Женское мужество, Норман Жак, Год: 1900

Время на прочтение: 17 минут(ы)

Женское мужество

Рассказ Ж. Норман

Перевод Е. Ильиной

Партия laun-tennis’a, начатая два часа тому назад, должна была сейчас окончиться. Можно было искренно пожалеть об этом. Очень уже красиво было зрелище этих четырех молодых женщин в белых фланелевых костюмах, таких гибких и стройных и так быстро и грациозно переносившихся с одной стороны на другую, с увлечением преследуя шальной мяч, чуть не касавшийся красной полосы сетки.
И какая чудная рама для этой изящной живой картины! Направо — кишащее купальщиками побережье, пляж Динара, налево — весь изрезанный, зазубренный берег, от Saint-Enogat до туманной дали мыса Stehel, а в глубине, как фон, чудное величественное море с его могучими волнами окаймленными серебристой бахромой пены п с яркими блестками золотых лучей близкого к закату солнца.
Хотя все четыре игравшие особы были француженками по происхождению, но повинуясь голосу моды и отдаваясь английскому спорту, они считали нужным употреблять и английские выражения. В воздухе так и носились: fifteen… thirty… forty… advantage… gagned… Отдыху они себе давали не больше как минуты две после партии, и проводили их тесно прижавшись одна к другой па узенькой деревянной скамейке, самой топорной работы. Скрестив ноги, с ракетками в руках, еле переводя дыхание, они болтали, смеялись, критиковали удары. Казалось, их окружала атмосфера молодости, красоты и здоровья. Чувствовалась сила, привычка к деятельной, энергичной жизни. Чистая, здоровая кровь горячей волной неслась по их жилам и окрашивала ярким румянцем их загоревшие щеки. Разумное воспитание, с примесью английского влияния, но без всяких излишеств в этом направлении, закалило их тело и дух и подготовило заранее к житейской борьбе. Словом, они хорошо воспользовались модным течением, обращающим в последнее время большое внимание на физическое развитие, на всякого рода здоровые игры и спорт, что несомненно даст хорошие результаты для наших будущих поколений в смысле их телесной крепости, хотя слышатся иногда робкие голоса, опасающиеся, чтобы это не пошло в ущерб их духовному развитию.
Но при взгляде на этих вполне современных красавиц, с их изящным, но в тоже время здоровым телосложением, озаренных в эту минуту розоватыми лучами заката, на ум невольно приходило смутное воспоминание о древнем мире, рисовался силуэт Дианы, Дианы современной, пожалуй, с менее благородными чертами, чем классическая богиня, по милее ее и миниатюрнее, причем классический лук п стрелы заменялись у этих дам, одетых Кресдом и обутых Гельстерном, ракетками или choke-bored теннис.

* * *

После последней, особенно горячей партии, с игрой покончили. Несмотря на протесты и требования реванша со стороны проигравших, решено было за поздним временем покинуть ‘cort’ и спуститься в Динар. Ночь действительно быстро наступала.
По крутой тропинке, огибающей скалу, молодые женщины спускались по одиночке одна за другой. Их ровные уверенные шаги раздавались отчетливо и ясно в ночной тишине, прерываемой лишь рокотом волны. Вскоре их тонкие и стройные силуэты исчезли из глаз, поглощенные мраком, и до меня доносились лишь взрывы легкого смеха да шум от скатывавшихся камешков. Затем все смолкло, и я остался один…
И тогда по странному, хотя, пожалуй, и логическому контрасту я задумался о тетушке Герминии. Нельзя не сознаться, что контраст был громадный, трудно себе представить большую противоположность, как эти здоровея, ловкие, отважные женщины, и тетушка Герминия, тетя Нини, как мы ее все звали.
Когда я появился на свет, тетя Нини была уже очень стара, впрочем, молода-то она никогда не была. Родившаяся последней в очень большой семье, от очень уже пожилых родителей, она выращена была с большим трудом и заботами. И всю жизнь тетушка Герминия оставалась слабым хрупким существом, не переносившим ни малейшего напряжения, изнемогавшим от самого легкого усилия.
В самых отдаленных воспоминаниях детства, тетя Нини рисуется мне в ее маленькой квартирке, на бульваре Bonne-Nouvelle против театра Gymnase. Я вижу ее сидящей в кресле у окна, тщательно законопаченного со всех сторон с грелкой под ногами, зимой или летом — все равно. Маленькая, худенькая, вся в черном, она совсем исчезала в своем глубоком мягком кресле. Говорила она мало и таким тихим, глухим голосом, что он доносился точно издали, как далекий отголосок чего-то прошлого. Движения ее были медленны, точно она боялась слишком резким жестом бледных худеньких рук, взволновать воздух, возбудить его движение, произвести ветер.
При виде этого маленького, хрупкого существа, невольно думалось, как могло это обреченное с рождения па смерть тщедушное созданье дотянуть до восьмидесяти лет.
Это чудо явилось результатом неусыпных забот. Оставшись в девушках, может быть по инстинктивному сознанию своей слабости, тетя Нини избежала опасностей материнства. Затем вся ее жизнь являлась сетью бесконечных предосторожностей, преувеличенных страхов. Ее все пугало! Прогулка, выезд в гости, всякий выход на улицу пешком или в экипаже. Единственное путешествие, предпринимаемое ею, был переезд из Корбейля, места ее родины, в Париж, где она умерла. И каждый раз ей казалось, что она не переживет этой тревоги и утомления.
К железным дорогам она питала такой ужас, что не могла даже попять, как могут люди решаться доверять свою жизнь этим ужасным машинам.
Главной заботой ее жизни было ее здоровье. Дитя своего века, когда о гигиене не имели ни малейшего понятия, она не только не пользовалась подкрепляющим действием чистого воздуха и моциона, но, напротив, при малейшем недомогании куталась в шали и шубы, п наполняла желудок сиропами п теплыми отварами (тизанами). Последние годы она совсем не выходила из дома. Под рукой у нее вечно была изящная коробочка с леденчиками из корня грудной травы и это было единственное угощение, какое она преподносила своим посетителям, сопровождая это восхвалением необыкновенного действия этого средства против всякой простуды.
Только для меня делалось исключение. Только что я ставил ногу на красные плиты прихожей — я даже теперь ясно вижу перед собой эти красные кирпичики. — Прежде, чем меня поцеловать, тетя Нини вынимала свой синий филейный кошелек, доставала монетку в два су и молча подавала их старой Агаре. Служанка уходила и скоро возвращалась с ломтем горячей лепешки завернутым в промасленную бумагу. О! Вкусная лепешка! Тетя Нини! Как все это далеко!.. Как давно это было!..
И вот это-то хрупкое тело, страдавшее от малейшего матерьяльного впечатления, служило оболочкой для великой души, способной на самое редкое самопожертвование! Несмотря на ее годы, внутренний огонь горел в этих маленьких голубых глазках, оживлявших своей подвижностью иссохшее, точно пергаментное личико старушки. Чувствовалось, что эта женщина жила глубокой внутренней жизнью, и что эта горячая душа сожгла свою слабую физическую оболочку.
Между тем, это вовсе не значило, что тетушка Герминия обладала слишком широким полетом мысли. Напротив, как все девушки ее эпохи, она получила очень поверхностное образование, и в ее вечной борьбе с орфографией она редко оставалась победительницей! Но у нее было развито высокое нравственное чувство, горячий энтузиазм ко всему благородному, чувство справедливости и ясное, твердое сознание долга. В самые опасные минуты она умела проявить особенное хладнокровие и истинное мужество. Вечно хворая, слабая, больная, она обладала великой по своей энергии душой, и привыкши к мысли о смерти, которая вечно сторожила ее больное тело, тетя Нини смерти не боялась, и смотрела на нее как на давно ожидаемую гостью.

* * *

А смерть была один раз к ней очень близка, во время Террора, когда ей было лет двадцать, она чуть было не захватила ее своей костлявой рукой, и тетя Нини чуть не отдала Богу свою душу, сильную душу в слабой оболочке! Ее спасло ее мужество и душевная энергия, да спасли они не ее одну, а еще целый десяток людей вместе с ней. Десять взрослых здоровых мужчин спасла это несчастная, маленькая женщина, выродок своего рода!
В это время тетя Герминия уже осиротела и жила около Корбейля, в аббатстве Мавуазен, перешедшее уже в то время в число национального имущества.
Жила она вместе с двумя, М-me Марешаль и М-me Бадуллье, первая была худая, высокая женщина, а вторая — маленькая толстенькая кривая старушка. Однажды вечером… Впрочем, будет лучше, если я передана, эту историю словами самой тети Герминии. Мне кажется, я еще и сейчас слышу ее рассказ, заставлявший меня замирать от ужаса, почему я беспрестанно просил об его повторении.
Я как теперь слышу ее тихий, точно проходящий сквозь слой ваты голос, ее прерывистую речь, при чем она часто останавливалась, путаясь в воспоминаниях и прибегая к угощению из своей черепаховой коробочки, заменяя растаявший за щекой леденчик новым.
‘Мою историю? Ты хочешь, малютка чтобы я опять рассказала тебе свою историю? Хорошо… Было это очень давно. Мы сидели в этот вечер у камина, М-me Бадулье дремала, а мы с М-me Марешаль разговаривали. Вероятно, было уже часов десять вечера. На дворе ярко светила луна, но было очень ветрено. О! Я хорошо это помню… Вдруг в дверь постучали…
Надо тебе сказать, что утром, в этот день пришло к нам в аббатство множество солдат, около сотни, пожалуй. Их начальник громадный рыжий мужчина, показал нам бумагу, билет на занятие помещения. Поместились они в капелле и целый день там пили, пели, играли в карты. Но к вечеру все утихло, и они вповалку завалились спать.
Понимаешь, мой мальчик, что такое соседство для троих женщин было вовсе не успокоительно. Муж М-me Марешаль был в отсутствии, M-me Бадуллье была вдова, а я сирота. Поэтому мы тщательно заперли дверь в маленькой зале, находившейся по дороге к капелле, мы там и сидели, когда в дверь постучали с улицы.
М-me Бадуллье сразу проснулась, и мы все три переглядывались с ужасом, насторожившись, как испуганные птицы. Через минуту стук повторился уже с гораздо большей силой. Нам очень хотелось, конечно, притвориться глухими! Но в те времена шутить такими вещами было опасно. Отказывая в гостеприимстве господам патриотам можно было прослыть опасными, а оттуда недалеко было и до гильотины. Мешкать в те времена не любили!
М-me Марешаль принялась читать молитву, M-me Бадуллье дрожала, как в лихорадке, а мне, как самой младшей, пришлось идти отворять двери.
За дверью, на дороге стояла группа мужчин, в больших шляпах, в запыленной одежде и по-видимому изнемогавших от усталости.
Моим первым движением было захлопнуть перед их носом дверь, но один из прибывших протянул ко мне руку и дрожащим тихим голосом проговорил:
— Дайте нам пристанище, гражданка, умоляем вас, мы умираем от усталости… пожалейте нас!
В толпе послышался ропот:
— Пожалейте вас, пожалейте!
— Да кто вы такие? — спросила я.
— Беглецы!.. депутаты Жиронды!.. Нас преследуют… Спасите нас!
Жирондисты! Позднее, дитя мое, ты узнаешь, кого подразумевали под этим словом. Теперь я тебе скажу только то, что это были бедные люди, бежавшие из Парижа от преследований и травли их врагов Монтаньяров.
— Ах вы, несчастные! — воскликнула я, — уходите, напротив, как можно скорее. Капелла аббатства наполнена солдатами. Если вы сюда войдете с вами они живо покончат!
Беглецы смутились. Н один из них, бледный юноша, еле стоявший на ногах и то с помощью поддерживавших его с обеих сторон товарищей, проговорил слабым голосом:
— Идти дальше?.. Я не могу… а вы друзья спасайтесь скорее, оставьте меня здесь… я лучше умру… а тронуться с места не в силах!
Мужественные и честные были эти. Поди, мой мальчик, им и в голову не пришла мысль покинуть своего товарища.
— Послушайте, нет ли здесь какого-нибудь места, где бы мы могли скрыться и отдохнуть часика два? — спросил один из них. — Всего ведь два часа?
— Вот только эта комната и есть, отвечала я, но ведь ход из капеллы через нее, и солдаты проходят тут, стоит одному из них выйти из капеллы и вы погибли!
Несчастные видимо упали духом. При ярком свете луны, я ясно различала уныние и тоску на лице говорившего со мной жирондиста.
— Ну прощайте, гражданка, проговорил он просто, враги нас окружают со всех сторон, помолитесь, чтобы нам удалось спастись!
Затем, обернувшись к своим спутникам, он сказал тихим голосом:
— Ну, пойдемте!
Как тебе это объяснить, мое дитя? Я была страшно потрясена. У меня просто разрывалось сердце, при виде этих несчастных людей. Я понимала, как они должны страдать, и какие страдания предстоят им еще впереди. Я не могла отвести глаз от их усталых, изнеможениях фигур. Конечно, удалив их отсюда, я избавлялась от страшной опасности, так как, если бы я их оставила, меня бы сочли их сообщницей, и мы все подверглись бы одной участи, не исключая и моих сожительниц. Да! Я ясно это сознавала. По что тут поделать? Жалость взяла верх над благоразумием, меня бросило всю в жар, и в ту минуту, когда они повернулись, чтобы уйти, я проговорила:
— Постойте… Быть может будет можно найти исход… Исход безумный по своей опасности… но… Они с тревогой ждали продолжения моей речи, а сзади, в зале мне слышались тревожные, полные ужаса голоса моих старух:
— Что это она говорит? Что с нею?
Но меня это нисколько не тревожило, я продолжала:
— Над алтарем капеллы находится чердак… Раз вы доберетесь туда, вы можете быть спокойны… только вот как добраться-то…
— Говорите… говорите…
— Туда можно пробраться только по узкому карнизу, идущему вдоль стены капеллы, прямо над головами спящих солдат. На карниз взобраться можно по ступенькам, вделанным в стене в этой комнате, но карниз слегка покатый и малейшая неосторожность может погубить всех нас, малейший шорох может разбудить спящих солдат, и тогда…
— А кто нас проведет туда?
— Я!
Понимаешь, мальчуган, я была сама не своя… Меня била лихорадка я действовала точно во сне. Но их спасение являлось для меня конечною целью.
Жирондисты переговаривались между собой, очень недолго конечно, а в это время М-me Марешаль дергала меня за подол и шептала: ‘Да ты с ума сошла, обезумела?’
Я все это помню так ясно, точно будто это произошло вчера.
— Благодарим вас за ваше великодушие! Мы согласны!
И они один за другим, числом десять человек, на цыпочках вошли в нашу комнату. Вид их был ужасен, они положительно изнемогали от усталости.
Я попросила моих сожительниц покараулить у дверей капеллы, а сама, не теряя ни минуты, обратилась к беглецам:
— Видите эти ступеньки? Они ведут к карнизу. Я пойду наверх, отворю боковую дверь и посмотрю в глубину капеллы. Если там все спять, я дам вам знак, и вы за мною следуйте — по карнизу до дверей чердака. Раз мы туда дойдем — если Бог допустит это! — то ваш отдых обеспечен. Когда солдаты уйдут, а они хотели уйти на рассвете, я вас провожу… Понимаете?
Все это, конечно, я проговорила шепотом и гораздо быстрее, чем говорю теперь. В такие минуты живешь за двоих. Кроме того, я положительно чувствовала, точно меня что-то приподнимало от земли, точно мной руководила чья то чужая воля. К этим людям, совершенно неизвестным мне еще несколько минуть тому назад, я чувствовала такую глубокую жалость, такое желание их спасти, что это меня опьяняло и возбуждало до крайней степени. Я была способна в эту минуту броситься, для того чтобы спасти их в жерло пушки, на штыки целого батальона… Я не чувствовала собственного тела, действовала и говорила моя душа. И мне, крошечной женщине, казалось, что у меня неистощимый запас сил и энергии. М-me Марешаль была права, я совершенно обезумела. Поднявшись по ступенькам, я отворила дверь и заглянула в капеллу.
Солдаты спали все в ряд, положивши головы на свои ранцы. Их черные тела резко выделялись на белых плитах церкви. По временам один из спящих поворачивался, переменял позу с глухим ворчаньем, стонал во сне. Слышался шум тяжелого дыхания, доносившийся из этой массы скученных тел, по углам блестели расставленные ружья.
На улице завывал и стонал сильнейший ветер, а яркий луч месяца, проникая сквозь боковое окошко, освещал одну сторону церкви, оставляя к счастью в тени стену, возле которой тянулся карниз. Карниз этот, узкий и длинный, возвышался футов на двадцать над головой спящих солдат. На другом конце, как темное пятно вырисовывалась желанная дверь на чердак. Дойти до нее было делом нескольких секунд, но мне в ту минуту это расстояние казалось бесконечным. Меня охватил тогда смертельный страх. Возбуждение уступило место отчаянию при виде грозной действительности. Я поняла всю безумную дерзость моего предприятия. Меня охватило страстное желание вернуться сказать жирондистам, что солдаты не спять, что они должны скорее спасаться бегством. По мне сейчас же стало стыдно своей трусости и малодушия, и я, обернувшись, подала знак следовать за собой несчастным людям, с отчаянием и страхом ожидавшим этого знака.
Они двинулись, и их предводитель очутился рядом со мной. Я жестом показала им, что они должны быть осторожны… Точно они нуждались в этом предостережении!.. Затем я двинулась по карнизу. О, какое путешествие!.. Никогда я его не забуду! Я как теперь чувствую, как я кралась на цыпочках, придерживаясь левой рукой за холодную стену, между тем как правая висела над пропастью. Надо было стараться соблюдать равновесие, чтобы не сорваться вниз, а между тем малейший шорох, случайное падение кусочка штукатурки, могло разбудить солдат и погубить нас! А сзади я чувствовала близость людей, следовавших за мной и рисковавших жизнью вместе со мной… Я сознавала их присутствие, хотя ничего не было слышно, так как каждый задерживал свое дыхание, стараясь ступать не слышно, двигаясь за идущим впереди и всеми силами души стремясь достичь этой маленькой дверцы, принимавшей все большие размеры по мере того, как ,мы к ней приближались… А впереди их шла я!..

* * *

Дойдя до этого критического пункта, тетя Нини обыкновенно останавливалась и взглядывала на меня, чтобы судить о произведенном впечатлении.
Я всегда подозревал, что близкое соседство театра Gymnase, где она, впрочем, никогда не бывала, — привило моей тете любовь к сценическим эффектам. В данном случае она должна была оставаться довольной своим успехом. Обыкновенно я на этом месте рассказа съезжал на самый край стула, открывал рот, таращил глаза и слушал с пожирающим интересом историю, слышанную уже до того раз двадцать.
— Ну… Что же дальше? — спрашивал я.
Она поправляла свою грелку, переменяла положение, доставала новый леденчик и только тогда начинала говорить дальше.
— После нескольких секунд, показавшихся мне смертельно длинными, я достигла двери, схватилась за ключ, всунутый в замок и толкнула дверь в глубину… В эту минуту я решила, что все потеряно, и мы погибли.
На чердак давно не ходили и петли конечно заржавели, так что дверь, отворяясь, громко скрипнула, при чем мне показалось, что этот звук наполнил всю капеллу, и я почувствовала, что леденею от ужаса.
— Что там делается на верху? Черт бы их побрал! — заворчал, проснувшись, один из солдат.
Я задрожала и, слегка повернув голову, увидала ряд смертельно бледных людей, в ужасе прижавшихся к стене.
Наступил наш последний час.
К счастью, как я уже говорила, в эту ночь было очень ветрено. Как раз в эту минуту бурный порыв ветра заставил загреметь железные листы крыши капеллы.
Послышался другой сердитый голос:
— Спи, скотина, не буди других, не слышишь разве ветра?
Первый солдат еще немного послушал, затем опустил голову на мешок и снова заснул.
Дверь открылась только на половину, но, однако совершенно достаточно, чтобы можно было пролезть. Удостоверившись, что все снова спокойно я проскользнула вперед, а за мной прошли и остальные, не задев по счастью двери, которая конечно погубила бы нас скрипнув еще раз.
Ты не можешь себе представить радости и благодарности спасенных, когда они очутились на чердаке. Они плакали, становились на колени, целовали подол моего платья. Можно было подумать, что я их спасла окончательно, между тем как, увы, опасность была по-прежнему близка… ужасная, смертельная опасность!
— Ну, отдыхайте, проговорила я, ложитесь на солому, пока вы в безопасности, а когда солдаты уйдут, вам бояться будет нечего, и вы удалитесь. Спите спокойно, и рассчитывайте на меня, если явится какая-нибудь новая опасность…
Я их оставила и ушла не затворивши двери. Конечно лучше бы было, если бы она была заперта, но ты хорошо понимаешь, что сделать этого без шуму было бы нельзя и потому пришлось покориться необходимости. Назад по карнизу я шла спокойнее бесшумно скользя, точно маленькая мышь. Вскоре я была уже в своей комнате, где меня ждали замирая от страха обе старушки. Каждая из них встретила меня по-своему. Сухая М-me Марешаль обрушилась на меня градом упреков: ‘Твое поведение невозможно… Нельзя так рисковать жизнью и своей и чужой… ты не должна была их пускать… ты сумасшедшая дура!..’ И так далее.
М-me Вадуллье, напротив, меня оправдывала и защищала: ‘Нельзя было отказать этим несчастным… это была бы низость… девочка права…’ И добрая старуха обнимала меня, прижимала к сердцу и так рада была моему благополучному возвращению, что из ее единственного глаза, ведь ты помнишь, что она была кривая, — ручьем текли радостные слезы.
И мы снова уселись втроем у камина, шепотом разговаривая об ужасных событиях, нарушивших мирное течение нашей жизни. Подумай, малютка, каково было наше положение? Знать, что эти ожесточенные враги находятся здесь за дверью, в такой опасной близости друг от друга! И что могло произойди, если бы присутствие этих несчастных было открыто! Это было ужасно.
До такой степени ужасно, что М-me Марешаль предложила нам, сейчас же, ночью, бежать через поля в Корбейль и оставить наших посетителей на произвол судьбы, разбираться в своих делах, как сами знают. Она выразилась именно такими словами. Конечно и я и М-me Вадуллье с негодованием отвергли ее предложение, и долго, долго еще шептались, всеми силами души молясь об скорейшем окончании этой бесконечно долгой ночи.

* * *

Еле появились первые лучи рассвета, мы начали надеяться, что скоро наступит конец нашим мучениям… Не тут то было!..
Вдруг до вас начали доноситься звуки приближающегося конного отряда… Это еще что такое?.. Мы начали прислушиваться… Конница остановилась около аббатства… Послышались голоса… Должно быть было решено свыше, что за эти сутки мы без конца будем принимать посетителей!
Как и в первый раз послышался стук в двери: и снова мне пришлось их отворять.
Передо мной стоял человек окруженный отрядом гусаров, спешившихся с копей.
— Здесь они, гражданки? — спросил штатский постучавший в дверь.
Эго был несомненно правительственный комиссар. Непривычный к быстрой верховой езде, очень толстый к тому же, оп еле переводил дух.
Я вздрогнула, но сумела сохранить свое хладнокровие.
— Кто?.. Кого вам надо?
— Вы очень хорошо знаете, кого! Конечно мерзавцев жирондистов!
— Здесь есть только солдаты, явившиеся, как вам вероятно известно, сегодня утром…
— А вот мы это сейчас увидим!
Он отдал повод своей лошади ближайшему гусару и тяжело ступая и отдуваясь, но видимо довольный, что чувствует под ногами твердую почву, направился к дверям. Комиссар был одет весь в черное, в высоких сапогах п с перьями на шляпе. С первого взгляда его толстое белое лицо казалось довольно добродушным, но затем впечатление жестокого и лукавого взора его маленьких серых глаз, заставляло изменить первоначально составленное мнение.
Он вошел в комнату в сопровождении двух гусаров и прямо направился к капелле. Как только он туда вошел там поднялось спальное движение. Солдаты шумно поднимались, слышался звон оружия, удары ружей о мраморные плиты.
Командир военного отряда подошел к штатскому и почтительно с ним раскланялся. Тогда только мы поняли, что это было вероятно довольно важное лицо.
Между ними сейчас же завязались какие-то переговоры. Но они велись так тихо, что мы ничего не могли услыхать. По жестам, однако, можно было догадаться, что комиссар допрашивал капитана, а тот давал отрицательные ответы. Мы ужасно боялись, чтобы они не подняли голов вверх и не заметили полуоткрытой двери на чердак.
В эту минуту эта дверь казалась мне громадным зияющим пятном на серой стене. Мне казалось, что она должна всем броситься в глаза так назойливо она мерещилась перед моим взором…
Однако ничего подобного не случилось. Переговорив с капитаном, комиссар направился ко мне и заговорил пронизывая меня своим, не обещающим ничего хорошего, взором:
— И так, гражданка, здесь, наверное, нет никого, кроме этих людей?
И он показал на солдат приводивших в порядок свою амуницию. Я посмотрела ему прямо в глаза и отвечала:
— Никого.
Он задал такой же вопрос М-me Бадуйллье и старушка храбро отвечала тоже. Затем он обратился к М-me Марешаль. Я страшно боялась, что она выдаст нас, и устремила на нее взор, в котором старалась сосредоточить всю свою силу, все мое влияние.
Она смутилась немного, а затем отвечала опустив глаза вниз:
— Я ничего не знаю… Я спала… Я ничего не видала и не слыхала…
— Ну значит, я знаю больше вашего, — прервал ее комиссар. Крестьяне утверждают, что жирондисты вошли сюда и здесь провели всю ночь, и находятся здесь же и теперь. Правда это?
Мы все трое молчали.
— Подумайте хорошенько, гражданки. Знаете ли вы, чему вы себя подвергаете, пряча у себя изменников, врагов народа?
Знаешь, мой мальчик, ужасен был этот допрос среди этих людей, не сводивших с нас глаз, точно заглядывавших в душу!
Я поняла, я чувствовала, что М-me Марешаль теряет последнее мужество, что все сейчас погибнет. Она зашевелила уже губами… сейчас должны были с них слететь роковые слова… но я не дала ей их произнести и с дерзостью отчаяния заявила:
— Если вы сомневаетесь, гражданин комиссар, то велите все осмотреть, я вас проведу, куда вам будет угодно.
Моя уверенность поколебала, казалось, его сомнения, я подумала, что он, пожалуй, откажется от всяких розысков, как вдруг послышался голос:
— Мне кажется, что тут дело нечисто, что-то здесь состряпали…
Это говорил солдат, проснувшийся вчера при скрипе двери. Он показывал рукою на карниз и на дверь на чердак. У меня задрожали ноги… Я подумала, что несчастные жирондисты, скрытые там за дверью без всякого оружия и средства защиты слышали весь этот разговор в своей засаде. Я проклинала себя за то, что уступила их просьбам и невольно способствовала их гибели… Положим и в поле им грозила та же опасность, но там бы я была не виновата… да и, кроме того, они могли бы бороться, защищаться, убежать наконец… а тут вся вина лежала на мне… это было ужасно, я чувствовала, что готова сойди с ума…
Допросив наскоро солдата — Боже! с каким бы наслаждением я убила этого злобного негодяя! — Комиссар обратился ко мне.
— Ну-с, гражданка, веди нас, как предлагала. Вот туда… к этой двери… что там, чердак наверное?
Я только кивнула головой. Говорить я не могла, горло пересохло совершенно.
— Несколько человек за мной, идем!

* * *

Вот когда, дитя мое, наступила самая страшная минута. Не знаю откуда взялись у меня силы, как я не упала в обморок! Но я сделала над собой страшное усилие и направилась к ступенькам, шедшим к карнизу, к тем самым ступенькам по которым я несколько часов тому назад вела беглецов. За мной следовал комиссар, за ним капитан и несколько солдат.
На что я в эту минуту надеялась? Чтобы спасти теперь жирондистов необходимо было чудо. Но я боролась и хотела бороться до конца. Конечно, надо сознаться, что я не совсем ясно сознавала, что делаю. Я действовала, как автомат. Шла бессознательно туда, куда мне приказали идти.
Мы добрались до карниза. Толстый комиссар с трудом за мной следовал. Кроме своей толщины, он видимо был очень неловок. и неуклюж. Когда он увидал карниз, по которому я успела уже сделать два пли три шага, он пробормотал:
— Однако! Довольно узкая дорожка!
С минуту он колебался. Но затем, увидав, что на него, снизу, устремлены взоры всех создать, он из самолюбия переборол страх и медленно пошел за мной, опираясь на стену и переставляя ноги одну за другой с бесконечными предосторожностями. Поверь, что если бы положение было не так трагично, то эта картина могла вызвать безумный смех, так он был комичен, но мне в эту минуту было не до смеха!
В моей голове боролись и кружились две неотвязные мысли. Что должна была я сделать? Бежать ли скорее к несчастным пленникам и разделить их участь вместе с ними? или броситься вниз, на эти мраморные плиты капеллы, и тем покончить свое мучение?
А между тем я продолжала двигаться вперед, ожидая всякую минуту, что полуотворенная дверь захлопнется, инстинктивно нажатая изнутри жирондистами, из желания хотя на минуту, этим хрупким препятствием отсрочить неизбежный конец. Я так занялась этой мыслью, что на минуту забыла о своей собственной опасности.
Мы дошли уже до половины карниза. Вдруг комиссар остановился и повернувшись к тем, кто за ним следовал, проговорил:
— Там паутина!
И он показывал рукою на дверь. Действительно чудо свершилось. Отворяя вчера дверь я разорвала заткавшую ее паутину, и вот за ночь трудолюбивое насекомое соединило порванные нити и так усердно заткало сделанное отверстие, что никому не могло прийти в голову, что здесь мог кто-нибудь пройти несколько часов тому назад… Да, дитя мое, паук, простой наук это сделал… но меня не уверить, что тут не проявилась воля Божья!
Удостоверившись в справедливости своего замечания комиссар прибавил:
— Ну значит, дальше идти нечего!
Между нами будь сказано, я уверена, что толстяк был радехонек вернуться. Он страшно трусил, что сорвется с карниза, и его поддерживало только чувство самолюбия. Ну что же тебе рассказать дальше? Жирондисты были спасены, и я с ними также. Комиссар уехал с своими гусарами, а вскоре за ними ушли п солдаты.
Когда враги удалились, я бросилась в капеллу. Нечего тебе и говорить, какими выражениями благодарности встретили меня эти бедные люди. Действительно, как я и думала, они уже готовы были захлопнуть дверь. Тогда наша общая погибель была бы неизбежна.
Мы их покормили и продержали на чердаке весь день, так как отправлять раньше ночи было опасно.
Ушли они снова осыпая меня благодарностями свыше моих заслуг. Что же, в самом деле, сделала особенного? Я исполнила свой долг, вот и все.
Долго смотрели мы им вслед, пока они не скрылись в темноте.
Успели ли они спастись? Были ли открыты и убиты на своем пути? Я никогда ничего не слыхала о них. Но я всю жизнь с радостью вспоминала, что у такого тщедушного существа, каким всегда была, хватило сил перенести такое волнение М-me Бадуйллье недели две мучилась разными страхами, а М-me Марешаль поплатилась разлитием желчи.
Вот и конец. Хочешь леденчик, малютка?’
И вот, спускаясь вниз по тропинке вслед за игравшими в лаун-теннис дамами, я припомнил до малейших подробностей рассказ тети Нини, и невольно сравнил этот хрупкий образчик исчезнувшего поколения с молодыми, здоровыми особами, за которыми я наблюдал. Я себя спрашивал, способны ли бы были они, с их образцовым физическим благосостоянием, их деятельными, но в то же время очень уравновешенными натурами, выказать в подобном случае такое мужество, или, лучше сказать, способны ли бы они были на подобный подъем духа? Я спрашивал себя, не является ли способность к безграничному самопожертвованию, это полное забвение своего ‘я’ для спасения других, неотъемлемой принадлежностью людей нервных, впечатлительных, у которых в критические минуты напряженное нравственное чувство не дает проявиться эгоистическому животному ужасу перед грозящей опасностью, заставляя забыть в великодушном порыве последствия рискованного шага.
Хватило ли бы у этих здоровых спортсменок столько мужества, сколько выказала его эта хрупкая, болезненная девушка? Способны ли бы они были проникнуться таким безрассудным состраданием? Могли ли они жертвовать собой с такой горячностью и без всякого расчета? Не удержал ли бы их порывы наш нынешний скептицизм, это удобное и спокойное оправдание нашего равнодушия к чужим страданиям, к чему нас неуклонно ведет наша утонченная п развращающая цивилизация?
Я задавал себе эти вопросы… но скоро утешился. Я решил, что если времена и меняются, и если нравы изменяются вместе с ними, то женская душа остается все та-же. Она остается по прежнему доступной и самой постыдной слабости, и самому высокому самопожертвованию.

Конец

————————————————————————

Источник текста: журнал ‘Вестник моды’, 1900, NoNo 19, 20, 21. С. 194, 203—204, 210.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека