Жгучий вопрос, Арцыбашев Михаил Петрович, Год: 1927

Время на прочтение: 11 минут(ы)

М. П. Арцыбашев

Жгучий вопрос

Арцыбашев М. П. Наш третий клад: Повести и рассказы. Роман. Записки писателя / Сост., вступ. ст., примеч. Т. Ф. Прокопова. — М.: Школа-Пресс. 1996

1

Каждую весну настроение подымается и растут самые фантастические слухи. Каждую осень настроение падает и начинается общее нытье:
‘Стоит ли надеяться и ждать, не лучше ли махнуть на все рукой и возвращаться на родину?’
А так как ‘довлеет дневи злоба его’, то все газеты немедленно начинают по этому поводу оживленную дискуссию.
Нынешняя осень — потому ли, что она уже восьмая по счету, или потому, что она связана с явным крушением некоей грандиозной затеи, на которую многие возлагали большие надежды, — особенно обильна рассуждениями на тему: приемлемо ли с принципиальной точки зрения возвращение в советскую Россию или неприемлемо?
Случайность это или нет, но особое внимание этой теме уделяют газеты именно того лагеря, который не слишком благополучен по части непримиримости.
В ‘Воле России’, руководимой В. Черновым, недавно появилась преогромная статья г. Пешехонова, того самого, который когда-то писал, что он ‘очень гордится своим советским паспортом’. Пешехонова немедленно подхватили многие из тех, кого я окрестил ‘ультрафиолетовыми’, а эсеровские ‘Дни’ присосались к этой теме так жадно, что вот уже, кажется, третью неделю не могут от нее оторваться. А в заключение выступил М. Осоргин, который заявил о своем полнейшем ‘созвучии’ с г. Пешехоновым и, со свойственным ему ерничеством, ехидно смеется и над непримиримостью, и над ссылками на Герцена, и над ‘пафосом’ не желающих вернуться в Совдепию.

2

Я долго молчал, наблюдая всю эту суету. Молчал потому, что для меня лично вопроса о возвращении в советскую Россию просто не существует. Молчал бы и дальше, если бы, как то и следовало ожидать, все эти толки не вызвали в измученной, исстрадавшейся эмигрантской массе известного движения и ко мне не посыпались письма читателей все с тем же ‘жгучим вопросом’: можно ли еще чего-нибудь ждать и не является ли дальнейшее упорство бессмысленным?
А так как я давно сказал, что пишу не для руководящих верхушек, а именно для читательской массы, то на ее вопросы я должен ответить. Но прежде считаю не лишним сказать несколько слов о том источнике, из которого и пошла струя ‘возвращенческого движения’. И со свойственной мне откровенностью скажу прямо, что источник этот кажется мне довольно мутным.
И статья Пешехонова, и двусмысленная позиция ‘Дней’, и ерничество Осоргина — все это одним миром мазано. Я не хочу сказать, будто все эти господа работают заодно с пресловутым ‘Парижским вестником’, как известно, издаваемым большевиками специально на предмет ‘ловли воблы в Белом море’.
Нет, этим господам просто нужна острая тема, а им легче говорить о возвращении в пределы ГПУ, чем нам, для которых такое возвращение совершенно равносильно савинковскому прыжку из пятого этажа. Поэтому они праздно болтают на тему, которая интересна именно благодаря ее исключительной болезненности.
Но объективно — сознательно или бессознательно, по душевной подлости или по глупости — они продолжают ту же работу, которую уже давно делают большевики вообще и ‘Парижский вестник’ в частности.

3

На первом месте, конечно, надо поставить г. Пешехонова. Этот человек действительно не лишен таланта и умеет задевать самые больные струны. Центральным местом его статьи, настроение которой ‘Дни’ правильно формулировали так — ‘хочу на родину при всех условиях’, — является весьма поэтическая легенда.
Один половецкий князь попал в плен к русским, обжился у них, женился, занял важный пост и забыл о родных степях. Неизвестно почему, но половецкий хан решил этого ренегата вернуть на родину и послал к нему гонца, которому дал такой приказ: если не подействуют уговоры, спой ему наши песни, если и песни не подействуют, — дай ему понюхать вот эту былинку!
Конец виден по началу: выслушав посла — князь задумался, прослушав песню — прослезился, а понюхав былинку — бросил ‘все свое богачество’, как говорится в сказках, и вернулся на родину.
У Пешехонова эта легенда рассказана много поэтичнее, чем у меня, но это произошло потому, что с разным чувством мы ее рассказывали. Пешехонову нужно было кольнуть в кровоточащую ранку тоски по родине, и он, конечно, вложил в легенду весь свой пафос. Мне же этого совсем не нужно, а потому трогательная легенда, совершенно не к месту приведенная Пешехоновым, не растрогала, а только раздражила меня. Нет ничего ужаснее, как использование святого чувства в непотребном месте. И я прямо обвиняю г. Пешехонова в том, что он сознательно спекулирует на чувстве тоски по родине для того, чтобы достигнуть цели, ничего общего с родиной не имеющей.

4

Да, я прекрасно понимаю, что сухие уговоры не должны были подействовать на ренегата, что родная песня должна была заставить его плакать, а запах родимых полей перевернул всю его жизнь.
Но, прежде всего, ведь мы же не ренегаты? Разве мы забыли о родине, разве мы и без песен и без запахов не плачем о ней кровавыми слезами? Где наше ‘богачество’, какими благами окружены мы на чужбине? При чем же тут половецкий князь? Ведь половецкий князь жил на чужбине, а на родине у этого половецкого князя все оставалось по-прежнему: звучали те же песни, так же пахла горькая полынь.
А г. Пешехонов прекрасно знает, что наши русские степи заросли красным чертополохом. Вместо русских песен гремит там похабщина ‘политграмоты’, русский язык заглушается там жаргоном международной сволочи, проповедующей безбожие и классовую ненависть, а поднеси нам к носу иную былинку оттуда, так от нее, чего доброго, пахнет таким ароматом, что стошнит, и только.
В том-то и дело, что мы тоскуем по России, а не по СССР, по русским степям, а не по большевистской чека, по русским песням, а не по ‘интернацивонялу’, как выговаривают некоторые малограмотные ‘товарищи’.
А потому и все эти поэтические легенды г. Пешехонова есть не что иное, как кощунство. Игра на тех чувствах, которыми играть нельзя.

5

Что все это одна пустая болтовня, ясно уже из того, что самое основное положение г. Пешехонова — ‘хочу на родину при всяких условиях’ — его, по-видимому, ни к чему не обязывает.
Хочу, хочу!.. За нами погоня, бежим, спешим!.. — а на самом деле ни с места. Ведь г. Пешехонов уверяет, что он вернется на родину ‘при первой возможности’ и что если его там ‘закуют в кандалы, то он будет рвать эти кандалы’.
Все это звучит гордо и… все это ложь!
Если г. Пешехонов действительно готов вернуться п_р_и в_с_я_к_и_х у_с_л_о_в_и_я_х, то почему же он не возвращается при тех условиях, которые существуют ныне? Если ему так тяжело ‘со свободой фланировать по улицам Европы’, то пусть себе и возвращается в Совдепию без свободы. Ибо ‘всякая возможность’ существует всегда. Такова неотъемлемая особенность ‘всякой возможности’.
Ах, в том-то и дело, что ‘сие надо понимать духовно’, а на самом деле всякая-то всякая, да не всякая! И вернуться с риском попасть не в аллегорические, а в самые настоящие кандалы, а то и в подвал, к стенке, — это г. Пешехонову совсем не улыбается. Как и всем нам, грешным, хочется ему попасть на родину лишь при известных условиях, и вовсе ему не желательно ‘разбивать кандалы’ с риском, что первый попавшийся чекист разобьет ему за это голову.
Я охотно верю, что г. Пешехонов ‘рвется на родину’… Почему бы не верить, когда все мы рвемся. Но для меня совершенно очевидно, что г. Пешехонов рвется с весьма большой осторожностью.
А ежели так, то незачем нам и былинки в нос совать! Я говорю грубо, нос — это нарочитая грубость. Ибо ведь и в самом же деле возмутительно!
Кто вас держит, скажите пожалуйста. Кто тянет вас за язык говорить о том, чего для себя вы вовсе не хотите? Какое право вы имеете, сидя в безопасном далеке, будить в измученных душах такое мучительное чувство и толкать людей туда, куда вы сами, весьма, впрочем, благоразумно, не торопитесь?
Зачем эта вопиющая фальшь?

6

В сравнении с г. Пешехоновым г. Осоргин — мелкая штучка. Нет у него своих слов, нет ни поэзии, ни песен, ни былинок. Осталось одно ‘созвучие’, да и то звучит весьма фальшиво.
Как и Пешехонов, г. Осоргин ‘тихо рвется’ на родину, но несет при этом уже совершеннейшую чепуху. Издеваясь над г. Вишняком, который выступил против ‘пешехоновских настроений’, Осоргин говорит:
‘Выходит, по Вишняку, что Пешехонов отрицает все прошлое русской интеллигенции, свидетелем чего Вишняк выставляет Герцена… Герцен вообще очень часто стал выступать свидетелем на суде зарубежных мнений, но не напрасно ли беспокоят великую тень?.. Герцен был огромной силы, постольку неповторимой, поскольку неповторим его энтузиазм и его исключительный литературный талант. Но где нынешний Герцен? Кто и что его заменяет?’
Таким образом, по мнению г. Осоргина, с одной стороны, все прошлое русской интеллигенции исчерпывается одним Герценом, а с другой — за отсутствием Герцена — мы теряем все права, кроме одного — быть духовным ничтожеством без всякого ‘пафоса и энтузиазма’.
Я думаю, что вся русская эмиграция охотно откажется от такого права в пользу г. Осоргина, тем более что о себе самом он сам говорит следующее:
‘Нет во мне, нет во мне пафоса!.. Легче мне среди человеков с буквы маленькой!.. И вот я приветливо улыбаюсь… сукину сыну, моему темному, в глупости и остывающей злобе погрязшему собрату по родине, столь наскандалившему на весь мир при моем ближайшем революционном участии… Там мы с ним друг друга легко поймем, а здесь, на заседании Лиги прав человека и гражданина… как-то не уверен я, что не придется нам что-то скрывать…’
Весьма возможно!.. Ряд признаний — весьма ценных.
Предоставим же г. Осоргину улыбаться ‘сукину сыну’ и будем надеяться, что и ‘сукин сын’ ему столь же приветливо улыбнется. Они ‘легко поймут друг друга’? Да?.. Ну что ж, не будем им мешать. Пусть понимают. Пусть улыбаются, пусть целуются — наше дело сторона.

7

Гораздо интереснее позиция ‘Дней’.
Почтенный орган керенщины по традиции садится между двух стульев ‘постольку—поскольку’.
Что ж, с этим ничего не поделаешь: привычка — вторая натура!
С одной стороны, ‘Дни’ определенно заявляют, что пешехоновская формула возвращения без всяких условий для них неприемлема. С другой — усиленно призывают ‘снять с возвращенцев тяжесть морального осуждения’.
С одной стороны, нельзя не признаться, с другой — нельзя не сознаться!
Но во всяком случае снятие тяжести морального осуждения, конечно, значительно облегчит вопрос о возвращении в Совдепию. Такая комбинация в просторечье выражается так: ‘На тебе, небоже, что нам негоже!’
И, собственно говоря, против этого ничего возразить нельзя. Никто не обязан быть ‘сторожем брату своему’, и ежели среди эмигрантов имеются такие ‘бараны’ (выражение ‘Дней’), которые готовы лезть в большевистскую пасть, то туда им и дорога.
‘Дни’ находят, что это даже очень хорошо, ‘уже по одному тому, чтобы выпрямить политическую линию противобольшевистской, борющейся за свободу в России, российской демократии’.
Вы понимаете, конечно, что демократия тут выскочила только, так сказать, ‘по долгу службы’, ибо более демократичным, чем сама демократия, ‘Дням’ неуместно вспоминать о монархистах.
Кстати сказать, таких ‘баранов’ среди монархистов должно быть меньше уже по одному тому, что возвращение на большевистскую бойню для монархических баранов все-таки опаснее, чем для баранов демократических.
Но это, впрочем, так, к слову…
Суть же в том, что пешехоновское утверждение ‘Каждый должен решать этот вопрос за себя самого’, — утверждение, удивительно охотно подхваченное ‘Днями’ и сто раз ими повторенное, мне кажется весьма сомнительным.
Не по существу, конечно.
По существу, это совершенно правильно: не для того мы бежали от насилия большевиков, чтобы и здесь кто-нибудь насиловал нашу волю.
Хочешь возвращаться, ну и возвращайся.
Но как утверждение, исчерпывающее вопрос, это звучит фальшиво.
Ибо если каждый должен решать этот вопрос сам за себя, то зачем же столько писать и говорить об этом? Так ставить вопрос — это значит отказываться от всякого руководительства эмигрантскими настроениями, а ведь уже давно сказано:
Не пишут так пространно
Решительный отказ!
‘Каждый за себя, Бог за всех!..’ Зачем тратить столько слов для доказательства этой старой истины?
Правда, ‘Дни’ объясняют, что ‘давно пора сорвать с возвращенцев мантию какого-то революционного подвига, мантию, в которую их кутают чекистские агенты, пользуясь бестактным отношением к ним белой эмиграции’.
Но и такое объяснение более патетично, чем убедительно.
Во-первых, никто возвращенцев ни в какую революционную мантию не кутает. До сих пор к ним все относились с презрительной жалостью, и только. Может быть, и такое отношение ‘Дням’ кажется бестактным? Но тогда я решительно отказываюсь понять, какого же им еще рожна нужно? Чемоданчик ли за возвращенцем нести или сладких ватрушек ему на дорогу напечь?
Почему вдруг такая забота припала ‘Дням’ — эмигрантской газете — именно по отношению к тем, кто, возвращаясь в Совдепию, тем самым выходит из состава эмиграции?
Почему? А Бог их ведает!

8

Нет, дело в том, что все это только один выверт, да и выверт-то нехороший.
‘Дни’ прекрасно знают, что всякий, кто берется за перо, уже в силу самой природы печатного слова не может говорить только за себя. Как ни оговаривайся, какой субъективностью ни прикрывайся, но все, что написано и напечатано, становится действенным фактором в движениях человеческой массы. Когда писатель оговаривается — ‘я лично думаю’, — он только подчеркивает независимость своего мнения от мнения окружающих, но все же говорит не за себя и не для себя, а для того, чтобы так или иначе повлиять на настроение читательской массы.
Да и как же может быть иначе? Ведь если бы не было этого желания влиять, то незачем было бы и время тратить на кропотливую, тяжелую литературную обработку своих мыслей. За себя и для себя можно решить все вопросы, лежа на кровати и не портя бумаги.
И ‘Дни’, и все гг. Пешехоновы, конечно, не так наивны, чтобы не знать этого. В том-то и дело, что они определенно пытаются вызвать в массах известное настроение и их оговорки — одно сплошное лицемерие.
При этом лицемерие совершенно бесполезное, ибо оно слишком очевидно.

9

Переходя к собственному ответу на поставленный вопрос, я говорю прямо, что хочу и стараюсь повлиять в определенном направлении. Не на ‘баранов’, конечно, а на тех ‘козлов’, которые могут временно поколебаться в своем упорстве под давлением тяжести эмигрантского существования, тоски по родине и проповеди гг. Пешехоновых.
Несмотря на массу жалких слов о безрадостной, тяжкой и бессмысленной жизни эмигранта, заступники ‘возвращенцев’ все-таки сами чувствуют, что в возвращении под советский сапог нет ничего, достойного преклонения и уважения. Потому-то они так и беспокоятся о ‘снятии тяжести морального осуждения’.
Бессмысленна ли жизнь эмигранта как такового, об этом я поговорю в другой раз. Но что она тяжела, об этом не может быть двух мнений. Человек не может жить полной и легкой жизнью без родины. Без того угла, где он свой всем, где говорят на его родном, до конца понятном языке, где под ногами у него твердая почва. Как бы мы ни приспособлялись, как бы ни устраивались на чужой земле, мы всегда будем висеть в воздухе, всегда будем чувствовать себя чужими и лишними. Здесь мы всегда будем иметь худшее место за столом, труд наш всегда будет случаен, а благополучие непрочно.
Это может измениться только в одном случае: если мы перестанем быть русскими и совершенно сольемся с тем народом, среди которого мы живем. Но тогда мы перестанем быть и эмигрантами, а следовательно, отпадет и самый вопрос об эмигрантской жизни.
Оставаясь русскими, мы обречены вечно чувствовать себя оторванными, заброшенными, одинокими. Ничуть не лучше собаки, в ночь, дождь и холод выгнанной на улицу.
Но как бы ни была тяжела эта собачья жизнь, возвращение под гнет той самой власти, которая и превратила нас в бездомных псов, не означает ничего иного, кроме полного падения духа, измены тем идеалам, во имя которых создалась эмиграция, и забвения своего человеческого достоинства.
Что бы там ни было, но если человек падает так низко, то, значит, он слаб и ничтожен. Какое же отношение к слабости может быть, кроме того, которого она заслуживает? В лучшем случае — жалость!
Вот все, чего могут ожидать от нас возвращенцы, как бы ни была ужасна та жизнь, которая вынудила их к возвращению.
Чем она ужаснее, тем острее жалость. Только и всего.

10

Да, совершенно верно: каждый должен решать сам за себя, но отношение к этому решению у каждого тоже должно быть свое.
Мое отношение совершенно определенно.
Я покинул Россию не для того, чтобы сделать этим кому-то одолжение, а потому никто не обязан ни заботиться о моем существовании, ни плакать над моими несчастиями. Если позаботится, если поплачет, я буду очень благодарен, конечно, но требовать этого не имею ни малейшего права. Об этом я должен был думать раньше, до эмиграции.
Я покинул родину не из страха перед террором, не потому, что боялся голодной смерти, не потому, что у меня украли мое имущество, и не потому, что я надеялся здесь, за границей, приобрести другое.
Нет, я покинул родину потому, что она находится во власти изуверов или мошенников, все равно, но во всяком случае — во власти людей, которых я презираю и ненавижу.
Я покинул родину потому, что она перестала быть той Россией, которую я любил, и превратилась в страну III Интернационала, по духу чуждого и ненавистного мне.
Я покинул родину потому, что в ней воцарилось голое насилие, задавившее всякую свободу мысли и слова, превратившее весь русский народ в бессловесных рабов.
Покидая родину, я, конечно, надеялся поработать для ее освобождения и решил посвятить этому все свои силы, даже отказавшись от самого дорогого для меня в жизни — от искусства. Но все-таки, строго говоря, я покинул родину не для того только, чтобы бороться за нее, чтобы освободить русский народ от рабства, но прежде всего — для того, чтобы самому не быть рабом. А потому я и не могу вернуться туда до тех пор, пока не буду иметь возможность вернуться свободным и свободу несущим человеком.
При решении этого вопроса для меня не играет никакой роли, ухудшается ли мое положение здесь и улучшается ли положение там. Никакое ‘увеличение посевной площади’, никакие ‘миллионы комсомольцев’, никакие нэпы, никакое восстановление городов, промышленности, транспорта и сельского хозяйства меня не прельщают. Ибо без свободы все это для меня не имеет никакой цены.
И когда ко мне приходят люди с жадным огоньком в глазах, говорящие о том, что ‘там стало совсем хорошо и все есть’, я к этим господам не чувствую ничего, кроме гадливости. Ибо я знаю, что, кроме ‘всего’, там еще имеется и тираническая, подлая кровавая власть палачей, гасителей живого духа.
И когда ко мне приходят люди со страдальческим огоньком в глазах, оправдывающие свое решение вернуться в советскую Россию теми невыносимыми условиями жизни, в которых они находятся здесь, я ничего не чувствую к ним, кроме жалости.

11

Я никогда не питал презрения к слабым. Я их жалел.
Я не могу осудить человека, павшего под невыносимым для него бременем жизни, как не могу осудить человека, не выдержавшего физической пытки. Для того чтобы иметь право судить таких, нужно самому все это выдержать без стона.
Но отношение мое к таким людям все же очень жестоко.
Кто лишениям эмигрантского существования предпочитает лишение свободы, тот пусть возвращается в советскую Россию, но о себе ведает, что он слаб и ничтожен духом.
Это не осуждение. Это простое констатирование факта.
Что же касается меня, то, не будучи Герценом, я все-таки останусь здесь. И даже не испытывая штамповой тоски по родине. Ибо для меня понятие ‘родина’ не исчерпывается географическим пространством и этнографическими особенностями. Для меня родина — это нечто, стоящее над землею и над народом, с ними связанное, но способное отлететь от них, как душа отлетает от мертвого тела.
Да это и есть душа — дух народа.
Не того случайного собрания живых людей, которые в данный момент живут на данной земле, а Народа, как собирательного целого, о котором сказано:
Минувшее проходит предо мною,
Волнуяся, как море-океан.
Моя родина — это русский народ, со всей его историей, с его величавым прошлым, с его культурой, с его языком, с его поэзией, с его своеобразной красотой.
С тем, что загажено ныне до неузнаваемости.
Чужой дух воцарился над моей страной, и она стала мне временно как бы чужой.
Быть может, чужой останется и навсегда…
Ибо я тоскую по ней, но тоскую я о России, а не об СССР.

Примечания

С. 692. …в ‘Воле России’, руководимой В. Черновым… — ‘Воля России’ (1922—1932) — сперва газета, затем журнал левых эсеров-эмигрантов в Праге, издавался при участии видного деятеля эсеровской партии Виктора Михайловича Чернова (1873—1952).
…статья г. Пешехонова — Александр Васильевич Пешехонов (1867—1933) — один из вождей партии народных социалистов, публицист. Арцыбашев, очевидно, имеет в виду статью Пешехонова ‘Родина и эмиграция’ (‘Воля России’, 1925, No 7—11), вызвавшую разноречивые отклики эмигрантской прессы.
…выступил М. Осоргин. — Михаил Андреевич Осоргин (наст. фам. — Ильин, 1878—1942) — выдающийся прозаик и публицист Серебряного века и русского зарубежья.
С. 696. Издеваясь над г. Вишняком… — Марк Вениаминович Вишняк (1883—1977) — известный общественный деятель начала века, ставший в эмиграции соредактором главного журнала русского зарубежья ‘Современные записки’ (Париж), автор мемуарной книги ‘Современные записки. Воспоминания редактора’.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека