявилъ присутствующимъ:
— Я видлъ на Аграфен Степановн въ тотъ день, когда он крестили мою Глашу, часы съ эмалью и цпочку съ такою же брошкою, ихъ-съ въ описи не значится.
— Ахъ, батюшка,— попробовала солгать Аграфена Степановна:— да разв все, что мы надваемъ, принадлежитъ намъ? Иногда и занимаешь вещи.
— Нтъ-съ, кумушка, я у васъ тогда освдомлялся, что вы изволили заплатить за эти вещи и гд купили ихъ. Вы это изволили запамятовать-съ.
— Тьфу! безстыжіе твои глаза!— не могла утерпть Аграфена Степановна.— Не я ли твою Глашку поганую…
— Маменька!— произнесъ Колька, измняясь въ лиц.
— Извини, голубчикъ, не могла удержаться. Вдь отецъ мн эти часы подарилъ за то, что я Сашку родила!— грустно произнесла Люлюшина.
— Да мн кажется, что и капиталъ, показанный Абрамомъ Семенычемъ, далеко не точенъ,— вмшался другой изъ искреннихъ друзей дома.
Колька вопросительно взглянулъ на мать. Она поняла этотъ взглядъ и, кажется, испугалась измученнаго выраженія сыновняго лица, блднаго, какъ полотно.
— Все, все, голубчикъ, все до копеечки показали!— воскликнула она.— Христомъ-Богомъ божусь теб, что все!
Колька совершенно хладнокровно обратился въ допросчикамъ:
— Если вы врите этому господину и сомнваетесь въ правд нашихъ показаній, то вы можете, по закону, привести насъ къ присяг, чмъ продолжать унижать этихъ достойныхъ господъ, заставляя ихъ играть гнусную роль подлыхъ доносчиковъ.
Вечеромъ онъ безмолвно легъ въ постель и уткнулся въ подушку лицомъ, на другое утро онъ былъ попрежнему спокоенъ, но лицо измнилось такъ, что можно было думать, что онъ пролежалъ съ мсяцъ въ тяжелой болзни.
— Пожалуйста, голубчикъ,— сказалъ онъ мн:— постарайся намекнуть у Шуповыхъ, чтобы они не обращали вниманія на мое лицо и вообще не говорили бы объ этомъ дл.
— Они, я думаю, и безъ того будутъ такъ деликатны…
— Нтъ, Александра Ивановна считаетъ меня за родного и, врно, вздумаетъ утшать… Ну, а съ меня довольно и того, что я пережилъ этотъ день, воспоминанія совсмъ не нужны…
Вотъ единственныя слова, которыя дали мн понять, что творилось въ его душ въ это время.
Люлюшинъ уже сидлъ въ это время въ ордонансъ-гауз. Его дло было скверное, продлки, за которыя онъ попался, были совершены не имъ, но онъ зналъ о нихъ и изъ своихъ личныхъ видовъ допускалъ ихъ совершать, побираясь мелкими крошками, падавшими съ большого стола великихъ плутней. Клубокъ этихъ плутней былъ очень искусно запутанъ, до конца добраться было очень трудно, въ сти попадались и большіе жуки, и мелкія мошки, въ род Люлюшина, и лнтяи, и воры, а боле всего оказались виновными на допросахъ неодушевленные предметы, въ род волею Божіею сгорвшихъ сараевъ съ запасами, въ род испорченныхъ дорогъ, не допускавшихъ дохать во-время до мста назначенія, наконецъ, въ род расходящагося льда на ркахъ, останавливающаго, губящаго и уничтожающаго безслдно и товары, и путешественниковъ, и дловыя бумаги.
Поступая въ университетъ, я уже былъ достаточно подготовленъ къ желанію вести дятельную жизнь. Университетская жизнь того времени должна была непремнно поглотить меня вполн сходками, толками о студентской касс, о концертахъ и литературныхъ вечерахъ въ пользу бдныхъ студентовъ, о сборник, о литографированіи лекцій и т. д. Но на второй годъ я увидалъ, что мн нельзя дятельно и слдить за сходками, и давать уроки, которыхъ было все больше и больше при помощи Ани, рекомендовавшей мн то того, то другого бднаго ученика. Я ршился пожертвовать первымъ и занялся уроками, изъ которыхъ одни давались даромъ, за другіе приходилось брать небольшую плату, чтобы не стснять родителей учениковъ. Я былъ очень доволенъ и, разумется, гордился въ глубин души своею дятельностью, хотя не сознавался въ этой гордости даже передъ самимъ собою и старался уврить себя, что я длаю хорошее дло, не считая это за заслугу, что я длаю это потому, что это долгъ, потому что я созналъ вполн и сроднился съ этимъ убжденіемъ. Вообще, это была очень обыкновенная игра въ прятки человка со своею собственною совстью… Но, мало-помалу, моя гордость исчезла, когда я увидалъ, что вс окружающіе меня, начиная съ Ани, работаютъ еще прилежне меня, одинъ изъ-за денегъ, другой даромъ, одинъ давая уроки, другой переводя книги, третій составляя лекціи для литографированія, когда я увидалъ бдняка, прошедшаго пшкомъ въ одномъ сюртук пятьсотъ верстъ для того, чтобы попасть въ университетъ, когда я узналъ, что у него нтъ ни гроша денегъ и что онъ долженъ трудиться тотчасъ по прибытіи въ городъ, тогда я понялъ, что мой трудъ — забава. Въ масс-то было попрежнему не мало лнтяевъ и хлыщей въ блыхъ жилеткахъ, рыскавшихъ по кондитерскимъ, развратничавшихъ и державшихъ у себя на хлбахъ дрянныхъ холоповъ-бдняковъ, соглашавшихся работать за своихъ патроновъ-благодтелей и приходить ранехонько въ университетъ, чтобы разложить на первой скамейк бумажечки съ надписанными на нихъ фамиліями патроновъ, такъ что послдніе могли спать вплоть до начала лекціи и все-таки имли первыя мста въ аудиторіи. Нкоторые изъ этихъ холоповъ-прихлебателей даже успли опериться, сшили на барскія деньги сюртуки изъ тонкаго сукна, поддакивая во всемъ своимъ патронамъ, попали въ партію блобилетниковъ и стали впереди честныхъ юношей, какъ становится впереди бднаго ремесленника важный и откормленный, какъ индюкъ, камердинеръ… Но гд же безъ печальныхъ исключеній? И можно ли требовать, чтобы вся предыдущая жизнь нашего общества дала только хорошіе плоды? Не правильне ли просто удивляться, что она еще успла дать нсколько хорошихъ плодовъ, что не все сгнило?.. Итакъ, общее настроеніе, какъ я уже сказалъ, было хорошо и выражалось простыми словами: стремленіе къ длу и труду.
Но какъ ни сильно поглощала меня дятельность, однако, я не забывалъ ни разу спросить, возвращаясь домой: нтъ ли ко мн письма? Я радовался, какъ ребенокъ, если получалъ утвердительный отвтъ. Это были коротенькія записочки, иногда въ нихъ писалось просто: ‘приходите, Поль, сегодня вечеромъ къ намъ, надо статью Добролюбова прочитать. Ваша Аня’. Иногда въ этихъ записочкахъ горячо и рзко выговаривали мн за какую-нибудь необдуманную фразу, сказанную наканун. Но каково бы ни было содержаніе этихъ записочекъ, а ожидалъ ихъ, на меня производило какое-то удивительное впечатлніе это стереотипное простое окончаніе: ‘Ваша Аня…’ Мн хотлось иногда и пть, и танцовать, и расцловать кого-нибудь, и часто, не удерживая своего восторга, я встрчалъ Кольку съ распростертыми объятіями.
— Что, голубчикъ, врно Аня письмо хорошее прислала?— спрашивалъ онъ, улыбаясь.
Я краснлъ и смялся.
— Право, мн иногда завидно смотрть на тебя,— сказалъ онъ мн однажды, ложась отдохнуть на постель, куда прислъ и я. Онъ былъ, по обыкновенію, крайне утомленъ трудами дня, раздраженъ разными непріятностями на урокахъ, на лекціяхъ.— Передъ тобою,— продолжалъ онъ:— и возможность широкой дятельности и личное счастье, все, что можетъ желать человкъ, а передо мною ничего!
— Но, Колька, вдь и ты будешь дятелемъ…
— Дятелемъ!— воскликнулъ онъ, поднимаясь на локт.— Изъ-за куска насущнаго хлба уроки даю, статьи компилирую, остерегаюсь сказать лишнее слово, чтобы не потерять уроковъ, чтобы изъ редакціи вонъ не выгнали, молчу, когда подлецъ-редакторъ вычеркиваетъ мои мысли, не подходящія подъ его грошовый либерализмъ, и все потому, что… Ну, потому, что я не хочу быть подлецомъ въ отношеніи къ матери! Нтъ, братъ, не дятель я!— опускаясь на подушку, горько кончилъ онъ.— Можетъ-быть, дв-три изъ моихъ мыслей западутъ въ головы моихъ учениковъ, да и то едва ли, вдь я не могу прослдить за дтьми до конца ихъ развитія, разстаюсь съ ними, приготовивъ ихъ въ учебныя богадльни, за дальнйшія мои хожденія къ нимъ мн платить не станутъ, ну, а даромъ мн ходить некогда! Мн копейку зашибить надо, недаромъ меня пролазомъ зовутъ!
Тутъ было нечего отвчать.
— Ну, пусть бы и было такъ,— продолжалъ онъ, минуту спустя.— Такъ хоть бы личное-то счастье было возможно, а то и оно невозможно. О женитьб и думать не смй. Вдь это глупости, что горе и нужду вдвоемъ легче сносить! Да если бы и такъ, то какое право я имю жениться, не имя средствъ воспитать дтей? Какое право я имю обрекать ихъ на горе, на нищету, на невжество, на нравственную гибель, быть палачомъ собственныхъ дтей? Вдь это не жизнь, а каторга! А гд выходъ? Вотъ Сашка, такъ тотъ врно женится, и его не обвиню даже я.
Колька говорилъ въ эти минуты такимъ тономъ, какъ будто онъ упрекалъ меня за свою судьбу, но и я, и вс его знакомые давно привыкли къ этому тону и знали, на что и на кого онъ негодуетъ.
— А знаешь ли, Колька, мн часто казалось, что ты любишь Аню,— сказалъ я.
— Аню? Нтъ, голубчикъ, я ея не люблю, _ то-есть не люблю такъ, какъ я понимаю любовь, если бы я ее любилъ, то пересталъ бы ходить къ нимъ. Аня — чудесное дитя, въ самыя тяжелыя минуты, слыша ея смхъ, я улыбаюсь и на половину забываю горе, но она горя не видала, она была слишкомъ счастлива, ея лицо весело и ясно, какъ лучшій майскій день…
— Но, Колька, это-то и хорошо, если молодое лицо ясно и весело.
— Нтъ, душа моя, ты меня не понялъ. Я люблю молодыя, веселыя и ясныя лица, я имъ завидую, но въ нихъ нтъ еще ручательства за то, что они не погибнуть подъ первою грозой. Я хотлъ бы любить женщину, которая страдала и уцлла подъ бурей… На такой я, пожалуй, и женился бы: вдвоемъ мы успли бы завоевать счастье дтямъ…
Колька тихо уснулъ черезъ нсколько минутъ. Я долго глядлъ на его лицо, оно было прекрасно, но худо, блдно, изнурено, взглянувъ на него, легко было понять, что судьба прохала всми колесами своей тяжелой колесницы по существу этого юноши, и онъ уцллъ только чудомъ, только при помощи того могучаго разума, который одинъ можетъ укрпить насъ въ минуты горя и ставить насъ выше проходящихъ невзгодъ. Долго любовался я чертами этого лица съ широкимъ лбомъ и насмшливо улыбавшимися даже во сн губами, точно вызывавшими на бой и судьбу, и людей… въ этой усмшк была сила. Легкій стукъ въ двери вывелъ меня изъ раздумья.
