Морозов М. М. Театр Шекспира (Сост. Е. М. Буромская-Морозова, Общ. ред. и вступ. ст. С. И. Бэлзы). — М.: Всерос. театр. о-во, 1984.
1
Уильям Шекспир (William Shakespeare {Фамилия ‘Шекспир’ писалась различно: Shakespeare, Shakspere, Shackspere, Shaxpere, Shaxpeare и пр. Мы не имеем здесь дела с исключением: транскрипция фамилий была в ту эпоху еще крайне устойчивой.}, 1564-1616) родился 23 апреля 1564 года в провинциальном городке Стратфорде на реке Эйвон. Здесь провел он детство и юность.
Отец Шекспира был зажиточным горожанином: торговал шерстью, зерном и мясом, владел несколькими домами в Стратфорде и одно время занимал виднейшие в городке должности — мэра и старшего олдермена. Мать Шекспира, Мэри Арден, происходила из семьи, принадлежавшей, возможно, к захудалой ветви дворянского рода.
Будущий великий драматург учился в местной ‘грамматической’ школе. Основным предметом преподавания в этой школе был латинский язык. Ученики читали в подлиннике Сенеку, Плавта, Цицерона, Вергилия, Овидия, Горация. Они знакомились также с основами схоластической логики и риторики. В стратфордской школе, вероятно, преподавались и начатки греческого языка. Но помимо грамматической была и другая школа, в которой с детских лет учился великий драматург. Этой школой было непосредственное общение с людьми из народа. Недаром Шекспир является знатоком английского фольклора, народных песен, поговорок и баллад, знатоком народной речи. Стратфорд наложил печать на творчестве! Шекспира.
‘О, какая дивная поэзия, — пишет Энгельс, — заключена в провинциях Британии! Часто кажется, что ты находишься в golden days of merry England и вот-вот увидишь Шекспира с ружьем за плечом, крадущимся в кустарниках за чужой дичью, или же удивляешься, что на этой зеленой лужайке не разыгрывается в действительности одна из его божественных комедий. Ибо где бы ни происходило в его пьесах действие — в Италии, Франции или Наварре — по существу перед нами всегда merry England, родина его чудацких простолюдинов, его умничающих школьных учителей, его милых, странных женщин: на всем видишь, что действие может происходить только под английским небом’.
Шекспиру не было и шестнадцати лет, когда его отец запутался в делах и юноше пришлось самому зарабатывать на жизнь. По одному преданию, он поступил подмастерьем к торговцу мясом (‘перед тем как зарезать теленка, он произносил над ним, торжественный монолог’, — гласит легенда), по другому — младшим учителем в сельскую школу.
В 1582 году Шекспир женился на Анне Хэтеуэй, дочери зажиточного фермера, она была на восемь лет старше его.
Года через три после женитьбы Шекспир покинул Стратфорд.. По преданию, он бежал, спасаясь от преследования крупного местного помещика сэра Томаса Люси, в заповеднике которого молодой Шекспир будто бы тайком охотился на оленей.‘Украсть оленя’ в заповеднике знатного лица считалось доблестью среди деревенской молодежи, воспитанной на балладах о Робин Гуде.
Попав в Лондон, Шекспир сначала будто бы жил тем, что присматривал за лошадьми приезжавших в театр джентльменов. {К. Маркс и Ф. Энгельс. Соч., т. II, с. 59-60.} Об этом поэт Александр Поп слышал от Роу, первого биографа Шекспира. Роу слышал об этом от трагика Беттертона, которому, в свою очередь, рассказал об этом Уильям Давенант со слов своего отца. Вот насколько неясны подробности биографии Шекспира.
С внешней стороны жизненный путь Шекспира не богат событиями. Он поступил актером в театр, но на этом поприще вряд ли достиг многого. Роу сообщает, что лучшей ролью Шекспира была тень отца Гамлета. Но у Шекспира была и другая, главная, обязанность в театре. Он начал, вероятно, с работы ‘штопальщика пьес’ (‘playpatcher’), то есть отделывал старые пьесы при их возобновлении в репертуаре. Затем он стал постоянным драматургом театра. Рядовой актер вторгся в ту область, где до него почти безраздельно господствовали ‘университетские умы’.
В материальном отношении жизнь Шекспира сложилась, по-видимому, благополучно. Он оказался настолько нужным театру человеком, что в 1599 году, когда был основан знаменитый театр ‘Глобус’ (Globe), Шекспир был принят в число пайщиков.
Все свои силы он отдал театру. Лучшие свои годы он провел в упорном труде. В посвящении к ‘Белому дьяволу’ (1612) Джон Вебстер упоминает об ‘удачном и приносящем обильный урожай трудолюбии мистера Шекспира’. В круг любимого чтения Шекспира входили ‘Хроники’ Голиншеда, ‘Чертог наслаждений’ (сборник переведенных на английский язык итальянских новелл), ‘Опыты’ Монтеня (в переводе Флорио), английский перевод ‘Жизнеописаний’ Плутарха и ‘Метаморфозы’ Овидия (в переводе Голдинга). Имя Овидия встречается в его произведениях чаще других древних авторов. О том, насколько Шекспир знал древние языки, читаем у Бена Джонсона: ‘Латинский язык ты знал плохо, а греческий и того хуже’ (‘плохо’, разумеется, с точки зрения такого знатока языков, как Бен Джонсон, надо все же помнить, что Шекспир учился в ‘грамматической’ школе). По-видимому, он научился читать по-итальянски и по-французски, хотя вряд ли владел этими языками в совершенстве.
В круг литературного образования Шекспира необходимо включить произведения его ближайших предшественников и современников. Он, несомненно, читал и перечитывал произведения английских ‘петраркистов’, ‘Королеву фей’ Эдмунда Спенсера, ‘Аркадию’ Сидни, сочинения Лили, Грина и Лоджа, а драмы Марло, по-видимому, знал почти наизусть. Кроме того, по текстам Шекспира видно, что он был не только любителем, но и знатоком музыки.
Предание сохранило образ Шекспира как человека общительного, любящего весело пошутить. ‘Дружелюбным’ называет его современник. Даже критически настроенный Бен Джонсон в своих ‘Открытиях’ воздал должное Шекспиру как человеку: ‘Я любил его… Он был честным человеком, открытой и щедрой натурой’.
Как рассказывают, Шекспир был завсегдатаем таверны ‘Русалка’ (Mermaid), где встречался с Беном Джонсоном и вел с ним литературные споры. Актеры, сотоварищи по сцене, по-видимому, радовались широкой популярности пьес Шекспира и гордились этим. В обозрении неизвестного автора ‘Возвращение с Парнаса’ (Retourne from Parnassus, между 1598 и 1602) выведен один из актеров театра ‘Глобус’ — комик Кемп, который говорит: ‘Немногие из этих людей с университетским образованием хорошо пишут пьесы. Они уж слишком пропахли Овидием и чересчур много болтают о Прозерпине и Юпитере. Вот наш товарищ Шекспир всех их превзошел, да и Бена Джонсона впридачу’.
Пьесы Шекспира находили живой отклик у зрителей из народа, густой толпой с трех сторон обступавших сценические подмостки ‘Глобуса’.
Но в театре того времени драматург обычно оставался мало заметным для большинства зрителей. Имена выдающихся актеров затмевали имя драматурга. Современник Шекспира Корбет (Corbet), епископ оксфордский, рассказывает, что хозяин деревенской гостиницы, показывавший ему место битвы при Босворте, где пал Ричард III, заметил: ‘Вот здесь Бербедж воскликнул: ‘Коня, престол мой за коня!’ Хозяину гостиницы и в голову не пришло сказать: ‘Вот здесь Ричард III, по трагедии Шекспира, воскликнул…’ Драматург оставался неведомым для большинства зрителей.
Совершая вместе с труппой поездки по провинции, Шекспир, вероятно, не раз побывал в аристократических замках, (в ‘Гамлете’, например, показан приезд актеров из столицы). В Лондоне он также навещал вельмож, среди которых было немало любителей театра. Именно этим, возможно, объясняется его знакомство с бытом аристократии. Поэмы Шекспира посвящены молодому графу Саутгэмптону. Не раз высказывалось предположение, что Шекспир был вхож к этому просвещенному аристократу. В его блестящем кружке Чапмен читал свой новый перевод ‘Илиады’, Диодати беседовал об Ариосто, Фрэнсис Бэкон толковал о началах своей новой философии. Здесь же громко и откровенно критиковали правление королевы. Но, высказывая предположение о дружбе Шекспира с Саутгэмптоном, надо помнить, какое громадное расстояние отделяло в ту эпоху вельможу, аристократа от скромного драматурга ‘театра для широкой публики’. Не приходится поэтому удивляться, что в бумагах Саутгэмптона мы нигде не встречаем упоминания о Шекспире. Если Саутгэмптон и обратил внимание на Шекспира, то, по-видимому, очень скоро забыл о нем.
Чем тщательнее мы систематизируем те отрывочные факты из биографии Шекспира, которые дошли до нас, тем явственнее становится его одиночество в окружавшем его ‘нестройном мире’ (слова Гамлета), тем дальше в область предания отходит созданный некоторыми биографами рассказ о его мирной и благополучно уравновешенной жизни. Это одиночество стало еще ощутимее, когда тот театр, которому Шекспир отдавал все свои творческие силы, пошел по чуждому ему пути. В 1608 году труппа ‘Глобуса’ приобрела для своих зимних спектакле ‘приватный’ (т. е. закрытый) театр ‘Блэкфрайерс’. Намечались первые признаки упадка старых ‘театров для широкой публики’. В новомодном ‘Блэкфрайерсе’ уже не народный зритель, а придворный ‘ценитель изящного’ был законодателем сцены. В 1609 году труппа пригласила на постоянную работу двух молодых драматургов — Бомонта и Флетчера, более соответствующих новому направлению.
Шекспир некоторое время продолжал работать для театра, но еще до 1612 года он покинул Лондон и вернулся в Стратфорд, где провел последние годы жизни в уединении. В 1612 году он создал ‘Бурю’, свою последнюю пьесу. ‘Генрих VIII’, написанный, вероятно, после ‘Бури’, по мнению большинства современных исследователей, принадлежит в основном перу Флетчера — Шекспир был лишь соавтором.
Умер Шекспир 23 апреля 1616 года. Он похоронен в Стратфорде.
Единственный подлинный портрет Шекспира, сделанный, вероятно, с гипсовой маски, снятой с лица умершего, и чрезвычайно плохо исполненный, помещен в первом собрании пьес Шекспира, изданном в 1623 году. Бен Джонсон восхищался сходством этого портрета. Но если в нем улавливали сходство люди, видавшие Шекспира, то нам этот портрет почти ничего не говорит. Другие портреты Шекспира, в том числе и так называемый ‘чандосский портрет’, приписываемый кисти Ричарда Бербеджа, являются апокрифическими.
О жизни Шекспира мы знаем немного, но, во всяком случае, не меньше, чем о большинстве современных ему драматургов. Эта скудость сведений вполне естественна: драматурги занимали в эту эпоху весьма скромное общественное положение. Писание пьес считалось низким, продажным ремеслом. ‘Боже сохрани, — писал поэт Дэниэл, — чтобы я грязнил бумагу продажными строками. О нет, нет — стих мой не уважает театра’. Когда Бен Джонсон назвал свои пьесы трудами (‘Works’), это вызвало колкие насмешки. Такое отношение к драматургам изменилось лишь постепенно. В 1662 году Фуллер уже имел возможность включить имя Шекспира в число ‘достойных людей Англии’. Но первую биографию Шекспира опубликовал Николас Роу только в 1709 году. Роу писал, главным образом, на основании сообщений страстного поклонника Шекспира — трагика Беттертона, специально ездившего в Стратфорд, чтобы собрать сведения о Шекспире, и беседовавшего там со старожилами.
Биография Шекспира в большей своей части выросла, таким образом, на почве позднейшего устного предания. Бедность фактических данных и ненадежность источников породили ряд теорий, приписывающих авторство шекспировских пьес другим лицам. Еще в 1772 году Герберт Лоренс, друг актера Гаррика, писал: ‘Бэкон сочинял пьесы. Нет надобности доказывать, насколько преуспел он на этом гюприще. Достаточно сказать, что он назвался Шекспиром’. В 1848 году американец Харт снова поднял вопрос об авторстве Шекспира. В 1857 году Делия Бэкон (Bacon) опубликовала объемистый том под заглавием ‘Разоблачение философии пьес Шекспира’ (The Philosophy of the Plays of Shakespeare Unfolded). В этом труде она пыталась доказать, что автором приписываемых Шекспиру пьес был конспиративный кружок вольнодумцев (как будто в произведениях великого драматурга нет ярко выраженного индивидуального стиля!) во главе с философом Фрэнсисом Бэконом и поэтом, эссеистом, историком и мореплавателем сэром Уолтером Рэли (Walter Raleigh). В 1907 году Карл Блейбтрей (Bleibtreu, ‘Der wahre Shakespeare’) создал ‘рэтлендовскую теорию’, согласно которой автором произведений, приписываемых Шекспиру, был лорд Рэтленд. Эта теория была разработана в 1918 году бельгийцем Дамблоном (Damblon, ‘Lord Rutland est Shakespeare’) и изложена в 1924 году на русском языке Ф. Шипулинским.
К более новым теориям принадлежат ‘дербийская’, согласно которой под псевдонимом Шекспир скрывался лорд Дерби, и ‘оксфордская’, считающая автором прославленных пьес лорда Оксфорда.
Как ни бедны и отрывочны биографические сведения о Шекспире, их все же достаточно, чтобы устранить сомнения в его авторстве. Кроме того, сохранились довольно многочисленные отзывы о Шекспире его современников. Так, например, Бен Джонсон в беседе с Дрэммондом в 1619 году упрекал Шекспира в недостатке образованности, в 1623 году он журил в дружеском тоне и с некоторым чувством собственного превосходства ‘нежного лебедя Эйвона’ за то, что тот плохо знал древние языки, надо быть совсем ослепленным предвзятой теорией, чтобы усматривать здесь возможность намека на образованных аристократов, вроде Ратленда, Оксфорда или Дерби, не говоря уже о Фрэнсисе Бэконе. Писавший, хотя и по устному преданию, но по свежим следам, Фуллер говорит о Шекспире как об уроженце Стратфорда.
С антишекспировских позиций остается необъяснимым тот факт, что в течение столь долгого времени авторство Шекспира считалось общепризнанным. Наконец, театральная практика доказывает, что Шекспир знал технику сцены так, как мог ее знать только профессионал.
Аргументы, приводимые антишекспиристами, отличаются крайней неубедительностью. В их работах читатель найдет удивительные по своей произвольности ‘расшифровки’ якобы таинственных анаграмм. Нередко они утверждают также, что имеются два различных имени: Шекспир (уроженец Стратфорда) иШекспир (‘потрясатель копья’, литературный псевдоним). Однако еще в XVII веке Фуллер, имея в виду уроженца Стратфорда, говорил о ‘воинственном звуке’ его имени. Вообще, орфография той эпохи не является надежным источником. Так, например, фамилию Марло писали на одиннадцать разных ладов, однако никому и в голову не пришло предположить, что было одиннадцать различных Марло.
Авторские рукописи прославленных пьес Шекспира бесследно исчезли, — аргументируют антишекспиристы. Но ведь до нас не дошли и авторские рукописи огромного большинства современных Шекспиру драматургов, в том числе Марло и Кида.
Все же исследователи вряд ли имеют право с презрением отмахнуться от антишекспиристов, несмотря на основное их заблуждение. Многое из написанного ими бросает свет как на личность Шекспира, так и на его творчество. Делии Бэкон удалось показать органическое родство между творчеством великого драматурга и мыслью ‘основателя современного материализма’ Фрэнсиса Бэкона. В гуманизме Шекспира она видела завет грядущим векам. По ее мнению, творчество Шекспира — весть об окружавшем его ‘диком общественном бедствии’. ‘Это — апология поэта, защищающего свое новое учение о человеческой жизни, которое он хочет объявить людям и оставить на земле для далеких грядущих времен’. Со страниц защитников ‘ретлендовской’ теории встает образ ‘потрясающего копьем’ поэта — образ неизмеримо более привлекательный, чем то сусальное изображение, которое мы нередко находим в традиционных биографиях Шекспира.
Антишекспировские теории порождены скудостью биографических сведений о Шекспире. Почва, на которой выросли эти теории, различна. В одних случаях мы имеем дело просто с дешевой сенсацией, в других — с недоверием к дарованию человека, вышедшего из ‘низов’. Но в большинстве случаев антишекспировские теории порождены протестом против традиционных биографий, рисующих картину уравновешенного спокойствия и филистерского благополучия.
Шекспир был, по словам Бена Джонсона, ‘душой своего века’, века грозного и бурного. Окружавшая Шекспира действительность была чем угодно, только не идиллией. Точно так же и его жизнь была, вероятно, чем угодно, только не безоблачной пасторалью.
Ни одной авторской рукописи Шекспира до нас не дошло. Первоисточником шекспировского текста являются старинные издания пьес, вышедшие либо при его жизни, либо после его смерти, в течение XVII века. Из 37 пьес Шекспира, входящих в ‘каноническое’ издание пьес, при его жизни было издано отдельными книжками (так называемые кварто) 16 пьес, причем некоторые из них успели выдержать по несколько изданий (‘Ричард III’ и ‘Ричард II’ — по 5 изданий, ‘Гамлет’ и ‘Ромео и Джульетта’ — по 4 издания). В 1622 году вышло кварто ‘Отелло’. В 1623 году появилось первое собрание пьес Шекспира (так называемое первое фолио), включившее все известные нам драматические произведения, кроме ‘Перикла’. Таким образом, 20 пьес были впервые напечатаны в 1623 году.
Многочисленные кварто и первое фолио являются основными первоисточниками текста. Всего вероятней, что эти издания напечатаны не с авторских рукописей, а с режиссерских экземпляров. Расхождения между кварто и первым фолио объясняются, таким образом, прежде всего тем, что мы имеем дело с различными театральными редакциями авторской рукописи. Кроме того, поскольку вопрос шел отнюдь не о ‘роскошных’ изданиях, наборщики и корректоры работали крайне небрежно.
Многие поколения шекспироведов путем кропотливого сличения старинных изданий, анализа текстов, исправлений и пр. создали в середине прошлого века текст, принятый с теми или иными мелкими вариациями редакторами многочисленных современных английских изданий. Научные издания приводят разночтения, из которых многие имеют такое же право на существование, как и канонический текст.
Нельзя не признать плодотворности огромной работы, проделанной корифеями шекспироведения, но результаты этой работы далеко не всегда являются окончательными. Во-первых, многие исправления лишь предположительны, во-вторых, на выборе слова или словосочетания из двух или нескольких вариантов не могла подчас не сказаться субъективная эстетическая оценка, связанная с тем или иным идеологическим истолкованием творчества Шекспира.
Шекспир оставил нам две поэмы, собрание сонетов и, согласно изданиям принятого текста, 37 драматических произведений (считая каждую часть ‘Генриха IV’ и ‘Генриха VI’ за самостоятельную пьесу). Последнюю цифру надо принимать с существенной оговоркой.
Исследователям не стоило большого труда обнаружить в первой части ‘Генриха VI’ разнородность стилей, всего вероятнее свидетельствующую о сотрудничестве нескольких авторов. Правда, Хеминдж и Кондель, сотоварищи Шекспира по ‘Глобусу’ и редакторы первого фолио, включили в это издание первую часть ‘Генриха VI’. Но это еще ничего не доказывает. Две другие части принадлежали Шекспиру, и редакторы, естественно, могли добавить для полноты картины и первую часть, в которой Шекспир был лишь соавтором. Весьма знаменательно, что Мерес (Meres), перечисляя пьесы Шекспира в своей ‘Сокровищнице Паллады’ (Palladis Tamia, 1598), не упоминает о первой части ‘Генриха VI’. Умолчание Мереса в данном случае показательно потому, что первая часть пользовалась, как мы знаем со слов Нэша, особенным успехом у публики. Некоторые исследователи склонны отрицать вообще какое-либо участие Шекспира в создании первой части ‘Генриха VI’. В качестве возможных авторов называют Марло, Пиля, Грина, Нэша. Историческая хроника ‘Генрих VIII’, по мнению современных авторитетов, написана в большей своей части Флетчером. Шекспир принимал в ее создании, вероятно, лишь, скромное участие.
Даем предположительную датировку пьес Шекспира.
Название Написана Впервые напечатана
(предположи-
тельно)
Вторая часть ‘Генриха VI’ 1590 1623 (фолио)
Третья часть ‘Генриха VI’ 1590 1623 (фолио)
(Первая часть ‘Генриха VI’) 1591 1623 (фолио)
‘Ричард III’ 1592 1597 (кварто)
‘Комедия ошибок’ 1592 1623 (фолио)
(‘Тит Андроник’) 1593 1594 (кварто)
‘Укрощение строптивой’ 1593 1623 (фолио)
‘Два веронца’ 1594 1623 (фолио)
‘Тщетные усилия любви’ 1594 1598 (кварто)
‘Ромео и Джульетта’ 1595 1597 (кварто)
‘Ричард, II’ 1595 1597 (кварто}
‘Сон в летнюю ночь’ 1595 1600 (кварто)
‘Король Джон’ 1596 1623 (фолио)
‘Венецианский купец’ 1596 1600 (кварто)
Первая часть ‘Генриха IV’ 1597 1598 (кварто)
Вторая часть ‘Генриха IV’ 1598 1600 (кварто)
‘Виндзорские насмешницы’ 1598 1602 (кварто)
‘Много шума из ничего’ 1598 1600 (кварто)
‘Генрих V’ 1598 1600 (кварто)
‘Юлий Цезарь’ 1599 1623 (фолио)
‘Как вам это понравится’ 1599 1623 (фолио)
‘Двенадцатая ночь’ 1600 1623 (фолио)
‘Гамлет’ 1601 1603 (кварто)
‘Троил и Крессида’ 1602 1609 (кварто)
‘Конец — делу венец’ 1602 1623 (фолио)
‘Мера за меру’ 1604 1623 (фолио)
‘Отелло’ 1604 1622 (кварто)
‘Король Лир’ 1605 1608 (кварто)
‘Макбет’ 1605 1623 (фолио)
‘Антоний и Клеопатра’ 1606 1623 (фолио)
‘Кориолан’ 1607 1623 (фолио)
‘Тимон Афинский’ 1608 1623 (фолио)
‘Перикл’ 1608 1609 (кварто)
‘Цимбелин’ 1609 1623 (фолио)
‘Зимняя сказка’ 1610 1623 (фолио)
‘Буря’ 1612 1623 (фолио)
(‘Генрих VIII’) 1612 1623 (фолио)
К списку сомнительных пьес следует, по нашему убеждению, добавить и ‘Тита Андроника’, несмотря на то, что Мерес в 1598 году упоминал о ‘Тите Андронике’ как о пьесе Шекспира и что Хеминг и Кондел включили ее в первое фолио. Но в первом издании этой пьесы (первое кварто, 1594) нет имени автора. Правда, местами в стиле как будто чувствуется манера Шекспира, что наводит на мысль о его соавторстве, но в основном мы имеем дело с достаточно аляповатым и примитивным подражанием Марло, отчасти Томасу Киду. Итак, в лучшем случае, ‘Тит Андроник’ — ученическая работа Шекспира. Наоборот в ‘Перикле’, хотя эта пьеса и не была включена в первое фолио и одно время авторство Шекспира считалось сомнительным, ясно чувствуется его манера. Даже наиболее скептически настроенные современные исследователи ограничиваются тем, что отрицают соавторство Шекспира лишь в первых двух актах, оставляя за ним три последних, то есть большую часть пьесы.
Итак, за исключением первой части ‘Генриха VI’, ‘Тита Андроника’ и ‘Генриха VIII’, число бесспорно принадлежащих перу Шекспира пьес достигает тридцати четырех. В последние годы жизни Шекспир, возможно, принял участие в создании пьесы ‘Два благородных родича’, основным автором которой был, по-видимому, Флетчер.
Хронология произведений Шекспира в значительной степени предположительна и основана на разнообразных данных. Во-первых, год издания произведения, регистрация его в театральной цензуре или первого упоминания о нем у современников является датой, позднее которой произведение не могло быть написано. Во-вторых, намеки на злободневные события или даже на незначительные факты окружавшей Шекспира действительности (например, на ту или иную моду в одежде) часто являются ключом к разрешению сомнений в хронологии. Наконец, существенным критерием является стиль данного произведения, исследуемый в отношении как к другим произведениям Шекспира, так и к общему развитию английской драматургии той эпохи.
Поэма ‘Венера и Адонис’ (Venus and Adonis) была издана в 1593 году, поэма ‘Лукреция’ (Lucrece) — в 1594-м. Вероятно, эти поэмы были написаны двумя-тремя годами раньше указанных дат. В полемике, возникшей в связи с напечатанием посмертной ‘исповеди’ Роберта Грина (1592), Четль намекал на покровительство, оказываемое Шекспиру ‘достопочтенными людьми’. По-видимому, тут имеется в виду граф Саутгэмптон. Четтль говорит также об ‘изящной шутливости’ произведений Шекспира. Весьма вероятно, что эта характеристика относится к ‘Венере и Адонису’. Если так, то эта поэма была написана не позднее 1592 года. Во всяком случае, необходимо помнить, что в ту эпоху между созданием поэтического произведения и его опубликованием обычно проходил известный срок, иногда весьма продолжительный, в течение которого стихи или новелла были достоянием небольшого круга читателей. В посвящении графу Саутгэмптону Шекспир называет ‘Венеру и Адониса’ ‘первенцем своего творческого воображения’. Таким образом, эта поэма была написана до ‘Лукреции’.
Сонеты (Sonnets) были напечатаны только в 1609 году, но писались, вероятно, между 1597-1600 годами. Уже в 1598 году мы находим упоминание о ‘сладостных сонетах’ Шекспира. Следовательно, к этому времени во всяком случае часть этих сонетов была уже написана.
2
Обе поэмы Шекспира посвящены графу Саутгэмптону. Это не случайный факт, интересный лишь для биографии Шекспира в узком значении слова. Итальянское искусство и итальянская поэзия, как и итальянский язык, были в большой моде в тех аристократических литературных кружках Лондона, к которым принадлежал и кружок, собиравшийся в доме молодого графа Саутгэмптона. Поэмы Уильяма Шекспира также являются, пользуясь терминологией той эпохи, типично ‘итальянизированными’ произведениями.
Сюжет ‘Венеры и Адониса’ заимствован из ‘Метаморфоз’ Овидия. Некоторые критики несправедливо считали эту поэму только изящной безделушкой. Шутливость здесь порой переходит в ‘фальстафовский’ смех. Мы читаем о том, как краснеет, подобно пылающим углям, распаленная любовью Венера, как ‘больная любовью’ богиня обливается потом. Сквозь условные краски порой как бы проступает мощная кисть фламандской школы. В отличие от внешне сходных с ними условных фигур, столь типичных для аристократической поэзии той эпохи, Венера и Адонис в изображении Шекспира — более полнокровные земные образы. Венера — не богиня, а смертная женщина. В надменном Адонисе, который не может прийти на любовное свидание, потому что ‘завтра он намерен охотиться с несколькими друзьями на кабана’, есть что-то от английского джентльмена тех времен, влюбленного в псовую охоту. Лейтмотив этой поэмы эпохи Возрождения — торжество любовной страсти: ‘она безграничней моря’. В любовной страсти сказывается природа, и только через любовную страсть человек, как и вся природа, воссоздает самого себя в своих детях. Самовлюбленный Адонис погиб потому, что уклонился от предначертанного природой пути. ‘Факелы, — как сказано в поэме, — сделаны для того, чтобы светить, драгоценные камни — чтобы их носили’.
Пропадающая без пользы, без творческого приумножения, красота бесплодна.
Любовную страсть как творческое начало Шекспир в этой поэме противопоставляет аскетизму ‘не ведающих любви весталок и себялюбивых монахинь’. Любовь разрушает все преграды. Богиня влюбляется в простого смертного. Так и впоследствии любовь соединит Ромео и Джульетту — единственного сына и единственную дочь двух враждующих родов, а в трагедии ‘Отелло’ — чернокожего наемного военачальника и дочь знатного венецианского патриция. Гуманистическая тема Шекспира уже слышится в этом ‘первенце его творческого воображения’.
‘Лукреция’ является, если можно так выразиться, антитезой ‘Венеры и Адониса’. Если любовная страсть — голос самой природы, то всегда ли является она положительным началом? Воспользовавшись сюжетом, заимствованным, вероятно, из ‘Легенды о славных женщинах’ Чосера (возможно, что Шекспир читал и первую книгу Тита Ливия), Шекспир нарисовал картину ‘ложной страсти’, ‘гнусного очарования похоти’. Охваченный похотью Тарквиний подобен ‘хищному зверю, который не ведает благородной правды и повинуется лишь собственному гнусному желанию’.
На этой поэме лежит печать необычной для Шекспира рассудочности и отвлеченной риторики. Лукреция произносит длинные утомительные монологи, подобно героям дошекспировской ‘школьной драмы’. Она рассматривает висящую на стене картину гибели Трои. Эта картина описана в восемнадцати строфах. Многие строки поэмы полны риторической напыщенности (‘в свою безвредную грудь он вонзает зловредный кинжал’). Но в отдельных строках уже чувствуется мощь Шекспира — и в словах о ночи, когда ‘свинцовый сон борется с силой жизни и каждый отдыхает, бодрствуют лишь воры и озабоченные, опечаленные души’, и в наблюдении над человеческими переживаниями (Лукрецию раздражает все окружающее: ‘глупа горькая тоска и капризна, как ребенок, тиха лишь давнишняя скорбь’), и в негодовании против общественного зла: ‘бедняки, хромые, слепые… тщетно ищут в жизни удачи. Умирает больной, пока спит врач, умирает с голоду сирота, пока обжирается угнетатель, пирует правосудие, пока плачет вдова’.
Нельзя недооценивать значение ‘Лукреции’ в общем ходе творчества Шекспира. Здесь уже намечается противопоставление хищника жертве: ‘Не то, что пожрано, но то, что пожирает, достойно осуждения’. В образе Тарквиния мы улавливаем черты Анджело из ‘Меры за меру’, а в его колебании перед свершением преступления, в стыде и страхе после его свершения — смутный прообраз Макбета.
Сонеты Шекспира во многом близки произведениям других английских поэтов XVI века, подражателей Петрарки, в особенности сонетам Дэниэла, сборник которых под заглавием ‘Делия’ был издан в 1592 году и переиздавался несколько раз. Но страстность, особая сжатость, насыщенность и конкретная образность языка шекспировских сонетов выделяют их на общем фоне любовной лирики той эпохи.
На пути к исчерпывающему анализу этих сонетов стоят непреодолимые препятствия. Трудно найти произведение, которое было бы до такой степени насыщено неясными намеками на события из личной жизни автора и воспеваемого им друга. По словам современника, сонеты были написаны ‘для круга близких друзей’. Из краткого посвящения издателя Томаса Торда видно, что он был инициатором издания сонетов. Весьма вероятно, что они были напечатаны с рукописи, находившейся у загадочного ‘мистера W. Н.’, и что Шекспир не принимал никакого участия в их опубликовании. В посвящении Торна ‘мистер W. Н.’ назван ‘the onlie begetter’ сонетов. Слово ‘begetter’ значит: ‘тот, кто породил’, переводя вольно, — ‘виновник’. ‘W. Н.’, таким образом, является ‘единственным виновником’ сонетов, то есть тем самым другом, которого они воспевают. Это с неоспоримой ясностью подтверждается словами Торпа, желающего ‘мистеру W. Н.’ ‘бессмертия, обещанного нашим вечно живым поэтом’. Мысль о том, что образ друга благодаря сонетам останется бессмертным, несколько раз повторена Шекспиром.
Некоторые шекспироведы указывают, что в сонетах помимо друга есть и ‘смуглая леди’ и что, следовательно, никто не был ‘единственным виновником’ этих лирических строк. Но это возражение неубедительно. Ведь ‘смуглая леди’ — лишь эпизодический персонаж в той большой драме, которая в течение нескольких лет составляла, по-видимому, основное содержание личной жизни Шекспира и в которой помимо самого автора главным действующим лицом является неизвестный нам друг.
Кто же был этот ‘W. Н.’? Некоторые полагают, что это — Саутгэмптон. С другой стороны, сонеты 135 и 136 как будто показывают, что его, как и Шекспира, звали Уильям, тогда как Саутгэмптона звали Генри.
Сонеты воспевают дружбу. Чувство дружбы выше и богаче любовной страсти, оно обладает всей полнотой любовных переживаний: и радостью свидания, и горечью разлуки, и муками ревности. Друг для Шекспира — его ‘лучшее я’, его муза.
Сонеты представляют но существу единое произведение. Как Венера уговаривает Адониса в первой поэме Шекспира, так и сам Шекспир в начале своего цикла сонетов уговаривает друга ‘восстановить’ себя в потомстве и предостерегает его от ‘себялюбия’. Только потомство является ‘защитой против косы Времени’ (сонет 12). Шекспир жалуется на свою тяжелую долю (сонеты 26, 27, 28, 29), в которой любовь к другу является единственным утешением. Но друг часто забывает о нем, ‘тучи скрывают солнце’ (сонет 33). Автор ревнует друга к женщине (сонет 42), наступает разлука с другом (сонет 44). Мы проходим по длинному лабиринту сложных и мучительных переживаний.
Но вот на сцене появляется новое лицо — ‘смуглая леди’ (сонет 127). Она увлекает друга и автора, который и любит и ненавидит ее, проклиная за те страдания, которые она причиняет ему и его другу (сонет 133). В сонете 144, как бы подводящем итоги, светлое чувство дружбы противопоставлено темной и мучительной страсти к ‘смуглой леди’.
Основная мысль сонетов нашла в творчестве Шекспира и драматическое воплощение — например, в ‘Двух веронцах’ (противопоставление Валентина Протею, как дружбы — любовной страсти).
В тему дружбы и любви вплетаются и другие мотивы. Оценивая свое положение в обществе, Шекспир называет себя ‘парией’ (сонет 28). Это не просто жалоба на личную долю, полную неблагодарного труда и забот. Горячее негодование на господствующую вокруг несправедливость находит свое выражение в замечательном сонете 66.
Деление творческого пути Шекспира как драматурга на отдельные периоды неизбежно является в большой степени условным и приблизительным. Так, например, уже в 1595 году в ‘Ромео и Джульетте’ Шекспир коснулся темы, по существу родственной его позднейшим трагедиям. Естественно, что чем мельче деление на периоды, тем оно условнее. Мы ограничимся поэтому установлением трех больших периодов: первый — 1590-1601, второй — 1601-1608 и третий — 1608-1612 годы.
Для первого периода творческого пути Шекспира особенно характерны яркие, жизнерадостные краски его комедий. В эти годы Шекспир создал блестящий цикл комедий. Достаточно упомянуть такие пьесы, как ‘Укрощение строптивой’, ‘Сон в летнюю ночь’, ‘Как вам это понравится’, ‘Двенадцатая ночь’, являющиеся как бы лейтмотивом первого периода, который может быть назван оптимистическим. Пусть тяжелая доля грозит влюбленным в комедии ‘Сон в летнюю ночь’ — в день первого мая, в праздник народного героя Робина Гуда, веселый лесной эльф ‘Робин Добрый Малый’ приводит их злоключения к счастливой развязке. В комедии ‘Много шума из ничего’ образ оклеветанной Геро почти трагичен, но Дон Жуан разоблачен, невинность Геро торжествует. Злоключения изгнанников, скрывающихся в Арденнском лесу (‘Как вам это понравится’), венчаются безоблачным счастьем. Пусть труден путь Виолы (‘Двенадцатая ночь’), но в конце концов она обретает и взаимность Орсино и потерянного брата.
Правда, в течение первого периода Шекспир пишет и ‘исторические хроники’, полные мрачных событий и залитые кровью. Но если рассматривать ‘исторические хроники’ как единое по теме произведение и в том порядке, в каком их написал Шекспир, то оказывается, что и они, в конце концов, приводят к счастливому исходу. В своей последней по времени написания ‘хронике’ (‘Генрих V’) Шекспир рисует торжество воспетого им героя. ‘Хроники’ повествуют о том, как Англия из страны, раздробленной властью феодальных лордов, превращается в единое национальное государство.
Заметим, наконец, что в ‘хрониках’ показан во весь рост один из самых жизнерадостных шекспировских образов — сэр Джон Фальстаф. Образ, столь полнокровный в своей жизнерадостности, вряд ли мог бы быть создан Шекспиром в последующие периоды. Точно так же и в ‘Ромео и Джульетте’ изобилуют типичные для первого периода краски и, в образах блестящего Меркуцио и потешной Кормилицы, и в том дыхании молодости и весны, которым проникнута эта пьеса.
Особняком среди произведений первого периода стоит лишь трагедия ‘Юлий Цезарь’. Если бы Шекспир после этой трагедии не написал двух комедий (‘Как вам это понравится’ и ‘Двенадцатая ночь’), то с ‘Юлия Цезаря’ следовало бы считать второй период его творчества.
Комедии Шекспира сочетают в себе и ситуации и характеры. Одна из заслуг Шекспира как драматурга состоит в том, что он как бы взорвал изнутри старинный примитивный фарс и близкую к нему английскую комедию XVI века (произведения вроде ‘Ральфа Ройстера Дойстера’), заменив ‘маски’ живыми, реалистическими характерами и вместе с тем сохранив из этого фарса остроту комедийных ситуаций. В ‘Комедии ошибок’ {О ‘Комедии ошибок’ см. в разделе ‘Комментарии к пьесам Шекспира’ (прим. ред.).}, однако, преобладает еще комизм положений, то есть внешняя сторона. И все же неправ был Колридж, считавший ‘Комедию ошибок’ только ‘шуткой’.
Комедия ‘Укрощение строптивой’ (The Taming of the Shrew), как и ‘Комедия ошибок’, на первый взгляд может показаться всего лишь гротеском, легкой шуткой.
Шекспир заимствовал свой сюжет из пьесы неизвестного автора, которая была напечатана в 1594 году под заглавием ‘Укрощение одной строптивой’ (The Taming of a Shrew), а написана, вероятно, несколькими годами раньше. ‘Укрощение одной строптивой’ — типичное дошекспировское или, точнее, догуманистическое произведение, насквозь проникнутое проповедью ‘домостроевского’ послушания. Грубый и тупой, но решительный Фернандо ‘укрощает’ строптивую Катарину, пока та, окончательно сломленная, не только становится послушной рабой мужа, но и произносит в назидание другим женам утомительную и бесцветную проповедь о необходимости полного повиновения мужьям. Шекспир использовал этот примитивный фарс как материал для своей комедии. Некоторые детали он заимствовал из ‘Подмененных’ Ариосто (переведенных на английский язык Гаскойнем) и, может быть, из итальянской комедии дель арте.
Сравнивая ‘Укрощение строптивой’ с ее английским прототипом, мы видим, во-первых, что Шекспир перенес место действия из фантастических ‘Афин’ в современную ему Италию. Во-вторых, он перенес действие из аристократической среды в среду зажиточных горожан, причем под итальянскими покровами ясно видна английская действительность. На фоне этой мещанской среды выделяется дворянин Петручио. Впрочем, сам он давно уже махнул рукой на свое дворянство, как и на свой старинный, запущенный загородный дом. Он стал воином и мореплавателем, одним из тех искателей приключений и наживы, которых так много появилось на ‘утренней заре’ первоначального накопления. По его собственным словам, из Вероны в Падую его принес ‘тот ветер, который разбрасывает молодых людей по всему свету, чтобы они искали удачи подальше, чем у себя дома’. Петручио один на один ведет бой за удачу. Этот блестящий молодой человек появляется в довольно скучном обществе старозаветных, патриархальных горожан. Они любят посидеть, попировать, похвастать своим богатством (вспомним своего рода состязание в богатстве между Гремио и Транио). Старый Баптиста с безмятежной откровенностью торгует дочерью, решая выдать Бьянку за того из двух женихов, который окажется богаче. Петручио затосковал. ‘Все сидеть да сидеть, кушать да кушать’, — жалуется он даже во время свадебного пира. В этом затхлом мирке томится Катарина. Чтобы ясней стал ее образ, вспомним о дошекспировском фарсе. Там мы не находим Бьянки. Для чего же она понадобилась Шекспиру? Нам кажется, что в противопоставлении двух сестер раскрывается основная, и притом чисто шекспировская, мысль. Бьянка с виду ‘нежная голубка’. ‘Скромной девушкой’ называет ее простодушный Лученцио, ‘покровительницей небесной гармонии’ — Гортензио. Стоит ей, однако, выйти замуж, как эта смиренница ‘показывает свои коготки’. Она не только не приходит на зов мужа, но при всех называет его дураком. Катарина же, этот ‘дьявол’, к всеобщему удивлению, является любящей женой. Оба оказываются не теми, кем кажутся.
Внешность и существо, на языке Шекспира — ‘одежда’ и ‘природа’, не только не соответствуют, но в данном случае прямо противоположны друг другу. Петручио делает поэтому совсем не то, что делал его прототип Фернандо: он не ‘укрощает’ жену. Как и Шекспир, он только открывает истинную ‘природу’ Катарины. Ей душно в той среде, в которой ей приходится жить. Она возмущена тем, что отец относится к ней, как к вещи, как к товару. Она ‘строптива’ потому, что все кругом издеваются над ней. Обаяние горячей, вспыльчивой Катарины — в ее искренности. Правда, ее протест принимает необузданные, даже дикие формы. Но не забудем, что перед нами люди, которые не отличались ни изысканностью манер, ни сдержанностью чувств. Катарина — сильный, полнокровный человек Возрождения. Ее характер типичен именно для Англии того времени. Ее протест выражается в причудах: в том, что на языке той эпохи выражалось словом humour. Едва встретившись с Катариной, Петручио сразу же разгадал, что ее ‘строптивость’ лишь humour. И он ‘побеждает ее, ее же прихотью’, как говорит слуга Питер. Поведение Петручио — своего рода пародия на ‘причуды’ Катарины. Как отмечает Ливис (‘Женские образы Шекспира’), Катарина видит в поведении Петручио свой собственный характер в карикатуре. От ‘строптивости’ Катарины не остается и следа, и в конце пьесы Катарина произносит монолог, как будто проповедующий ‘домостроевский’ закон беспрекословного подчинения воле мужа. В этом монологе несправедливо видели декларацию самого Шекспира.
Не следует ни на минуту забывать, что действующие лица Шекспира не являются ‘рупорами’. Они говорят и действуют от себя. Финальный монолог произносит не Шекспир, а Катарина. Этот монолог — не проповедь, а выражение чувства. Катарина говорит не ‘вообще’ о мужьях и женах, но о себе и Петручио. ‘Я люблю тебя’ — вот подтекст этого монолога. ‘Господин’, ‘король’, ‘повелитель’ — это только самые ласковые, самые восторженные слова, которые Катарина нашла в своем лексиконе. Все дело в том, что у ‘дьявола’ Катарины, а не у чувствительной ‘смиренницы’ Бьянки оказалось горячее сердце. Слушая взволнованную речь Катарины, Петручио до конца разгадал это сердце. ‘Вот это девка! Пойди сюда и поцелуй меня, Кэт’, — восклицает он в восторге. Он не только победитель, он сам побежден любовью.
История Петручио не менее удивительна, чем история Катарины. Он прибыл в Падую с откровенным намерением жениться на богатой невесте. Но, встретившись к Катариной, он сразу понял, что под ‘одеждой’ строптивости здесь скрыт человек, который на голову выше окружающей среды. Он поставил себе задачей найти настоящую Катарину и для осуществления своей цели прибегнул к разным причудам. Подлинный смысл его намерений выражается лишь в аллегорическом иносказании. Он является на свадьбу в гротескных лохмотьях. Это не просто прихоть. Он сам поясняет смысл своего поступка: ‘Ведь она выходит замуж за меня, а не за мою одежду’. Тот же мотив повторяется и в загородном доме, когда Петручио отнимает у Катарины новое нарядное платье. ‘Ум обогащает тело, — говорит он ей. — И подобно тому, как солнце пробивается сквозь самые темные тучи, достоинство сквозить из-под самых темных одежд… О нет, добрая Кэт. Ты не стала хуже оттого, что на тебе бедные украшения и жалкая одежда’. Победа ‘природы’ над ‘одеждой’ является лейтмотивом комедии.
Заимствовав сюжет из повести о Феликсе и Филомене (эта повесть подвергалась в Англии драматической обработке еще до Шекспира, в 1584 году), Шекспир создал комедию ‘Два веронца’ (The two Gentlemen of Verona), построенную на несколько схематическом противопоставлении. Эта комедия, как и сонеты, повествует о превосходстве дружбы над себялюбивой страстью. Перед нами два друга — Валентин и Протей. Культ собственной личности, погружение в свой субъективный мир ведет Протея по пути измены и лжи. Стремление к деятельности, характеризующее Валентина, приводит его к моральной победе над своим антиподом.
Но Валентин не только благородный и самоотверженный человек. Он протестует, он бежит из окружающего его общества в природу, в лес, где становится вожаком других таких же отверженных. Подобно Робину Гуду, старинному герою английских народных баллад, эти отверженные не трогают ‘беззащитных женщин и бедных путешественников’. Таким образом, протест Валентина перекликается с робингудовскими мотивами, то есть мыслями, чувствами, заветными мечтами, издавна бродившими в английском народе. С другой стороны, Валентин является прообразом той позднейшей галереи ‘благородных разбойников’, к которой принадлежит и шиллеровский Карл Моор.
Самый характер противопоставления Валентина Протею показателен. Ведь это противопоставление основано не на различии природных качеств (Протей вовсе не ‘злодей от природы’), а на различии избранных путей.
Из других персонажей отметим самоотверженную Юлию, предвосхищающую образ Виолы из ‘Двенадцатой ночи’, а также Лаунса с его собакой Крабом. Одна из замечательных черт Шекспиpa как драматурга состоит в том, что он придал шутам и клоунам, этим смехотворным буффонам дошекспировской драмы, подлинно человеческие черты. ‘Чудацкий простолюдин’ Лаунс, повторяющий в своем дружеском чувстве к неблагодарной собаке основной мотив всей комедии, не только забавен, но и трогателен. Недаром Энгельс так высоко ценил этот образ. ‘Один только Лаунс со своей собакой Крабом больше стоит, чем все немецкие комедии вместе взятые’ {К. Маркс и Ф. Энгельс. Соч., т. XXIV, с. 429.} — писал он Марксу.
Комедия ‘Тщетные усилия любви’ (Love’s Labour’s Lost), написанная, вероятно, тоже в 1594 году, как и ‘Два веронца’, издавна была предметом недоброжелательной критики. Хэзлит прямо заявил, что ‘если бы пришлось расстаться с одной из комедий Шекспира, надо было бы выбрать ‘Тщетные усилия любви’. А между тем современники думали иначе. В 1604 году сэр Вальтер Коп написал виконту Крэнборну записку, в которой приводится отзыв Ричарда Бербеджа о ‘Тщетных усилиях любви’. Знаменитый трагик, глава труппы ‘Глобуса’, называет эту комедию ‘остроумной и веселой пьесой’.
Причину такого расхождения мнений объяснить нетрудно, ‘Тщетные усилия любви’ во многих отношениях являются пародией. Здесь много полемических выпадов и гротескных карикатур, которые ‘доходили’ до современников, но для нас остаются темными. За многими действующими лицами стоят, вероятно, живые современники Шекспира. В Моли некоторые видят пародию на Томаса Нэша. Другие исследователи полагают, что Олоферн не только восходит к Олоферну из Рабле, учителю Гаргантюа, и, следовательно, пародирует ‘ученость’ средневековых схоластов, но является также карикатурой на Флорио, учителя итальянского языка в доме графа Саутгэмптона (Олоферн, вполне возможно, анаграмма Флорио).
Многие детали этой пьесы для нас неясны, но общий ее замысел понятен и является существенным в общей концепции творчества Шекспира. Кружок молодых аристократов отказывается от удовольствий жизни, чтобы предаться отвлеченным философским размышлениям. Эта попытка уйти от окружающей действительности в ‘чистое созерцание’, которое, по мнению Шекспира, является эгоистическим самоуслаждением, терпит полную неудачу. Мысль не может заменить жизнь. Путь эгоистического углубления в себя — ложный путь. В этом смысле ‘Тщетные усилия любви’ развивают тему Протея из ‘Двух веронцев’. Шекспир направляет здесь острие своей сатиры также и против искусственного, напыщенного стиля, столь модного в придворно-аристократических кругах той эпохи. Бирон отрекается от ‘тафтяных фраз и слов, из шелка свитых, гипербол трехэтажных’. Он ратует за простоту речи.
‘Тщетные усилия любви’ отмечают важный этап в биографии Шекспира. Молодой поэт только что прославился в кружке графа Саутгэмптона как автор двух поэм. С другой стороны, он уже выступил как драматург ‘театра для широкой публики’. Перед ним открыты были два пути: либо писать для ‘знатоков изящного’, либо выносить свои произведения на суд широких масс. Шекспир выбрал второй путь.
Комедия ‘Сон в летнюю ночь’ (A Midsummer-Night’s Dream), как предполагают, была написана по случаю празднования одной аристократической свадьбы. На первый взгляд перед нами нарядная эпиталама — и только. Но под условными ‘афинскими’ костюмами различима окружавшая Шекспира английская действительность. В Тезее, хвастающем своими охотничьими псами, нетрудно подметить черты, важного английского вельможи, влюбленные ‘афиняне’ во многом, вероятно, напоминали тех молодых джентльменов и дам, которых Шекспир мог наблюдать хотя бы в доме графа Саутгэмптона. Даже эльфы ссорятся, любят и ревнуют, как люди. Перед нами появляются Оберон, Титания, Пек. Будто в детской сказке, человеческими существами оказываются цветок душистого горошка, паутинка, мотылек, горчичное зернышко. Фантастика Шекспира реалистична. Эльфы — те же люди. Но вместе с тем Титания не больше похожа на знатную даму елизаветинской Англии, чем легкий Пек — на реального шута той эпохи. Шекспировские эльфы — волшебные существа, хотя в них нет ничего ‘потустороннего’. Они и свободнее людей и вместе с тем полны интереса только к людям, потому что принадлежат им: это — сны и мечты человеческие, без них герои пьесы не достигли бы счастливой гармонии, завершающей длинный ряд злоключений.
Показательно, что даже в этой ‘аристократической’ комедии фантастика Шекспира предпочла образы английской народной сказки: место условного Купидона занял хорошо известный народному поверью веселый и лукавый Пек, он же — ‘Робин Добрый Малый’. И, наконец, как бы в качестве аккомпанемента к фабуле появилась шумная группа чудаков-ремесленников во главе с ткачом Основой.
Но для чего понадобились Шекспиру ремесленники? Конечно, не только для комического контраста к лирической теме. Ремесленники эти смешны, и смешны они потому, что в них много старинного, уже отжившего, это — типичные гильдийские мастера, целиком еще проникнутые средневековьем. Но вместе с тем они привлекательны. Шекспир любит их потому, что они — из народа. Эти ремесленники деятельно заняты подготовкой к спектаклю, который должен быть разыгран на свадьбе Тезея. Конечно, спектакль оказывается смехотворным. Возможно, что Шекспир здесь пародировал исполнение мистерий мастерами и подмастерьями гильдийских цехов. Видеть мистерии на сцене Шекспир мог еще в детстве в провинции. Но мы имеем здесь дело не только с карикатурой. В этом смехе звучат и горькие мотивы. Повесть о Пираме и Фисбе в своей завязке перекликается с судьбой Лизандра и Гермии. ‘В окружающем меня мире все далеко не всегда так хорошо кончается, как в моей комедии’ — такова скрытая ремарка Шекспира. Выразителями этой истины оказываются неуклюжие, неискусные, но правдивые ремесленники. Недаром и Пек, выступающий в эпилоге, напоминает зрителям о ‘львах, ревущих от голода’, о пахаре, изнуренном трудом, о тяжелобольном, который в эту свадебную ночь думает о погребальном саване. Из наблюдений над живой действительностью уже вырастали темы, которые впоследствии воплотились в потрясающие коллизии великих трагедий Шекспира.
Заимствовав свой сюжет у Ариосто и у Банделло, Шекспир создал комедию ‘Много шума из ничего’ (Much Ado about Nothing) — пожалуй, самую легкую и несложную из своих комедий. И все же атмосфера ее не так уже безоблачна. Изображенное здесь блестящее общество поражено скрытой червоточиной. Среди этих знатных беззаботных людей живет злодей Дон Жуан. Уязвленный своим положением незаконного сына, он клевещет, наслаждаясь самым актом мести. И особенно характерно то, что в этом обществе так легко поверили Дон Жуану. ‘Дело идет преимущественно о том, — говорит Гервинус, — какого рода бывают люди, которые подымают много шума из-за пустяков, а не о тех пустяках, из-за которых подымается шум’. Судьба оклеветанной Геро приблизилась к трагической развязке. Катастрофа совершилась бы, если бы не вмешалась в дело ночная стража. Этим смехотворным неуклюжим чудакам Геро обязана своим спасением. Так и шут у Шекспира, несмотря на всю свою эксцентричность, часто является выразителем народной правды, обличителем несправедливости. Приближение катастрофы заставило одуматься Бенедикта и Беатриче, отчасти напоминающих ‘прихотливые’ образы ‘Укрощения строптивой’. Как говорит современник, Бенедикт и Беатриче пользовались наряду с Фальстафом и Мальволио особенным успехом у зрителей. Приближение несчастия заставило их глубже вглядеться в жизнь и прекратить свой ‘турнир причуд’. Они отбросили колкое острословие и искренне признались, наконец, что любят друг друга.
В комедии ‘Как вам это понравится’ (As You Like It) отчетливо звучит робингудовская тема. Напомним, что сюжет комедии через напыщенную новеллу Лоджа восходит к старинному сказанию о Гомелине, которое близко к легендам о Робин Гуде. Однако эту комедию некогда традиционно толковали — и в критике и на сцене — как праздничную ‘пастораль’, как веселую прогулку в лесу. При этом забывали, что три главных действующих лица этой комедии — изгнанники: и герцог, у которого отнял престол брат, и изгнанная под страхом смерти Розалинда, и Орландо, которого старший брат сначала держал на скотном дворе, а затем задумал убить. Орландо по общественному положению стоит ниже старшего брата, но по природе оба они, будучи братьями, равны.
Пьеса начинается бунтом Орландо против брата. Орландо приходится бежать в дремучий лес, который назван ‘арденнским’, но в котором нетрудно узнать шервудский лес английских народных легенд. Здесь живут пастухи, у которых, в отличие от пасторальных ‘пастушков’, руки вымазаны дегтем. Природа здесь не условная, пасторальная, а настоящая, где бушует непогода. Но все же эта природа милостива к людям. Как и в цветущем лесу ‘Сна в летнюю ночь’, но уже без вмешательства волшебных сил, разрываются цепи несправедливых отношений и торжествуют любовь и радость. Каждый, сбросив с себя искусственное, наносное, случайное, становится самим собой. Это не уход от жизни. Это утверждение другой, лучшей жизни на иных основаниях, другого общества, проникнутого человечностью. Как же живут эти люди в лесу? На это отвечает борец Чарльз в начале комедии: ‘Они живут так, как в старину Робин Гуд английский’. За герцогом последовало много ‘веселых людей’, — совсем как за Робин Гудом. Только место храброго стрелка из лука занял изгнанный герцог, мыслитель-гуманист.
Особняком в этой комедии стоит меланхолик Жак. Если за его уныние и пессимизм и смеется над ним Розалинда, а Шекспир лишает его места в радостном финале, то в сатирических монологах Жака, стремящегося ‘очистить испорченный желудок мира’, уже звучат те мотивы, которые вскоре нашли свое дальнейшее Развитие в трагедиях Шекспира. Сам же образ Жака, задумавшегося над несправедливостью окружающей его действительности, занимает в творчестве Шекспира особое место, являясь в некоторых своих чертах как бы эскизом к образу Гамлета.
Блестящий комедийный цикл первого периода завершается ‘Двенадцатой ночью’ (Twelfth Night). Основная тема этой комедии — борьба Виолы за свое счастье. Ее живое чувство, ее героическая преданность в конце концов будят ленивую душу жеманного Орсино. Так же и неприступная Оливия, отдающаяся своей томной грусти, уступает природе и загорается внезапной любовью. Под именем сэра Тоби Бельча (в буквальном переводе — ‘пес с отрыжкой’) вновь появляется сэр Джон Фальстаф. Замечательно, что этот пьяница-рыцарь оказывается противником пуританина Мальволио. ‘Неужели же ты думаешь, — восклицает сэр Тоби, обращаясь к Мальволио, — что если ты добродетелен, то не будет больше в мире пирожков и эля?’ Эти слова стали в Англии поговоркой. Откровенная жизнерадостность сэра Тоби и Марии, людей эпохи Возрождения, побеждает лицемерную ‘святость’ Мальволио.
В комедии есть еще замечательный персонаж. Это шут Оливии, Фест. Не случайно Шекспир вложил в уста этому шуту изысканные лирические песни. Фест, по-видимому, человек образованный, поневоле, за неимением лучшего, избравший профессию шута. Острословит он без подъема, как бы нехотя. В конце комедии он не получает доли в общем счастье и, как был, остается одиноким. В финальной песне Фест поет о своей загубленной, пропитой жизни, о том унылом дожде, который беспрерывно моросил в течение всей его жизни. Так, меланхолической нотой, заканчивается эта веселая комедия, само заглавие которой говорит о ее назначении: она была впервые исполнена в маскарадный крещенский вечер (в двенадцатый вечер после рождества).
3
Наряду с комедиями основными произведениями первого периода являются ‘исторические хроники’.
Еще до Шекспира пьесы на сюжеты из английской истории завоевали на лондонской сцене огромную популярность. Марло довел этот жанр до высокого художественного совершенства в ‘Эдуарде II’. Во всех этих пьесах особенно ярко выступает политическая тенденция.
Если рассматривать шекспировские ‘хроники’ в той последовательности, в которой они написаны, то они образуют единую эпопею, завершающую разгром феодальных лордов королем (‘Генрих IV’), победой над внешним врагом и торжеством национального героя (‘Генрих V’). Само собой разумеется, что Шекспир здесь идеализирует своего героя. Но созданный им образ мало похож действительно существовавший ‘кровавый Генрих V (сожигатель еретиков)’ {‘Архив Маркса и Энгельса’, т. VII, с. 371.}, как называет его Маркс. Шекспир выступает здесь сторонником идеи национального единства и монарха как воплощения этой идеи. Даже впоследствии, в годы разгула и реакции, Шекспир не изменил своих взглядов. Улисс (‘Троил и Крессида’, 1602) в торжественном монологе (I, 3) {Здесь и далее — первая римская цифра обозначает действие, а вторая арабская — сцену.} сравнивает монарха с солнцем, устанавливающим гармонию среди других светил. Нарушение этой гармонии ведет к хаосу и всеобщей гибели.
Наиболее часто встречающейся метафорой или сравнением является в ‘хрониках’ растущее дерево. И действительно, рост Англии, консолидация страны под властью монарха — центральная тема шекспировских ‘хроник’. В них Шекспир подводил итоги всего того периода европейской истории, когда для Англии ‘королевская власть, опираясь на горожан, сломила мощь феодального дворянства и основала крупные, по существу национальные монархии, в которых получили свое развитие современные европейские нации и современное буржуазное общество’ {К. Маркс и Ф. Энгельс. Соч., т. XIV, с. 475.}.
Но, видя в монархе залог национального единения страны, Шекспир жестоко критикует тех монархов, действия которых противоречат образу идеального государя. Таков у Шекспира безвольный Генрих VI, своей слабостью ввергающий страну в ужасы междоусобной феодальной войны, таков и преступный король Джон (пьеса ‘Король Джон’ также должна быть отнесена к ‘хроникам’), расплачивающийся за преступление мучительной смертью, и, наконец, обагренный кровью злодей на троне — Ричард III.
Надо, однако, отметить, что короли-злодеи у Шекспира — обычно узурпаторы престола (Ричард III, впоследствии — Клавдий в ‘Гамлете’ и Макбет). По отношению к маленькому Артуру узурпатором является и король Джон. Слабоволие Генриха VI отчасти объясняется шаткостью его прав на корону. ‘Шатки мои права’, — говорит он. Любопытно, что права на корону идеализированного Генриха V Шекспир не подвергает сомнению, хотя отец его, Генрих IV, и испытывает тяжелое бремя венца, отнятого у Ричарда II.
Шекспир защищает законное право престолонаследия. Такая позиция вполне понятна. Узурпация престола грозила началом борьбы за корону, началом междоусобного кровопролития — ‘гражданской бойни’, как говорит король Генрих IV, грозила воскресшим призраком войн Алой и Белой Розы, память о которых была в дни Шекспира еще свежа в устном предании.
Особняком стоит ‘хроника’ о короле Ричарде II. Это — ‘законный’ монарх. Вина его — не в узурпации престола, а в безрассудном самовластии, в превращении своей короны и своего сана в фетиш. Правда, Шекспир осуждает не столько самого монарха, сколько его окружение. Садовник, олицетворяющий собой в этой пьесе глас народа, называет королевских фаворитов ‘плевелами’ и главной ошибкой Ричарда считает то, что он не подрезал буйно разросшихся ветвей сада. И все же именно ‘хроника’ о Ричарде II прозвучала в те дни как антиправительственная пьеса (сцена отречения Ричарда была даже запрещена цензурой).
Возможно, что именно шекспировским ‘Ричардом II’, как оружием агитации, воспользовались граф Эссекс и его друзья накануне восстания против королевы Елизаветы. В самом деле, в пьесе скрыто много стрел, направленных против правительства королевы, в частности против политики монополий. ‘Стыдно сдавать всю страну в аренду… Ты — землевладелец Англии, а не ее король’, — говорит старый герцог Ланкастерский Ричарду.
Одним из основных вопросов, над которым задумывались критики и исследователи ‘хроник’, является вопрос об их историчности. Существует распространенное мнение, согласно которому Шекспир будто бы преднамеренно не считался с историей, сознательно предпочитая поэтический вымысел фактам. Это утверждение требует существенных оговорок и уточнений.
‘Хроники’ были для зрителей театра описанием абсолютно достоверных событий. Если, например, в ‘Короле Лире’ Шекспир в корне изменил ход событий, заменив счастливую развязку легендарного предания трагической, он никогда не позволил бы себе такой ‘вольности’ в ‘хрониках’. Знаменательно, что Шекспир словами хора в начале последнего акта ‘Генриха V’ просит зрителей простить ему, что он не в состоянии сценическими средствами изобразить ‘огромной жизни в ее настоящем виде’ (huge and proper life).
‘Хроники’ казались зрителям воскресшей историей. ‘Как радовался бы храбрый Тальбот, гроза французов, если бы знал, что, пролежав двести лет в могиле, он снова будет одерживать победы на сцене, — писал в 1592 году Томас Нэш, — …зрителям кажется, что они видят его самого, залитого кровью свежих ран, в трагическом актере, его изображающем’.
Причину того, что ‘хроники’ Шекспира расходятся с действительностью, надо искать в тех источниках, которые служили Шекспиру материалом: в хрониках Голиншеда, в дошекспировских исторических драмах, в устной легенде. Бывали на английском престоле короли и похуже Ричарда III. Но предание, а вслед за ним и существовавшая до Шекспира театральная ‘хроника’ об этом короле изобразили его как исключительного злодея. Из этого мрачного, полулегендарного образа и исходил Шекспир. Он не вымышлял, он лишь домышлял, сообразуясь с тем общим рисунком, который ему удавалось извлечь из своего небогатого материала.
Однако именно в этом ‘домысле’ оказывается вся сила художественного гения Шекспира. Если можно найти черты домысла даже в наиболее ‘историчных’ образах ‘хроник’ (принц Гарри, например), то в создании других образов, как, например, сэр Джон Фальстаф, — вольное художественное воображение играло основную роль. ‘Генрих IV’ является наиболее значительной и совершенной из шекспировских ‘хроник’, может быть, именно потому, что в этой пьесе гармонически сочетаются историческая правда, как понимал ее автор, и художественная фантазия (принц Гарри и Фальстаф). ‘Хроники’ Шекспира и в наши дни представляют исключительный интерес для практической и теоретической эстетики исторической драмы, исторического жанра вообще.
Шекспир — противник реакционных феодальных лордов, борющихся против короля. Он показывает историческую обреченность их борьбы. Гибнут они не из-за недостатка личной доблести и отваги. Перси ‘Горячая шпора’ (Hotspur) — бесстрашный рыцарь. Отчаянно храбр и его союзник Дуглас. Они гибнут потому, что действуют разрозненно, что каждый ведет самостоятельную политическую игру.
Если обречены мятежные феодальные лорды, то точно так же обречены, по мнению Шекспира, и преступные короли. Такие люди, как Ричард III, носят сами в себе семена своего разрушения. Образ Ричарда мрачен не только потому, что он преступен, но и потому, что он умен и сознает свою преступность, как и свое уродство. Он знает, что существует совесть, но предпочитает силу. ‘Пусть будут нам совестью наши сильные руки, законом — мечи!’ — восклицает он перед битвой, обращаясь к своим военачальникам. В королях шекспировских ‘хроник’ под царственными одеждами мы видим живых людей окружавшей Шекспира Действительности. В хищном себялюбии Ричарда, в его лицемерии, столь ненавистном Шекспиру, мы узнаем ‘макиавеллиста’, как говорили тогда в Англии, одного из тех хищников, которых в таком изобилии породила эпоха первоначального накопления. К той же породе принадлежат и Яго, и Клавдий, и Гонерилья с Реганой.
Но в Ричарде есть черты, отличающие его, например, от Клавдия, который умирает трусом, позабыв о Гертруде и жалобно умоляя окружающих спасти его. Смерть Ричарда почти героична. ‘В груди моей — тысячи великих сердец. Вперед знамена наши, разите врагов!’ — восклицает он перед последней битвой. В груди Ричарда кипят неукротимые страсти. Он во многом напоминает неистовых героев Марло.
Преступному Ричарду Шекспир противопоставляет Генриха V как ‘идеального’ монарха. ‘Хор’, говорящий за автора, дружески и ласково называет Генриха уменьшительным именем ‘Гарри’. Вначале Генрих — ‘гуляка праздный’. Но, если он и распутен в молодости, он лишен того, что больше всего ненавидел Шекспир, — лицемерия. Вместе с тем он является носителем подлинной рыцарской чести, как понимал ее Шекспир. Эту подлинную честь Шекспир противопоставляет эгоистической чести, воплощенной в образе Перси. Перси готов добыть честь хотя бы ‘с луны или из глубины морской’. Но он жаждет славы ‘без соперника’, личной славы для себя. Эта личная слава не нужна принцу Гарри, который, победив Перси в единоборстве, с легким сердцем уступает славу этой победы Фальстафу. Став королем, он ищет в битвах славу не для себя, а для всего своего войска. Под стенами Харфлера, обращаясь к воинам, среди которых немало простых иоменов (‘Генрих V’, III, 1), он называет их всех ‘друзьями’. В своем замечательном монологе о дне св. Криспиана (‘Генрих V’, IV, 3) Генрих говорит не о своей, но о ‘нашей славе’, то есть о славе всех сражающихся: ‘Сегодня тот, кто будет вместе со мной проливать кровь, будет моим братом. И каким бы низким ни было его происхождение, этот день сделает его благородным’. Победа достается англичанам. В этой победе немаловажную роль играют храбрость и предприимчивость самого Генриха. ‘Мы находимся в большой опасности, — говорит он перед битвой, — и поэтому тем большей должна быть наша смелость… Плохой сосед заставляет рано вставать с постели’.
‘Хроника’ о короле Генрихе V принадлежит к тем пьесам, которые, как свидетельствуют современники, производили глубокое впечатление на зрителей шекспировского театра. ‘Какая английская грудь, — пишет Томас Гейвуд в своей ‘Апологии актеров’ (1612), — не сочувствует мужеству англичанина, когда оно изображается в какой-нибудь из наших исторических драм!.. Какой трус не постыдится своей трусости, когда увидит храброго соотечественника!’
Патриотическая тема находит в шекспировских ‘хрониках’ яркое выражение, с особенной полнотой — в монологах Генриха V. Шекспир навсегда останется верным этой теме. Даже у самого пессимистического из его героев, Тимона Афинского, одно чувство все же сохраняется живым. ‘Я люблю мою родину’, — говорит он. Замечательная черта шекспировских ‘хроник’ заключается в том, что в них действуют не только отдельные лица. В отличие, например, от Марло, у которого действует Тамерлан, и только Тамерлан, а ‘бесчисленное, как песок морской, войско’ является лишь бледным придатком к титанической фигуре победителя, — у Шекспира французов побеждает не только сам Генрих, но и все английское войско.
В ‘хрониках’ нас поражает многосторонность шекспировского гения, широта охвата действительности. Сам Шекспир назвал в ‘Генрихе V’ жизнь ‘огромной’. Именно на почве ‘хроник’ росла и созревала его способность к многообразному изображению действительности. Перед нами — королевские дворцы, таверны, рыцари с большой дороги, битвы, решающие судьбу государства, жанровые сцены, вроде сборов двух извозчиков, отправляющихся перед рассветом в путь из провинциальной гостиницы (‘Генрих IV’, ч. I).
Вместе с тем столь типичное для Шекспира сочетание трагического и комического, выраженное в комедиях, впервые находит полное свое развитие в ‘хрониках’. Так, например, во второй части ‘Генриха IV’ мы находим и трагическую скорбь старого Нортумберленда о погибшем сыне, и веселую сцену в саду судьи Шеллоу, и беззаботные шутки Фальстафа. Наряду с торжественными событиями, которые воспевает ‘пламенная муза’, перед нами проходят пестрые образы ‘фальстафовского фона’. Возле пышных королевских знамен треплются лохмотья завербованных Фальстафом рекрутов, среди ярких рыцарских гербов улыбается пьяная рожа самого сэра Джона.
Сэр Джон Фальстаф — одна из самых ярких фигур шекспировских ‘хроник’. Один из старых комментаторов назвал его ‘воскресшим Вакхом’. Новейшее исследование доказало, что некоторые реплики Фальстафа позаимствованы из песни, приписываемой Джону Лили и озаглавленной ‘Гимн Вакху’ (Song to Bacchus). Фальстаф — ‘деклассированный рыцарь’ и, подобно шекспировскому шуту, не связан по рукам и ногам отношениями окружающего его общества: если он раб своего желудка, то он не раб золота. И именно поэтому он обаятелен в глазах Шекспира.
По генеалогии театральных образов Фальстаф восходит, быть может, к ‘Старому греху’, фигуре поздней моралите. Этот ‘Грех’, воплощавший множество пороков, в конце представления убивал черта, торжествуя, таким образом, над загробным возмездием. Так и сэр Джон является утверждением земной жизни, торжествующей плоти, вырвавшейся из тысячелетних оков средневековья. Но есть у Фальстафа и другая сторона. ‘Какие только поразительно характерные образы ни дает эта эпоха разложения феодальных связей в лице странствующих королей-нищих, побирающихся ландскнехтов и всякого рода авантюристов, — поистине фальстафовский фон…’ {К. Маркс и Ф. Энгельс. Соч., т. XXV, с. 260-261.}, — писал Энгельс в письме Лассалю по поводу его трагедии ‘Франц фон Зикинген’. Фальстаф — разорившийся рыцарь, грабящий на большой дороге и занимающийся браконьерством. Хотя он и любит порой покичиться своим дворянством, идеалы рыцарства давно потеряли для него всякое значение. Честь для него — пустое слово. Вместе с тем он не скрывает презрения к окружающей его действительности, к ‘этим торгашеским временам’. И в этом чуждом ему мире его порой охватывает тоска. ‘Я меланхоличен, как старый кот или как медведь на привязи’, — заявляет он.
К первому периоду творчества Шекспира помимо комедий и ‘хроник’ принадлежат также ‘Ромео и Джульетта’ {О ‘Ромео и Джульетте’ см. две специальные работы М. М. Морозова, помещенные в настоящем томе (прим. ред.).} и ‘Венецианский купец’. На грани первого и второго периодов стоит ‘Юлий Цезарь’.
В ‘Венецианском купце’ (The Merchant of Venice) заглавие не вполне соответствует содержанию. Ведь под ‘венецианским купцом’ подразумевается Антонио. А между тем наиболее законченным образом в пьесе является, конечно, Шейлок.
Многосторонность образа Шейлока отметил еще Пушкин, противопоставив его написанному одной краской мольеровскому Скупому. Нет сомнения в том, что в образе Шейлока, набожно читающего Библию и одновременно складывающего в мешок червонцы, Шекспир изобразил некоторые характерные черты ростовщика-пуританина. Шейлок повернут к нам своей темной стороной. В корыстолюбии своем он беспощаден. Он возникает перед нами как воплощение хищного практицизма. ‘Частный интерес практичен, — писал Маркс, — а нет ничего более практичного в мире, чем уничтожить своего врага! ‘Кто не стремится уничтожить предмет своей ненависти?’ — говорит Шейлок’ {К. Маркс и Ф. Энгельс. Соч., т. I, с. 219.}. Но, с другой стороны, положительными чертами Шейлока являются его беззаветная любовь к дочери, а также смелость его мысли. Вспомним его страстные слова о том, что еврей такой же человек, как и другие люди. ‘Разве нет у еврея глаз? Разве нет у еврея рук, органов тела, его частей, ощущений, чувств, страстей? Он кормится той же пищей, раним тем же оружием, он болеет теми же болезнями, его вылечивают те же лекарства, его греет то же лето и заставляет мерзнуть та же зима, как и христианина’. В этих горячих словах слышится голос самого автора.
Шейлок — трагическая фигура. Как еврея его презирают и гонят, и гонения рождают в нем жажду мести. Гонения извратили его могучую натуру. ‘Когда вы отравляете нас, разве мы не умираем? — говорит Шейлок. — И если вы оскорбляете нас, почему же мы не должны мстить? Если мы подобны вам в остальном, то и в этом будем на вас похожи… Гнусности, которым вы меня учите, я применю к делу — и превзойду своих учителей’.
Исключительный интерес представляет история сценических воплощений этого образа. Английская сцена XVIII века знала Шейлока исключительно как мрачного злодея. Подлинную революцию в трактовке этого образа совершил великий английский трагик Эдмунд Кин, выступивший в роли Шейлока в 1814 году. ‘Он завоевывает симпатию тех мыслящих зрителей, — писал Хэзлит, — которые понимают, что месть еврея нисколько не хуже нанесенных христианами оскорблений’.
Оружием мести Шейлока является золото. Но, прибегнув к этому опасному оружию, он сам становится его рабом. Не алчного от природы хищника, но разлагающую, обезображивающую человека силу золота рисует в этой драме Шекспир. ‘Роскошное золото, жесткая пища Мидаса, я не хочу тебя’, — говорит Бассанио. Шекспир здесь впервые подчеркнул силу золота, способного, как говорится в ‘Ромео и Джульетте’, ‘соблазнить и святых’. Полное развитие этой темы мы найдем в ‘Тимоне Афинском’.
Другим оружием Шейлока является ‘закон’. Но именно потому, что этот ‘закон’ способен служить оружием личной мести, он лишен, — воспользуемся излюбленным словом Шекспира, — ‘природы’ и является выхолощенной мертвой буквой. Для того чтобы разрушить хитросплетения такого ‘закона’, не требуется доводов ученого юриста: достаточно здравого смысла молодой девушки. Сцена суда — сатира, направленная против формального закона. Обнажая тлетворную сущность золота и ложь ‘закона’, превращенного в оружие личных интересов, Шекспир усматривал в окружавшем его обществе власть той ‘кажущейся правды, в которую облекается, как говорит Бассанио, наше хитрое время, чтобы поймать в западню мудрейших людей’. Весь мир, по словам Бассанио, ‘обманут украшением’: в судах ‘красивый голос’ истца скрывает зло, порок прикрывается добродетелью, трусы носят ‘бороду Геркулеса’, красота покупается ‘на вес’, все вокруг — лишь ‘золоченый берег опасного моря’. Среди этого хаоса лжи гармоничны только любовь и музыка, апофеозом которых венчается эта драма.
Трагедия ‘Юлий Цезарь’ во многих отношениях подготовила почву для ‘Гамлета’. Как и в ‘Гамлете’ и позднее в ‘Макбете’, действие этой ‘римской трагедии’ происходит на мрачном и зловещем фоне. Мы слышим о ‘пламенных воинах сражающихся в облаках’, о кровавом дожде, падающем на Капитолий. В образы таинственных преобразований облеклось здесь то тягостное чувство, которое испытывал в те годы не один Шекспир. Страна была наводнена нищим, бездомным, людом. Продолжалось обеднение широких народных масс. Все мрачнее становилась эпоха, история которой ‘вписана в летописи человечества пламенеющим языком меча и огня’ {К. Маркс и Ф. Энгельс. Соч., т. XVII, с. 783.}. Правительство королевы тщетно силилось всеми правдами и неправдами пополнить пустеющую казну.
В многочисленных памфлетах, изданных в те годы, впервые и как бы издали слышатся раскаты революционной грозы. Чем дальше в прошлое отходила опасность извне — нашествие ‘Великой Армады’ (1588), тем больше развязывалась направленная против правительства критика среди буржуазии и части дворянства. Приближался 1601 год, когда парламент в вопросе о монополиях впервые резко разошелся с правительством. Возле самого престола зрели заговоры, в одном из которых, возглавляемом графом Эссексом, принимал участие ‘патрон’ Шекспира, граф Саутгэмптон.
Грозовая атмосфера этих лет нашла отражение и в драматургии. Чапмен пишет мрачную трагедию ‘Бюсси д’Амбуа’. Со своими кровавыми драмами выступает приблизительно в те же годы Джон Марстон. В его пьесе ‘Недовольный’ (The Malcontent, 1601) мы видим человека — жертву несправедливости, — горько осуждающего царящий вокруг порок и взывающего к отмщению. В этой атмосфере родились и ‘Гамлет’ и ‘Юлий Цезарь’!
Как относился к восстанию Эссекса Шекспир? Во всяком случае, он не принимал в нем никакого участия. Ни о каких преследованиях Шекспира со стороны Тайного совета мы не слышим.
Об отрицательном отношении Шекспира к тем путям, по которым пошел Эссекс со своими друзьями, свидетельствует, по нашему мнению, ‘Юлий Цезарь’. В смысле трактовки исторических событий Шекспир во многом придерживается концепции Плутарха Хотя ‘Юлий Цезарь’ и не республиканская пьеса, несомненно, что Шекспир показал Цезаря в непривлекательном свете. Это — потерявший зубы одряхлевший лев. На Шекспира, как полагают некоторые исследователи, повлияли также слова Монтеня: ‘Добро не обязательно сменяет уничтоженное зло. Может последовать зло еще худшее, как это доказали убийцы Цезаря, которые ввергли государство в великое расстройство’.
Если непривлекателен у Шекспира Цезарь, то непривлекательны и заговорщики, за исключением Брута. Неподкупную честность его признает даже Антоний: ‘Это был человек’. И все же удар кинжалом оказался роковой ошибкой. Цезарь пал, но тень его. преследовала Брута и победила при Филиппах. ‘О Юлий Цезарь! — восклицает побежденный Брут. — Все еще мощен ты! Твой призрак бродит вокруг и обращает наши мечи против нас самих’. Удар кинжалом оказался бесплодным. Его осудила история. Судьба Брута и других заговорщиков решается в сущности народом, не последовавшим за ними.
Образ народной толпы в ‘Юлии Цезаре’, как и в ‘Кориолане’, вызвал у комментаторов разноречивые суждения. Нам кажется, что образ этот имеет различные аспекты и у самого Шекспира. Он давал Шекспиру обильный материал для характерных жанровых сцен. Перед нами, конечно, не плебс древнего Рима, но горожане шекспировского Лондона, перед нами — народная масса, которую наблюдал Шекспир в Лондоне на рубеже двух столетий, в мрачные годы наступившей реакции, — масса, в которой бродит глухое недовольство, но вместе с тем масса неорганизованная, стихийная, лишенная достойных руководителей. Эта толпа становится в ‘Юлии Цезаре’ жертвой коварного красноречия Марка Антония, в ‘Кориолане’ — эгоистических мелочных происков трибунов.
Нетрудно заметить даже у Шекспира то отношение к толпе, которое вообще было свойственно людям эпохи Возрождения. Для этого достаточно вспомнить те эпитеты, которые прилагал Шекспир в своих произведениях к слову толпа — ‘шумная’, ‘непостоянная’, ‘грубая’, ‘безумная’, ‘варварская’, ‘несогласная’, ‘колеблющаяся’ и т. д. При всем этом Шекспир был первым из английских драматургов, показавшим толпу как реальную политическую силу.
4
Но если неправ оказался Брут, то как уничтожить зло, царящие в окружающем ‘жестоком мире’? Из размышления над этим вопросом родился ‘Гамлет’, которым открывался второй период творчества Шекспира (1601-1608).
Над творчеством Шекспира как бы нависают грозовые тучи. Одна за другой рождаются великие трагедии — ‘Отелло’, ‘Король Лир’, ‘Макбет’, ‘Тимон Афинский’. К трагедиям принадлежит и ‘Кориолан’, трагична развязка ‘Антония и Клеопатры’. Даже комедии этого периода — ‘Конец — делу венец’ и ‘Мера за меру’ — далеки от непосредственной юношеской жизнерадостности более ранних комедий, и большинство исследователей предпочитает называть их драмами.
Второй период был временем полной творческой зрелости Шекспира и вместе с тем временем, когда перед ним встали большие, подчас неразрешимые для него вопросы, когда его герои из творцов своей судьбы, как в ранних комедиях, все чаще становились ее жертвами. Этот период может быть назван трагическим. Как на мировой сцене, так и на страницах мировой ‘гамлетологии’ (целой отрасли критической, комментаторской и текстологической литературы, насчитывающей тысячи томов) издавна боролись два толкования центрального образа трагедии ‘Гамлет’ (Hamlet, Prince of Denmark). Первое толкование дал еще Гёте в ‘Вильгельме Мейстере’. ‘В драгоценную вазу, предназначенную для нежных цветов, посадили дуб, — писал Гёте, — корни дуба разрослись, и ваза разбилась’.
Итак, все дело в субъективных свойствах самого Гамлета. ‘Субъективная’ теория в сценическом ее истолковании породила на мировой сцене нежных мечтательных принцев, ‘бархатных’ Гамлетов, живущих вне времени и пространства.
Прямо противоположной ‘субъективной’ теории является теория Вердера, подробно изложенная им в ряде лекций (1875). По Вердеру, Гамлет — смелый и решительный человек. Но помехой для его действий является ряд объективных препятствий. У Гамлета, — рассуждал Вердер, — нет прямых улик преступления Клавдия, которые оправдали бы его убийство в глазах народа (ведь призрак сообщил тайну одному лишь Гамлету). ‘Трагедия недоказуемого преступления’, — так формулирует это Вердер. Одним словом, будь достаточная улика налицо, никакой внутренней трагедии бы не было. Все, таким образом, сводится к объективной случайности.
Повесть о Гамлете впервые записал в конце XII века датский хронограф Саксон Грамматик. В 1576 году Бельфоре воспроизвел его древнее сказание в своих ‘Трагических повестях’. Для Бельфоре, как и для Саксона Грамматика, в основе сюжета лежало осуществление кровной, мести. Повесть заканчивается торжеством Гамлета… ‘Скажи своему брату, которого ты убил так жестоко, что ты умер насильственной смертью, — восклицает Гамлет, убив своего дядю, — пусть его тень успокоится этим известием среди блаженных духов и освободит меня от долга, заставившего меня мстить за родную кровь’ (Бельфоре).
В 80-х годах XVI века на лондонской сцене была поставлена пьеса. о Гамлете. Эта пьеса до нас не дошла. Автором ее, по-видимому, был Томас Кид. В ‘Испанской трагедии’ Кида старику Иеронимо и Белимперии, людям чувства, противостоят ‘макиавеллисты’ — сын португальского короля и брат Белимперии. Старик Иеронимо, у которого убили сына, медлит, как и шекспировский Гамлет, с осуществлением мести. Как и Гамлет, он чувствует свое одиночество. Он сравнивает себя с путником, ‘стоящим в зимнюю стужу на равнине’. Из уст его вырывается вопль: ‘О мир! — нет, не мир, но скопище неправды: хаос убийств и преступлений’.
В атмосфере этих чувств и мыслей, зная потерянную для нас пьесу Кида и, конечно, его ‘Испанскую трагедию’, а также французскую новеллу Бельфоре и, вероятно, повесть Саксона Грамматика, Шекспир создал своего ‘Гамлета’. Есть основание предполагать, что ‘Гамлет’ исполнялся в университетах Оксфорда и Кембриджа студентами-любителями. Трагедия шла, конечно, и на сцене ‘Глобуса’.
О замысле Шекспира многое бы мог, конечно, рассказать на языке театра друг Шекспира и первый исполнитель роли Гамлета — Ричард Бербедж. К сожалению, мы ничего не знаем о его истолковании образа Гамлета. Но мы располагаем некоторыми весьма любопытными сведениями из другого источника. Знаменитый английский актер Беттертон старался на основании устного актерского предания воссоздать в своем исполнении Гамлета старинную традицию театра ‘Глобус’. Писатель Ричард Стиль видел Беттертона в роли Гамлета. Беттертон, по словам Стиля, играл ‘многообещающего, живого и предприимчивого молодого человека’. Вспомним, что, по словам Офелии, этот молодой человек до происходящих в трагедии событий был ‘зеркалом моды’, владел ‘шпагой воина’ и ‘языком ученого’, обладал ‘внешностью придворного’. С другой стороны, мы знаем, что Гамлет учился в Университете, где, перешагнув через бездну, отделявшую знатных студентов от бедняков, подружился с бедным студентом Горацио.
Гамлет является перед нами в ‘чернильном’ траурном плаще. Как и одежда, просты его речи, в отличие, например, от напыщенной речи Лаэрта. Впервые мы видим Гамлета уже негодующим на окружающую его неправду. К миру, над которым властвует ‘распухший от обжорства и пьянства’, ‘улыбающийся негодяй’ — Клавдий, и в котором кишат Розенкранцы и Гильденстерны (как тонко заметил Гёте, их двое, друг с другом совершенно схожих, потому что их много: ‘они — общество’), Гамлет чувствует глубочайшее отвращение. В таком мире, как и в ‘запущенном саду’, жить не хочется. ‘Мир — тюрьма’.
Центральным местом трагедии является монолог ‘Быть или не быть…’. ‘Что лучше, — спрашивает себя Гамлет, — молча сносить пращи и стрелы яростной судьбы или поднять оружие против моря бедствий?’ Молча, безропотно созерцать Гамлет, активный от природы человек, не может. Но одинокому человеку поднять оружие против целого моря бедствий — значит погибнуть. И Гамлет переходит к мысли о смерти (‘Умереть. Уснуть’). ‘Море бедствий’ здесь не просто ‘вымершая метафора’, но живая картина: море, по которому бегут бесчисленные ряды волн. Эта картина как бы символизирует фон всей трагедии. Перед нами образ одинокого человека, стоящего с обнаженным мечом в руке перед бегущими друг за другом и готовыми поглотить его волнами.
Гамлет видит ‘неправду угнетателя, презрение гордеца, боль презренной любви, проволочки в судах, удары, которые принимает терпеливо достоинство от недостойных’. Жизнь кажется ему ‘тяжелой ношей’. Он не в состоянии ответить на вопрос ‘быть или не быть’. Исторически и не могло быть иначе. Бессилие рвущейся к цели мысли — он сравнивает ее с деревянным шаром, который, наткнувшись на выступ почвы, отлетает в сторону и не достигает щели — создает избыток рефлексии, парализующей действие. Мысль, по словам Гамлета, покрывает своей болезненной бледностью прирожденный цвет решимости. Это замечательные слова. Сам Гамлет объявляет нам, что он от природы — решительный человек.
Своей частной цели Гамлет в конце трагедии достигает. Клавдий убит его рукой. Но это не разрешает вопроса. Уже после убийства Клавдия Гамлет называет мир ‘жестоким’. Но если смерть его трагична, в ней нет пессимизма. Гамлет умирает не равнодушным мизантропом. Он просит Горацио рассказать людям оего судьбе. Смерть Гамлета, ‘любимого толпой’, по признанию его злейшего врага Клавдия, героична. Взор его устремляется в будущее.
Гамлет задумался над окружающей его действительностью. И вместе с тем он задумался над самим собой и увидал в себе, в человеке, неисчерпаемые силы. ‘Какое удивительное создание человек! — говорит Гамлет. — Как благороден его разум! Как безграничны его способности! В облике своем и движениях как выразителен он и чудесен! Поступками он подобен ангелу, познанием— божеству. Красота мира! Венец творения!’
Но трагедия о Гамлете говорит не только о величии человека. Она говорит также о его страдании и гибели в том обществе, которое философ Апемант в ‘Тимоне Афинском’ сравнивает с ‘лесом, населенным хищными зверями’. В этом обществе Гамлет, как пленник, опутан, по собственным словам, ‘сетями подлости’. Так чувствовал сам Шекспир:
Я смерть зову, глядеть не в силах боле,
Как гибнет в нищете достойный муж,
А негодяй живет в красе и холе,
Как топчется доверье чистых душ,
Как целомудрию грозят позором,
Как почести мерзавцам воздают,
Как сила никнет перед наглым взором,
Как всюду в жизни торжествует плут,
Как над искусством произвол глумится,
Как правит недомыслие умом,
Как в лапах зла мучительно томится
Все то, что называем мы добром.
Когда бы не ты, любовь моя, давно бы
Искал я отдыха под сенью гроба.
(66-й сонет, перевод О. В. Румера)
Отсюда меланхолия принца Датского. Ибо отрицать в нем меланхолию не в значении созерцательной грусти, но глубокой скорби, — значило, бы превратить шекспировскую трагедию в ‘ту обработку шекспировского Гамлета, в которой не хватало не только меланхолии датского принца, но и самого принца’ {К. Маркс и Ф. Энгельс. Соч., т. X, с. 461.}.Эту скорбь усугубляет одиночество Гамлета. Горацио до конца остается лишь пассивным наблюдателем, он может только сочувствовать Гамлету, Офелия попадает в сети короля и Полония. Недаром Гамлет называет Полония Иеффаем, именем того судьи израильского, который принес дочь свою в жертву. Если образ Офелии вначале полон аффектированной искусственности, то в сцене сумасшествия, когда Офелия плачет о погибшем на чужбине возлюбленном, она обретает подлинную ‘природную’ человечность. Она является с полевыми цветами в руках, поет стихи из народных баллад и песен. От цветов искусственных к полевым, естественным цветам — таков путь развития этого образа.
Гамлет — один из самых многогранных шекспировских образов. Если угодно, он — мечтатель, потому что надо было носить в себе мечту о каких-то других, лучших человеческих отношениях, чтобы так негодовать на окружающие ложь и уродство. Он и человек действия. Разве не привел он в смятение весь датский двор и не разделался со своими врагами — Полонием, Розенкранцем, Гильденстерном, Клавдием? Но его силы и возможности неизбежно ограничены. Недаром он противопоставляет себя Геркулесу. Тот подвиг, о котором мечтал Гамлет, мог осуществить только Геркулес, имя которому — народ. Но уже одно то, что Гамлет увидел ужас окружавших его ‘авгиевых конюшен’, — то, что вместе с тем он, гуманист Гамлет, так высоко оценил человека, составляет его величие.
После ‘Гамлета’ следующей по времени создания ‘большой трагедией’ Шекспира является: ‘Отелло’) (Othello, the Moor of Venice). При сравнении с новеллой Чинтио, из которой Шекспир заимствовал контуры своего сюжета, особенно наглядно выступает гуманистическая концепция трагедии. На сюжетной основе несложной повести о ревности и преступлении Шекспир создал свою трагедию.
Еще Теобальд (Lewis Theobald, 1688-1744), сравнивая трагедию Шекспира с новеллой Чинтио, отметил, что в новелле содержится наглядное поучение молодым девицам, предостерегающее их от неравных браков. ‘Такого поучения нет у Шекспира, — писал Теобальд, — наоборот, Шекспир показывает нам, что женщина способна полюбить человека за его достоинства и блестящие качества, невзирая на цвет кожи’. Эти замечательные слова ‘отца шекспироведения’ не находили тогда отклика.
Хотя трагедия и имела шумный успех на сцене, равнодушное, а то и прямо враждебное отношение к ней зачастую наблюдалось в критической литературе, и не только среди представителей классицизма. ‘Изучите хорошенько эту трагедию, — писал еще в 1699 году Раймер, — и вы увидите, что благородная Дездемона не выше деревенской служанки… В Англии чернолицый мавр может стать полковым трубачом, не больше. Шекспир делает его генералом. У нас мавр может жениться разве на какой-нибудь потаскухе, Шекспир выдает за него дочь и наследницу вельможи… Нет в природе ничего более отвратительного, чем неправдоподобная ложь. Нет менее правдоподобной пьесы, чем ‘Отелло’ Шекспира’. Чрезвычайно типично и мнение Сэмюэла Джонсона, прямо противоположное цитированным нами словам Теобальда. ‘Отелло’, — говорит Джонсон Босуэллу, — дает весьма полезный урок не вступать в неравные браки’.
Впоследствии трагедию великого гуманиста часто сводили целиком к мотиву ревности. Получалась такая картина: в гармоническую среду ‘цивилизованного’ венецианского общества вторгается дикарь, ‘свирепый тигр’ или ‘наивное дитя природы’ — от этого по существу своему концепция не изменяется, — и, на мгновение возмутив царящую кругом гармонию и совершив, в порыве бешеной страсти или по недомыслию своему, ужасное злодеяние, сам погибает.
В действительности трагедия Шекспира неизмеримо сложнее. В отличие от мрачного ревнивца из новеллы Чинтио, Отелло Шекспира — человек большого ума и большого сердца. Об этом свидетельствует не кто иной, как Яго. ‘У них (то есть у синьории) нет другого человека такой глубины ума’, — говорит он. И в другом месте: ‘Мавр — человек непосредственной и открытой души’. Перед нами — воин, прошедший долгий путь лишений и опасностей и сохранивший среди всех невзгод благородство и прямоту чувств. Это подлинно ‘благородный мавр’. Трудная школа жизни выработала в нем сдержанность (если сравнить, например, его поведение в начале трагедии с необузданной вспыльчивостью Брабанцио). Он — чужой среди окружающих. Если сенат в минуту опасности и посылает его главнокомандующим на Кипр и даже ‘жертвует’ Дездемоной, тот же сенат после гибели турецкого флота торопится отозвать Отелло с его поста. На советской сцене прочно утвердилась интерпретация ‘Отелло’ не как трагедии ревности, но как трагедии обманутого доверия.
Сюжет трагедии ‘Король Лир’ (King Lear) уводит нас в далекое прошлое. Впервые повесть о старом британском короле и его неблагодарных дочерях была записана на латинском языке в начале XII века. В течение XVI века эта повесть пересказывалась несколько раз и в стихах и в прозе. Варианты ее находим и в ‘хрониках’ Голиншеда, и в ‘Зерцале правителей’, и в ‘Королеве фей’ Эдмунда Спенсера. Наконец, в начале 90-х годов XVI века на лондонской сцене появилась пьеса о короле Лире. В отличие от шекспировской трагедии, дошекспировский ‘Лир’ во всех своих вариантах приводит события к счастливой развязке. Лир и Корделия оказываются в конце концов вознагражденными. В своем благополучии они как бы сливаются с окружающей их действительностью, ассимилируются с ней.
Наоборот, положительные герои трагедий Шекспира возвышаются над этой действительностью. В этом их величие и вместе с тем обреченность. Если бы рана, нанесенная отравленной шпагой Лаэрта, не оказалась смертельной, Гамлет все равно не смог бы царствовать над миром Озриков, новых Розенкранцев, Гильденстернов и Полониев, как не смог бы вернуться и в мирный Виттенберг. Если бы шевельнулась пушинка у губ Корделии и она бы ожила, Лир, ‘увидавший многое’, как говорит о нем герцог Альбанский в заключительных словах последнего акта, все равно не смог бы вернуться в тот пышный зал королевского замка, где мы видели его в начале трагедии. Не смог бы он, бродивший с непокрытой головой в бурю и в дождь по ночной степи, где вспоминались ему ‘бедные нагие несчастливцы’, удовольствоваться и укромным безмятежным приютом, который создала бы ему Корделия.
В дошекспировских вариантах ‘Лира’ нет сцены в ночной степи, как нет в них и шута, носителя народной мудрости.
От своих источников трагедия Шекспира отличается прежде всего постановкой гуманистической, подлинно шекспировской проблемы. Лир на троне, окруженный блеском двора (начальная сцена, несомненно, самая пышная во всей трагедии), далек от страшной действительности за стенами замка. В ночной степи, впервые осознав действительность, Лир прозревает:
Вы, бедные, нагие несчастливцы,
Где б эту бурю ни встречали вы,
Как вы перенесете ночь такую
С пустым желудком, в рубище дырявом,
Без крова над бездомной головой?
Кто приютит вас, бедные? Как мало
О вас я думал! Роскошь, научись,
О, научись сама страданью бедных,
Стряхни с себя избыток, им на пользу,
И докажи, что справедливо небо.
(Перевод А. В. Дружинина)
Ни в одном из своих произведений Шекспир не показал эволюцию образа с такой полнотой, как в центральной фигуре ‘Короля Лира’. В ходе развивающихся событий меняется не только сам Лир, меняется и отношение к нему зрителя или читателя. ‘Смотря на Лира, — замечает Н. А. Добролюбов, — мы сначала чувствуем ненависть к этому беспутному деспоту, но, следуя за развитием драмы, все более примиряемся с ним как с человеком и оканчиваем тем, что исполняемся негодованием и жгучей злобой уже не к нему, а за него и за целый мир — к тому дикому, нечеловеческому положению, которое может доводить до такого беспутства даже людей, подобных Лиру’ {Н. А. Добролюбов. Избранные философские произведения в 2-х томах, т. 2. М., 1948, с. 58.}.
Трагическая атмосфера становится еще мрачней в ‘Макбете’ (Macbeth). По замечанию комментаторов, слово ‘кровавый’ употребляется в этом произведении особенно часто и красной нитью проходит через всю трагедию. Вероятно чаще, чем в других пьесах Шекспира, встречается в ‘Макбете’ и слово ‘тиран’. Жестокость Ричарда III вырастает на кровавой почве междоусобной феодальной войны Алой и Белой Роз, преступление Макбета как бы продолжает вереницу тех предательств, заговоров и мятежей, с упоминания о которых начинается трагедия. Но субъективно между Макбетом и Ричардом мало общего.
Ричард III во многом напоминает образы Марло. С самого начала трагедии он — законченный злодей и откровенно заявляет о своем злодействе. Макбет же, хотя он сам первый подумал об убийстве Дункана, является в дальнейшем в известном смысле жертвой окружающих влияний. Сравнение Макбета с Ричардом дает наглядное представление о пути, пройденном Шекспиром, от изображения изолированной, ‘самой по себе’ действующей личности, напоминающей героев Марло, до ее изображения во взаимодействии с окружающим миром.
Отметим, что Макбету было тем легче поддаться искушению, что он был не только могущественным таном, но, согласно древней хронике, родственником Дункана и, следовательно, по рождению своему близок к престолу. С другой стороны, сам Дункан — слабовольный и бездеятельный правитель. В шекспировской трагедии мы видим Дункана вдалеке от поля битвы, в которой он не принимает непосредственного участия, доверяя предводительство войском своим танам.
И все же Макбет несет на себе всю тяжесть вины. Совершившему ряд преступлений ‘Макбету, пробравшемуся к короне кровавым путем, легче идти вперед, чем вернуться к состоянию мира и невинности’ (Маркс) {К. Маркс и Ф. Энгельс. Соч., т. XI, ч. 2, с. 115.}.
Нет основания оспаривать реальность ведьм в ‘Макбете’, которых Шекспир показывает отдельно еще до появления других лиц. В существовании ведьм вряд ли сомневалось более двух-трех человек из зрителей ‘Глобуса’, включая самых образованных. Верил ли сам Шекспир в ведьм? Об этом мы ничего не знаем. Но Шекспир писал для зрителей своего времени. Ведьмы — воплощение всей нравственной грязи, коварства, подлости, царивших в окружавшей Шекспира действительности.
Носительницей злой судьбы Макбета помимо ведьм является леди Макбет. Но как ни отрицательна ее ‘функция’, сама леди Макбет не просто ‘четвертая ведьма’, как характеризовали ее некоторые критики. В ней есть живое чувство.
В леди Макбет борются противоречивые начала. Ее страстная любовь к мужу выражается в желании видеть его королем во чтобы то ни стало, так как, согласно ее воззрениям, пурпур королевской мантии и королевская корона являются лучшим украшением. Выполнение кровавого замысла трагически сталкивается с той человечностью, которой наделена эта могучая натура.
К более поздним произведениям Шекспира мировой театр обращался сравнительно редко, и это не случайно. Полнокровный реализм Шекспира приобретает во многом чуждую ему психологическую окраску в ‘Антонии и Клеопатре’, создает мощный, но однотонный образ Кориолана и далеко не достигает, за исключением отдельных монологов, былой художественной высоты в ‘Тимоне Афинском’, хотя эта трагедия и имеет большое значение для понимания шекспировского мировоззрения. Комедии второго периода, за исключением ‘Меры за меру’, принадлежат к наиболее слабым в художественном отношении произведениям Шекспира. Даже в таких произведениях последнего периода, как ‘Зимняя сказка’ и ‘Буря’ — великолепных по яркости красок, живописности образов и богатству языка, проникнутых непоколебимой верой: в жизнь и любовью к ней, — порой чувствуется некоторая медлительность действия.
Мы вступаем в эпоху царствования Якова I, в эпоху реакции и застоя, в душной атмосфере которой, не сдаваясь, творил дерзновенный и пламенный гений Шекспира.
Трагедию ‘Антоний и Клеопатра’ (Antony and Cleopatra), быть может, справедливо назвать ‘лебединой песней’ Ренессанса, на смену которому пришел дух расчетливого практицизма. В этом мире, где неизбежно торжествуют такие люди, как Октавий, Ренессанс перерождался в утонченный и изнеженный гедонизм. Дальнейшее развитие Ренессанса в Англии, вплоть до последних его отблесков в поэзии Мильтона, было уже его закатом. Как ни пленительны краски ‘Антония и Клеопатры’, чувство в этой трагедии перестает быть творческой силой. Любовь к Клеопатре не только приводит Антония к гибели, но и превращает в ничто блистательные его качества. Усталостью и разочарованностью веет от этой трагической поэмы, как и от образа самой египетской царицы, недаром нашедшей наиболее яркое сценическое воплощение в изысканном творчестве Элеоноры Дузе.
‘Вот она — Клеопатра Шекспира, влюбленная женщина, уже уставшая любить, но бессильная совладать со своей последней страстью…