Печатается по изданию: Горький М. Собрание сочинений в тридцати томах. Том 21. — М.: ГИХЛ, 1952.
Дома, по комнатам тяжело носила изработанное тело свое Анфимьевна.
— Схоронили? Ну вот, — неопределенно проворчала она, исчезая в спальне, и оттуда Самгин услыхал бесцветный голос старухи: — Не знаю, что делать с Егором: пьет и пьет. Царскую фамилию жалеет, — выпустила вожжи из рук.
Самгин попросил чаю и, закрыв дверь кабинета, прислушался, — за окном топали и шаркали шаги людей. Этот непрерывный шум создавал впечатление работы какой-то машины, она выравнивала мостовую, постукивала в стены дома, как будто расширяя улицу. Фонарь против дома был разбит, не горел, — казалось, что дом отодвинулся с того места, где стоял.
‘Свершилось, — думал Самгин, закрыв глаза и видя слово это написанным как заголовок будущей статьи, слово даже заканчивалось знаком восклицания, но он стоял криво и был похож на знак вопроса. — В данном случае похороны как бы знаменуют воскресение нормальной жизни’.
Думалось лениво и неутешительно, мешали Митрофанов, Лютов, мешало воспоминание о Никоновой.
‘Неужели она донесла на Митрофанова?’
Затем он вспомнил, как неудобно было лежать в постели рядом с нею, — она занимала слишком много места, а кровать узкая. И потом эта ее манера бережно укладывать груди в лиф…
Несколько часов ходьбы по улицам дали себя знать, — Самгин уже спал, когда Анфимьевна принесла стакан чаю. Его разбудила Варвара, дергая за руку с такой силой, точно желала сбросить на пол.
— Проснись же! Ты слышишь? Около университета стреляли…
Она была в шубке, от нее несло холодом и духами, капельки талого снега блестели на шубе, хватая себя рукою за горло, она кричала:
— Ужас! Масса убитых! Мальчика…
— Мальчика? — повторил Самгин. — А может быть…
— Что — может быть? А, чорт!
Ей, наконец, удалось расстегнуть какой-то крючок, и, сбросив холодную шубку на колени Клима, срывая с головы шляпку, она забегала по комнате, истерически выкрикивая:
— И вообще — решено расстреливать. Эти похороны! В самом деле, — сам подумай, — ведь не во Франции мы живем! Разве можно устраивать такие демонстрации!
В столовой голос Кумова произнес:
— Какое… безумие!
— Кто стрелял? — недоверчиво спросил Самгин.
— Из манежа. Войска. Стратонов — прав: дорого заплатят евреи за эти похороны! Но — я ничего не понимаю! — крикнула она, взмахнув шляпкой. — Разрешили, потом — стреляют! Что это значит? Что ты молчишь?
И она убежала, избавив Клима от обязанности говорить.
‘Наверное, преувеличено’, — соображал он, сидя и вслушиваясь в отрывистые выкрики жены:
— Да, да… ужас!
Шаги людей на улице стали как будто быстрей. Самгин угнетенно вышел в столовую, — и с этой минуты жизнь его надолго превратилась в сплошной кошмар. На него наткнулся Кумов, мигая и приглаживая красными ладонями волосы, он встряхивал головою, а волосы рассыпались снова, падая ему на щеки.
— Без-зумие, — сквозь зубы сказал он, отходя к телефону, снял трубку и приставил ее к щеке, ниже уха.
— Телефон же не работает! — крикнула Варвара.
— Я не верю, не верю, что Петербургом снова командует Германия, как это было после Первого марта при Александре Третьем, — бормотал Кумов, глядя на трубку.
— Никуда я вас не пущу, Кумов! Почему вы думаете, что он тоже пошел по Никитской? И ведь не всех, кто шел по Никитской…
В столовую птицей влетела Любаша Сомова, за нею по полу тащился плед, почти падая, она, как слепая, наткнулась на стол и, задыхаясь, пристукивая кулаком, невероятно быстро заговорила:
— Туробоев убит… ранен, в больнице, на Страстном. Необходимо защищаться — как же иначе? Надо устраивать санитарные пункты! Много раненых, убитых. Послушайте, — вы тоже должны санитарный пункт! Конечно, будет восстание… Эсеры на Прохоровской мануфактуре…
Варвара грубо и даже как будто озлобленно перебивала ее вопросами. Вошла Анфимьевна и молча начала раздевать Любашу, а та вырывалась из ее рук, вскрикивая:
— Оставьте! Я сейчас уйду… Ах, боже мой, да оставьте же…
— Никаких пунктов! — горячо шепнула Варвара в ухо мужа. — Ни за что! Я — не могу, не допущу…
Подпрыгивая, точно стараясь вскочить на стол, Любаша торопливо кричала:
— Гогины уже организуют пункт, и надо просить Лютова, Клим! У него — пустой дом. И там такой участок, там — необходимо! Иди к нему, Клим. Иди сейчас же…
— Да, да, иди, Клим, — убедительно повторила Варвара, под сердитый крик Сомовой:
— Отдайте мне кофту и плед!
— Ну — куда, куда ты пойдешь? — говорила Анфимьевна, почему-то басом, но Любаша, стукнув по столу кулачком, похожим на булку ‘розан’, крикнула на нее:
— Вы ничего не понимаете! Вы… рыба! За Алексеем Гогиным гнались какие-то… стреляли…
Анфимьевна увела Любашу, Варвара снова зашептала мужу:
— Ты иди, уговори Лютова, он человек с положением, а у нас — нет, благодарю!
Самгин пошел одеваться, не потому, что считал нужными санитарные пункты, но для того, чтоб уйти из дома, собраться с мыслями. Он чувствовал себя ошеломленным, обманутым и не хотел верить в то, что слышал. Но, видимо, все-таки случилось что-то безобразное и как бы направленное лично против него.
‘Надобно защищаться. Будет восстание, — выйдя на улицу, мысленно повторял он крики Любаши. — Идиотка’.
Но, обругав Сомову, подумал, что эти узкие, кривые улицы должны быть удобны для баррикад. И вслед за этим неприятно вспомнилось, как 8 октября рабочие осматривали город глазами чужих людей, а затем вдруг почувствовал, что огромный, хаотический город этот — чужой и ему — не та Москва, какою она была за несколько часов до этого часа. На нее обрушилась холодная темнота и, затискав людей в домики, в дома, погасила все огни на улицах, в окнах. Лишь очень редко, за плюшевыми наростами инея на стеклах окон, нищенски жалобно мерцали желтые пятна. Во тьме играла, сеялась остренькая, колючая пыль. Город стал не реален, как не реально все во тьме, кроме самой тьмы.
И, как всякий человек в темноте, Самгин с неприятной остротою ощущал свою реальность. Люди шли очень быстро, небольшими группами, и, должно быть, одни из них знали, куда они идут, другие шли, как заплутавшиеся, — уже раза два Самгин заметил, что, свернув за угол в переулок, они тотчас возвращались назад. Он тоже невольно следовал их примеру. Его обогнала небольшая группа, человек пять, один из них курил, папироса вспыхивала часто, как бы в такт шагам, женский голос спросил тоном обиды:
— Господа, — неужели это серьезно? — И крикнул: — Да бросьте папиросу!
Вздрогнув, Самгин подумал, что Москва в эту ночь страшнее Петербурга, каким тот был ночью на 10 января. Он стал напряженно вслушиваться, ожидая поймать памятные щелчки ружейных выстрелов. Но слух ловил какие-то удары, точно хлопали ворота или Двери, ловил вдали непонятное потрескивание, — так трещит дерево, разрываемое морозом. Иногда казалось, что ходят по железной крыше, иногда что-то скрипело и падало, как будто вдруг обрушился забор. Плутая в петлях улиц и переулков, во тьме, которая шелушилась все обильнее, Самгин подумал, что видеть Лютова будет очень неприятно, и окончательно решил: санитарные пункты — детская выдумка.
‘В сущности, я необдуманно вышел из дома, — размышлял он, замедлив шаги. — Эта стрельба, наверное, — недоразумение’.
Но он, вспомнив, что ему хотелось думать о преступлении 9 января тоже как о недоразумении, оттолкнул догадки о происшедшем сегодня и решил возвратиться домой. Алина, конечно, знает, идти к ней нет смысла. Туробоев так и должен был кончить. В сущности, он авантюрист. Такие кончают самоубийством или тюрьмой за уголовщину. Обломок разрушенного сословия. Возможно, что Алина все еще любит его. Кто-то сказал, что женщина всю жизнь любит первого мужчину, но — памятью, а не плотью. Он повернул за угол в переулок, через несколько шагов его окликнули:
— Кто идет?
Перед ним встал высокий человек, зажег спичку и, осветив его лицо, строго спросил:
— Живете в этом переулке?
— Нет.
— Здесь проход закрыт.
Самгин не спросил — почему. В глубине переулка, покрякивая и негромко переговариваясь, возились люди, тащили по земле что-то тяжелое.
‘Конечно, студенты. Мальчишки’, — подумал он, натужно усмехаясь и быстро шагая прочь от человека в длинном пальто и в сибирской папахе на голове. Холодная темнота, сжимая тело, вызывала вялость, сонливость. Одолевали мелкие мысли, — мозг тоже как будто шелушился ими. Самгин невольно подумал, что почти всегда в дни крупных событий он отдавался во власть именно маленьких мыслей, во власть деталей, они кружились над основным впечатлением, точно искры над пеплом костра.
‘Это — свойство художника, — подумал он, приподняв воротник пальто, засунул руки глубоко в карманы и пошел тише. — Художники, наверное, думают так в своих поисках наиболее характерного в главном. А возможно, что это — своеобразное выражение чувства самозащиты от разрушительных ударов бессмыслицы’.
Он повернул за угол, в свою улицу, и почти наткнулся на небольшую группу людей. Они стеснились между двумя палисадниками, и один из них говорил, негромко, быстро:
— Веру — царя — отечество…
Три слова он произнес, как одно. Самгин видел только спины и затылки людей, ускорив шаг, он быстро миновал их, но все-таки его настигли торопливые и очень внятные в морозной тишине слова:
— Забастовщики подкуплены жидами, это — дело ясное, и вот хоронили они — кого? А — как хоронили? Эдак-то в прошлом году генерала Келлера не хоронили, а — герой был!
‘Тоже — ‘объясняющий господин’, — подумал Клим, быстро подходя к двери своего дома и оглядываясь. Когда он в столовой зажег свечу, то увидал жену: она, одетая, спала на кушетке в гостиной, оскалив зубы, держась одной рукой за грудь, а другою за голову.
— Лютов был, — сказала она, проснувшись и морщась. — Просил тебя придти в больницу. Там Алина с ума сходит. Боже мой, — как у меня голова болит! И какая все это… дрянь! — вдруг взвизгнула она, топнув ногою. — И еще — ты! Ходишь ночью… Бог знает где, когда тут… Ты уже не студент…
Нервно расстегивая кофту, она ушла, захватив свечу.
— Ты забыла, что ушел я с твоего соизволения, — сказал он вслед ей и подумал:
‘Растрепана, как…’
Позорное для женщины слово он проглотил и, в темноте, сел на теплый диван, закурил, прислушался к тишине. Снова и уже с болезненной остротою он чувствовал себя обманутым, одиноким и осужденным думать обо всем.
‘Это и есть — моя функция? — спросил он себя. — По Ламарку — функция создает орган. Органом какой функции является человек, если от него отнять инстинкт пола? Толстой прав, ненавидя разум’.
Папироса погасла. Спички пропали куда-то. Он лениво поискал их, не нашел и стал снимать ботинки, решив, что не пойдет в спальню: Варвара, наверное, еще не уснула, а слушать ее глупости противно. Держа ботинок в руке, он вспомнил, что вот так же на этом месте сидел Кутузов.
‘Конечно, он теперь где-нибудь разжигает страсти…’ Тут Самгин вдруг почувствовал, что в нем точно нарыв лопнул и по всему телу разлились холодные струйки злобы.
‘И прав! — мысленно закричал он. — Пускай вспыхнут страсти, пусть все полетит к чорту, все эти домики, квартирки, начиненные заботниками о народе, начетчиками, критиками, аналитиками…’
— Почему ты не ложишься спать? — строго спросила Варвара, появляясь в дверях со свечой в руке и глядя на него из-под ладони. — Иди, пожалуйста! Стыдно сознаться, но я боюсь! Этот мальчик… Сын доктора какого-то… Он так стонал…
В ночной длинной рубашке, в чепчике и туфлях, она была похожа на карикатуру Буша.
— Странно ты ведешь себя, — сказала она, подходя к постели. — Ведь я знаю — все это не может нравиться тебе, а ты…
— Молчи! — вполголоса крикнул он, но так, что она отшатнулась. — Не смей говорить — знаю! — продолжал он, сбрасывая с себя платье. Он первый раз кричал на жену, и этот бунт был ему приятен.
— Ты с ума сошел, — пробормотала Варвара, и он видел, что подсвечник в руке ее дрожит и что она, шаркая туфлями, все дальше отодвигается от него.
— Что ты знаешь? Может быть, завтра начнется резня, погромы…
Варвара как-то тяжело, неумело улеглась спиною к нему, он погасил свечу и тоже лег, ожидая, что еще скажет она, и готовясь наговорить ей очень много обидной правды. В темноте под потолком медленно вращались какие-то дымные пятна, круги. Ждать пришлось долго, прежде чем в тишине прозвучали тихие слова:
— Не понимаю, почему нужно злиться на меня? Ведь не я делаю революции…
Он ждал каких-то других слов. Эти были слишком глупы, чтобы отвечать на них, и, закутав голову одеялом, он тоже повернулся спиною к жене.
‘Кричать на нее бесполезно. И глупо. Крикнуть надобно на кого-то другого. Может быть, даже на себя’.
Но — себя жалко было, а мысли принимали бредовой характер. Варвара, кажется, плакала, все сморкалась, мешая заснуть.
‘Вероятно, ненавидит меня. Но я сам, кажется, скоро тоже возненавижу себя’. И от этой мысли жалость его к себе возросла.
Заснул он под утро, а когда проснулся и вспомнил сцену с женой, быстро привел себя в порядок и, выпив чаю, поспешил уйти от неизбежного объяснения.
‘Москва опустила руки’, — подумал он, шагая по бульварам странно притихшего города. Полдень, а людей на улицах немного и все больше мелкие обыватели, озабоченные, угрюмые, небольшими группами они стояли у ворот, куда-то шли, тоже по трое, по пяти и более. Студентов было не заметно, одинокие прохожие — редки, не видно ни извозчиков, ни полиции, но всюду торчали и мелькали мальчишки, ожидая чего-то.
Вход в переулок, куда вчера не пустили Самгина, был загроможден телегой без колес, ящиками, матрацем, газетным киоском и полотнищем ворот. Перед этим сооружением на бочке из-под цемента сидел рыжебородый человек, с папиросой в зубах, между колен у него торчало ружье, и одет он был так, точно собрался на охоту. За баррикадой возились трое людей: один прикреплял проволокой к телеге толстую доску, двое таскали со двора кирпичи. Все это вызвало у Самгина впечатление озорной обывательской забавы.
В приемной Петровской больницы на Клима жадно бросился Лютов, растрепанный, измятый, с воспаленными глазами, в бурых пятнах на изломанном гримасами лице.
— Ух, как я тебя ждал! — зашипел он, схватив Самгина, и увлек его в коридор, поставил в нишу окна. — Ну, он — помер, в одиннадцать тридцать семь. Две пули, обе — в живот. Маялся. Вот что, брат, — налезая на Самгина, говоря прямо в лицо ему, продолжал он осипшим голосом: — тут — Алина взвилась, хочет хоронить его обязательно на Введенском кладбище, ну — чепуха же! Ведь это — чорт знает где, Введенское! И вообще какие тут похороны? Поп отказался провожать. Идиот. ‘Тут, говорит, убийство, уголовное преступление’. — ‘Как, говорю, преступление? Солдаты стреляли не по своей охоте, а, разумеется, по команде начальства, значит, это — убийство в состоянии самозащиты войск пробив свирепых гимназистов!’ Лютов захлебнулся словами, закашлялся и потом, упираясь ладонью в плечо Самгина, продолжал:
— Ты, брат, попробуй, отговори ее от этой церемонии, — а?
У него дрожали ноги, он все как-то приседал, покачивался. Самгин слушал его молча, догадываясь — чем ушиблен этот человек? Отодвинув Клима плечом, Лютов прислонился к стене на его место, широко развел руки:
— Какая штучка началась, а? Вот те и хи-хи! Я ведь шел с ним, да меня у Долгоруковского переулка остановил один эсер, и вдруг — трах! трах! Сукины дети! Даже не подошли взглянуть — кого перебили, много ли? Выстрелили и спрятались в манеж. Так ты, Самгин, уговори! Я не могу! Это, брат, для меня — неожиданно… непонятно! Я думал, у нее — для души — Макаров… Идет! — шепнул он и отодвинулся подальше в угол.
Издали по коридору медленно плыла Алина. В расстегнутой шубке, с шалью на плечах, со встрепанной прической, она казалась неестественно большой. Когда она подошла, Самгин почувствовал, что уговаривать ее бесполезно: лицо у нее было окостеневшее, глаза провалились в темные глазницы, а зрачки как будто кипели, сверкая бешенством.
— Ну во г, хоть один умный человек нашелся, — сквозь зубы, низким голосом заговорила она. — Ты, Клим, проводишь меня на кладбище. А ты, Лютов, не ходи! Клим и Макаров пойдут. — Слышишь?
Лютов дернул себя за бородку, и голова его покорно наклонилась.
— Я наняла каких-то шестерых, они и понесут гроб, — продолжала она и вдруг, топнув ногою, сказала басовито: — Ни одного цветка нигде, сволочи!..
Она пошла дальше, а Лютов, укоризненно мотая головой, прошептал:
— Что же ты, Самгин? Эх, брат… Ну, разве можно ее пустить… Эх1
И, ступая на носки сапог, он пошел вслед за Алиной.
‘В какие глупые положения попадаю’, — подумал Самгин, оглядываясь. Бесшумно отворялись двери, торопливо бегали белые фигуры сиделок, от стены исходил запах лекарств, в стекла окна торкался ветер. В коридор вышел из палаты Макаров, развязывая на ходу завязки халата, взглянул на Клима, задумчиво спросил:
— Ты?
И, взяв его под руку, привел в темную комнатку, с одним окном, со множеством стеклянной посуды на полках и в шкафах.
— Кури, здесь можно, — сказал он, снимая халат. — Мужественно помер, без жалоб, хотя раны в живот — мучительны.
Присев на угол стола, он усмехнулся:
— Говорит мне: ‘Я был бы доволен, если б знал, что умираю честно’. Это — как из английского романа. Что значит — честно умереть? Все умирают — честно, а вот живут…
Самгин курил, слушал и размышлял: почему этот преждевременно поседевший человек как-то особенно неприятен ему?
— Что же, Самгин, революция у нас? — спросил Макаров, сдвинув брови, глядя на дымный кончик своей папиросы.
— Очевидно.
— Ты — рад?
— Революция — это трагедия, — не сразу ответил Клим.
— Ты не ответил.
— Трагедии не радуют.
— Ты — большевик?
— Конечно — нет, — ответил Клим и тотчас же подумал, что слишком торопливо ответил.
— Значит — не революционер, — сказал Макаров тихо, но очень просто и уверенно. Он вообще держался и говорил по-новому, незнакомо Самгину и этим возбуждал какое-то опасение, заставлял насторожиться.
— Революционеры — это большевики, — сказал Макаров все так же просто. — Они бьют прямо: лбом в стену. Вероятно — так и надо, но я, кажется, не люблю их. Я помогал им, деньгами и вообще… прятал кого-то и что-то. А ты помогал?
— Случалось, — осторожно ответил Клим.
— Зачем? Почему?
Самгин молча пожал плечами, чувствуя, что вопросы Макарова принимают все более неприятный характер. А тот продолжал:
— Потому что — авангард не побеждает, а погибает, как сказал Лютов? Наносит первый удар войскам врага и — погибает? Это — неверно. Во-первых — не всегда погибает, а лишь в случаях недостаточно умело подготовленной атаки, а во-вторых — удар-то все-таки наносит! Так вот, Самгин, мой вопрос: я не хочу гражданской войны, но помогал и, кажется, буду помогать людям, которые ее начинают. Тут у меня что-то неладно. Не согласен я с ними, не люблю, но, представь, — как будто уважаю и даже…
Он усмехнулся, щелкнул пальцами и продолжал:
— Ты — человек осведомленный в политике, скажи-ка…
Дверь широко открылась, вошла Алина. Самгин бросил окурок папиросы на пол и облегченно вздохнул, а Макаров сказал:
— Мы потом возобновим эту беседу… ‘Едва ли’, — хотелось сказать Климу, но вместо этого он утвердительно кивнул головой.
— О чем? — спросила Алина, стирая с лица платком крупные капли пота.
— О политике, — сказал Макаров. — Вы бы сняли шубу, простудитесь!
Алина села у двери на стул, предварительно сбросив с него какие-то книги.
— Разве я вам мешаю? — спросила она, посмотрев на мужчин. — Я начала понимать политику, мне тоже хочется убить какого-нибудь… министра, что ли.
— Вам надо выспаться, — пробормотал Макаров, не глядя на нее, а она продолжала не торопясь, цедя слова сквозь зубы:
— Вот — пошли меня, Клим! Я — красивая, красивую к министру пропустят, а я его…
Вытянув руку, она щелкнула пальцами, — лицо ее оставалось все таким же окостеневшим. Макаров, согнувшись, снова закуривал, а Самгин, усмехаясь, спросил:
— Ты думаешь, что это я посылаю людей убивать?
— Кто-то посылает, — ответила она, шумно вздохнув. — Вероятно — хладнокровные, а ты — хладнокровный. Ночью, там, — она махнула рукой куда-то вверх, — я. вспомнила, как ты мне рассказывал про Игоря, как солдату хотелось зарубить его… Ты — все хорошо заметил, значит — хладнокровный!
Помолчав и накрывая голову шалью, она добавила потише, как бы для себя:
— Впрочем, это, может, оттого, что ‘у страха глаза велики’ — хорошо видят. Ах, как я всех вас…
Взглянув на Макарова, она замолчала, а потом вполголоса:
— В Ялте, после одной пьяной ночи, я заплакала, пожаловалась: ‘Господи, зачем ты одарил меня красотой, а бросил в грязь!’ Вроде этого кричала что-то. Тогда Игорь обнял меня и так… удивительно ласково сказал:
‘Вот это — настоящий человеческий вопль!’ Он иногда так говорил, как будто в нем чорт прятался…
Последнее слово заглушил Лютов, отворив дверь.
— Ну что ж, готово, — сказал он очень унылым голосом. — Пойдемте.
Через час Самгин шагал рядом с ним по панели, а среди улицы за гробом шла Алина под руку с Макаровым, за ними — усатый человек, похожий на военного в отставке, небритый, точно в плюшевой маске на сизых щеках, с толстой палкой в руке, очень потертый, рядом с ним шагал, сунув руки в карманы рваного пиджака, наклоня голову без шапки, рослый парень, кудрявый и весь в каких-то театрально кудрявых лохмотьях, он все поплевывал сквозь зубы под ноги себе. Гроб торопливо несли два мужика в полушубках, оба, должно быть, только что из деревни: один — в серых растоптанных валенках, с котомкой на спине, другой — в лаптях и пестрядинных штанах, с черной заплатой на правом плече. В голове гроба — лысый толстый человек, одетый в два пальто, одно — летнее, длинное, а сверх него — коротенькое, по колена, в паре с ним — типичный московский мещанин, сухощавый, в поддевке, с растрепанной бородкой и головой яйцом. Шли они быстро и все четверо нелепо наклонясь вперед, точно телегу везли, усатый сипло покрикивал на них:
— Эй, вы, — в ногу!..
На желтой крышке больничного гроба лежали два листа пальмы латании и еще какие-то ветки комнатных цветов, Алина — монументальная, в шубе, в тяжелой шали на плечах — шла, упираясь подбородком в грудь, ветер трепал ее каштановые волосы, она часто, резким жестом руки касалась гроба, точно толкая его вперед, и, спотыкаясь о камни мостовой, толкала Макарова, он шагал, глядя вверх и вдаль, его ботинки стучали по камням особенно отчетливо.
— Не дойдет, конечно, — ворчал Лютов, косясь на Алину.
Самгин готов был думать, что все это убожество нарочно подстроено Лютовым, — тусклый октябрьский день, холодный ветер, оловянное небо, шестеро убогих людей, жалкий гроб.
А через несколько минут он уже машинально соображал: ‘Бывшие люди’, прославленные модным писателем и модным театром, несут на кладбище тело потомка старинной дворянской фамилии, убитого солдатами бессильного, бездарного царя’. В этом было нечто и злорадное и возмущавшее.
‘А что в этом — от ума? — спросил себя Клим. — Злорадство или возмущение?’
Лютов мешал ему. Он шел неровно, точно пьяный, — то забегал вперед Самгина, то отставал от него, но опередить Алину не решался, очевидно, боясь попасть ей на глаза. Шел и жалобно сеял быстренькие слова:
— Хороним с участием всех сословий. Уговаривал ломовика — отвези! ‘Ну вас, говорит, к богу, с покойниками!’ И поп тоже — уголовное преступление, а? Скотина. Н-да, разыгрывается штучка… сложная! Алина, конечно, не дойдет… Какое сердце, Самгин? Жестоко честное сердце у нее. Ты, сухарь, интеллектюэль, не можешь оценить. Не поймешь. Интеллектюэль, — словечко тоже! Эх вы… Тю…
— Перестань, — сказал Самгин, соображая, под каким предлогом удобнее отказаться от дальнейшего путешествия по унылым, безлюдным переулкам.
— Брюсов, Валерий, сочиняет стишки:
…вас, кто меня уничтожит,
Встречаю приветственным гимном.
Врет! Боится и ненавидит грядущих гуннов! И — не гимн, а — панихиду написал. Правда?
— Нет, — сердито сказал Самгин. — И вообще ты… — Он хотел сказать что-нибудь обидное Лютову, но пробормотал: — Я, кажется, простудился, прескверно чувствую себя. Пожалуй, мне следует…
Из переулка шумно вывалилось десятка два возбужденных и нетрезвых людей. Передовой, здоровый краснорожий парень в шапке с наушниками, в распахнутой лисьей шубе, надетой на рубаху без пояса, встал перед гробом, широко расставив ноги в длинных, выше колен, валенках, взмахнул руками так, что рубаха вздернулась, обнажив сильно выпуклый, масляно блестящий живот, и закричал визгливым, женским голосом:
— Стойте! Кого хороните? Какого злодея?
— Ну вот! — тоскливо вскричал Лютов. Притопывая на одном месте, он как бы собирался прыгнуть и в то же время, ощупывая себя руками, бормотал: — Ой, револьвер вынула, ах ты! Понимаешь? — шептал он, толкая Самгина: — У нее — револьвер!
Самгин понимал, что сейчас разыграется что-то безобразное, но все же приятно было видеть Лютова в судорогах страха, а Лютов был так испуган, что его косые беспокойные глаза выкатились, брови неестественно расползлись к вискам. Он пытался сказать что-то людям, которые тесно окружили гроб, но только махал на них руками. Наблюдать за Лютовым не было времени, — вокруг гроба уже началось нечто жуткое, отчего у Самгина по спине поползла холодная дрожь.
Носильщики, поставив гроб на мостовую, смешались с толпой, усатый человек, перебежав на панель и прижимая палку к животу, поспешно уходил прочь, перед Алиной стоял кудрявый парень, отталкивая ее, а она колотила его кулаками по рукам, Макаров хватал ее за руки, вскрикивая:
— Прочь! Что вам надо?
Алина тоже что-то кричала, но голос ее заглушался визгом парня в лисьей шубе и криками его товарищей. Парень в шубе, болтая головою, встряхивая наушниками шапки, визжал:
— Почему без попа? Жида хороните, а? Опять жида? Бога обижаете? Нет, постойте! Вася — как надо?
Из-под левой руки его вынырнул тощий человечек в женской ватной кофте, в опорках на босую ногу и, прискакивая, проорал хрипло:
— Жид — жить, а мы его — бить! Эх, Игнаша! Ребята — поддерживай! Красота наша ты, Игнат Петров. Защита!
И еще человек пять разноголосо и отчаянно ревели:
— Командуй, Игнат! Поддержим! Э-эх… В толпе вертелся Лютов, сняв шапку, размахивая ею, он тоже что-то кричал, но парень в шубе, пытаясь схватить его пьяной рукою, заглушал все голоса пронзительными визгами истерического восторга.
— Из господ? Князь? Не допускаю — врешь! Где поп? Священник, а? Князей хоронят с музыкой, сволочь! Убили? Братцы — слышали? Кого убивают?
— Жидов, забастовщиков! — ответили ему. Кудрявый парень и Макаров тащили, толкали Алину на панель, — она билась в их руках, и Самгин слышал ее глухой голос:
— Пустите! Я его ударю… изобью…
Вдруг стало тише, — к толпе подошел большой толстый человек, в черном дубленом полушубке, и почти все обернулись к нему.
— Чего буяните? — говорил он. — Зря все! Видите: красных лентов нету, стало быть, не забастовщик, ну? И женщина провожает… подходящая, из купчих, видно. Господин — тоже купец, я его знаю, пером торгует в Китай-городе, фамилие забыл. Ну? Служащего, видать, хоронют…
— Врешь! — крикнул парень, человек в опорках поддержал его:
— Врет, толстая морда! Игнаша, защита наша, — не верь. Они все заодно — толстые, грабители, мать…
— Не сдавай, Игнат! — кричали в толпе.
— Снимай крышку! Жидягу хоронят из тех, что вчерась настреляли…
Человек в полушубке хлопнул ладонью по плечу Игната.
— Ты — что? Хулиган, что ли? Забастовщик? — спросил он громко, с упреком.
— Братцы, — кто я? — взвизгнул Игнат, обняв его за шею. — Скажите скорее, а то — убьюсь! На месте убьюсь! Братцы, эх…
Взмахнув руками, он сбросил с себя шубу и начал бить кулаками по голове своей, Самгин видел, что по лицу парня обильно текут слезы, видел, что большинство толпы любуется парнем, как фокусником, и слышал восторженно злые крики человека в опорках:
— Игнаша! Не сдавай Порт-Артур, бей чорта в лоб! Защита! Кр-расота моя, ты!
Человек пять, тесно окружив Лютова, слушали его, смотрели, как он размахивает дорогой шапкой, и кто-то из них сказал:
— Обалдела Москва, это верно!
‘Кончилось’, — подумал Самгин. Сняв очки и спрятав их в карман, он перешел на другую сторону улицы, где курчавый парень и Макаров, поставив Алину к стене, удерживали ее, а она отталкивала их. В эту минуту Игнат, наклонясь, схватил гроб за край, легко приподнял его и, поставив на попа, взвизгнул:
— Сам понесу! В Москва-реку!
Лютов видел, как еще двое людей стали поднимать гроб на плечо Игната, но человек в полушубке оттолкнул их, а перед Игнатом очутилась Алина, обеими руками, сжав кулаки, она ткнула Игната в лицо, он мотнул головою, покачнулся и медленно опустил гроб на землю. На какой-то момент люди примолкли. Мимо Самгина пробежал Макаров, надевая кастет на пальцы правой руки.
— Уведи ее… что ты, не понимаешь! — крикнул он. А перед Игнатом встал кудрявый парень и спросил его:
— Схлестнемся, что ли?
— Бей его, ребята! — рявкнул человек в черном полу-шубке, толкая людей на кудрявого. — Бейте! Это — Сашка Судаков, вор! — Самгин видел, как Сашка сбил с ног Игната, слышал, как он насмешливо крикнул:
— Ну-ка, шпана! Храбро, — ну!
Человечек в опорках завертелся, отчаянно закричал:
— Игнаша, герой! Неужто сдашь, и-эхх! — и, подбежав к Макарову, боднул его в бок головою, схватил за ворот, но доктор оторвал его от себя и опрокинул пинком ноги. Тот закричал:
— Всех не перебьете, сволочи-и! Расстрельщики-и! Макаров толкнул на Самгина Алину, сказав:
— Второй переулок направо, дом девять, квартира Зосимова, — скорее! Я Володьку выручу…
Самгин, подхватив женщину под руку, быстро повел ее, она шла покорно, молча, не оглядываясь, навертывая на голову шаль, смотрела под ноги себе, но шагала тяжело, шаркала подошвами, качалась, и Самгин почти тащил ее.
Испуг, вызванный у Клима отвратительной сценой, превратился в холодную злость против Алины, — ведь это по ее вине пришлось пережить такие жуткие минуты. Первый раз он испытывал столь острую злость, — ему хотелось толкать женщину, бить ее о заборы, о стены домов, бросить в узеньком, пустынном переулке в сумраке вечера и уйти прочь.
Он едва сдерживал это желание и молчал, посапывая, чувствуя, что если заговорит, то скажет ей слова грубо оскорбительные, и все-таки боясь этого.
Самгин не ответил. Его не удивило, ‘что дверь квартиры, указанной Макаровым, открыла Дуняша.
— О, господи! Какие гости! — весело закричала она. — А я самовар вскипятила, — прислуга бастует! Что… что ты, матушка?
Ее изумленное восклицание было вызвано тем, что Алина, сбросив шубу на пол, прислонясь к стене, закрыла лицо руками и сквозь пальцы глухо, но внятно выругалась площадными словами. Самгин усмехнулся, — это понравилось ему, это еще более унижало женщину в его глазах.
— Уведи меня… куда-нибудь, — попросила Алина. Клим разделся, прошел на огонь в неприбранную комнату, там на столе, горели две свечи, бурно кипел самовар, выплескивая воду из-под крышки и обливаясь ею, стояла немытая посуда, тарелки с расковырянными закусками, бутылки, лежала раскрытая книга. Он прикрыл трубу самовара тушилкой и, наливая себе чай в стакан, заметил, что руки у него дрожат. Грея руки о стакан, он шагал по комнате, осматривался. На маленьком рояле — разбросаны ноты, лежала шляпа Дуняши, рассыпаны стеариновые свечи, на кушетке — смятый плед, корки апельсина, вся мебель сдвинута со своих мест, и комната напоминала отдельный кабинет гостиницы после кутежа вдвоем. Самгин брезгливо поморщился и вспомнил:
‘Что хотел сказать Макаров в больнице?’ Явилась Дуняша, и. хотя глаза ее были заплаканы, начала она с того, что, обняв Клима за шею, поцеловала в губы, прошептав:
— Ой, рада, что пришел!
Но тотчас же бросилась к столу и, наливая чай в чашку, торопливо, вполголоса стала спрашивать, что случилось.
— Она — точно окаменела, лежит, молчит, — ужас!
Сухо рассказывая ей, Самгин видел, что теперь, когда на ней простенькое темное платье, а ее лицо, обрызганное веснушками, не накрашено и рыжие волосы заплетены в косу, — она кажется моложе и милее, хотя очень напоминает горничную. Она убежала, не дослушав его, унося с собою чашку чая и бутылку вина. Самгин подошел к окну, еще можно было различить, что в небе громоздятся синеватые облака, но на улице было уже темно.
‘Хорошо бы ночевать здесь…’
В дверь сильно застучали, он подождал, не прибежит ли Дуняша, но, когда постучали еще раз, открыл сам. Первым ввалился Лютов, за ним Макаров и еще кто-то третий. Лютов тотчас спросил:
— Что она? Плачет? Или — что? Макаров отодвинул его и прошел в комнату, а за ним выдвинулся кудрявый парень и спросил:
— Где можно умыться?
— Идем, — сказал Лютов, хлопнув его по плечу, и обратился к Самгину: — Если б не он — избили бы меня. Идем, брат! Полотенце? Сейчас, подожди…
Он исчез. Парень подошел к столу, взвесил одну бутылку, другую, налил в стакан вина, выпил, громко крякнул и оглянулся, ища, куда плюнуть. Лицо у него опухло, левый глаз почти затек, подбородок и шея вымазаны кровью. Он стал еще кудрявей, — растрепанные волосы его стояли дыбом, и он был еще более оборван, — пиджак вместе с рубахой распорот от подмышки до полы, и, когда парень пил вино, — весь бок его обнажился.
— Сильно избили вас? — тихо спросил Самгин, отойдя от него в угол, — парень, наливая себе еще вина, спокойно и сиповато ответил:
— Если б сильно, я бы не стоял на ногах. Вошли под руку Дуняша и Лютов, — Дуняша отшатнулась при виде гостя, а он вежливо поклонился ей, стягивая пальцами дыру на боку и придерживая другой рукой разорванный ворот.
— Извините…
— Сейчас я достану белье вам, пойдемте, — быстро сказала Дуняша.
— Ф-фа! — произнес Лютов, пошатнувшись и крепко прищурив глаза, но в то же время хватая со стола бутылку. — Это… случай! Ей-богу — дешево отделались! Шапку я потерял, — украли, конечно! По затылку получил, ну — не очень.
Он выпил вина, бросился на кушетку и продолжал — торопливо, бессвязно:
— Гроб поставили в сарай… Завтра его отнесут куда следует. Нашлись люди. Сто целковых. Н-да! Алина как будто приходит в себя. У нее — никогда никаких истерик! Макаров… — Он подскочил на кушетке, сел, изумленно поднял брови. — Дерется как! Замечательно дерется, чорт возьми! Ну, и этот… Нет, — каков Игнат, а? — вскричал он, подбегая к столу. — Ты заметил, понял?
Наливая одной рукой чай, другою дергая, развязывая галстук, ухмыляясь до ушей, он продолжал:
— Улица создает себе вождя, — ведь вот что! Накачивает, надувает, понимаешь? А босяк этот, который кричал ‘защита, красота’, ведь это же ‘Московский листок’! Ах, чорт… Замечательно, а?
— Ты ужасно сочиняешь, — сказал Самгин.
— А ты — плохо видишь, очки мешают! И ведь уже поверил, сукин сын, что он — вождь! Нет, это… замечательно! Может командовать, бить может всякого, — а?
Самгин, слушая, соображал:
‘Видит то же, что вижу я, но — по-другому. Конечно, это он искажает действительность, а не я. Влюбился в кокотку, — характерно для него. Выдуманная любовь, и все в нем — выдумано’.
А Лютов говорил с какой-то нелепой радостью:
— Не разобрались еще, не понимают — кого бить? Вошли Алина и Дуняша. У Алины лицо было все такое же окостеневшее, только еще более похудело, из-под нахмуренных бровей глаза смотрели виновато. Дуняша принесла какие-то пакеты и, положив их на стол, села к самовару. Алина подошла к Лютову и, гладя его редкие волосы, спросила тихо:
— Побили тебя?
— Ну, что ты! Пустяки, — звонко вскричал он, сгибаясь, целуя ее руку.
— Ах ты, дурачок мой, — сказала она, вздохнув, прибавила: — Умненький, — и села рядом с Дуняшей.
А Лютов неестественно, всем телом, зашевелился, точно под платьем его, по спине и плечам, мыши пробежали. Самгину эта сценка показалась противной, и в нем снова, но еще сильнее вспыхнула злость на Алину, растеклась на всех в этой тесной, неряшливой, скудно освещенной двумя огоньками свеч, комнате.
Неприятна была и Дуняша, она гибким и усмешливым голосом рассказывала:
— Благоверный мой в Петербург понесся жаловаться на революцию, уговаривать, чтобы прекратили.
Появился Макаров, раскуривая папироску, вслед за ним шагнул и остановился кудрявый парень с завязанным глазом, Алина сказала, протянув ему руку:
— Пожалуйста…
Он поклонился, не приняв ее руки:
— Александр Судаков…
— Лесоторговец есть такой! — вскричал Лютов почему-то с радостью.
— Дядя мой, — не сразу ответил Судаков.
— Д-дядя? — недоверчиво спросил Лютов.
— Родной. Не похоже?
Судаков сел к столу против женщин, глаз у него был большой, зеленоватый и недобрый, шея, оттененная черным воротом наглухо застегнутой тужурки, была как-то слишком бела. Стакан чаю, подвинутый к нему Алиной, он взял левой рукой.