— Войдите!— сказалъ я.
Въ комнату вошла Аграфена Степановна и, увидавъ, что Колька уснулъ, на цыпочкахъ подошла ко мн.
— Чай поданъ,— шопотомъ произнесла она.— Жаль мн его будить-то, моего голубчика, умаялся онъ, сердечный, а ночью-то, я думаю, опять писать будетъ. Хоть бы Богъ меня прибралъ поскоре, такъ полегчало бы ему.
— Что вы, что вы!— воскликнулъ я, испуганный глубоко-искреннимъ и трогающимъ за сердце голосомъ матери.
— Количка,— произнесла она, дотрагиваясь до его плеча.
— А!— вздрогнувъ, проснулся онъ.
— Чай поданъ!
— Иду!
Мы пошли пить чай.
— Не утомляй ты себя, голубчикъ, такъ сильно,— говорила она за чаемъ.— Ужъ лучше я хлбъ съ водой буду сть, чмъ твою жизнь,— заключила она фразой, найденной въ глубин материнскаго сердца.
— Полноте, маменька! Кто вамъ сказалъ, что я себя утомляю для васъ?— весело и бодро сказалъ онъ.— Это я похудлъ, потому что послдніе экзамены близко, такъ дла много, а вотъ дождемся лта, такъ я буду толще, чмъ вы прежде были. А вы-то зачмъ худете?
— Ужъ врно тоже послдніе экзамены держу!— сказала, улыбнувшись грустною улыбкою, Аграфена Степановна.
Она была неузнаваема. Рзкія манеры, громкій голосъ, толщину, вселяющую уваженіе фигуру — все унесъ одинъ памятный день, и за все унесенное онъ напомнилъ ей, что она мать, и далъ ей чуднаго сына.

XIV.
Совершеннолтіе.

Прошелъ второй годъ моей университетской жизни. Колька удачно сдалъ послдніе экзамены и остался при академіи. Мн долженъ былъ минуть въ это лто 21 годъ. Семейство Антона жило на дач. Я и Колька постоянно здили къ нимъ по праздникамъ, иногда на два, на три дня. Колька то уходилъ на охоту, то вмст съ Антономъ удилъ рыбу, я проводилъ большую часть времени съ Аней и Александрой Ивановной. Наканун дня моего рожденія мы отправились на дачу. Аня какъ-то особенно обрадовалась намъ въ этотъ вечеръ. Одтая въ блое легкое платье, съ гладко причесанными, по обыкновенію, волосами, она напоминала тотъ день, когда посл долгой болзни къ намъ пришелъ Семенъ Ивановичъ. Мое лицо горло. Посл чаю я и Аня вздумали идти гулять. Мы шли съ нею молча, о чемъ мы думали — не знаю, но намъ было почему-то неловко: и говорить хотлось, и не знали мы, какъ говорить. Мы сли. Я первый прервалъ молчаніе.
— Аня!
— Что?
— Скажите мн откровенно: любите ли вы меня?
— Милый мой, зачмъ ты это спрашиваешь?
Я уже отыскалъ руку Ани и покрывалъ ее поцлуями, съ минуту Аня находилась въ какомъ-то забыть, не трогаясь съ мста, и только потомъ я почувствовалъ, что ея губы прильнули къ моему лбу. Но о чемъ же она плакала? Отчего у меня лились слезы? Потомъ мы опять молча ходили по саду, только теперь рука Ани покоилась на моей рук, и намъ было такъ хорошо, что разговоры были бы излишни… Такъ молча несетъ человкъ сосудъ съ дорогимъ виномъ, боясь разсяться и пролить каплю дорогого напитка, такъ молча наслаждается онъ созерцаніемъ чудной картины природы, внезапно открывшейся передъ его глазами, и когда онъ заговоритъ, то это значитъ, что минута самаго сильнаго восторга, захватывающаго духъ, прошла…
Я легъ спать, но уснуть не могъ, у меня явилось желаніе говорить, потребность передать свое счастье постороннему человку. Я слъ на кровать къ Кольк и разсказалъ ему…
— Что разсказалъ? Что люблю Аню? Что она любитъ меня? что я женюсь на ней по выход изъ университета? Но это все было давно извстно ему, и все-таки я ухитрился протолковать обо всемъ этомъ до трехъ часовъ утра!..
— Какъ я радъ, что ему только разъ въ жизни исполнится двадцать одинъ годъ!— сказалъ Колька на другой день, сидя за чайнымъ столомъ.
— А что?— спросила Александра Ивановна.
— Да то, что по этому торжественному случаю онъ промучилъ меня до трехъ часовъ своею болтовнею.
Я опустилъ глаза, Аня покраснла и очень прилежно начала крошить въ чашку крендель.
— Вотъ это мило! о чемъ же вы разсуждали? Это любопытно узнать,— сказала Александра Ивановна.
— Ужъ, право, и не припомню, кажется, онъ торговался о уславливался со мною насчетъ цны за уроки…
— За какіе уроки?
— Которые я буду давать его дтямъ, когда онъ вырастетъ большой и женится.
Я, а за мною вс собесдники, начали смяться.
— Аня, ты это для кого кренделей въ чашку накрошила?— спросилъ старикъ, дядя Александры Ивановны, заглядывая въ чашку Ани.
— Для себя,— отвчала Аня, красня.
— Помилуй, матушка, да разв у тебя зубовъ нтъ?..
— Нтъ, я такъ очень люблю…
— Вотъ удивительно-то! Я тебя съ пеленокъ знаю, а никогда не замчалъ, чтобы ты длала подобную кашу, да еще и любила ее. Ужъ и теб не минулъ ли сегодня двадцать первый годъ?..
Все послдующее время было смсь серьезныхъ думъ и ребяческихъ поступковъ, надеждъ на будущее и минутныхъ опасеній за это будущее. Мн вдругъ сдлалась удивительно дорога моя жизнь, я не на шутку боялся легкаго кашля и незначительной головной боли, и очень часто пробовалъ вздохнуть полнымъ вздохомъ, чтобы удостовриться, что у меня здорова грудь, что посл вздоха нигд не колетъ. Узжая на недлю въ Финляндію, я очень серьезно собралъ вс записки Ани и запечаталъ ихъ въ пакетъ, на которомъ подписалъ:

‘Передать, въ случа моей смерти,
Анн Николаевн
Рёдеръ’.

— Ты это почему умирать вздумалъ?— спросилъ меня Колька, взглянувъ черезъ мое плечо на надпись.
— Не вздумалъ, а вдь можетъ же случиться такое несчастье,— сказалъ я, длая прилично случаю плачевное лицо.
— Ну, а насчетъ поминокъ и сорокоуста распорядился?
— Ты шутишь, а между тмъ у меня есть теперь священная обязанность заботиться, чтобы Аня не была компрометирована.
— Разумется, мой другъ, теперь у тебя должно быть множество заботъ…
Мы взглянули другъ на друга и засмялись.
Въ эти же дни у меня пропалъ галстукъ на дач у моихъ родственниковъ, я, конечно, не очень заботился объ этомъ шелковомъ лоскутк, но меня чрезвычайно поразило, когда, возвратившись изъ поздки, я увидлъ мой шарфъ на ше у Ани, торопившейся при моемъ появленіи спрятать его въ карманъ.
— Какъ онъ къ теб попалъ?— спросилъ я.
Аня вся покраснла и чуть не заплакала, находясь въ необходимости признаться.
Въ это же время меня начала серьезно безпокоить мысль о деревн, оставленной матерью въ наслдство сестр я мн. Я зналъ, что наши крестьяне находятся въ сквернйшемъ положеніи, краснлъ, читая разныя обличительныя статьи и повсти изъ крестьянскаго быта, точно он были направлены противъ нашей семьи, еще боле краснлъ, слушая разговоры въ обществ о крестьянскомъ вопрос и чувствовалъ въ то же время, что я не сумю помочь этимъ людямъ, что меня легко обмануть первому краснобаю-старост или приказчику, что, наконецъ, я буду просто смшонъ въ роли благодтельнаго помщика, не знающаго, что такое плугъ, что соха, сколько нужно имть земли крестьянину, чтобы не умереть съ голода, и что называется въ той или другой губерніи хорошимъ или дурнымъ урожаемъ, почемъ продаются жизненные припасы въ той или другой мстности, какъ они продаются и тому подобное… Однимъ словомъ, я не зналъ ничего, что нужно знать помщику. Ни школа, ни университетъ, ни петербургская жизнь со всмъ своимъ дловымъ и озабоченнымъ видомъ не дали мн никакихъ практическихъ совтовъ, никакихъ необходимыхъ свдній о крестьянскомъ быт, о его нуждахъ и о возможности порядочно устроить дла деревни, все, чему нашли нужнымъ научить меня,— это были десятка полтора русскихъ псенъ, составлявшихъ одинъ изъ билетовъ — таково техническое выраженіе — исторіи русской словесности. Но неужели боле ничего не долженъ знать юноша изъ быта своего народа, или этотъ народъ ничмъ не замчателенъ, ничмъ не занятъ кром псенъ?.. Серьезныя статьи по крестьянскому вопросу, которыя я усплъ прочесть, вполн ознакомили меня съ бытомъ народа на Запад, показали, что ихъ авторы очень прилежно читали иностранныя сочиненія по этому вопросу, но чего мн нужно было, того я не нашелъ въ этихъ статьяхъ. Он были писаны не для юношей, не получившихъ элементарныхъ понятій въ этомъ дл, а для людей, знакомыхъ практически съ дюмъ и могущихъ вывести заключенія, сравнивая бытъ другихъ народовъ съ бытомъ нашего, такіе подготовленные люди могли иногда читать и между строками мысли писателей, для такихъ людей были понятны и простыя статистическія цифры, а для меня все это совершенно было не понятно. Одно время я ршился прибгнуть къ наивному средству, надъ которымъ посл смялся отъ всей души: я вздумалъ читать русскія повсти, написанныя съ цлью познакомить публику съ народомъ и его бытомъ. Но все ихъ достоинство ограничивалось десятками странныхъ, подслушанныхъ и нанизанныхъ въ одну фразу словъ, употребляемыхъ мужиками на базарахъ. Прочитавъ нсколько такихъ повстей, я вполн согласился съ Колькой, который называлъ повсти изъ народнаго быта ‘діалогами, служащими пособіемъ для желающихъ дурно сыграть въ балаган роль мужика’. Съ грустью и досадой убдившись, что я довольно знакомъ съ жизнью Манчестера и не знаю ничего изъ жизни родной Шуповки, я ршился въ переписк съ зятемъ и сестрою объяснить имъ свои мысли о томь, что съ нашей стороны просто подлость медлить и оставлять дла въ прежнемъ положеніи, что не худо было бы, если бы и зять, и сестра пріхали на будущее лто къ отцу, куда общался пріхать и я.
Въ начал іюня 1860 года я былъ уже въ деревн отца. Онъ принялъ меня, по обыкновенію, безъ особенной радости, спокойно, холодно, какъ будто мы разстатись вчера вечеромъ въ ту минуту, когда разошлись по спальнямъ. Мн было не по-себ отъ этого разсудительнаго пріема, безъ нжностей, безъ маленькой экзальтаціи, бывающей при горячихъ родственныхъ встрчахъ, по правд сказать, я и не долженъ былъ ожидать другого пріема, но извстно, какъ много надеждъ на внезапныя перемны къ лучшему, на теплоту людской души, на торжество любви надъ непріязнью хранится въ молодой душ, какъ долго вритъ молодость въ исполненіе этихъ чистыхъ, еще не убитыхъ долгимъ опытомъ надеждъ. ‘Нтъ,— думаетъ она, глядя на суровое лицо:— этотъ человкъ еще полюбитъ, и за что ему меня ненавидть? Онъ суровъ потому, что у него горе на душ, но я ему скажу свое привтливое слово, и онъ преклонить ко мн свою скорбную голову. Я буду его утшительницею’. И какъ же не думать ей этого? Какъ не надяться на это, когда она готова обнять весь міръ, обрадованная первымъ отвтомъ такой же молодой души на ея страстный призывъ, когда она вся сверкаетъ и блещетъ, какъ ясный весенній день, и счастьемъ, и любовью, и благодушіемъ… Но горе тмъ, кто и въ эти минуты отталкиваетъ отъ себя протянувшую объятія юность!
За вечернимъ чаемъ отецъ объявилъ мн, глядя на меня испытающимъ взглядомъ:
— Ты знаешь, что твоя сестра детъ сюда?
Я не счелъ нужнымъ скрывать сущность дла и отвтилъ:
— Знаю, и просилъ ее пріхать сюда.
— А-а!
— Ахъ, она и ребятъ, врно, привезетъ съ собою,— простонала мачеха, закутанная и завязанная въ разные платки, какъ ненужный хламъ, приготовленный въ продажу маклаку.— Я не выношу дтскаго крика.
— Ея дти не такъ малы и, вроятно, не будутъ возиться около васъ,— сказать я.
Отецъ прищурилъ глаза и взглянулъ на меня какъ-то странно. Прошло нсколько минутъ молчанія, наконецъ, отецъ прервалъ его и началъ спрашивать меня, какъ и что я намренъ длать относительно деревни. Я высказать откровенно свое мнніе о томъ, что надо облегчить судьбу нашихъ крестьянъ, что мн довольно тхъ денегъ, которыя, по его словамъ, положены въ опекунскій совтъ на мое имя и которыя достанутся мн отъ продажи лишняго лса. Отецъ презрительно улыбнулся.
— Благодтелемъ хочешь быть!
— Не благодтелемъ, а просто хочу исполнить свою обязанность и перестать краснть передъ людьми.
— Какіе они вс совстливые нынче,— простоналъ ненужный хламъ, завязанный въ платки.
— Ты научился бы прежде говорить съ ними, а то они тебя осмютъ, когда ты начнешь разсуждать съ ними о дл,— сказалъ отецъ, посмиваясь, какъ смются надъ дтьми, играющими роль большихъ.
— Кто же виноватъ, что я не умю говорить съ ними?— воскликнулъ я, чувствуя, что кровь бросилась мн въ лицо.— Неужели ты, отецъ, не знаешь, что дти родятся, совсмъ не умя говорить, и что отъ родителей зависитъ, на какомъ язык и нарчіи, и какъ будетъ говорить ребенокъ?
— Великая истина!— сострадательно улыбаясь, произнесъ отецъ, начиная прилежно чистить ногти.— Васъ подобнымъ мудростямъ въ университет учатъ, или ты самъ сдлалъ это открытіе?
— Ну, мн кажется, онъ-то ничего не откроетъ,— съ величайшимъ трудомъ проговорила мачеха, точно она придумывала, изъ какихъ буквъ состоитъ каждое слово сказанной фразы.
— Я думаю, ты самъ знаешь эту истину не хуже меня,— отвчалъ я, не обращая вниманія на мачеху, напрасно трудившуюся надъ составленіемъ своей фразы.— Потому-то меня и удивляетъ твой упрекъ, что ты знаешь эту истину.
— Помилуй, я и не подозрвалъ ея до настоящей минуты!
— Тмъ хуже! но я еще разъ повторяю, что отъ тебя зависло не только научить меня говорить съ мужиками, не вызывая ихъ смха, но даже научить говорить съ самимъ тобою, не вызывая съ твоей стороны этого обиднаго тона, этихъ…
— О?!— искусственно удивился отецъ.
— Да, обиднаго тона и этихъ насмшливыхъ восклицаній! Вообще, отецъ, будемъ говорить о дл и постараемся не раздражать другъ друга. Во мн множество ошибокъ…
— Какая умилительная скромность…
— Да, множество ошибокъ, мой характеръ испорченъ и отвратительно гадокъ, я строптивъ, грубъ, дерзокъ и въ то же время трусливъ, я боюсь какого-нибудь искусственно-грознаго взгляда, я не умю холодно прятать свое неудовольствіе подъ улыбающуюся маску: можетъ-быть, это честно, но это ведетъ иногда къ печальнымъ послдствіямъ, я не могу быть откровеннымъ, доврчивымъ съ человкомъ, если онъ старше меня лтами, если у него на голов сдой волосъ: меня запугали эти люди, и потому я не могу воспользоваться ихъ совтами, купленными опытностью и практикою, значитъ, мн придется, можетъ-быть, и въ будущемъ еще и ошибаться, и падать…
— Какъ все это страшно!
— Да, да, это страшно! но когда я родился, во мн, вроятно, не было задатковъ всхъ этихъ ошибокъ, и въ твоей власти было предотвратить не только ихъ развитіе, но и зарожденіе, ты могъ изъ меня сдлать все, что теб было угодно, но ты не хотлъ…
— Tu l’as voulu! Какъ это драматично!
— Ахъ, у меня голова начинаетъ болть,— пожалуйста, говори потише!— съ усиліемъ произнесла мачеха и позвонила, чтобы велть принести уксусу сколькихъ-то разбойниковъ.
— Я не нахожу ничего драматическаго во всемъ этомъ,— сказалъ я, стараясь овладть всми своими силами.— Но я этимъ хотлъ разъ навсегда объяснить теб, что я плачу тою же монетою, которую мн даютъ. Уступать я не намренъ, если я во всю жизнь не встртилъ ни любви, ни ласки,— той простой ласки, которой не лишаютъ послдняго щенка, взятаго изъ состраданія въ домъ, той ласки, которою ты надляешь свою лошадь, гладя ее по ше…
— Ты, кажется, хочешь плакать?— спросилъ отецъ, окончивъ чистку ногтей.
Этотъ вопросъ заставилъ меня очнуться. Это была холодная вода, обливавшая мою пылавшую голову.
— Плакать-то теперь не о чемъ!— холодно и съ горькою улыбкой произнесъ я, выходя изъ комнаты.
Черезъ полчаса я рыдалъ, какъ ребенокъ, до истерики въ своей комнат. Все мое молодое существо, жаждавшее только привта и ласки, было потрясено этимъ разрывомъ. Меня мучило, что даже непокорный Колька могъ помириться и сдлаться любимымъ сыномъ своей матери, а что я, никогда не противорчившій въ дтств отцу, не могъ заслужить ни любви, ни ласки, ни простой терпимости, что я мшалъ ему, какъ наслдникъ имнія матери, какъ вещь, о которой нужно было заботиться, какъ существо, смющее думать по-своему… Страшныхъ усилій стоило моему сердцу найти горькіе отвты на язвительныя и хладнокровныя выходки отцовской ироніи, которою была полна его уже потерявшая настоящую силу душа. У меня горла и кипла кровь, когда я отвчалъ ему, я чувствовалъ рзкую боль въ груди, а у него не дрогнула ни одна жилка, не замерло ни одно слово. Я былъ еще гибкое желзо, а онъ — закаленная, твердая сталь. И какъ страшно мн стало отъ этого контраста, когда, еще рыдая, я увидлъ, что отецъ весело слъ на лошадь и съ собакой отправился въ поле. Я поспшно отеръ свои слезы, швырнулъ въ сторону мокрый платокъ и, насвистывая веселую псню, пошелъ гулять.
— А, Андрюшка, ты все еще любезничаешь?— засмялся я нервнымъ смхомъ, встртивъ на лстниц Андрюшку, вертвшагося около какой-то женщины.
— Никакъ нтъ-съ, это мы насчетъ дловъ-съ,— отвтилъ Андрюшка, у котораго уже проглядывалъ не одинъ сдой волосъ.
— Ну да, о длахъ! вдь я все видлъ. Ну, поцлуй-ка ее при мн, да покрпче!
Андрюшка звонко поцловалъ молодую женщину, мы вс засмялись, и я громче всхъ… Мн хотлось, чтобы отецъ слышалъ мой смхъ, хотлось, чтобы ему передали объ этомъ смх… Въ эту минуту я охотно выпилъ бы вина, еще охотне бросился бы въ какой-нибудь омутъ… Это было близко къ помшательству.
‘Между нами все кончено!— проговорилъ я, задумчиво проходя по саду.— Если бы можно было цною всего моего состоянія купить его любовь, я отдалъ бы все! Нтъ, все золото міра не купить этой любви, если человкъ убилъ ее въ своемъ сердц. Почему это сестра умла говорить съ нимъ, почему она не разорвала съ нимъ связи? Но какъ мн тяжело, какъ невыносимо тяжело!..’

XV.
Затишье.

На четвертый день посл этой исторіи съ отцомъ, пріхала моя сестра съ мужемъ и дтьми, мальчикомъ восьми и двочкою семи лтъ. Я изумился, увидавъ Лелю, передо мною стояла почти тридцатилтняя прекрасная женщина, въ ея лиц знакомое мн выраженіе недоумнія и задумчивости было смнено строгостью и грустью, минутами она просто казалась суровою. Она ласково встртилась съ отцомъ, съ мачехою и съ дядей, горячо обняла меня и подвела ко мн дтей, сказавъ мн:
— Приласкай ихъ, мой другъ, они уже любятъ тебя.
Въ ея рчахъ слышалось что-то строгое. Зять тоже говорилъ не горячась, какъ это бывало въ прошлые дни, не высказывая, какъ въ прежнее время, своихъ крайнихъ убжденій. Я молчаливо слушалъ ничего незначащіе разговоры и обрадовался, когда кончился вечеръ. ‘Неужели они измнили своимъ убжденіямъ? Неужели сестру ничто не волнуетъ?— думалось мн.— Она теперь такъ хладнокровно говоритъ обо всемъ — и о добр и о зл. Это загадка!’ Кто-то постучался ко мн въ двери.
— Войдите!— сказалъ я.
Въ комнату вошла сестра.
— Какъ я ждала, чтобы они вс улеглись,— сказала она:— при нихъ нельзя откровенно говорить, имъ смшно всякое проявленіе чувства.
Она взяла меня за руку и сла возл меня на диванъ.
— Счастлива ли ты, Леля?— спросилъ я ее, цлуя ея руки.
— Я счастлива,— протяжно произнесла она, напомнивъ мн этимъ задумчивымъ и нершительнымъ тономъ былые годы.
— Значитъ, и твой мужъ счастливъ?
— О, да, да!— поспшила она прибавить.— Я хотла сказать: мы счастливы,— снова задумчиво произнесла она.— Но дай Богъ, чтобы твоя жизнь была шире, полне нашей, чтобы теб не пришлось часто повторять слова моего мужа.
— Какія же это слова, Леля?
— У насъ вотъ, видишь ли, есть свой кружокъ, точно такихъ же счастливыхъ своею честностью людей, какъ мы, длающихъ посильное добро. Они собираются къ намъ разъ въ недлю. Мой мужъ всегда говоритъ мн до ихъ прихода: ‘Ну, соберутся сегодня инвалиды, будутъ жалобы!’ И всегда, мой другъ, онъ угадываетъ, десятки жалобъ на жизнь, на невозможность бороться съ тми или другими обстоятельствами, слышатся изъ всхъ угловъ и потомъ становится какъ-то грустно, какъ-то тяжело наше счастье… Тамъ одинъ честный учитель не можетъ побдить партіи отсталыхъ учителей, здсь одинъ порядочный чиновникъ предчувствуетъ конецъ своей борьбы со зломъ, не имя силъ распутать сть, сплетенную мерзавцами около него… Везд, мой другъ, разъединеніе честныхъ и союзъ безчестныхъ… Но твоя жизнь пойдетъ, вроятно, подъ вліяніемъ другихъ условій. Воздухъ расчищается. Твоя жена, вроятно, не будетъ принуждена ограничивать свою дятельность домашними хлопотами и посщеніемъ двухъ-трехъ семей, которымъ въ сущности почти нтъ средства помочь частной филантропіей. Мн иногда страшно тяжело, когда я думаю, что мы вс можемъ быть покуда только филантропами. Вдь это игра, препровожденіе времени, стремленіе потшить себя слезами благодарности, видомъ чужой радости… Это, мой другъ, потха, не серьезное дло… Мы облегчаемъ участь одной, семьи, не замчая, что рядомъ съ нею гибнутъ сотни такихъ же несчастныхъ и боле честныхъ, не выставляющихъ на показъ своихъ ранъ, семей, что и облагодтельствованная нами семья погибнетъ черезъ годъ, черезъ два, ну — посл нашей смерти, потому что другіе филантропы помогаютъ съ тми же результатами другимъ бднякамъ и не замтятъ ея… За будущее нтъ никакого ручательства, каждый общественный переворотъ иметъ вліяніе на число филантроповъ, на число жертвъ… Вотъ теперь уже вдвое боле бдняковъ, не получающихъ пенсій отъ благодтелей, потому что благодтели лишились крестьянъ… И если бы хоть много было филантроповъ… а то…
Я слушалъ, опустивъ голову, эту задумчивую, полную грусти рчь, и мн казалось, что рядомъ со мною сидитъ Леля, молоденькая, вчно занятая своими неразршимыми вопросами.
— Говорятъ, мой другъ,— продолжала она:— что частная филантропія прекрасна своей поэзіей, благотворной силой, что если ты жертвуешь въ кассу какого-нибудь благотворительнаго заведенія, то твоя душа остается суха и черства, не волнуется свтлыми чувствами, что, напротивъ того, видя благодарность и слезы облагодтельствованной семьи, ты становишься лучше, мягче, ты растрогаешься… Другъ мой! это не правда, это говорятъ гордые, испорченные люди, надвшіе маску кротости и смиренія, это говоритъ матеріализмъ отвратительныхъ эгоистовъ! Они въ филантропіи ищутъ сильныхъ ощущеній для своей мелкой душонки, которая за рубль подаваемой милостыни ищетъ и проситъ театральнаго представленія… Пусть они прикидываются идеалистами, но это грубый, гадкій матеріализмъ!.. Мн было бы отрадне пожертвовать въ кассу благотворительнаго заведенія и привтствовать счастье обезпеченныхъ имъ людей, не имя права требовать ни ихъ благодарности, ни ихъ слезъ, людей, равныхъ со мною, мн было бы отрадно, что я не заставила ихъ гнуть передо мною голову.
— Леля, для этого нужно, чтобы вс честные люди были дятельны, чтобы они дйствовали въ одномъ дух, были союзниками, а не старались бы только хвастать своею честностью…
— Да. Но то-то и грустно, что до сихъ поръ большая часть изъ нихъ играютъ комедію… Впрочемъ,— промолвила она черезъ нсколько минутъ молчанія:— я еще разъ повторяю, что мы счастливы. Я благодарю Бога за наше счастье, я но нахожу словъ для этого благодаренія. Я прошу у Бога прощенія за минуты невольнаго ропота. Я ропщу за недостатокъ дятельности: что же долженъ длать тотъ, у кого нтъ и личнаго счастья, кто не иметъ и куска хлба? Это все остатки молодой непокорности, нетерпнья, непривычки нести свой крестъ. И какое имемъ мы право требовать полнаго счастья?..
Я съ изумленіемъ взглянулъ на Лелю: ея лицо было строго и сурово. Это выраженіе было ново для меня, точно столько же, сколько былъ новъ смыслъ послднихъ рчей.
— Душа моя, будемъ надяться,— поспшилъ я прервать ее:— что и передъ вами откроется поле боле широкой дятельности, только не нужно покоряться судьб…
— Нтъ, мы инвалиды!— произнесъ мужской голосъ, и рука моего зятя опустилась на мое плечо.— Мы будемъ безъ зависти смотрть на вашу дятельность и попросимъ для себя только богадленъ!
— Что это — покорность?
— Нтъ, это выводъ, купленный опытностью…
— Но, можетъ-быть, и намъ придется придти къ этому выводу и повторить то же нашимъ дтямъ?
— Можетъ-быть, можетъ-быть…
— Это, однако, невыносимо!
— Невыносимо?.. Ну, тмъ лучше, если не вынесешь, раньше въ могилу ляжешь, раньше успокоишься… Впрочемъ,— съ грустью добавилъ онъ:— все это кажется такъ ужасно въ молодости, а посл… посл ты будешь радъ помириться на личномъ счасть, на чистой совсти, на надежд видть вполн счастливыми и способными къ широкой дятельности своихъ дтей…
— Надежда, которая, по всей вроятности, обманетъ и меня…
— Очень можетъ быть, очень можетъ быть…
Мы замолчали на нсколько минутъ, потомъ пожали другъ другу руки и простились на ночь. Я долго ходилъ по комнат, потомъ вышелъ на балконъ, воздухъ былъ теплъ и душистъ, въ неб сверкали тысячи звздъ, кругомъ царила торжественная тишина ночи… ‘Какая чудная ночь!’ вырвалось у меня изъ груди, и эта грудь начала дышать спокойне, мысли унеслись въ Петербургъ къ Ан, чудныя картины будущей нашей жизни въ одномъ изъ германскихъ университетскихъ городовъ, потомъ дятельной жизни въ Петербург понеслись передо мною, и забылъ я, что кругомъ меня были разбросаны избы перебивающихся со дня на день крестьянъ, что, можетъ-быть, въ эту чудную ночь раздаются и стоны, и рыданія въ одной изъ этихъ избъ около умирающаго работника, кормильца цлой семьи. ‘Что же это, или я созданъ только для личнаго счастья, или другого счастья нтъ на земл? Неужели каждый изъ насъ, тшась филантропіей и не признаваясь себ въ своемъ узкомъ эгоизм, не способенъ боле ни на что, какъ на наслажденіе своими мелкими радостями и повтореніе страшной фразы: chacun chez soi, chacun pour soi’?..
Семенъ Ивановичъ, какъ я и ожидалъ, принялъ на себя всю заботу о длахъ по имнію. Я прожилъ съ его семействомъ до сентября мсяца въ деревн, принадлежавшей нашей матери. Господскій домъ въ сел былъ запущенъ, многія комнаты были заколочены и не имли оконныхъ рамъ, въ другихъ не было мебели и валялся какой-нибудь убогій съ двумя передними ножками стулъ, лежавшій на полу въ такомъ странномъ положеніи, точно онъ прислъ отъ ужаса, когда пришли люди воровать его товарищей, и остался навсегда на своемъ мст, какъ старый инвалидъ, чтобы напоминать будущимъ поколніямъ, каково было исчезнувшее войско прочихъ стульевъ. На террас между досокъ проросла трава, и при нашемъ вход съ печальнымъ стономъ заскрипли половицы, и съ одуванчиковъ полетлъ во вс стороны пухъ, какъ будто испугавшись дтей, бойко пробжавшихъ въ садъ, откуда съ любопытствомъ глядли на террасу втви старыхъ деревъ и о чемъ-то шептались съ длиннымъ побгомъ хмеля, взобравшимся по срой колонк до навса террасы, опрокинувшимся оттуда внизъ и игравшимъ втромъ и качавшимся подобно шаловливому деревенскому мальчугану, повисшему на невысокой крыш и устроившему изъ себя живыя качели. Очистивъ и устроивъ пять комнатъ, мы ршились оставить покуда остальныя въ ихъ странномъ, не лишенномъ прелести безпорядк, что доставило сильное удовольствіе дтямъ, которыхъ занималъ и скрипъ пола, и просторъ, и инвалидъ-стулъ, который они приставляли къ стн, приказывая ему стоять прямо, и бжали отъ него, зная, что инвалидъ тотчасъ повалится. Часто задумчиво глядли мы съ сестрой, какъ поднимала фестонами ея Оля свое и безъ того коротенькое платье, какъ маленькій Володя важно шелъ подъ руку съ своею сестрою, изрдка поглядывая на картину, висвшую на стн и представлявшую нашего дда и нашу бабку, сходящихъ, въ костюмахъ XVIII столтія, съ лстницы роскошной террасы, уставленной цвтами, устланной ковромъ, украшенной статуями. Трудно было поврить, что это та самая терраса, гд теперь вьется одинокій хмель, гд вмсто ковровъ растетъ трава, а отъ прежнихъ статуй уцлла только одна красная, спустившая съ себя блую краску нога Амура, въ которую, должно-быть, навалилось разнаго сора, остатковъ листьевъ и прутьевъ — и все это превратилось въ чудеснйшую черную землю, изъ которой росъ одинокій колосъ…
— Теб, я думаю, это ново?— спросила меня сестра однажды, задумчиво улыбаясь и указывая на игры дтей.
— Да, Леля, мы съ тобой не играли, у насъ не было дтства,— отвтилъ я.— Оттого-то мы и вышли такіе изломанные. Я здсь впервые понимаю въ этой глуши прелесть безпечнаго дтскаго смха, дтскихъ игръ, выдумокъ и хитростей!.. Взгляни, какъ они заняты превращеніемъ своихъ костюмовъ въ костюмы нашихъ дда и бабки. Какъ Оля интересна въ своей поддернутой юбочк.
— Вотъ это-то я и называю нашимъ счастьемъ.
— Да, да, Леля, это счастье, это великое счастье, но его недостаточно, чтобы наполнить всю жизнь человка.
— Но все-таки, мой другъ, ты долженъ согласиться, что, завоевавъ только это счастье, мы уже сдлались счастливе нашего отца…
— О, конечно…
— И если судьба ничего не дастъ намъ боле, то будемъ, по крайней мр, воспитывать нашихъ дтей, сдлаемъ ихъ честными людьми. Это тоже дятельность, насъ она не удовлетворяетъ вполн только потому, что мы изломаны, какъ ты сказалъ…
Во всхъ этихъ рчахъ была какая-то странная смсь желанія помириться съ жизнью и нетерпливыхъ порывовъ къ боле широкой дятельности. Въ словахъ сестры то слышалась покорность, то горькій ропотъ на судьбу, но въ обоихъ случаяхъ тонъ былъ грустенъ, въ немъ слышались сдержанныя слезы. Семенъ Ивановичъ съ утра до обда возился съ бумагами, толковалъ съ мужиками, совтовался со мною и очень радовался, что дло шло успшне, чмъ можно было ожидать. Онъ ршился взять на мсяцъ отпускъ и пробыть до конца сентября въ деревн, ршилъ, что прідетъ въ нее снова на Рождеств, на Пасх и на будущее лто. Я отправился въ начал сентября въ Петербургъ. Прощаясь съ деревенскимъ затишьемъ, я сказалъ ему душевное спасибо, потому что настроеніе души моей было лучше, я начиналъ думать серьезне, жизнь представлялась мн гораздо многосложною, чмъ прежде, я понять, что и мы съ Аней будемъ похожи на зятя и сестру, если не перемнится кругомъ насъ обстановка, что нужно быть дятельне, что не должно покоряться, что мы сами произнесемъ себ приговоръ и откажемся отъ лучшей будущности въ тотъ день, когда назовемъ себя инвалидами, то-есть безсильными личностями въ общемъ дл. Значитъ, постоянное бодрствованіе и борьба со зломъ — должны быть вчнымъ нашимъ девизомъ.

XVI.
Гроза.

Послдній годъ университетской жизни шелъ быстро, занятій было много, споровъ и толковъ въ обществ еще больше. Вражда между извстною частью стараго поколнія и извстною частью новаго длалась все замтне и замтне. Многое изъ этой вражды было смшно, многое печально, но въ большей части случаевъ было скверно. Нердко самыя ожесточенныя словесныя битвы давались не изъ-за убжденій, а изъ-за предсдательскаго мста въ гостиной, занимаемаго тмъ или другимъ представителемъ одного изъ двухъ враждующихъ поколній. Иногда остроумное, повторенное въ обществ слово юноши приводило въ ярость беззубаго старикашку, и онъ старался найти въ этомъ слов и паденіе нравовъ, и неуваженіе къ порядку, и все, что вамъ угодно, но только не простую безгршную остроту, которой житія было два вечера и одно утро. Иногда юноша, не имя никакихъ убжденій, но наслушавшись рзкихъ словъ въ обществ убжденныхъ юношей, схватывалъ на лету нсколько крайнихъ мнній, бжалъ съ ними въ общество, какъ съ какимъ-нибудь кладомъ, и, встртивъ отпоръ этимъ мнніямъ, ершился, очертя голову, шелъ дале, защищая краденыя и плохо понятыя мннія, сверкалъ глазами, стискивалъ кулаки, трепалъ волосы. Все это сильно пахло раздраженіемъ мелкихъ самолюбьицъ крошечныхъ великихъ людей. Вс эти сцены болзненно дйствовали на Кольку. Онъ не выносилъ лжи, не выносилъ игры убжденіями. ‘Я,— говорилъ онъ:— скорй пожму руку откровенно длающему свое дло подлецу, чмъ плюгавому лгунишк-попугаю, передразнивающему человческую рчь, или постящемуся отъ страха старику-развратнику’. Онъ не считалъ нужнымъ сдерживать себя ни передъ молодежью, ни передъ стариками, вслдствіе него и дряблая молодежь, и страдающіе подагрой старики стали на него коситься. Старики упрекали его за отрицаніе, онъ фактъ за фактомъ доказывалъ имъ, что и они отрицали все отрицаемое имъ, начиная съ пустой вншности до самой сущности предметовъ, и отрицали на дл и что теперь они просто испугались своего отрицанія, потому что въ старости храбрость теряется, потому что смерть близка.
— Вы,— говорилъ онъ одному старику, пописывавшему въ теченіе почти пятидесяти лтъ статейки въ стихахъ и въ проз:— вы нашли нужнымъ публично порицать насъ за отрицаніе, употребляя это слово въ таинственномъ смысл и, такимъ образомъ, отпугивая отъ насъ людей. Но вы не замчаете, что это не честно, что мы не можемъ привести своихъ доказательствъ для оправданія нашего отрицанія, что мы на темное обвиненіе, сказанное передъ тысячами людей, можемъ отвчать только въ частномъ разговор съ глазу на глазъ, что вы не опровергаете нашихъ печатныхъ мнній, а читаете между строками, и эти-то мысли, прочитанныя между строками, возводите въ преступленіе.
— Вы ошибаетесь!— возразилъ старикъ:— если я стрляю въ бандита изъ-за стны, то тутъ нтъ ничего безчестнаго.
— Съ которыхъ это поръ каждый иметъ право называть своего противника бандитомъ?
— Не каждый и не каждаго! Но если противникъ походитъ своими поступками на бандита, то его и можно называть этимъ именемъ. Вы отрицаете и науку, и поэзію, и искусство, и… все, чмъ держится людское общество, а на такой поступокъ способенъ только бандитъ… Но вы не обижайтесь, молодой человкъ, я очень понимаю, что это минутное заблужденіе, и, къ тому же, въ мои лта можно быть рзкимъ.
— Пожалуйста, не извиняйтесь! Невжливость и посл извиненія останется невжливостью, да у насъ не объ этомъ шла рчь. Во-первыхъ, кто вамъ сказалъ, что мы отрицаемъ все, чмъ держится людское общество? А, во-вторыхъ, какъ это вы сами не замчаете, что мы подводимъ только итоги предметамъ, которые отрицались вами?
— Какъ такъ? Это интересно!
— Очень просто. Я не стану разбирать частной жизни вашего поколнія, не стану доказывать вамъ по длиннымъ мемуарамъ вашихъ современниковъ, что вы отрицали на дл то, что мы отрицаемъ въ теоріи, хотя на этомъ пол я могъ бы васъ сшибить на всхъ пунктахъ, но я вамъ укажу только на одинъ общеизвстный фактъ: прочтите напечатанныя стихотворенія, начиная съ пушкинскихъ и кончая современными, даже вашей маленькой псенкой, которую знаютъ наизусть вс гимназисты, на которыхъ вы такъ сердиты, которыхъ вы подводите за поклоненіе вашему таланту подъ розги…
— О…— началъ старикъ, насмшливо улыбаясь.
— Подождите,— перебилъ Колька:— я не кончилъ. Въ этихъ стишкахъ вы отрицаете все, чего даже и не думали еще отрицать, вы отрицаете, воплощая свое отрицаніе въ образы, высказывая его въ лирическихъ произведеніяхъ. Но для этого нужно, чтобы все ваше существо и его настроеніе гармонировали съ этимъ отрицаніемъ, иначе нельзя написать порядочнаго лирическаго произведенія, а ваши очень недурны. Мы же отрицаемъ т же предметы, длая выводы, опыты, вопросы, мы отрицаемъ не потому, что отрицаніе вошло въ нашу плоть и кровь, но потому, что жизнь представила факты, вызывающіе его, и мы взвшиваемъ, повряемъ эти факты… Теперь вы можете говорить.
— О,— началъ старикъ съ того же восклицанія и съ тою же насмшливою, сострадательною улыбкою, которую онъ сохранялъ, подобно кладу, во время Колькиной рчи.— Можно ли, молодой человкъ вступать въ споръ, не зная силы доказательствъ? Можно ли надяться игрушечною сабелькой побдить непріятеля? Вамъ еще нужно учиться и учиться, чтобы спорить!
— Вы это о комъ изволите говорить?— холодно спросилъ Колька, котораго трудно было смутить грубостью или колкостью, ему нужны были мысли, а тонъ, форма для него были столько же дороги, какъ скорлупа отъ орха.
— О вашемъ доказательств, объ этомъ смшномъ доказательств!— съ снисхожденіемъ, качая головой, говорилъ старики — Право, мн жаль нападать на васъ! Моя псенка и стихотворенія Пушкина и другихъ поэтовъ нашего поколнія — не что иное, какъ шутки, минутные капризы.
— Что?!— воскликнулъ Колька, блдня.— Шутки, минутные капризы, которые по вашей милости развратили молодое поколніе, запавъ въ его память, какъ запрещенныя плоды, и научивъ его не уважать предметы, для отрицанія которыхъ оно еще не имло достаточныхъ данныхъ! Шутки, минутные капризы, за которые скли этихъ бдныхъ дтей, невиноватыхъ нисколько, что вы вздумали пошутить такъ некстати!
— Врно и васъ за нихъ скли, что вы такъ на нихъ сердиты?— не во-время пошутилъ старикъ и хлопнулъ на плечу Кольку, считая такую любезность вполн позволительной для своего крупнаго чина.
— Скли-съ, скли, и за то-то я васъ и ненавижу!— уже не владя собою, произнесъ Колька и всталъ.— Но не въ томъ дло, а въ томъ, что вы говорите ложь! Можетъ ли быть шуткой стихотвореніе, гд вы ругаете т предметы, которыхъ вы не думали отрицать? Разв можно найти хоть одного честнаго сына, который назвалъ бы свою мать, своего отца клеймящимъ именемъ развратниковъ, негодяевъ, зная, что они честны и чисты. Разв можно шутить такими вещами?
— Но, молодой человкъ, увлеченіе молодости…
— Нтъ-съ, стыдитесь это говорить! Когда мн былъ двнадцатый годъ, когда я еще не имлъ никакихъ убжденій, я и тогда ни разу не оскорбилъ своей матери позорной клеветою, я никогда не шутилъ тмъ, что я думаю, напримръ, убить отца… Моя душа была чиста, и не было въ ней мста подобнымъ, бросающимъ въ дрожь, шуткамъ… По молодости лтъ! стыдитесь этой отговорки! Скажите лучше, что вы ни о чемъ не думали, что вы загрязнили свои души съ пеленокъ, что вамъ досадна ваша старость и наша чистая молодость…
— Ну, чистая! знаемъ мы ее!
— Да, чистая! Неужели вы думаете, что я говорю о какихъ-нибудь хлыщахъ, рыскающихъ по кофейнямъ? Они то же поютъ, что и вы.
— Вы дерзки! Съ вами порядочный человкъ не станетъ спорить.
— Однако, не я назвалъ васъ бандитомъ… И странно, право, что вы ршаетесь нападать на молодое поколніе, точно оно все состоитъ изъ выкидышей, выросшихъ въ лсахъ Америки и потомъ внезапно брошенныхъ, подобно язв, въ вашъ кругъ, чтобы погубить васъ. Вы представляете изъ себя такихъ загнанныхъ, обиженныхъ и оскорбленныхъ, точно у молодого поколнія вся сила и власть. Вы порицаете его, не боясь того, что вамъ каждый можетъ сказать: да вдь это ваши же воспитанники!
— Нтъ, не наши! Не мы воспитали въ этомъ дух это поколніе, а та горсть мерзавцевъ, съ которою мы по имемъ ничего общаго.
— Хорошо же заботились вы о своихъ дтяхъ, если допустили до того, что ваши дти полюбили боле вашихъ враговъ, чмъ васъ самихъ. Право, отлично!
Страшно-тяжело дйствовали на душу эти споры, въ нихъ видлось не одно желаніе разъяснить истину, но желаніе уничтожить противника. Никого не безпокоило желаніе сдлать изъ противника союзника, что всегда возможно, если об стороны честно преданы убжденіямъ, а не завидуютъ, что юноша хочетъ имть такія же человческія права, какъ и старикъ. Мн становилось день это дня грустне и грустне, я понималъ, что при подобномъ ход длъ невозможна никакая дятельность, и въ то же время боялся желать развязки… Колька длался день это дня сурове и мрачне. Въ это время ему пришлось пережить еще одно испытаніе: его отца сослали. Аграфена Степановна ни минуты не остановилась на вопрос: хать или не хать за мужемъ? и тотчасъ, по ршеніи его дла, стала собираться въ дорогу, безъ лишнихъ фразъ, покорно и тихо.
— Прощай, Количка, прощай, голубчикъ! Саша, поцлуй меня! Милые вы мои! Никогда мы больше не увидимся!— проговорила мучительнымъ голосомъ Аграфена Степановна въ минуту отъзда и, рыдая, упала на грудь Кольки.— Никогда не увидимся! Живые мы съ отцомъ идемъ въ могилу!..
— Нтъ, полноте… мы еще увидимся! Весело увидимся!— отвтилъ Колька, улыбаясь посинвшими губами.
— Колька, пойдемъ,— сказалъ я, когда поздъ желзной дороги былъ уже далеко.
— Пойдемъ!— почти шопотомъ проговорилъ онъ и, шатаясь, оперся на мою руку.— Живые ушли въ могилу.
Первый разъ въ жизни я видлъ въ этотъ день, какъ плакалъ Колька, и не дай Богъ мн видть еще разъ его слезы!.. Съ недлю онъ былъ боленъ. Онъ никакъ не могъ освоиться съ мыслью, что его отецъ и мать будутъ терпть нужду, будутъ горевать въ то время, когда онъ еще живъ.
— Нтъ, чортъ возьми, все брошу, пусть погибаетъ моя молодость, а здсь не останусь. И что мн здсь длать?
— Что это вы, Николай Абрамовичъ, и крылья складываете,— подсмивались надъ нимъ знакомые, слыша его желаніе ухать.
— Да вдь у меня не бличья натура.
— То-есть какъ это?
— Въ колес не люблю бгать….
— А тамъ просторъ будетъ, вроятно, полная свобода?
— Не свобода, но хоть кому-нибудь пользу принесу. Да тамъ и свободы больше. Тамъ меня хоть бандитомъ за крайность моихъ убжденій не назовутъ, а будутъ смотрть за образомъ моей жизни. И если я тамъ буду длать честное дло, трудиться на своемъ пути, то врно принесу гораздо больше пользы, чмъ здсь, надсаживая грудь въ безплодныхъ спорахъ съ попугаями, убивая свое здоровье…
— Но если каждый изъ насъ побжитъ съ поля битвы, то врно не мы удержимъ за собой побду.
— Я, признаюсь откровенно, совсмъ не понимаю, зачмъ и вышли на это поле вы-то,— сказалъ Колька.— А что касается до меня, то я не думаю сходить съ этого поля, но просто считаю боле удобнымъ не бить баклушъ между вами. Если будетъ возможно, то я охотно перекинусь нсколькими словесными выстрлами съ непріятелемъ, есля не будетъ возможности, то буду заниматься работой муравья…
Лтомъ я ухалъ въ деревню… Горячо обнялъ меня Колька и сказалъ мн, что, вроятно, мы долго не увидимся. Въ середин октября я получилъ тревожное письмо отъ Ани,— звавшее меня въ Петербургъ. Я поскакалъ на зовъ. Черезъ нсколько мсяцевъ Колька получилъ новое мсто безъ всякихъ хлопотъ съ своей стороны. Антонъ потерялъ уроки въ гимназіяхъ и въ нкоторыхъ частныхъ домахъ. Его поразила эта потеря сильно. Ему пришлось ограничиться до крайности въ своихъ расходахъ.
— Антонъ,— рискнулъ я сказать ему однажды:— отчего ты не попробуешь написать къ своему отцу…
— Зачмъ ты мн говоришь это? Мн и безъ того тяжело и скверно на душ.
Эти простыя слова глубоко подйствовали на меня.
— Узжай, пожалуйста, въ деревню,— сказала Аня, когда мы сидли за чайнымъ столомъ.— Дай пройти этому тяжелому времени.
— Такъ ты утшительно не хочешь выходить замужъ теперь?— спросила Александра Ивановна.
— Нтъ, тетя, я вмст съ вами буду работать покуда.
— Это, право, Аня, излишняя жертва,— сказалъ Антонъ.
— Это не жертва, а мн просто хочется, чтобы Поль кончилъ вс деревенскія дла, чтобы мн не нужно было хать туда… Я не хотла бы встрчаться…
Аня замолчала, не кончивъ рчи. Мы вс молча допили чай. Я началъ закупать необходимыя мн книги, провелъ два мсяца, выписывая въ публичной библіотек нужные мн матеріалы для диссертаціи на магистра, и, наконецъ, ухалъ въ деревню, гд погрузился въ тихую, спокойную жизнь. Какъ посл какой-то страшной грозы или тяжелаго и грознаго сна, у меня была тяжела голова, ныла грудь, и не было охоты развлечь себя, забыться въ шумномъ обществ. Все перебралъ я за это время въ своей памяти: и дтство, и училищную жизнь, и споры въ обществ, то обвинялъ себя, то другихъ и съ тяжелой грустью видлъ повсюду слды пустой, безцльной, ничмъ не оправдываемой вражды, нетерпимости, неуваженія людей другъ къ другу. Мене всего хотлось мн въ это время оправдывать отцовъ или дтей, я просто понималъ, что многіе изъ тхъ и другихъ просто жалки и равно безсильны въ дл мысли и трезваго, хладнокровнаго обсужденія вещей, я видлъ, что долго не будетъ исхода изъ этого положенія, долго не пойметъ человкъ, что его личный интересъ требуетъ мира, требуетъ дятельности для распространенія своихъ убжденій, что вражда спавшихъ отцовъ къ проснувшимся дтямъ не только вредна, но отвратительна, страшна до ужаса. Часто, въ эти дни, проведенные въ одиночеств, въ глуши, бродя по безмолвному, еще осыпанному инеемъ, старому лсу, упрекалъ я себя въ нетерпимости въ длахъ съ отцомъ, и все ясне и ясне становилось во мн убжденіе, что я могъ пропускать молча вс его выходки и продолжать идти тмъ путемъ, который я считалъ честнымъ, что хотя мои слова были искренни и правдивы, но я не могъ ожидать отъ нихъ ни пользы для себя, ни исправленія для отца. ‘Мы могли быть дятелями на разныхъ путяхъ и все-таки мирно смотрть другъ на друга’,— говорилъ я,— и все чаще и чаще здилъ я въ Шуповку, все спокойне сносилъ язвительныя выходки и обидную иронію отца, не соглашаясь съ нимъ, не противорча ему. Послдніе дни зимы смнились весною, весна лтомъ, пріхала въ деревню сестра съ семействомъ, старый домъ оживился дтскимъ смхомъ, веселыми играми… Не разъ, гуляя съ сестрой по большой дорог, мы встрчали вблизи нашего дома отца, и каждый разъ онъ какъ-то сердито поворачивалъ лошадь назадъ, недовольный тмъ, что мы встрчали его. Въ одинъ изъ жаркихъ и душныхъ лтнихъ дней, гуляя по саду съ зятемъ и его семьей, я замтилъ, что собирается дождь и гроза, хотя еще солнце и ясно свтило надъ нашимъ домомъ, но вдали уже начинали сверкать огненныя стрлы, и гремлъ легкій громъ. Втеръ вдругъ усилился, началъ крутить и завивать пыль, тучи понеслись быстро, скапливаясь въ одну черную массу. Мы поспшили на террасу, и черезъ нсколько минутъ солнце спряталось совсмъ, и дождь полилъ, какъ изъ ведра. Оля и Володя вбжали тоже на террасу и заливались смхомъ, отряхивая капли попавшаго на нихъ дождя. Еще не усплъ замолкнуть ихъ громкій смхъ, какъ вдругъ сотнями брызгъ сверкнула, какъ бшеная, прорвавшая тучи молнія и заметалась, точно не зная, куда кинуться, вырвавшись на свободу, въ ту же минуту надъ нашими головами оглушительно, съ какими-то дикими визгами грянулъ громъ и нсколько секундъ катился въ воздух… Дти вскрикнули и прижались къ сестр.
— Ничего, ничего! Что вы испугались?— проговорила она и поспшила ссть, она была блдна и взволнована и этимъ неожиданнымъ страшнымъ ударомъ, и испугомъ дтей.
— Этотъ ударъ не прошелъ даромъ,— промолвилъ зять.
— Да, не дай Богъ попасть подъ такой громъ и дождь,— сказала сестра:— онъ въ минуту промочитъ до костей.
— Чему яснымъ доказательствомъ могу служить я,— произнесъ за нами мужской голосъ, и никто изъ насъ не хотлъ врить, что мы не ошиблись, узнавъ эти звуки.
— Ддушка!— тихо прошептали дти и стали за кресло Лели.
Они его боялись.
— Здравствуй, отецъ!— сказалъ я, первый опомнившись отъ удивленія.— Какъ ты измокъ, пожалуйста, переоднься.
— Но въ твой ли сюртукъ? Ты вдвое тоньше меня,— довольно сурово промолвилъ онъ, точно сердясь на мою худобу.
— У меня есть широкое пальто и шаровары…
— Пожалуй.
Мы пошли въ комнату, занимаемую мной. Я досталъ все, что было нужно изъ платья и блья. Отецъ обвелъ глазами комнату и точно сосчиталъ вс книги, лежавшія на столахъ, на полкахъ и на полу. Я на минуту вышелъ.
— Это ты что пишешь?— спросилъ онъ, когда я вошелъ.
Онъ стоялъ у моего письменнаго стола.
— Диссертацію на магистра.
— Давно началъ?— небрежно добавилъ онъ, точно его нисколько не интересовалъ мой отвтъ.
— Да, давно, видишь, сколько написалъ?
Я показалъ на кипу бумаги.
— Ты только этимъ и занимаешься?
— Нтъ, пишу статьи въ журналы.
— А-а!
Мы вышли на террасу.
— Вотъ не думалъ быть здсь,— сказалъ, хмурясь, отецъ:— да гроза загнала.
Мы поняли, что онъ желаетъ насъ уврить, что у него не было желанія пріхать къ намъ. Мы начали общій разговоръ, отецъ отвчалъ отрывисто, хмурился, оердился, что дождь не перестаетъ, однако, согласился остаться обдать. Между тмъ тучи разсялись, яркое солнце заиграло по мокрымъ листьямъ и мокрому песку, въ кустахъ зачирикали птицы, и мокрый воробей, чрезвычайно похожій на промокшаго худенькаго франта во фрак, попробовалъ проскакать по алле и, не въ силахъ будучи тащить свою отяжелвшую особу, остановился посредин и началъ отряжаться и выжиматься, тормоша свои крылышки.
— Посмотри, посмотри, какой онъ косматый!— крикнулъ Володя.
— Ахъ, какой смшной!
— Побжимъ къ нему!
И дти стрлою понеслись къ воробью по мокрой алле.
— Они у тебя могутъ простудиться,— замтилъ отецъ.
— Нтъ, они къ этому привыкли…
— Однако, все же… Дти!— крикнулъ онъ имъ.
— Что вамъ угодно?— спросили они, явившись на балконъ и боязливо подойдя къ дду.
Онъ совершенно не зналъ, что имъ сказать, его, кажется, смутило, что веселый смхъ ихъ вдругъ смнился этимъ боязливымъ выраженіемъ, что они сами стали похожи на этого смшного воробья.
— Не бгайте по саду, теперь сыро,— сказалъ отецъ, стараясь придать своему голосу мягкость, но это не удалось, и его совтъ вышелъ похожъ на приказаніе.
Дти боязливо отошли въ сторону и сли въ уголк… На террас какъ-то не клеился разговоръ.
Вечеромъ отцу предложили сыграть къ карты, онъ не отказался, на другой день онъ ухалъ домой такимъ же хмурымъ, какимъ былъ всегда. Мы старались не говорить объ этомъ странномъ визит. Я на недл зазжалъ въ Шуповку, но не засталъ отца. Черезъ мсяцъ онъ снова захалъ къ намъ ‘по дорог’, какъ онъ поспшилъ объявить намъ.
— Останься, отецъ, у насъ до завтра,— сказалъ я ему.
— А что завтра?— спросилъ онъ, хмуря брови.
— Мое рожденіе.
— А-а! Я и не зналъ, но у меня завтра есть дло — я, кажется, общался быть у Голубцовыхъ.
— Ну, что-жъ за бда, къ Голубцовымъ можно въ другой разъ създить, а вдь день моего рожденія разъ въ годъ бываетъ.
— Хорошо, я пробуду у тебя утро, а вечеромъ къ нимъ.
Но онъ провелъ у насъ и утро, и вечеръ слдующаго дня. Черезъ недлю онъ снова былъ у насъ.
— Отецъ, я хочу жениться,— сказалъ я, когда ни были одни.
— Это твое дло, ты теперь независимъ.
— Знаю, что независимъ, но мн кажется, отецъ, что время теб позабыть, если я виноватъ передъ тобою, и понять, что и я, и сестра любимъ тебя, что мы хотли бы, чтобы ты былъ здсь, какъ дома, старшимъ, чтобы ты давалъ совты.
— Это безполезно, ты самъ мн говорилъ, что ты не вришь совтамъ стариковъ, что ты ненавидишь ихъ за то, что они стары,— язвительнымъ тономъ говорилъ онъ.
— Правда, правда, отецъ, мн до стариковъ нтъ дла, но я хотлъ бы врить одному старику, хотлъ бы примириться съ нимъ прежде, тмъ у меня будутъ дти. Я хотлъ бы, чтобы эти дти могли смло принять твое благословеніе, не боясь ни тебя, ни меня…
— На комъ же ты хочешь жениться?— спросись отецъ посл нсколькихъ минутъ молчанія.
— На племянниц Александры Ивановны.
— А-а! Такъ, значитъ, ты давно ее любишь?
— Да.
— Это длаетъ честь твоему постоянству и твоей скрытности,— въ этихъ словахъ снова звучала насмшка.— Впрочемъ, если она похожа на тетку характеромъ, то она должна быть честная двушка.
— Значитъ, ты совтуешь?
— Ты свободенъ… Я могу теб сказать одно: женись лучше на ней, чмъ на одной изъ нашего круга, на какой-нибудь въ род и… и…
Отецъ вдругъ остановился, я постарался сдлать видъ, что не понялъ недосказаннаго слова. Это былъ не миръ, но уже между нами не было ссоры, уже дти не такъ боялись его, иногда онъ цловалъ ихъ, но не при насъ, иногда онъ давалъ имъ гостинца, но не приказывалъ говорить объ этомъ намъ.
— Какой ддушка странный,— говорили между собою дти:— почему онъ боится и мамашу, и дядю Поля, и папу?
— Потому что у него нтъ гостинца для нихъ, онъ и думаетъ, что они разсердятся на него,— ршила Оля.
Мы улыбались съ сестрой, слыша эти говорившіяся на ухо, но громкимъ голосомъ, дтскія рчи.
— Ты замчаешь, какъ онъ постарлъ?— спрашивала меня сестра.
— Да, онъ бодрится еще, но онъ очень слабъ.
— Неужели скоро…
И мы оба боялись мысли потерять отца… А вдь мы, кажется, никогда не любили его… По крайней мр, такъ думалъ онъ.

XVII.
Заключеніе.

Дни, недли, мсяцы смняли другъ друга, исчезали во мрак прошедшаго, изглаживались изъ памяти, какъ смутные сны, и уносили съ собою и долю старой непріязни двухъ поколній, и долю горя, и хмурыя, грозовыя тучи, постепенно скопившіяся надъ головами моихъ друзей, а, значитъ, и надо мною. Отъ старыхъ ранъ, отъ старыхъ недуговъ въ иномъ сердц оставалась едва замтная тупая боль, и то слышалась она только передъ дурной погодой. Каждое новое письмо изъ Петербурга отъ Антона и Ани было спокойне предыдущаго и давало надежду, что слдующее будетъ еще ясне, еще отрадне. Съ нетерпніемъ ждалъ я, посщая время-отъ-времени Петербургъ, услышать отъ Ани желанное слово: ‘останься!’ Съ такимъ же нетерпніемъ я искалъ въ ея письм завтнаго: ‘прізжай!’ Но каждый разъ мои ожиданія обманывались, мн писали: ‘Подождемъ, мой другъ, пріучимся къ серьезному труду, ознакомимся съ жизнью и постараемся сдлаться спокойными’. Я нсколько разъ порывался уврить Аню, что и посл нашей свадьбы мы будемъ прилежно работать, что мы не сдлаемся лнтяями, но, строго обдумавъ дло, видлъ, что я лгу передъ своею совстью, что до сихъ поръ мы трудились съ Анею много, но шутя, не для денегъ, что работа не сдлалась еще нашею привычкою, что наше личное счастье поглотитъ насъ совсмъ. Теперь же мы учились работать серьезно, не по прихоти, но по необходимости: она — чтобы помочь семейству пережить незамтно, тяжелое время, я — чтобы подготовить себя вполн къ слушанію лекцій въ Германіи и чтобы привести въ порядокъ свое имніе. Сверхъ всего этого была еще одна цль, которой я думалъ достигнуть, отложивъ свадьбу и проживая въ деревн: это примиреніе съ отцомъ. Но, Боже мой, чего-чего не говорили въ обществ, почему-то нетерпливо ожидая нашей свадьбы, точно въ этотъ день должна быть иллюминація въ город, эти ожиданія не охладвали даже оттого, что мы увряли всхъ, что свадьба будетъ безъ бала, безъ гостей.
‘Мы, какъ я вижу изъ твоихъ писемъ и по собственному опыту, доставляемъ большое развлеченіе почтенной публик изъ нашихъ муравейниковъ, отлагая на неопредленное время нашу свадьбу,— писала мн Аня.— Многіе изъ моихъ знакомыхъ вполн уврены, что ты бросилъ меня и женился на другой, другія добрыя души подозрваютъ насъ въ чемъ-то скверномъ, но смшне всего для меня вздохи нкоторыхъ непохороненныхъ старухъ о томъ, что въ ихъ время не такъ любили, что невста ночей не спала, какъ бы только поскоре выйти замужъ, и что женихъ чуть домъ не переворачивалъ, только бы ускорить приготовленія къ браку… Ну, разумется, вся эта іереміада кончается обвиненіемъ насъ въ холодности, въ недостатк любви, меня больше всего смшитъ это обвиненіе, когда я вспомню, что страстная любовь въ нашихъ бабушкахъ пробуждалась совершенно внезапно при вид незнакомаго жениха, приведеннаго свахою или заботливыми родителями, что одно и то же’…
Дни, недли, мсяцы, между тмъ, смняли другъ друга…
Я усплъ познакомиться въ это время съ бытомъ народа и съ жизнью губернскаго города, сдлалъ значительные успхи въ своихъ занятіяхъ, заслужилъ, мало-по-малу, если не любовь, то расположеніе отца, онъ уже охотно здилъ со мной на охоту, такъ же охотно прізжалъ съ охоты ночевать ко мн, и иногда, забывшись, оставался два-три дня въ моемъ дом. Съ каждымъ днемъ этотъ человкъ, попрежнему, по привычк, сохраняя свой пугающій взглядъ, дряхллъ и падалъ духомъ. Онъ еще бросалъ грозные или убійственные взгляды, слыша пошлыя разсужденія и поэтическія выходки дяди или сопнье вчно недовольной мачехи, завязывавшейся, подобно старому хламу, въ узелъ платковъ и шалей, но внутренно отецъ мучился отъ этихъ пошлостей, он начинали его убивать — и между тмъ онъ не могъ ни раздлиться съ дядей, ни разойтись съ мачехой, ни вернуться въ Москву, чтобы позабыть въ шум общества свои домашнія дла,— для всего этого онъ чувствовалъ, что прошлая жизнь и кутежи отзывались на его здоровь. Нердко, заставъ меня за работой, онъ, какъ будто боясь, что я отвыкну отъ занятій и измнюсь въ нсколько минутъ лишняго отдыха, говорилъ мн:— ‘Занимайся, пожалуйста, и не стсняйся изъ-за меня, я отдохну до обда’. Онъ ложился на диванъ, и я чувствовалъ, что онъ слдитъ за мною съ любопытствомъ, какъ будто для него удивительно и странно видть передъ собою работающаго Шупова…
— Отецъ, знаешь ли новость?— сказалъ я ему однажды, обрадованный отвтомъ, полученнымъ отъ сестры на одно изъ мояхъ писемъ.
— Что такое?
— Сестра и зять дутъ навсегда въ деревню, онъ беретъ отставку и хочегь агрономомъ сдлаться.
Лицо отца на минуту озарилось лучомъ радости, но онъ поспшилъ овладть собою, по привычк нахмурилъ брови и спросилъ меня, какъ-будто вскользь:
— Вроятно, ты просилъ принести эту жертву, чтобы…— отецъ замялся и черезъ нсколько секундъ добавилъ:— чтобы управлять твоимъ имніемъ и охранять твои интересы во время твоего отсутствія?
— Да, отецъ, чтобы охранять мои интересы,— сказалъ я, улыбаясь и глядя ему въ глаза.
Мы, кажется, поняли другъ друга.
— Благодарю тебя,— промолвилъ онъ, пожимая руку.— Ты вполн былъ правъ, полагая, что эта новость будетъ мн пріятна: Леля такъ напоминаегь твою мать, я люблю видть ее подл себя.
Онъ благодарилъ меня за сообщеніе новости и боялся признаться, что онъ благодаритъ совсмъ за другое, а не за то, что могъ исполнить любой посторонній человкъ, которому были извстны планы моего зятя.
Когда я халъ, въ ма 1864 года, въ Петербургъ, то моя совсть была совершенно покойна. Цлуя отца, я не лгалъ передъ нимъ… Мн кажется, что изъ его глазъ скатилась слеза, мн кажется, что его рука дрогнула въ моей рук, мн кажется, что онъ безъ причины оперся на плечо сестры и взялся другою за колонку крыльца, когда отъзжалъ мой экипажъ… Во всякомъ случа, когда я вспоминаю теперь отца, то вспоминаю его именно съ этимъ выраженіемъ безсилія, слабымъ старикомъ съ длинными сдыми волосами, съ глубокими морщинами на лбу и нависшими бровями, боле свидтельствующими о пережитомъ гор, о неудачной, сгубленной жизни, чмъ о старанія придать своей физіономіи пугающій и отталкивающій видъ, рука этого старика представляется мн попрежнему широкою, желзною, и попрежнему могла бы она испугать своею силою врага, но она уже тихо покоится на плеч молодой, повидимому, слабой женщины, какъ будто считаетъ это слабое существо своею необходимою опорою, около этого старика стоятъ дти и смотрятъ въ его не то грустные, не то суровые глаза, какъ будто ожидая, что онъ взглянетъ на нихъ и тихо улыбнется, эти младенцы уже вызываютъ его улыбку, они сильне его… И точно, старикъ взглянуть на нихъ, онъ улыбнулся и снова глядитъ вдаль, провожая глазами экипажъ, взвивающій по дорог пыль и уносящій молодого человка, котораго еще никогда и никто въ жизни не провожалъ въ дорогу, до котораго прежде никому не было дла…
— Какой чудный день, папа!— говорить старику его дочь, глядя на яркіе лучи солнца, играющіе на окружающихъ предметахъ, озаряющіе и сдые полосы старика, и золотистыя кудри младенцевъ, и разбитый стволъ дуба, и обвивающій его хмль.
— Да, чудный день!— отвчаетъ старикъ, и, кажется, онъ счастливъ, несмотря на то, что гд-то въ другомъ деревенскомъ дом стонетъ и брюзжитъ какое-то похожее на женщину и близкое этому старику существо, завязанное въ узелъ, какъ негодный хламъ.
Онъ счастливъ…
Можетъ-быть, впервые въ жизни? Его дочери вспоминаются ея собственныя слова: ‘Это лицо могло бы быть такимъ прекраснымъ всегда!’
— Другъ мой, Леля, отнын оно и будетъ такимъ всегда, всегда, до тхъ поръ, пока будетъ помнить хотя одинъ человкъ о существованіи послдняго Константина Павловича Шупова.
Перенеситесь теперь, читатель, въ одинъ изъ прирейнскихъ городковъ, пріютившійся между горъ, покрытыхъ виноградниками, представьте себ теплые лтніе дни, свтлое небо, безконечныя цпи горъ, быстрый Рейнъ съ его мелкими зеленоватыми волнами, съ его безчисленными замками и развалинами на прибрежныхъ горахъ и холмахъ, съ его легендами, которыя разскажетъ вамъ любая нмка, путешествующая на пароход, наслаждающаяся волшебными видами, восторженная, перенесшаяся всей душой въ средніе вка, повидимому, знакомая до мельчайшихъ подробностей съ характерами, привычками, лицами и фигурами каждаго изъ этихъ рыцарей, ходившихъ въ крестовые походы для освобожденія гроба Господня, грабившихъ всхъ своихъ соотечественниковъ, нападавшихъ на сосдніе замки, повторявшихъ въ послднемъ случа очень серьезно игру въ ‘кошку и мышку’, ломавшихъ копья за чудныхъ женщинъ, державшихъ этихъ женщинъ, какъ рабынь, подъ замками, что не мшало имъ (какъ это видно изъ баллады Шиллера и изъ чудесной картины, хранящейся въ замк прусскаго короля, въ Штольценфельс) умирать подъ окнами этихъ женщинъ, постригшихся въ монахини, все это, какъ я сказалъ, съ восторгомъ и безъ вашихъ просьбъ сообщитъ вамъ любая нмка, витающая душой въ среднихъ вкахъ, навсегда отдавшая свое сердце покойнымъ рыцарямъ, что нисколько не мшаетъ ей вязать во время разсказовъ носки съ узорами послдней моды для своего супруга aus den neuesten Zeiten. Представьте себ безчисленныя прогулки то въ простой лодк, то на пароход съ неизбжной нмкой по этому волшебному Рейну, тихіе вечера въ небольшомъ домик съ садомъ, тихія и веселыя бесды въ кругу родныхъ и знакомой молодежи, пріхавшей на лтнее время въ этотъ городишко, и вы поймете то спокойное счастіе или, лучше сказать, ‘отдыхъ на станціи’, которымъ наслаждались мы съ Анею въ 1864 году, ухавъ на другой день свадьбы въ Германію и захвативъ съ собою всю семью Ани. Мы позволили себ эту роскошь, потому что хотли быть вполн спокойными хоть на время, не тревожась даже простою мыслью о томъ, что, можетъ-быть, во время нашего отсутствія захвораетъ кто-нибудь изъ нашихъ. Часто долетали до насъ въ этотъ уголокъ письма изъ разныхъ концовъ далекаго отечества, но нетерпливе всего ожидали мы одного письма отъ человка, который былъ для насъ дороже всхъ другихъ друзей, и именно этотъ-то человкъ не давалъ знать о своемъ существованіи ни словомъ, ни строчкою. Иногда это молчаніе пугало насъ… Одинъ разъ, возвратившись съ прогулки, я и Аня увидали на стол письмо съ знакомымъ почеркомъ.
— Это отъ него!— воскликнула Аня.
— Да, да, что-то онъ пишетъ?— говорилъ я, ломая печать, радуясь письму и волнуясь отъ мысли, что, можетъ-быть, онъ несчастливъ.
‘Наконецъ-то, любимые баловни случая, я могу писать къ вамъ, не нарушая вашего счастья своими жалобами и стонами. Я послалъ ихъ въ чорту и пою теперь веселыя псни. Толкаясь между народомъ, исполненнымъ силы и спокойствія, бодро и трезво трудящимся часто просто изъ-за куска насущнаго хлба, я теперь понялъ вполн, какъ смшны, какъ пахнуть ребячествомъ наши тревоги, волненія и стоны по поводу какого-нибудь старичишки, уколовшаго насъ шпилькою своихъ беззубыхъ упрековъ и обвиненій, какъ много растратили мы силъ именно на отраженіе этихъ нападеній, тогда какъ должно было пропускать ихъ мимо ушей до тхъ поръ, пока они были словами и не переходили въ дло. Столичная душная жизнь, тсныя квартиры, гд мы были заперты и толкались, подвертываясь подъ тумаки и брань родителей, въ теченіе большей части нашего дтства, недостатокъ свжаго воздуха, полей, садовъ и благотворнаго вліянія природы, мелкія несправедливости учителей-чиновниковъ, учителей-взяточниковъ, учителей-неучей, домашняя цинически открытая передъ ребенкомъ грязь, полнйшая апатія общества въ дл мысли, вчное его измреніе ума и достоинствъ званіемъ, чиномъ, мундиромъ и лтами, все это сдлало насъ нервными, раздражительными, сварливыми. Мы совершенно перестали понимать, что надъ несправедливымъ обвиненіемъ, покуда оно иметъ видъ сплетни, можно и должно смяться, какъ смется мужикъ, прокармливающій семью и платящій оброки, когда его называетъ лнтяемъ играющій въ карты, кормящій любовницъ и прихлебателей, нигд не служащій экономистъ домашней выдлки. Ослабивъ наши нервы, насъ отучили стоять выше клеветы. А между тмъ, это-то ‘спокойствіе силы’ и нужно для дятелей. Я теперь часто улыбаюсь, когда вспоминаю, что я спорилъ съ выжившими изъ ума старыми обносками человчества и юными попугаями, обрадовавшимися, что имъ удалось передразнить человческую рчь, и заболтавшими языками. Я думалъ, что это не безполезно, я думалъ ихъ убдить! А Антонъ-то, Антонъ-то убивался, жаля и отстаивая весь этотъ хламъ, на который онъ сочинилъ ярлыкъ съ надписью: ‘заденныя натуры’! Все это теперь смшно, а между тмъ, вс эти раздраженія не прошли безплодно, для моего здоровья, да, я думаю, и Антонъ не поздоровлъ, когда обласканные имъ заденные начали побрасывать въ него камушки. Впрочемъ, ему подломъ досталось, какъ крестьянину, сжалившемуся надъ замерзшей змей. Мн едва удалось снова возстановить свои силы. Странно сказать, но я теперь счастливъ, я дятельно занимаюсь практикой, учу дтей, читаю, длаю опыты, пишу, мать ухаживаетъ за мною, и можно сказать наврное, что если мы проживемъ сто лтъ вмст, то во все это время ни я, ни она не скажемъ другъ другу непріятнаго слова, и тмъ пріятне мн это согласіе, что оно не пахнетъ ни маниловщиной, ни прлымъ воздухомъ, которымъ, вроятно, пахло въ комнатахъ старосвтскихъ помщиковъ. Бдный отецъ совсмъ потерялся, бываютъ дни, когда онъ безъ отдыха ходитъ по комнат и ворчитъ, что мать помшала ему выиграть огромный кушъ денегъ въ карты, что я не взялъ для него билета на одну изъ иностранныхъ лотерей, его разстроенному воображенію этотъ поступокъ съ моей стороны представляется местью за то, что во времена моего дтства онъ не подарилъ мн къ Пасх общанныхъ часовъ! Но эти припадки проходятъ скоро, и онъ длается молчаливъ и тихъ и иногда разсказываетъ нсколькимъ посщающимъ насъ знакомымъ про то время, когда онъ былъ помшанъ, и какъ его вылчила знахарка. Эти разсказы навваютъ грусть и на меня, и на мать, и она не спшить перебить отца, чтобы передать своими словами любимый разсказъ… Разумется, видя положеніе отца, его освободили отъ всхъ служебныхъ обязанностей, хотя и не позволили выхать отсюда, да, впрочемъ, для него это и не нужно, для него все равно, гд ни умереть. Я, по обыкновенію, живу и радостями, и печатями настоящаго, не заглядывая въ будущее, а потому не пишу вамъ о своихъ планахъ и надеждахъ: ихъ попрежнему не имется. Конечно, если бы добрый нашъ Антонъ былъ на моемъ мст, то, чувствуя увеличеніе своихъ физическихъ и духовныхъ силъ, видя прибавленіе своихъ познаній, замчая приростаніе матеріальныхъ средствъ, онъ создалъ бы себ плнительную картину своего торжественнаго возвращенія въ Петербургъ, но я не создаю себ этой картины уже по одному тому, что въ настоящее время я не желалъ бы перенестись въ вашъ Петербургъ даже за очень большія деньги. Довольно съ меня и двухъ послднихъ лтъ, проведенныхъ въ немъ. Посылаю вамъ всмъ дружескій поклонъ и жму ваши руки.

Вашъ Колька’.

Посл этого письма намъ стало легче, и уже въ тотъ же день вечеромъ мы смялись надъ своими недавними опасеніями.
— Не смшно ли, что мы боялись за него?— говорилъ Антонъ.— Разв такіе люди погибаютъ нравственно? Для ихъ погибели нуженъ deus ex machina, чтобы упрятать ихъ въ могилу.
Теперь остается два вопроса: что будетъ дале съ дйствующими лицами моей автобіографіи? Можно ли надяться на ихъ счастіе? Можно, любезный читатель, если вамъ не вздумается уморить меня чахоткою, какъ умеръ Инсаровъ, и заставить Аню пропасть безъ всти, какъ пропала жена этого господина, если вы не вздумаете заставить Кольку длать операцію, обрзать палецъ и умереть преждевременною смертью, подобно Базарову, если вы не захотите заставить мою Лёлю влюбиться въ какого-нибудь прозжаго юношу и бросить на время Семена Иваныча, подобно героин ‘Подводнаго камня’, если вы, однимъ словомъ, не захотите сдлать съ нами какой-нибудь такой убійственной продлки, отъ которой погибаютъ на мгновеніе всякія людскія надежды на будущую счастливую жизнь… Но одного вы не можете сдлать, несмотря на всю безграничную и всемогущую власть воображенія въ широкомъ мір фантазіи, создающаго и разрушающаго цлые города, уничтожающаго цлыя государства, и объ этомъ я вамъ впередъ шепну на ухо, чтобы избавить васъ отъ лишняго и безплоднаго труда: ‘Вы не можете превратить насъ въ подлецовъ’. Кром этого, вы можете длать со мной и съ моими друзьями все, что вамъ угодно, потому что мы сами стоимъ съ вопросомъ, вступая въ двери будущаго, мы знаемъ только одно то, что мы сами отворили эти двери, что никакія бабушки не ворожили намъ, никакія четвероюродныя тетушки ‘со связями’ не подсылали разныхъ холоповъ общества, чтобы расчистить намъ дорогу, облегчить намъ взобраться по лстниц и растворить передъ нами двери. Что мы сдлали, то мы сдлали сами! Устремляя взоръ въ будущее, я желать бы, чтобы вс мы были счастливы и сумли бы сдлать хоть что-нибудь для своихъ дтей, чтобы эти дти не имли горькаго права быть нашими противниками, по какой бы дорог мы ни шли, какихъ бы убжденій мы ни были, чтобы эти дти не переживали тхъ страшныхъ минуть, которыя пережилъ я, встрчаясь съ отцомъ: пусть вс члены семьи научатся уважать и любить другъ друга, ну, а тамъ, можетъ-быть, они научатся уважать и постороннихъ, не связанныхъ съ ними узами крови, людей.
А знаете ли, читатели, кто несчастне всхъ дйствующихъ лицъ этого романа? Человкъ, вчно спокойный и улыбающійся, вчно соглашавшійся со всми (говоря о постороннихъ предметахъ), вчно выдававшій себя за друга всего міра, за поклонника природы, за поэта, за впечатлительную душу, вчно игравшій роль пестраго мотылька, порхающаго по душистымъ цвтамъ, украшающимъ поле жизни и носящимъ названіе женщинъ, однимъ словомъ: — мой дядя. Онъ несчастне всхъ, потому что у него есть семья, друзья, любовницы, сотни читателей, а между тмъ онъ умретъ одинокимъ, брошеннымъ, забытымъ, потому что все въ его жизни было — ложь. Эта мать-природа не улыбалась ему, такъ какъ ей не нужны его выдуманные въ кабинет стишки, такъ какъ она не знала его, такъ какъ онъ любилъ ея портреты, а не ее самое, боясь промочить ноги на ея болот, испортить подъ ея дождемъ свой модный сюртучокъ, такъ какъ онъ не полилъ ее своимъ потомъ и кровью, не купилъ этой цною духовнаго родства съ нею, не научился понимать ея живой языкъ, такъ какъ она знала, что онъ боится остаться ночью въ ея густомъ, торжественно говорящемъ и съ бгущими въ неб облаками, и съ роющими подъ землею ручьями лсу, что онъ любить ее, какъ картинку, не разъ она насмшливо пуша эту дрянную, жидкую, презираемую ею натуру своимъ громкимъ, потрясающимъ, какъ изъ подземной груди вырывающимся хохотомъ-плачемъ, внезапно раскатывающимся по каждому дереву, по каждой втк, по каждому листу громаднаго лса… Она показывала, что она мать-кормилица міра, могучая женщина, а не простая картинка… Въ минуту его смерти, она, можетъ-быть, еще безжалостне подсмется надо нимъ, въ глухую полночь, по обыкновенію, сверкнувъ передъ его окномъ яркою зарницею, махая и воя сотнями длинныхъ втвей деревъ, оглушая воздухъ адскими криками ночного сторожа — филина, и слабой рукой закроетъ отъ нея глаза больной и едва слышнымъ голосомъ постарается крикнуть: ‘Закройте ставни!’ И съ этимъ крикомъ, съ проклятіемъ воющему втру, съ проклятіемъ любовницамъ, не любящимъ играть роль сидлокъ, онъ умретъ. Насмшкою прозвучитъ надъ его могилою похвальное слово съ неизбжной цитатой изъ стихотворенія на смерть великаго Гете, и будетъ оскорбительне брани вырзанный на надгробной плит его же стихъ:
Люди страшною враждою
За любовь мою платили,
Но, природа-мать, съ тобою
Мы съ улыбкой имъ простили.
Потому что это — ложь! Потому что это — клевета.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека