Дорошевич В. М. Собрание сочинений. Том IV. Литераторы и общественные деятели. — М.: Товарищество И. Д. Сытина, 1905.
Умирая в поезде от скуки, я стоял на одной из больших станций, около ‘газетного буфета’.
— Марк Твен есть? Джерома тоже нет?!
Газетчик тоном приказчика в гастрономическом магазине нахваливал мне свой товар.
— Газеты есть самые свежие. Последней получки-с. Дозволите отпустить?
— Да нет! Мне так что-нибудь… посмешней!
— Гражданин дозволите завернуть? Гражданин очень смешно читать-с…
— Читал. Нет ли чего повонючее? В роде, знаете, лимбургского сыра. На любителя?
— Дозвольте в таком случае ‘Речь’ г. Окрейца вам отпустить? Никто не спрашивает-с. Любительский товар-с.
Окрейца?!
— Заверните мне Окрейца! Заверните мне Окрейца!
— Больше ничем служить не могу?
— Нет, уж после Окрейца что же?
Окрейц!
Он жив!
И целая картина предстала передо мной. Унылые коридоры полтавского окружного суда.
Я брожу в ожидании, пока начнут выдавать билеты на дело Скитских.
По унылым коридорам уныло бродит ещё унылая фигура во фраке, с какими-то упразднёнными знаками отличия отдалённых государств.
Его можно было бы принять и за престарелого фокусника, если б не факельщицкий вид.
Худой, костлявый.
Длинные грязного цвета волосы, длинная жидкая борода. Бесконечное уныние в глазах, как у людей, занимающихся самой безрадостной на свете профессией. Мне показалось даже, что одно плечо поношенного фрака особенно сильно вытерто.
‘Это от постоянного таскания гробов с покойниками!’ с сочувствием подумал я.
В разговоре с приставом мне пришлось упомянуть свою фамилию.
Престарелый факельщик шагнул ко мне своими длинными тонкими ногами.
— Вы такой-то?
— К вашим услугам.
— Позвольте познакомиться. Я — Окрейц.
Да это был не только факельщик, но сам покойник.
— Окрейц? Вы Окрейц?!
— Да, да. Я Окрейц.
— Окрейц?! ‘Инженеров следует вешать просто, концессионеров следует вешать за ребро’.
Он смотрел на меня с удивлением и слушал, как знакомый мотив.
— Из какой это оперы?
— Вы забыли? Это ваше! Ваше это! Из ‘Луча’.
Старый факельщик улыбнулся радостно. Вспомнил!
Он закивал головой.
— За ребро! За ребро! — повторял он тихо, с бесконечной нежностью. — Да, да, да!.. За ребро!
— Или вот это: ‘Всякого предпринимателя следует сажать на кол и держать так, пока кол не пройдёт сквозь самое горло и не поднимет черепа!’
Он радостно кивал головой.
— Моё! Моё! Черепа не поднимет! Черепа!
— Нет! Стиль-то, стиль! Не просто ‘через горло’, а ‘через самое горло’. Чрезвычайно стильно!
Старик был растроган.
— Вы, однако, учили мои произведения наизусть?
— Запомнились, г. Окрейц! Врезались в память! Я зачитывался вашими произведениями, г. Окрейц! Да и как же иначе? Вы писали это в 80-м году. А? В 80-м году XIX столетия, и вдруг ‘за ребро’. Как не врезаться? Или вот это: ‘Такого-то присяжного поверенного следовало бы вымазать в дёгтю, вывалять в пуху и гнать так дворниками по городу, пока не падёт’. У вас была изобретательность, г. Окрейц! Вы были художником, господин Окрейц! Ваш совет относительно другого присяжного поверенного: ‘Этого следовало бы после речи просто выкинуть из кассационного департамента в окно’. А? Присяжный поверенный, летящий из Сената в окно! Первоприсутствующий, который приказывает: ‘Сторожа, отворите окно и киньте туда присяжного поверенного!’ Такие вещи не забываются, г. Окрейц.
Старик был тронут. Больше. Он был потрясён.
— Да! Писал в своё время! Писал! А теперь… Приехал на дело Скитских от…
Он назвал один из петербургских органов.
— Нда! Газета, извините меня, действительно, довольно портерная.
— Да и не во всякой портерной ещё получают! — со вздохом махнул рукой престарый факельщик. — Захожу как-то освежиться. ‘Дайте мне’… — ‘Извините, мы этой газеты не получаем-с!’ И с такою гордостью: ‘мы’!
— С таким-то талантом, как ваш! С такой изобретательностью! С такой фантазией!
— Спроса на меня нет. А бывало! Писал! ‘За ребро’! Отлично помню: ‘за ребро’.
— Или ‘о пользе ввести колесование’?
— Да, да! И о пользе ввести колесование писал!
Мне показалось, что у старика на глазах даже слёзы умиления.
Он чувствовал ко мне нежность. Я разбудил самые дорогие воспоминания.
Он схватил мою руку. Он жал её своей тёплой-тёплой рукой. Ему хотелось сказать мне что-нибудь приятное.
— А мы с Пятковским читали ваши сахалинские очерки.
— С кем?
— С Пятковским, с издателем Наблюдателя. Тоже спроса теперь нет! Тоже!.. Мы читали. Какой ужас! Эти наказания, эти тюрьмы, это полное падение. И знаете, к какому заключению мы пришли с Пятковским?
— Интересно.
— Что смертная казнь необходима!
Я даже отскочил.
— Вот, знаете, никак не думал, чтобы мои очерки…
Но он снова поймал меня за руку.
— Вы это доказали! Вы это доказали!
— Послушайте! Мне делается страшно…
— Не пугайтесь! Не пугайтесь! В этом нет ничего страшного!
Он говорил тихо, нежно, словно уговаривал меня идти в палачи или просто на виселицу.
— Никаких мук, никаких страданий. Никакого произвола надзирателей, никакого человеческого падения. Ничего. Раз — и всё кончено. Это чисто! Это опрятно прежде всего! И потом — дёшево. Никаких расходов на тюрьмы, на одежду, на стол.
— Но кого же, г. Окрейц? Но кого?
— Всех-с! Обвиняется в убийстве-с, в покушении на убийство, в делании фальшивой монеты…
Он подумал с секунду.
— По третьей краже тоже можно-с. Всё равно он неисправим.
И этот ‘идеалист смертной казни’ с такой нежностью говорил:
— ‘По третьей краже’.
— И никаких ужасов каторги!
— Послушайте, г. Окрейц, а случаи судебной ошибки?
Он посмотрел на меня с удивлением:
— Что ж, что судебные ошибки? Никакое правосудие не может обойтись без ошибок! Вы только подумайте: каково это невинному человеку мучиться в каторге! А тут никаких мучений. Раз — и готово!
— Ну, хорошо! Возьмём хоть вот это дело, ради которого мы с вами приехали. Дело Скитских. Если б их, по вашему рецепту, взяли бы сразу и казнили…
— И превосходно-с!
Старик даже подвизгнул от радости.
— И превосходно-с! И никакого шума бы не было-с! А то, что это, помилуйте! Шум на всю Россию! Газеты кричат! Корреспонденты скачут! Что это такое? А там, — чирик, и всё кончено. И они ничего больше не чувствуют.
— А родные, г. Окрейц? Их родные?
— Что ж, что родные?! Поплакали бы и успокоились. Вот и всё. Всё равно человеку рано или поздно умирать нужно!
И этот старичок, на которого ‘не было спроса’, с нежностью улыбался, словно уж видел перед собою ‘картину’.
И вдруг теперь! Оказывается, он не только существует! Он издаёт журнал!
— Только никто не спрашивает-с! — жалуется газетчик.
Пусть эти строки послужат рекламой для старичка.
Господа, поддержите помешанного старичка, страдающего каким-то жестоким и кровавым бредом.
Тяжёлая форма помешательства!
Господа, когда вы умираете от скуки, покупайте ‘Речь’.