Женщина в лиловом, Криницкий Марк, Год: 1916

Время на прочтение: 180 минут(ы)

Марк Криницкий

Женщина в лиловом

I

Колышко не поехал на постройку. Он снял сюртук и воротничок и развернул хрустящую кальку. Проект молочной фермы все еще не готов. На двух фабриках предстоит экспертиза. На постройке епархиального дома леса с южной стороны грозят падением. Он чувствовал, что характер у него грубеет и начинает портиться.
— Гавриил! — крикнул он. — Гавриил! Где же сегодняшняя почта?
Испуганный Гавриил вошел с пачкой писем и пакетов. В это время прозвонил телефон.
— Нил, это ты?
Говорила Сусанночка.
— Доброе утро, дорогая. Я спешно занят.
Мелькнули в воображении темные, ленивые глаза. Припомнился раздражающий запах вчерашних поцелуев. Но он поспешил заслониться деловым настроением.
— Дорогая, я позвоню тебе сегодня в шесть…
Она сказала скороговоркой:
— Зина сегодня вечером уезжает в театр.
— Я позвоню.
Он сейчас выкинул ее из головы.
— Василий Сергеевич! — позвал Колышко, с раздражением глядя на большой синий конверт с клеймом фабрики братьев Толбузиных.
Помощник вошел, как всегда, нарочно медленно. Этот способ передвижения он избрал для поддержания собственного достоинства. Он имел две серебряные медали, так же как и Колышко. Правда, он не был в академии, но академия дает только марку. Не более. Ему в жизни не повезло. Это вернее. К тому же он пил. Теперь он был уже старик и осужден на вечное помощничество. Вскрыв синий конверт, Колышко, не глядя, сунул его Василию Сергеевичу.
— Съездите осмотреть помещение для котлов.
Гавриил продолжал стоять. Он сказал:
— Вот это письмо подала сейчас одна дама.
— Какая дама?
Он протянул Колышко маленький, узенький серовато-фиолетовый конверт. Запахло духами.
— Не могу знать. В таком лиловом манто. Спросили только: ‘Господин архитектор Колышко дома?’
Колышко перебил:
— Надо спрашивать от кого.
— Я спрашивал. Они сказали: ‘Нил Григорьевич знают’.
Колышко брезгливо осмотрел письмо. Он не имел никаких сомнительных дамских знакомств. Но почерк был крупный и решительный. Он вскрыл конверт. Помощник отвернулся к окну. Приятно остановили ровные, широкие, густые строки. Большие буквы напоминали маленькие, буква ‘ж’ — перечеркнутое ‘ш’. Повеяло ароматом индивидуальности.
Он прочел:
‘Умоляю Вас, умоляю позвонить мне по телефону 2-41-02. Я вчера познакомилась с Вами у Биоргов. Вы, конечно, не заметили меня. Я не выделяюсь ничем. Я не хочу обманывать Вас разными выдуманными предлогами, чтобы после не краснеть. Если уже нужно, я краснею сейчас. Ради Бога, простите. Не подумайте обо мне плохо. Умоляю позвонить.
Вера Николаевна Симсон.
Мой адрес: проезд Никитского бульвара, дом 2′.
Колышко повертел в руках твердую, как картон, цветную бумажонку, оглядел еще раз конверт, почерк и поднял вопросительный взгляд на помощника.
— Вы ее не знаете? — спросил тот, показав передние два зуба.
Он опустился на кожаное кресло и с видом знатока протянул руку. Колышко неохотно передал ему письмо. Старик водрузил поверх очков пенсне и, откинув голову, прочел. Его старая кожа под редкой бородкой сморщилась от улыбки.
— Гавриил! — строго крикнул он и постучал толстой подошвой.
Вошел Гавриил, вытирая руки о белый передник. Он кончал уборку комнат. В дверь влилась свежесть от выставленного в приемной окна. Гул пробужденных улиц ярко напомнил о весне. Отвратительно и ненормально вскрикивали автомобили. У Гавриила было виноватое лицо.
— Хорошенькая? — строго спросил его Василий Сергеевич.
Он чувствовал большое желание позабавиться. Рукава его пиджака были уже обтянуты коленкоровыми нарукавниками, чтобы не вытирался на обшлагах ворс. Он умел долго и упорно работать, но случай казался ему достойным маленького антракта. Кроме того, он хотел, чтобы у патрона была небольшая, но интересная любовная интрижка. Отчего же, это полирует молодым людям кровь.
Гавриил смешно покраснел. Барин снисходительно делал вид, что не слушает. Это придало ему смелости.
— Она из себя ничего, — сказал он. — Хорошенькая. Вся в лиловом. И шляпка. По всем статьям. Очень даже интересная.
Он улыбался ртом, сохраняя в глазах серьезность. Василий Сергеевич многозначительно посмотрел на Колышко.
— Можешь идти, — сказал он Гавриилу.
Колышко знал, что сам некрасив, и к хорошеньким женщинам, к тому же малоизвестным, относился с осторожностью всех некрасивых мужчин.
Когда Гавриил вышел, Василий Сергеевич набросился на патрона:
— Оставьте! — горячился он. — Это же порядочная женщина. Хотя что из того? Счастье плывет молодым людям прямо в руки. Эх вы! Помилуйте, я же вам говорю, что она порядочная женщина. Вы не имеете права оставить письмо без ответа. Это, простите, хамство, невоспитанность.
Колышко смешило, что он напирал почему-то на свои слова, что она порядочная женщина.
— Именно потому, что она порядочная женщина, — сказал он. — Порядочная женщина заслуживает урока.
Он бросил письмо и конверт в корзину под стол.
— Оставьте! — кричал Василий Сергеевич. — Вы обязаны позвонить. Говорю как честный человек.
— Ну-с, так вы, значит, поедете осматривать котельное помещение, — сказал Колышко, нахмурившись.
Василий Сергеевич постучал себя костяшкой согнутого пальца по лбу. На правах старика он позволял вольности. Потом он с достоинством поднялся и направился к двери, но в дверях остановился и спросил уже обыкновенным голосом:
— Котельная со сводами?
Он предоставлял дуракам самим устраивать свою жизнь.

II

Колышко развернул проект во всю ширину стола. Ему сделалось жарко. Он расстегнул ворот, обнажив широкую, поросшую рыжим волосом грудь. Весна и скромные поцелуи Сусанночки достигали своего. Чаще и чаще он навещал дом свиданий, где жил с полькой Ядвигой. Оттуда он выходил грязным и телом, и духом. Но Сусанночка ожидала развода с мужем. Правда, ей было двадцать лет. В июне они перевенчаются. У нее такие же полные плечи, как и у Ядвиги. Муж у нее большой подлец. Он затянул всю эту канитель почти на целый год. Ах, если бы Сусанночка пришла хоть один раз к нему на квартиру одна!
Поймал себя на том, что водит красным карандашом по одному месту. Начал работать, потом опять вспомнил, как они сидели с Сусанночкой в сумерках в ее комнате. На столе стоял стакан с фиалками. На этой неделе Сусанночка говеет и потому не целует больше трех раз подряд. У нее чуть восковое от постной пищи лицо, и в Чудовом монастыре ей нравится монах Арсений, у которого она собирается по этому случаю исповедаться.
Колышко вспомнил о фиолетовом письме и, поколебавшись с мгновение, вынул его из корзины. Значит, он нравится-таки женщинам. Говорят, он статен. У него прекрасные волосы, широкая грудь. Остальное в мужчине уже не так…
‘Умоляю Вас, умоляю позвонить мне’, — прочел он опять. Это было похоже на истерический крик. Но почерк был уравновешенный, настойчивый и спокойный. Странно не вязалось и вместе интриговало.
К несчастью, он не мог припомнить хорошо всех дам, которые были вчера у Биоргов. Он заметил только двух: сестру хозяйки и жену студента-техника, которая пела низким контральто романсы.
Почему, действительно, он должен отвечать на письмо грубым молчанием? Разве разговор по телефону к чему-нибудь обязывает? И при чем здесь мысль о Сусанночке? Сусанночка даже во многом виновата сама. Она могла бы быть несколько снисходительнее к его порывам взрослого и сильного мужчины.
Он отодвинул тушь и, закурив толстую папиросу, вызвал по телефону 2-41-02. Вероятно, это было с его стороны мальчишество, потому что он непривычно волновался. Правда, он в точности еще не знал, следует ли вообще в таких случаях отвечать. Но ведь письмо не было все-таки анонимно. Ему припомнились слова Василия Сергеевича, что оно, безусловно, от порядочной женщины. И, кроме того, она занесла его сама. Конечно, не позвонить с его стороны было бы хамством.
И вообще, теперь уже поздно…
— Кто у телефона? — спросил женский голос, ясный, твердый и немного сухой.
Говорившая была уже не так молода. Он назвал себя.
‘Боже, ведь у меня столько дел! — вдруг возмутился он. — К чему это все? К чему? Какое мальчишество!’
Чтобы не глядеть на проект, он наступил на него локтями.
‘Почему Василий Сергеевич не спросил у Гавриила, блондинка она, брюнетка или шатенка? Было бы интереснее’.
Голос сказал оторванно:
— Ах!
Маленькая пауза.
— Вы просили меня позвонить?
— Да, я вас просила. Прошу вас верить, что это вполне серьезно. Мне необходимо вас видеть. Одну минутку. Мы почти незнакомы. Но если бы это могло мне помочь в моем положении! Я обращаюсь к вам как к порядочному человеку. Может быть, говорить с вами, вас видеть… Ах, я не знаю… Я волнуюсь. Я не надеялась, что вы так скоро позвоните. (В голосе проскользнула тонким диссонансом усмешка.) Еще одну минутку. Ни драм, ни истерик, ни трагедий. Просто короткий дружеский разговор… если. Конечно, можно…
Эти слова она сказала печально. Может быть, за ними даже почувствовался вздох. Ее голос был Колышко так же симпатичен, как и почерк.
— Я очень смущен вашим обращением, — сказал он. — Я не знаю, чем я заслужил. Мы так мало с вами виделись. К тому же я страшно занятой человек. Вы представляете? У нас строительный сезон в разгаре.
— Я ничего, ничего не прошу у вас и ни на что не надеюсь. Я уважаю занятых людей. Но, может быть, всего полчаса, от шести до половины седьмого у меня сегодня вечером?
Он колебался, что ответить, застигнутый врасплох.
— Если это так необходимо, Вера Николаевна…
— Благодарю вас. Итак, ровно в шесть?
— Ровно в шесть.
— До свидания.
— До свидания.
Правда, это был час, когда он обещал позвонить Сусанночке. Но он позвонит ей немного позднее.
Он положил трубку. Все это произошло с такой внезапностью, как будто его воля и сознание все время оставались ни при чем. Это удивило его и вместе с тем наполнило досадой.
‘Кажется, я поступил не так, как бы следовало’, — сказал он себе.
Он еще раз вспомнил голос, сухой и твердый, короткие, сдержанные фразы. Несмотря на рискованность положения, она держала себя с поразительным достоинством.
‘Она — интересная женщина, — решил он в утешение и извинение себе. — Удивительно, что я вчера ее не заметил’.
И его даже вдруг заинтриговало, что он ее увидит.
Новый телефонный звонок напомнил ему, что его трудовой день начался.

III

Она сидела перед ним за чайным столиком в длинной и высокой комнате, задрапированной строгим темно-синим сукном. Мартовское вечернее солнце роняло сквозь глухие драпри на двух окнах куски оранжевого четырехугольного света на старый фарфор, маленькую желтую ручку хозяйки, волчью шкуру у ее ног и черную замшевую туфельку на ноге, которая свешивалась с золотистого диванчика ’empire’.
Колышко чувствовал себя неловко. Теперь он окончательно припоминал Веру Николаевну. Она просидела у Биоргов весь вечер, не сказав ни слова, и показалась ему незначительной и старообразной. Теперь, с глазу на глаз, он разглядел, что лицо ее молодо, только серьезно, даже сухо. Глаза большие, синие и чуть насмешливые благодаря косо поставленному и удлиненному разрезу. Платье, белое, кружевное, с высокой талией, намечало тонкий, подвижный стан и слабо развитую грудь. Ее острый, немного птичий профиль, смотревший из-под шапки темно-бронзовых волос, почти нависших на узенькие, сейчас вопросительно поднятые брови, усиливал насмешливость.
Колышко сидел, опустив глаза. Она говорила:
— Я не ожидала, что вы будете так снисходительны ко мне.
Но ее чуть сжатые губы, тонкие и красные, сказали ему лукавым выражением:
‘Я не ожидала от тебя такой поспешности’.
Нравилась ли она ему или нет? Она возбуждала в нем интерес с оттенком легкой вражды. Он просидел у нее почти полчаса и все еще не знал, зачем он здесь. Сначала они сплетничали о Биоргах. Она находила, что у них собирается очень милое общество, но много лишних людей. В личной жизни надо вообще избегать всего ненужного. Последнее слово она подчеркнула. Мы загромождаем свою голову ненужными мыслями, сердце — ненужными чувствами, наши личные отношения — ненужными людьми. Вообще мы живем не так, как хотим. А жизнь, в сущности, проста.
Она чего-то не договаривала. Он ожидал, что она, наконец, скажет самое главное: иначе зачем же он ей был ‘нужен’? Но часы, играя, пробили половину. Он поймал себя на том, что рассеянно смотрит на серебряный кулон из большого аметиста, висевший у нее на шее.
— Это моя фантазия, — сказала она, чуть сузив глаза. — Я заказала его лично у Тиссандье. Аметист предохраняет от любви.
Лицо ее порозовело. Глаза смотрели неподвижно. Ах, вот как! Но тем лучше!
— Вообще вы любите темно-синие и лиловые тона, — сказал он, чтобы переменить тему.
Ему хотелось скорее закончить неприятный, натянутый визит. Он поднял глаза и с особенным удовольствием огляделся в этой не то библиотеке, не то гостиной, где на низеньких столиках были расставлены дорогие массивные издания и альбомы с литыми крышками. Изящное убранство дополняли цветы, густой аромат которых сливался с тяжелым и липким запахом амбры. Как архитектор он любил стиль, подозревая, что все дороги к красоте, а может быть, и к истине ведут через внутреннее характерно-своеобразное сочетание разнородного в однородном. Сусанночка была недурна, гораздо, в общепринятом смысле, красивее сидевшей перед ним женщины, но в ее комнате были розовые обои и светло-коричневая обивка мебели. Она одевалась по журналам, и в ее одежде чувствовалась рука портнихи. Сегодня она появлялась в красном, завтра в голубом. Ей нравились тюлевые чехлы и всякие ухищрения моды. Пожалуй, ее стиль был в кружевных оборках, беспомощной наивности и немного выпуклых, как у ребенка, глазах. Это был стиль куклы, который, главным образом, и нравился в ней.
— Темно-синий — это цвет ночи, а лиловый — последний цвет в солнечном спектре и вместе последний отблеск заката, — сказала хозяйка. — Он — цвет самого нежного и грустного траура. Лиловый цвет — это также цвет церковных шелков, епископской мантии и вместе цвет весеннего цветка фиалки. Не правда ли, оригинальное сочетание?
Ее тонкие пальцы в чопорном и нервном пожатии были высоко соединены на плоской груди и узкие, обтянутые локти строго прижаты к бокам. Губы сложены дудочкой, точно она собиралась сделать ему поучение. На основании ее слов он мог заключить, что она носит по ком-то траур.
Вечерние квадраты на полу и мебели померкли. В окнах стоял весенний голубой сумрак. Кричали, кружась над черными ветвями, грачи.
Колышко встал. Она его не удерживала и сухо сказала:
— Благодарю вас.
Глаза ее продолжали сохранять непонятное, слегка ироническое выражение, означавшее: ‘А ты все-таки пришел!’ Он покраснел.
‘Как глупо с моей стороны было к ней прибежать! — думал он и давал себе слово никогда больше не быть джентльменом. — Она разглядела меня вблизи, и я ей показался уродом. Я хотел быть умным и изящным, но не сумел. В общем, это не более как обыкновенное, хищное нападение со стороны полузнакомой женщины. Телефон 2-41-02. Невыносимо глупо. Я получил по заслугам’.
— Я всегда свободна в эти часы, — сказала она, провожая его. — Ведь у меня столько обязанностей. Мы с вами встречались уже несколько раз: при закладке убежища и в колонии для глухонемых.
Ему что-то припомнилось. Взгляд этих больших, синих, чуть раздраженных или иронических глаз с темными веками. Она сделала нетерпеливое движение, точно ожидая, когда же он, наконец, уйдет. Он еще раз откланялся.
‘Искательница ощущений’, — дал он ей брезгливое и раздраженное определение, уже шагая по улице.
‘Впрочем, у нее, несомненно, есть вкус, — думал он, натягивая лайку. — В вещах, в жизни. Она пожелала рассмотреть меня вблизи. Ну и что же из этого? В общем, это забавно, и, во всяком случае, она не может упрекнуть меня ни в чем’.
Оставалось только неприятное ощущение, точно он только что был раздет. Странно: ее письмо к нему ставило в невыгодное положение именно ее, а вышло наоборот.
Он протиснулся в вагон трамвая, с весенним громом остановившегося в начале бульвара, погруженного в тихие сумерки с редкими сияющими огнями, и только сейчас вспомнил, что так и не позвонил Сусанночке. Может быть, она ради него не пошла ко всенощной. Заходить к ней по вечерам сделалось для него в последнее время потребностью. Но сейчас он торопился главным образом потому, что знал, что она его ждет. Если он приедет к ней без телефонного звонка, то это будет похоже, по крайней мере, на сюрприз.

IV

Сусанночки он не застал дома. Она была у всенощной. Он пошел в ее церковь, стоявшую в глубине капризной сети переулков. У всенощной он не был уже давно.
Есть сродство между весенним воздухом и спертым запахом горящего воска и ладана. В весенние сумерки приятно слушать молитвенное пение без ясно уловимых слов. Он поместился справа от входа и старался найти высокую фигурку Сусанночки посреди редкой толпы молящихся. Это были постоянные прихожане. Когда-то мальчиком ходил в церковь точно так же и он и даже прислуживал, подавая кадило, в алтаре. С тех пор он сделался оторванным от этого мира. Теперь он воспринимал его по-другому. Венчики из бумажных цветов и белые цветы флердоранжа вокруг медного сияния риз, бисерные воздухи, коричневые, некрасивые лики, строгое, деловое пламя свеч и мечтательные разноцветные огни лампад говорили о жизни, бедной ощущениями, но уверенной и прочной.
Вспомнился крупный, мягкий профиль Сусанночки. Она была большой, взрослый ребенок. Опыт прожитой жизни только слегка скользнул по ее душе, еще лениво и дремотно спавшей. Посещение церкви для нее было своего рода служебным долгом. С понедельника Великого поста у них в доме пахло пережаренным луком и острым запахом селедки. За вечерним чаем подавали по старомосковскому обычаю постный сахар и халву. Многое делалось грешно. Грешно было пить кофе со сливками, но его пили. Грешно было ездить в театр, но сестра Зина увлекалась музыкой и потому должна была ездить на гастрольные спектакли оперы. Зато вместо кекса подавали сушки.
— В конце концов, пост иногда необходим для правильного пищеварения, — говорила Зина. — Это даже признано медициной.
Но, главное, во всем этом была неуловимая поэзия. Чувства делались проще. Приятно было знать, что в большом многошумном европейском городе где-то еще почему-то варят щи из сухих грибов, терзаются совестью от того, что рыба на скоромном масле, с почтением едят кочанную капусту и чувствуют себя на один шаг ближе к небу.
Наконец он нашел глазами Сусанночку. Она стояла на коленях слева, в узком проходе в главный храм, перед образом Божьей Матери. Завязанные бантом концы белой вуали поднимались на затылке наклоненной головы. Широкое, светло-коричневое манто, падавшее тяжелыми суконными складками, связывало ее движения. Мех и высокие ботинки делали ее неуклюжей и угловатой. Несмотря на весну, она куталась.
Нарочно, чтобы не испугать ее, он прошел вперед и стал у нее на виду, не спуская с нее глаз. Она вскочила с колен и, улыбаясь, подошла. В одну секунду она забыла о Боге.
— Пойдем! — шепнула она ему. — Милый.
Они вышли под сочувственными взглядами молящихся, которые, вероятно, подумали: ‘Жених и невеста’.
Эти слова тоже освящены церковью. Улыбаясь, он шел за Сусанночкой, которая все время поворачивала лицо. Она хотела его видеть каждую минуту. На паперти она взяла его под руку.
— Ты был занят? — спросила она, испытующе взглянув ему в глаза.
Но это был всего только момент. Сейчас же ее лицо начало опять смеяться. Она притронулась муфтой на один момент к глазам. Они преувеличенно блестели.
В тихих переулках они шли, не зная, что сказать друг другу. Колышко волновался, потому что она была женщина и знала все, но в глазах у нее было только девическое. Муж не сумел разбудить в ней женщины. Правда, это его одновременно радовало.
Рассказать ей или нет о сегодняшнем своем странном визите? Он решил, что нет. Потом почему-то сказал:
— Я хочу, чтобы ты непременно пришла ко мне на будущей неделе.
Она молча наклонила голову и не подняла. Это означало, что она сердится. Он ослабил свою руку, которой поддерживал ее под мышку. Она задержала ее локтем.
— Мы же решили никогда не говорить об этом. Никогда, никогда.
Голос у нее был резкий и оттого некрасивый. Во всей фигуре узкое упрямство. Несомненно, запретная любовь не доставила бы ей никакого наслаждения, а его слова считала только дерзостью. Не более.
— О, какой ты!
Она подняла на него сердитый взгляд. Потом ее веки опустились опять.
— Разве это так необходимо? — прибавила она тихо.
Ей доставляло удовольствие поговорить на эту тему. Она замедлила шаги.
— Ах, какой воздух! В церкви немного душно.
Он предложил ей покататься на автомобиле.
— А это как? Не будет неудобно? Я все-таки говею.
Но он настаивал. Автомобиль, по его мнению, нисколько не противоречил церковным правилам. И почему он греховнее извозчика?
Она улыбнулась.
— Мы возьмем открытый.
— Я в драповом пальто, — возражал он.
— Какой ты! Ты будешь меня целовать. Я завтра иду на исповедь.
На площади они сели в карету мотора.
Он овладел ее сопротивляющимися руками. Впрочем, в глазах ее был чуть нескромный отблеск. Он привлек ее к себе на колени. Она торговалась.
— Я сошла с ума. А ты не думаешь, что будет далеко в парк?
— Ну хорошо, поедем ко мне.
Он ломал ее руки, наслаждаясь ее трепетным, наивно-целомудренным страхом.
— Нет, ни за что. Ах, пусти, я закричу!
Откинув запотелую вуаль, он целовал ее в губы.
‘Как я не умею устроить своей жизни, — сказал он себе. — Ну разумеется, я должен принудить ее к этому силой’.
— Слушай, я хочу, чтобы ты поехала ко мне.
— Глупости.
Она сказала это с таким равнодушием, что он оставил ее локти. Она спокойно уселась рядом с ним и стала поправлять платье и шляпу.
— Какой ты беспокойный.
Всю дорогу до парка они молчали. Она опять взяла его под руку. Ее ласки были мертвы и машинообразны. Она будет очень недурною женой, но любовница она отвратительная. Было гадко думать, сидя с нею рядом в моторе, что он, еще не успев остыть от ее поцелуев, сегодня попозднее поедет к Ядвиге.
С другой стороны, он проникался к Сусанночке уважением. До какой степени она все же не похожа на других. И ведь она кончила даже гимназию. Но в ней крепки традиции.
— Успокоился? — наконец спросила она его с поддразнивающим смехом.
Его надутый вид невыразимо ее смешил. Она стала хохотать. Он взял ее руку, которую она ему протянула не без коварного любопытства, и с нежным уважением поцеловал.
В парке они побродили в морозном воздухе по дорожкам. Она, довольная, как дитя, он — спокойный за свое будущее. Иногда только выплывали то волнующие белые полные плечи, то короткие чулки на крепких икрах Ядвиги. Он старался подавлять развратное чувство, но оно в последнее время тесно сплеталось у него с обожанием Сусанночки. Обнимая и целуя Сусанночку, он успокаивал себя мыслью о Ядвиге. И наоборот, лежа на плюшевой тахте у Ядвиги, радовался, что где-то, в уединенном особнячке, в Сивцевом Вражке, есть невинная и чистая Сусанночка. Его Сусанночка.

V

— Ты был рассеян со мной, — сказала ему на обратном пути Сусанночка. — Скажи, о чем ты думал? Ну? Только, пожалуйста, не лги, по своему обыкновению.
— Я думал о тебе, — сказал он скучно.
— Нет, не обо мне.
Она отвернулась от него. Он нетерпеливо ожидал Москвы.
Сусанночку он доставил до ее дома. Она вышла из автомобиля холодная и надутая.
— Зайдете к нам? — спросила она капризно, нарочно, как всегда в этих случаях, переходя на ‘вы’.
Он наслаждался ее темным ограниченным взглядом, узеньким, выпуклым, точно у ребенка, лбом, белой шляпкой, которая безвкусно не шла к светло-коричневому сукну манто, ее большой муфтой, которой она притрагивалась к носу, полному и крупному, как у всех коренных москвичек.
Он солгал, что спешно занят весь вечер.
И даже то, что она не отличила очень поверхностной лжи, в ней тоже ему сейчас понравилось. Высокая, холодная и прямая, она скрылась в подъезде.
Он проводил ее глазами с умилением, потом снял фуражку и подставил голову темно-синему небу, глядевшему из-за крыш на оттаявшие, но еще холодные тротуары и мостовую.
У себя он опять застал светло-фиолетовый конверт. Удивленный, он прочел:
‘Я люблю Вас безмерно. Не гневайтесь. Если я должна умереть, скажите.
Вера Симсон’.
Он озабоченно опустился на диван и еще раз перечел письмо. Пришел на память сухо-официальный и даже чуть иронический сегодняшний прием.
‘Очевидно, в этом и заключается вся оригинальность тактики, — сказал он себе с раздражением. — С этим необходимо покончить’.
Он должен ей сказать, что несвободен. И все. Ему сделалось противно. Он хотел снять телефонную трубку, но в передней прозвонил звонок.
Гавриил вошел с испуганным лицом.
— Вас спрашивают барыня… та самая…
— К вам можно на минутку?
Она входила, протянув руку. Он видел только ее большие синие глаза, в которых был дрожащий блеск, и сухо и серьезно сложенные тонкие губы.
Он сказал, смущаясь:
— Ах, я очень рад!
Гавриил смотрел, двусмысленно улыбаясь. Он крикнул на него:
— Можешь идти.
Колышко сам помог ей снять шелковое манто. Сохраняя таинственно-деловой вид, она выскользнула в черном, официальном, совершенно гладком платьице. На плечи набросила, вздрагивая, соболью широкую горжетку. Повернула голову, и в глазах усилился мгновенный блеск.
— Куда пройти?
Гавриил, косясь, удалился. Колышко страдал за нее и за этот бестактный визит. Так вот оно что значит! Очевидно, она потеряла голову.
— Это ваша рабочая комната? — спрашивала она. — Может быть, мы пойдем туда?
Она показала спокойным жестом.
‘Я сделал ошибку тогда же, что позвонил ей по телефону’, — думал Колышко.
Он отворил белую бесшумную дверь, обитую изнутри войлоком и клеенкой, чтобы из передней и приемной не доходили звуки. Колышко мог гордиться помещением, в котором проводил половину жизни. Это был небольшой квадратный зал, похожий на комнату музея искусств. Все стены были увешаны гипсовыми слепками и фотографическими снимками в массивных рамах. Большой письменный стол и полки над ним утопали среди образцов древнерусского искусства: икон, старинных складней, изделий из потемневшего дерева. Богатейшая коллекция древнего оружия обременяла стену над громоздкою, мягкой мебелью, сплошь заваленною и заставленною исполинскими папками. Монументальный регистратор деловых бумаг белел своими полосками рядом с массивным несгораемым шкафом и длинным простым раздвижным столом на козлах, на котором во всю длину была прикреплена синеющая калька с нанесенными на ней красными частями чертежа.
Перед одним из складней, высоким и медным, слабо горела зелененькая лампадка. Ее принесла и зажгла сама Сусанночка в один из своих мгновенных визитов к нему с сестрой Зиной.
Гостья вошла и осмотрелась серьезно и значительно. Часы показывали половину десятого. Он хотел ей очистить место на диване, где лежало только что купленное, сильно пахнувшее кожей новое верховое седло. Тут же валялся стек.
— У меня такой беспорядок, — извинился он и с шумом сбросил седло на пол.
Она взяла осторожно в руки стек, и на ее лице изобразилось мгновенное, не совсем понятное удивление. Смутившись, она положила его на круглый, пыльный стол.
— Я редко позволяю убирать в этой комнате, — говорил он оправдываясь. — Здесь неуютно. Может быть, мы пройдем в гостиную?
— Нет-нет, останемся здесь, — попросила она, медленно опустив глаза, и он продолжал читать в ее лице непонятное ему быстрое замешательство, от которого она старалась оправиться. Губы ее приобрели детскую мягкость. Она опустила плечи и стояла перед ним, точно маленькая, провинившаяся девочка. Он искал глазами причины, повергшие ее в смущение, и в свою очередь смутился сам. За белой войлочной дверью и зимними, еще не выставленными рамами помещение казалось закупоренным. Городское движение доносилось сюда смутным дребезжанием оконных стекол и сдавленным гулом. Маленький букетик свежих фиалок на плоской груди у гостьи довольно беспомощно напоминал о весне. Звучно тикали большие бронзовые часы под стеклянным колпаком, гордость Колышко, старинной швейцарской работы.
Не поднимая глаз, он почувствовал на лице ее тревожный, изучающий взгляд. Она волновала его неясностью и вместе стыдливостью своих домогательств. Она не хотела ему сказать, чего хочет от него. Почти отдаваясь, она оставалась недоступной. Это была совершенно безрассудная страсть скучной и жеманной, но, во всяком случае, порядочной женщины, потерявшей голову.
Сейчас ему казалось, он понимал ее лучше, чем только что перед этим, когда был у нее и она угостила его сухой и церемонной встречей. Вероятно, она пришла ему сказать то, чего не осмелилась вымолвить тогда.
Ее смущение, этот унизительный приход на квартиру под взглядами лакеев и швейцаров трогали его и вызывали в нем ответное движение. Правда, неопределенное. Он всегда разделял в уме любовь и чувственность. Для чувственности была Ядвига и ей подобные. От порядочных женщин он привык требовать другого. Она скандализовала себя прежде всего в его собственных глазах. Нет, так нельзя. Она могла бы найти к нему другие пути. А так, это только проявление истерии, ложный шаг.
Вдруг он услышал ее голос, неожиданно ровный и ясный:
— Если не ошибаюсь, это — фотографический снимок построенного вами дома на Якиманке.
Он перевел глаза на стену и по пути встретился с ее приветливым, странно-спокойным взглядом. Она подошла поближе к снимку, висевшему в тяжелой и простой дубовой раме. Он ответил утвердительно.
— Вы не сердитесь, — продолжала она, — за маленькое замечание профанки: вы сделали крышу этой, в общем, чудесной постройки немного громоздкой, и оттого мне казались всегда эти тоненькие, перевитые колонны на фронтоне скорее горельефами или даже чем-то только нарисованным, какими-то простыми, лепными украшениями, чем колоннами, которым предстоит что-то поддерживать. Не сердитесь, по-моему, колонна есть столб, а столбы должны или держать, или их не надо вовсе. Вот, например, готика… Когда ее наблюдаешь, разумеется, в натуре… это такое ни с чем несравнимое великолепие… Вы бывали заграницей?
С тяжелым чувством Колышко сознался, что не бывал. Год за годом он собирался в Рим, Венецию, Милан, Реймс и Кельн. Его поразило чрезвычайно верное ее замечание о кровле Якиманского дома. Перевитые колонки казались ему самому сейчас жалким ухищрением, живым свидетельством его недаровитости. Ему сделалось неприятно, что она будет рассматривать так же внимательно фотографии других его работ. Во всех них было, пожалуй, что-то аляповато-провинциальное.
— Это — мои ранние работы, — сказал он, оправдываясь. — Впрочем, разве вот это…
Он указал на висевшую высоко над диваном церковь в Ульевке.
— Это в имении Биоргов, — сказала она, легко вскочив на кожаную обивку.
Он должен был взять ее за руку, чтобы поддержать, и невольно разглядывал вблизи ее узкую, почти детскую, но нервно-подвижную спину с высокой, возбуждавшей его талией и слабо намеченными линиями бедер и плеч, трепетных, полных живой дрожи. Тонкий, блеклый запах духов заставлял его удерживать дыхание. Он знал, что мог бы, если бы желал, подчинить себе эту изящную, несомненно, умную женщину, но это означало бы, что он пошел на очень элементарную и двусмысленную роль. Он еще помнил, как она несколько часов назад посмеялась над поспешностью его визита. Сейчас она хотела как бы загладить прежнюю сухость и резкость тона. Она отчасти капитулировала, отчасти поощряла его, но от этого его роль не делалась приятней.
Осторожно он помог ей сойти с дивана.
— Здесь хорошо схвачен северный поморский стиль, — продолжала она говорить с таким видом, как будто целью ее посещения являлось именно обозрение его работ.
Ее лицо было смешно озабочено, точно она была заинтересована видеть всюду с его стороны больше успехов.
— Я вам, если угодно, могу показать свои зарисовки на побережье Белого моря во время моей поездки на Онегу.
Ему хотелось поддержать установившийся легкий тон и вместе с тем отвлечь ее внимание от работ, уже явно для него самого неудачных. Самолюбие его было задето, точно у мальчика. Он вытащил объемистую папку и бросил ее на стол. По мере того как он перекладывал отдельные листы, эта немного смешная озабоченность в ее лице вырастала. Очевидно, она думала, что он не вполне на верном пути. Он почувствовал сожаление, что развернул перед ней свою коллекцию. Его смешила ее курьезная мина. Она бы хотела, чтобы его художественная деятельность шла другим путем. Впрочем, вообще все поклонники крайне докучный народ: они хотят переделать художника каждый на свой лад.
— Конечно, это красиво, — сказала она, — но это бедно. Кроме того, мне кажется, что во всех видах искусства следует избегать слепой канонизации. Ах, этот древнерусский стиль!
Он сказал сквозь зубы, начиная быстрее перелистывать коллекцию:
— Есть обязательные традиции для искусства. Есть в каждом искусстве корни и листья. Мы — листья.
Он снисходительно закрыл папку. Она продолжала спорить. Она доказывала необходимость освобождения от излишнего архаизма в искусстве. Теперь начали стремиться строить так, как будто это строят зодчие, вставшие из древних могил. Почему те не подражали никому, но строили согласно с духом своей эпохи? Даже древнехристианские строители, которые, правда, пользовались языческими формами, вливали в эти формы все же свое. Христианство пришло на смену язычеству, но оно строилось на его развалинах. Это естественно. Современное зодчество гонится сплошь и рядом за имитацией. В нем или эклектизм, или бедный копиизм. По ее мнению, каждая эпоха в лице ее выдающихся представителей приходит непременно со своим стилем. Так будет и с нашей эпохой, которая еще только ищет свой настоящий стиль. Конечно, не модерн. Его нужно уловить в воздухе.
Он не находил, что ей возразить. Правда, он не стал спорить. Но ему было бы стыдно признаться, что он во многом с ней согласен. Да, он не чувствует за собой достаточной смелости. Узкий, в особенности национальный, стилизм часто претил ему самому. Он подумал о том, что Сусанночка широко раскрыла бы глаза, слыша разглагольствования этой дамы с легкой скептической усмешкой в глазах и губах. Для Сусанночки было совершенно все равно, как что он строил. Его профессию она находила скучной и жалела, почему он не адвокат.
Вдруг его остановил пристальный взгляд гостьи. Она смотрела на теплящуюся лампадку.
— Вы религиозны? — спросила она.
— Нет, — он нахмурился.
Подумав, она протянула с особенным значением:
— Так.
Это его рассердило.
— Вы получили мое письмо? — спросила она уже своим обычным отрывистым тоном, впрочем не сводя глаз с лампадки.
Он молча и низко поклонился, завязывая пыльные ленты папки.
Она продолжала:
— Все, что я там написала, я написала искренно. Устав бороться с собой, я избрала этот простой путь, потому что хотела избежать медленной лжи. Я бы не хотела, чтобы от письма у вас остался мутный осадок. Я написала, потому что пришла к убеждению, что никто из окружающих не ценит и не знает вас так, как я. Я бы хотела в вашей жизни значить что-нибудь. Очень немного. Я бы хотела иметь право иногда видеть вас. Иначе… иначе для меня невозможно.
Он поклонился, краснея и не глядя. Если бы все это не было так экспансивно, он в гораздо большей степени почувствовал бы себя польщенным. Сейчас многое он относил на долю волнующей весенней атмосферы. Почему ее выбор остановился именно на нем? Она такая любительница архитектуры? Всегда и в особенности сейчас он чувствовал большой пробел в воспитании: свою угловатость, связанность в движениях и словах. Его плебейское происхождение наложило печать на его расплюснутый нос и узкие белесовато-серые глаза. Рядом с нею он должен был представляться прифрантившимся семинаристом. Правда, у него был высокий лоб и красивые руки с утонченными оконечностями пальцев. Говорят, это указывает на врожденный вкус. Он знал за собою отсутствие манер и не рисовался. Бывая часто по делам в аристократических домах, он научился, по крайней мере, не быть смешным. Это было пределом его желаний. Женщины высшего круга вызывали в нем часто восхищение, но никогда мысль об увлечении или браке.
— Вы преувеличиваете мои дарования, — сказал он улыбнувшись.
‘Конечно, с ней произошло несчастье, — думал он. — Этот случай — довольно мучительная привилегия холостой жизни. Однако что же все-таки ей нужно от меня?’
— Я буду искренно рад с вами видеться, — пробормотал он.
Они встретились на момент глазами. Теперь она смотрела ему в лицо не отрываясь, тем же взглядом, каким смотрела перед тем на лампадку.
Вдруг она протянула ему руку. Он поспешил подать свою, радуясь, что тягостный визит пришел к концу.
‘Я вел себя как неотесанный мужик, — думал он и мучился. — Я должен был что-нибудь ей сказать. Я угощал ее чертежами. Это трусливо и мелко’.
В это время произошло что-то неожиданное. Он даже не сразу понял. Мелькнула темно-бронзовая шапка волос, и он почувствовал на руке влажный поцелуй. Но она уже поспешно поднимала голову. Глаза смотрели точно внутрь. Лицо было бледно, и губы сжаты знакомым строгим движением.
— Прощайте, — сказала она и медленно пошла к двери.
Он двинулся за нею, стараясь негромко ступать.
‘Это — сумасшествие!’ — терзался он, страдая за нее.
Даже если бы роль случайного любовника и не казалась ему унизительной, все равно он не изменил бы Сусанночке. Ядвига совершенно другое дело. Однако она была ему не совсем неприятна. Было гадко себя на этом поймать. Эта воспитанная во всяком случае, незаурядная женщина из высшей, чем он сам, среды только что целовала ему руку. Он морщился, стараясь прогнать с лицевых мускулов глупое выражение самодовольства. Неужели на самом деле он так ничтожен?
В передней его поразило особенное сияние ее глаз. Странно, но она нисколько не казалась смущенной. Смущен был он. Губы ее, как всегда, были сжаты. Она медленно натянула на острый носик вуаль.
— Вы будете любезны дать мне пальто, — напомнила она ему.
В ее движениях была усталость.
Гавриил прятался. Он считал ее за женщину легкого поведения и не хотел своим присутствием компрометировать барина.
Колышко сам помог ей одеться. Простившись наклоном головы, она вышла.
Он вернулся в кабинет, чувствуя неприятный жар в лице. Проклятая привычка стесняться самого себя! Он пожимал плечами, вспоминая о странном визите. Конечно, она рассчитывала на большее. Теперь она больше не придет.
Раздражение перешло в злобу. Что это, как не элементарно-хищное вторжение в его жизнь? По какому праву? Он не позволит себя третировать.
Он крикнул Гавриила.
— Этой дамы больше не принимать.
Гавриил сказал весело:
— Слушаю.
Своим здоровым чутьем он не одобрял всей этой авантюры. Конечно, к черту! Гавриил поднял валявшееся на полу седло. В одной руке он держал стек, помахивая им.
— Она приказала доложить, я и доложил, — сказал он, растянув рот в усмешку. — Разве я мог не доложить?
Колышко вспомнилось, как она так же держала стек. У нее было при этом немного удивленное лицо, точно у маленькой девочки, которая в первый раз увидела такую странную вещь. Вообще в этой женщине много неожиданного.
— Странно, странно, — сказал он вслух, раздраженно ероша волосы.

VI

К Ядвиге в этот вечер он не поехал. Разбилось настроение. Вместо этого он часа два простоял перед растянутой калькой нового проекта на петроградский конкурс.
И здесь, как и во всех других работах, чересчур пахло академизмом. Она была немного права: он себя засушил. И сушит, сушит.
Не удовлетворявший его чертеж просвечивал сквозь кальку, напоминая, что еще не поздно. Он взял карандаш и сигару. Странный день неожиданно закончился приступом рабочего настроения.
Сначала он сделал только карандашные пометки на кальке, рассчитывая, что ее можно сменить. Потом начал исправлять сплошь. Действительно, он помешался на витых колоннах. Это было ясно. Русский стиль он переплел с древнехристианским. С одной стороны — Василий Блаженный, с другой — так называемая римская базилика Св. Петра ‘за городскими стенами’. Он опять получит только вторую премию, потому что первая достанется, как всегда, проекту более смелому и оригинальному. Да, когда-то еще студентом он чувствовал в себе способность отдаваться творческому порыву. Его окончательно испортили частные заказы.
Исчертив кальку, он оставил ее, неудовлетворенный, и перешел к письменному столику. Здесь он разложил свежий лист и начал набрасывать, ломая карандаш за карандашом, совершенно новый проект. Стиль, несомненно древнехристианский, он искусно спрячет в легких простых колоннах и системе куполов, как в соборе Петра Это — неизбежно. В остальном он пойдет своим путем.
Какой странный случай! Если бы не этот шальной визит… Впрочем, может быть, он сделал ошибку? Он подошел к чертежному столу и грубо сорвал изрисованную кальку.
— Гавриил! — крикнул он, нажав кнопку. — Чинить карандаши!
Вошел заспанный Гавриил и унес поломанные карандаши с собой. Колышко взглянул на часы: было уже половина третьего. Но ему не хотелось спать. Старый проект смотрел на него скучной тяжеловесной грудой. Он пришел в отчаяние. Ему показалось на момент, что он сходит с ума. Это от переутомления.
Постарался взять себя в руки и стал детально разбирать карандашный рисунок. Сегодняшний оригинальный визит — не более как счастливый случай. Он должен был рано или поздно заметить сам внутреннее убожество замысла. Потерянный труд!
Он качал головой. Его руки чуть коснулся откатившийся карандаш из кучки, принесенной Гавриилом.
— Можешь спать, — приказал он ему.
Дверь закрылась. Опять он зашагал вдоль стола в одиночестве.
Или отказаться вовсе от конкурса?
Охватила усталость. Увидел на диване седло и выбросил его вместе со стеком за дверь.
Долго лежал и курил. Думал о том, что в его жизни нет близкого, чуткого человека. Представлял себе Сусанночку. В чем изменится его жизнь, когда он женится на ней? В его спальне прибавится еще одна кровать и ее гардероб. В коридорчике сундуки. И даже квартиру не надо будет менять. Гавриил будет ухаживать за ее горничной. В спальне будет пахнуть духами ландыш. Это ее любимые духи. Дешевые и неизящные. Вспомнились духи Веры Николаевны. Он спустил ноги с дивана и вновь вернулся мыслью к проекту.
Несомненно, он его переделает. Больше мужества! Да, и он должен признаться себе честно, что обязан этим только Вере Николаевне. Вернее — ее тонкому вкусу. Она, конечно, уронила свое замечание невзначай.
Но и это было не так. Несомненно, она любит его. Она сделала это намеренно. В ее глазах столько тревоги и заботы. Она странная женщина. Почему она подошла к нему так оскорбительно просто, если любит, если действительно он что-то значит для нее? Как странно все же…
Но эта мысль его пугала. Он должен остаться верным Сусанночке. Даже в мыслях. Случайный женский чувственный порыв, несколько оброненных верных замечаний. За второе он ей признателен, за первое нет.
Он снова погрузился в чертеж. Окружил себя оригиналами.
Только когда пожелтел свет электрической лампы, он почувствовал, что наступил день.
В уверенных новых контурах перед ним на столе громоздился новый, почти детальный набросок конкурсного проекта. Он с трудом разогнул спину. Сердце колотилось неровно. Под глазами выступил пот.
Не раздеваясь, он заснул тут же, на диване, с папиросой в скрюченных пальцах, испытывая давно уже не пережитое блаженство настоящего творчества.

VII

Его разбудил Гавриил. Пришел с постройки казенный десятник Петр Трофимович.
Колышко с трудом вспомнил, что произошло. Гавриил принимался будить его несколько раз. Грузное его тело разомлело.
Вдруг его разбудила острая мысль: ‘Проект’.
Он сразу поднялся. Обрадовало сознание, что совершил самый трудный шаг. Василий Сергеевич будет поражен.
— Умываться мне, — заревел он, сладко зевая на Гавриила.
На столах был беспорядок. Но все это было уже позади. Конкурсный проект будет переделан заново. Всего какая-нибудь неделя, и можно будет переводить на кальку.
Он блаженно потягивался, чувствуя, как возвращается дневная бодрость.
В передней его встретил с поклоном Петр Трофимович:
— Работали всю ночь?
Он уважал Колышко.
— Хлеба даром не едим, — ответил Колышко и расспросил его вчерне о постройке.
Немного кружилась голова. Не набрал ли он работы свыше сил? Уже два года, как он собирается вырваться куда-нибудь поехать, отдохнуть. Хотя бы на две недели на взморье. Поденщик и раб.
Но над всеми мыслями и заботами радостно пульсировало в висках и груди: ‘Проект! Проект!’
Он весело подмигнул Петру Трофимовичу.
Тот сказал улыбаясь:
— Да-с.
Освеженный, он вернулся в кабинет.
Здесь у чертежного стола с грубо сорванной калькой стоял Василий Сергеевич, воздев руки в коленкоровых нарукавниках. Лицо его выражало ужас.
— Да вы с ума сошли, мое сокровище! — сказал он. — Это, значит, я даром переводил вам на кальку орнаменты портала? Поздравляю вас со светлым праздником. Ищите себе в таком случае какого-нибудь мальчишку!
Он побагровел. Колышко сорвал со стола карандашный набросок нового проекта. Но тот не хотел даже посмотреть.
— Какое мне дело?
Он махнул рукой с пенсне.
— Какого черта! Вы не спите по ночам, а потом гоняете меня на экспертизу. Я буду требовать с вас прогонных. Я вчера вынужден был обедать на постоялом дворе при станции. Покорнейше вас благодарю.
Колышко продолжал держать перед ним набросок, улыбаясь.
— Что такое? — сказал старик. — Не хочу смотреть.
Вдруг что-то привлекло его внимание. Он вскинул пенсне.
— Чепуха! — сказал он. — Ни на что не похоже.
Колышко смеялся.
— Конечно, чепуха! — кричал Василий Сергеевич, щелкая пальцами по бумаге и брызжа слюной. — Неизвестно куда и зачем… Это что означает?
Лицо его, однако, смягчилось. Колышко тревожно перевел дыхание. Он верил суждениям своего помощника.
Надолго водворилось молчание. Наморщив лоб, Василий Сергеевич вырвал у патрона чертеж из рук.
— Я ничего не вижу.
Он озабоченно расстелил его перед собою. Гавриил постучал снаружи в дверь. Но оба даже не пошевелились. Наконец старик повернул серьезное и спокойное лицо.
— Значит, придется все перерабатывать вновь.
Колышко всматривался в выражение его глаз. Но это уже было лицо не наймита, а верного товарища и сотрудника.
— Проектец ничего себе, — сказал он. — Во всяком случае, лучше прежнего.
Он ткнул пальцем в разорванную кальку, перенося свое раздражение на старый проект.
— Как вас угораздило?
Он сделал совершенно круглые глаза, и маленькие рыжеватые брови ушли у него к волосам.
Колышко почувствовал усталость.
— Набрали вы работы выше зубов, — ворчал Василий Сергеевич. — Теперь одно остается: сидеть по ночам. Возьмите второго помощника.
Но Колышко прекрасно знал, что взять второго помощника он все равно не позволит.
Гавриил осторожно постучал в дверь еще раз. Ему опять не ответили. Нагнувшись над рисунком, они еще долго обсуждали подробности нового проекта.
— Откуда это на вас накатило? — спрашивал старик.
Он теперь довольно смеялся. Старый проект сделался для него мишенью для острот. Над этой колодой они просидели около месяца. Кажется, не было ни одного стиля, который они не ограбили бы для него самым разбойничьим образом.
Вдруг его охватило малодушие.
— А все-таки не оставить ли?
Он чесал затылок, стараясь открыть в старом проекте его достоинства. Потом пробурчал:
— Дело ваше.
И пошел своею медленной походкой вон из комнаты.

VIII

…С утра одолели телефонные звонки. Среди первых позвонила Сусанночка.
— Я сегодня исповедуюсь, Нил, — сказала она. — Сейчас пойду исповедоваться. Ты прости меня. Ты злой. Тебя нельзя было бы прощать, а не то что еще у тебя просить прощения. Ты даже не поцеловал меня вчера на прощанье. Все равно прости! Так и быть, Бог с тобой.
Она помолчала. Ему сделалось скучно, но не захотелось ее торопить. Она продолжала:
— Мне весь вчерашний вечер было, не знаю почему, ужасно тяжело. Мне вдруг показалось, что я тебя потеряю. Я злая и глупая, и ты найдешь себе умную и добрую. Но только все равно тебя никто не будет любить, как я.
В ее голосе было много цельной, наивной искренности. Колышко не сомневался, что это так и есть. Но она вся такая тоскливая и равнодушная. Даже чулки носит обыкновенно черные шерстяные. Обувь у нее тоже простая, купленная в посредственном магазине. Она будет неподвижной, рано отяжелевшей женщиной. Впрочем, ведь он всегда так занят. Неважно.
— Ты меня никогда не бросишь, Нил? — спрашивала она.
Чувствуя за собой неопределенную вину, он сказал:
— Что за вздорный вопрос?
Она довольно засмеялась.
— Ну, смотри! Прощай, мой злой. Ау!
— Ау! — ответил он ей в тон.
На их телефонном языке это означало, что они не забывают друг о друге.
Василий Сергеевич вошел с довольным лицом. Коротким носом он нюхал пространство. Был час завтрака, и чертежники, четверо молодых учеников Училища живописи, ваяния и зодчества, пили чай. Это было законным десятиминутным перерывом в работе.
Колышко, довольный вчерашним вечером, не прочь был поболтать.
— Ну, а что женщина в лиловом? — спросил Василий Сергеевич.
— Женщина в лиловом и есть женщина в лиловом.
Колышко был неприятен этот вопрос. Но Василий Сергеевич вдруг засмеялся и полез в боковой карман. Оттуда он вытащил черную дамскую перчатку, не спеша расправил ее и положил на стол.
— Вот! — сказал он. — Как это вам нравится? Если, мое сокровище, порядочная дама оставляет вам на память перчатку, ее надо прятать в стол, а не бросать повсюду.
Старик ехидно шипел, показывая два зуба. Колышко покраснел и взял перчатку. От нее повеяло знакомым ароматом. Это было так реально, что он внезапно представил себе Веру Николаевну в черном платьице, удивленную, как девочка, держащую стек. Потом в передней, когда она уходила, с сияющими глазами.
‘Перчатку она забыла нарочно, — решил он. — Она определенно желает оставить в моей жизни какой-то след. И уже оставила’.
На этот раз с раздражением он подумал о новом проекте. Было чувство половинчатости, неудобства. Успев сказать с ним всего несколько слов, эта женщина уже вошла в его жизнь раздражающим углом. Он бы хотел вообще ее больше не знать, не видеть. Она возбуждала в нем чувство, похожее на необъяснимый страх. В самом деле: она появилась совершенно неожиданно и притом нелепым путем. Она делала явные несообразности, и вместе с тем он не мог освободиться от мысли, что она действительно что-то может значить в его жизни. И именно потому, когда она уходила, они не сказали друг другу ни слова. Он сейчас поймал себя на этом воспоминании. Она застегивала манто с такой спокойной уверенностью, как будто все шло именно так, как она ожидала и как было нужно.
Самое лучшее было бы отослать перчатку с Гавриилом к ней на дом. Но ему не хотелось обнаруживать перед Василием Сергеевичем, что он знает адрес г-жи Симсон.
Пошутив, он сказал:
— Да, в самом деле, такие вещи прячутся в стол.
Он запер перчатку и почувствовал, что сделал глупость. Василий Сергеевич грубо хохотал. Под конец начал даже кашлять. Колышко вспомнил, что надо ехать. Слишком веселое настроение помощника ему не нравилось также по другой причине: третий месяц после минувшего запоя приходил к концу, и можно было от него ожидать алкогольных эксцессов.
Он внимательно рассматривал лицо старика. Глаза его были чуть красны.
— Отчего вы не завтракаете? — спросил он подозрительно помощника.
Василий Сергеевич недовольно встал. Он не любил этих интимных вопросов. Кому какое дело, завтракает он или нет? Он должен исполнять свою работу, и только. Нанялся — продался.
Ворча, он ушел.

IX

Вернувшись в начале пятого часа, Колышко с досадой убедился, что не ошибся в своем предположении о помощнике. Из чертежной доносился возбужденный голос старика. Громко хихикали чертежники. Веселая компания почему-то не хотела расходиться, хотя стрелка уже показывала лишних десять минут.
Колышко прислушался. Гавриил начал что-то шептать. Но Колышко остановил его знаком Василий Сергеевич говорил:
— А вы говорите, что сознаете свою ошибку. За сознание половина вины.
Он грубо рассмеялся.
— Однако факт фактом. Я много знаю, но я молчу. Я знаю гораздо больше, чем это может показаться. Вы судите об архитектурных проектах. Но вы забыли вашу перчатку. Почему? Где? Вы желаете строить винокуренный завод? Загородную виллу? Католическую каплицу? Почему вы забываете ваши перчатки? Мы от вас не слыхали еще ни слова.
Чертежники хохотали.
— Я ничего не собираюсь строить, — сказал странно-знакомый женский голос.
Колышко узнал Веру Николаевну.
— Да, это она-с, — ответил Гавриил шепотом на его удивленный взгляд. — Она заехала за перчаткой, а Василий Сергеевич приказали им дожидаться вас.
Голос Веры Николаевны говорил:
— Разве нельзя забыть перчатки?
— А вы думали можно?
Взбешенный его пьяною грубостью, Колышко вбежал в чертежную.
На узеньком черном диване сидела Вера Николаевна. Она сидела спокойно, чуть заметно улыбаясь, но было в ней что-то жалкое, не вяжущееся с ее узенькой прямой фигуркой и весело закинутой головой. Она точно говорила, ‘Я делаю это сознательно. Я слишком презираю этих людишек, чтобы их стесняться’.
Именно это приводило в ярость Василия Сергеевича. Несомненно так же, он был уже ‘готов’.
— Перчаточку пожалуйте, — говорил Василий Сергеевич с красными слезящимися глазами, идя навстречу Колышко.
Чертежники пригнулись затылками. Они позорно покинули Василия Сергеевича, и только чернели их куртки и белые воротнички.
Вера Николаевна встала с диванчика и умоляюще посмотрела на Колышко. Руки она держала прижатыми к груди и в ее лице и в растерянности глаз мелькнуло опять знакомое, детское.
— Я так виновата, — сказала она, потом весело протянула руку. — Я побеспокоила вас.
Ее выдавали радость и трепет, сквозивший и в легком дрожании esprit, и в задержанном дыхании, и в легком быстром движении складок шелкового лилового манто. Он чувствовал, что она не видит в комнате ничего, кроме его лица. На мгновение проползло гадкое молчание: это слушали пригнувшиеся затылки. Василий Сергеевич наблюдал, подойдя вплотную и расставив кривые ноги.
Колышко покраснел. Его бесило хамство сотрудников. Почему Василий Сергеевич не проводил ее в приемную? Он с молчаливым упреком поцеловал у нее руку. Пальцы были влажны и холодны, как льдинки, и дрожали.
— Я не имел возможности вам отослать, — сказал он, — забывши ваш адрес.
— Проезд Никитского бульвара, дом два, — сказал нахально Василий Сергеевич.
Обиженный невниманием патрона, он готовился сказать какую-нибудь дерзость. Колышко поспешно увел Веру Николаевну в кабинет.
— Ради бога, не гневайтесь, — попросила она.
Он гремел ключами у ящика письменного стола и холодно сказал:
— Пожалуйста. Я к вашим услугам.
И то, что ее вчерашнее посещение перестало быть тайной, и то, что он слишком очевидно солгал, говоря, что не помнит ее адреса, сейчас только бесило его. Неужели можно настолько себя не уважать? Сидеть в обществе хихикающих чертежников, подвергать себя издевательствам старика-пьянчужки! Сердито и нетерпеливо передергивая плечами, он, впрочем, чувствовал наступление припадка жалости. В этих случаях надо действовать решительно. Но в чувство жалости вплеталась глупая мужская гордость: он никогда не думал, что может вызвать к себе такое страстное влечение!
С легким поклоном он подал ей перчатку, рассматривая кончики лаковых ботинок Веры Николаевны. Она сидела на диване. Он молча сел против нее.
— Вы сегодня много работали? — спросила она.
— Как всегда.
Это было грубо так отвечать. Тем более, что он чувствовал себя ее должником. Она хотела сделаться необходимой для него. Но ей не были нужны ни его искусство, ни его труд. Все это было побочное. В конечном результате — льстивое и даже не особенно тонкое притворство. Ей был нужен только он сам…
Раздражаясь, он думал: ‘Я воспользовался ее советом. Это вышло случайно. Я ей благодарен. Но это же не имеет отношения’.
— Я люблю ваш кабинет, — сказала она. — В нем хорошо пахнет фантазией… Ну!
Она встала с дивана. Звонко стукнули ее каблучки.
— Вы мне простите мою бестактность?
Это уже была прежняя, немного чопорная и знающая себе цену светская женщина. Она даже позволяла себе немного забавляться его смущением. Небрежно протянутая рука, и, стуча каблучками, она направилась к двери.
— Какая чудная дверь, — сказала она, — за нею чувствуешь себя точно затворенною от всего мира.
Через мгновение она ушла. От нее остался в передней легкий аромат ее тусклых, немного неприятных духов, тихое ‘до свиданья’ (она определенно надеялась увидеть его опять) и раздражавший его блеск ее глаз.
‘Она считает нас всех здесь стоящими на слишком низкой ступени, чтобы чувствовать себя скомпрометированной’, — наконец решил он и, нарочно громко позвав Гавриила, приказал:
— Этой дамы больше ни под каким видом не принимать. Ты понял?
…В густые сумерки его, задремавшего на диване, разбудил телефон. Он сначала не хотел подойти. Но потом с нежностью подумал, что это может быть Сусанночка.
Действительно, это была она. Она ему сказала:
— Поздравь меня, я исповедовалась. Теперь я без грехов. Я так искренно каялась во всех моих ошибках и заблуждениях. Я даже плакала сегодня на исповеди. Мне хотелось быть чистой-чистой, как только что выстиранное и выглаженное белье.
Она засмеялась.
— И у меня сейчас невыразимо блаженное настроение. Нагрешить я еще не успела и изо всех сил стараюсь быть доброй и гоню даже дурные мысли. Распорола кремовое платье и сейчас буду стучать на машинке: стук! стук! стук! Это самое верное средство, чтобы не согрешить. Зинка тоже заперлась у себя в комнате. Она злючка (тьфу! тьфу! тьфу! — вот уже и согрешила), но это же правда: если бы она не заперлась, она бы уже успела тысячу раз со всеми перессориться. Нет, я лучше сяду поскорее за шитье. Ау, Нил!
— Ау! — сказал он весело.
Ее наивная, несложная душа освежающе коснулась его чувств. Он положил трубку.
Потом вспомнил, что надо завтра с утра послать ей цветы, позвонил в садоводство и заказал корзину ландышей.

X

На другой день, около полудня, он заехал к Сусанночке. Обе сестры принимали поздравления.
— Мы с Зинкой уже поругались, — громко крикнула Сусанночка. — Завтра Биорги празднуют серебряную свадьбу, и мы не знаем, что им подарить. Зинка хочет подарить портрет Бетховена в хорошей раме, и выйдет, что Бетховен празднует свою серебряную свадьбу. Неправда ли, это чепуха?
Зина равнодушно курила, глядя неподвижными глазами на Колышко. Она была умна, некрасива и презирала, хотя любила, сестру…
— Отчего же, это недурно, — сказал Колышко.
Сусанночка надулась и замолчала. Но ей все-таки хотелось сказать, что бы она подарила Биоргам.
— По-моему, надо подарить очень хороший чайный сервиз. Какой-нибудь особенный, парадный, чтобы его можно было подавать раз в год по торжественным дням.
Зина вынула папиросу из крупных зубов, которыми она ее прикусывала, и коротко и оглушительно захохотала.
— Постыдилась бы курить сейчас же после причастия, — сказала ей Сусанночка.
На минутку заехала мадам Биорг. Она звучно расцеловалась с сестрами и заговорила низким басовым голосом, похожим на звуки большой оркестровой трубы. Говорила она немного в нос, и голос ее отдавался по всему дому.
— Ах, дети мои, — говорила она, — нет никакого особенного счастья дожить до серебряной свадьбы. Во-первых, это уже верный диплом на звание старухи. Во-вторых, невольно оглядываешься на прожитую жизнь. Правда, я не могу особенно пожаловаться на Матвея: он мне не изменял, не кутил, не пьянствовал, в карты играл по маленькой, вообще был благоразумен, и это было немного скучно. Вообще, жизнь, что называется, незаметно проскочила. У других были драмы, трагедии, разводы, разъезды, а у нас постройка молочной фермы, покупка и продажа двух имений, образцовое пчеловодство…
Она громко хохотала на весь дом, точно била в барабан.
— Странно, а что же нужно еще? — искренно удивилась Сусанночка.
Она с таким недоумением и даже испугом подняла брови, что Зина и мадам Биорг засмеялись враз. Лицо Сусанночки сделалось розовым от обиды. Мадам Биорг спохватилась.
— A propos, дети мои, — сказала она, — завтра у нас никаких приглашений не будет. Свой интимный круг. Ну конечно, вас троих я не считаю за посторонних. Ах, эта ужасная мадам Симсон!
Она лукаво прищурилась на Колышко.
— От нее нет никакой возможности избавиться.
Сусанночка перехватила взгляд.
— При чем здесь Нил? — спросила она.
Мадам Биорг хохотала.
— Почем я знаю? Она всюду появляется, как бледная тень, где бывает архитектор Колышко. На всех закладках и освящениях зданий. Говорят, она заказала Нилу Григорьевичу проект какой-то необыкновенной виллы.
— Ничего подобного, — сказал тот.
— Ты с ней знаком? — спросила Сусанночка.
— Да, немного.
Он конфузился.
— Что это значит, Нил? Но ты мне все потом расскажешь подробно.
— Я могу рассказать и сейчас, — сказал он. — Просто меня преследует эта госпожа. Является ко мне на квартиру.
— Зачем, Нил?
Он затруднялся, как сказать.
— Как будто у нее действительно какие-то архитектурные проекты.
— Как будто! — грубо сказала Сусанночка. — Я прошу больше ее не принимать.
Все три женщины внимательно изучали его лицо. Он терялся больше и больше.
Сусанночка сказала мадам Биорг:
— Если эта особа заявится завтра к вам, то я уйду.
— Но, моя милая, не могу же я ее насильно выгнать.
— Вы можете ее не принимать.
— Вы разве не знаете, что Матвей еще со смерти ее отца управляет ее имениями? Кстати, — продолжала она, обращаясь к Колышко, — мы уже почти обставили наш деревенский дом. Ах, я вам так благодарна за то, что вы сделали большое окно на озеро. Сейчас еще лед, но уже кое-где сделались черные полыньи. Это будет очаровательный вид, когда все стает. Мы скоро туда поедем на один день.
— Возьмите меня с собой, — попросила Сусанночка.
— Ну, конечно, дорогая. Ведь и Нила Григорьевича мы просим.
Он дал согласие наклонением головы и встал, прощаясь. Ему хотелось под каким-нибудь предлогом не быть завтра у Биоргов, раз там будет Вера Николаевна.
— Я заранее извиняюсь, — сказал он, — если не попаду завтра на ваше семейное торжество. Прошу передать мое поздравление Матвею Осиповичу.
— Это — бегство, — сказала Зина, равнодушно глядя перед собой.
Сусанночка некрасиво побледнела.
— Я требую, чтобы ты был, — сказала она, — я тоже хочу ее видеть.
— Хорошо, — сказал он, прощаясь.
Уходя, уже в передней, он поймал себя на странном любопытстве увидеть завтра Веру Николаевну.
‘Неужели я так тщеславен?’ — подумал он.
Эта женщина из-за него явно себя компрометировала. Она была не похожа на психопатку. Она просто и уверенно шла к своей цели. Может быть, она думала обезоружить его своею покорностью? Правда, она не слишком уважала его и в этом была ее главная ошибка. Ей не следовало задевать его самолюбия.
Он решил, что встретить завтра Веру Николаевну у Биоргов ему будет безразлично, и успокоился.

XI

Дом Биоргов был похож на большой склад случайной мебели. Вещи сюда беспрерывно въезжали и потом отсюда выезжали. И было смешно-известно, что этот широкий диван из красного дерева с длинным сиденьем, похожий на двуспальную кровать, стоит триста пятьдесят рублей. А Матвей купил его у разорившейся помещицы княжны Поддубной за девяносто. Можно было спросить, сколько стоит вот этот стул, кресло, часы. Биорг беспрестанно свои вещи менял и продавал. Многие из них были замечательны, как, например, старинные клавесины с глухим, тусклым звуком, узкие длинные гусли епископа Феофана, известного затворника, похожие на гроб, в котором натянуты струны, несколько замечательных портретов кисти художника Боровиковского, в особенности один — ‘Дама с мушкой’, который Биорг оценивал в пять тысяч рублей.
По случаю торжества был заведен старинный орган, в котором западало несколько дудок. С треском кастаньет и с неприятными паузами он играл старинные марши ‘Мальбрук в поход собрался’, ‘Гром победы раздавайся’ и гимн ‘Коль славен’. Большой белый попугай с желтым хохолком неистово кричал каждый раз, когда заводили орган.
Во всех комнатах был такой же разнокалиберный говор и движение. Несмотря на семейный характер торжества, сюда набралось много неопределенных девиц с пожирающими глазами, манерных, скучных и враждебно настроенных.
Мужчины, нерусского типа, в длинных сюртуках, разговаривали о посевах, ковке лошадей и ценах на лес. Наемный официант в нитяных белых перчатках разносил чай с многочисленными сортами варенья. В столовой два других официанта, выгружая из старинных горок запасы хрусталя и серебра, поспешно сервировали стол. Откуда-то распространялся раздражающий запах печеного сдобного теста.
Толсторумяная горничная доложила о приходе госпожи Симсон.
— Пойдем, — сказала Сусанночка Колышко и, взяв его за руку, усадила рядом с собою за небольшой столик, крытый стеклом, под которым, точно в гербарии, на шелковом, сильно полинявшем желтом поле лежали искусно засушенные цветы, теперь черные, потерявшие окраску.
— Не правда ли, как красиво? — нервно спрашивала она Колышко.
Вера Николаевна вошла, чуть согнувшись, осторожным жестом прижимая к верхней части груди тонкие обтянутые пальцы, сложенные вместе. Она была в знакомом Колышко белом кружевном платье. Глаза ее лукаво-колко смеялись, быстро отыскивая хозяйку. Очевидно, она не рассчитывала, что ее появление здесь доставит всем особенное удовольствие.
Найдя хозяйку, она направилась к ней быстрыми шагами. Обе дамы на момент впились друг в друга поцелуями. Среди наступившего в комнате молчания раздались их лицемерные восклицания. Покончив с хозяйкой, Вера Николаевна кивнула издали гостям с видом человека, намеревающегося не отходить от хозяйки. Но вдруг она заметила Колышко. Он с испугом следил за ней и видел, как она всего на один момент замерла. Ее лицо наклонилось еще ниже, так что он различал только шапку темно-бронзовых волос и кончик острого профиля. Она точно хотела спрятать лицо в маленький букет фиалок, по обыкновению приколотый на груди. Может быть, ей было тяжело видеть его вместе с Сусанночкой, которая смотрела на нее гневно и вызывающе.
Ему сделалось жаль ее. В нескольких углах шептались. У хозяйки был фальшиво-радушный вид. И даже складочки кружевного платья на момент у нее растерянно обвисли. Может быть, она в это мгновение пожалела, что пришла.
Вдруг она повернула голову в сторону Колышко, скользнула большими синими глазами с тонкой улыбкой губ по Сусанночке и пошла навстречу к нему.
Он неловко поднялся. Как всегда, она желала видеть только его одного. Ее глаза просили у него прощения. Губы, решительно сложенные, говорили: ‘Не бойся: я не причиню тебе неприятности’.
Сухо поцеловав ей руку, он сказал, указывая на Сусанночку:
— Моя невеста.
Он никому раньше не представлял Сусанночку таким образом. Это вышло жестоко и бестактно. Вера Николаевна с иронией взглянула на Сусанночку.
‘О, эта не страшна’, — сказали ему ее смеющиеся глаза.
Сусанночка не протянула руки и даже не встала. Она чуть кивнула вбок высоко поднятой головой. Все это произошло мгновенно. Вера Николаевна чуть пригнулась еще ниже, весело рассмеялась в глаза Сусанночке и, быстро повернувшись, отошла. Выручила хозяйка.
— Стол накрыт, — провозгласила она и взяла Сусанночку под руку.
— Дорогая моя, можно ли так? — шептала она ей укоризненно.
— Оставьте меня, — вырывалась от нее Сусанночка, — я не хочу оставаться с ней в одной комнате.
— Ты была невежлива, — сказал Колышко, раздраженный.
— В таком случае пойди и целуйся с ней, а я уйду… Нет, я останусь.
— Дорогая, вы не правы, — трубила мадам Биорг, растерянно улыбаясь на все стороны. — Что я могу поделать, если она сама вторгается в мой дом. Но ведь я же хозяйка. Милая, вы должны это понимать.
Она звонко чмокнула ее в щеку и тотчас же пошла к Вере Николаевне.
Обе они пошли вперед.
— Нет, право же, она забавная, — услышал Колышко слова Веры Николаевны в дверях.
— Если ты скажешь с нею хоть слово, — говорила Сусанночка, близко глядя круглыми, выпученными, темными глазами в лицо Колышко, — я не посмотрю ни на что и порву с тобой. Ты назначаешь ей у себя свидание, а потом приходишь и обнимаешь меня. Ты это до сих пор скрывал от меня. Я видела по ее лицу, что у вас тесная дружба. Пойдем и за столом ты будешь сидеть рядом со мной.
В комнате оставались только они одни. Из двери к ним спешила мадам Биорг.
— Господа, — говорила она, подведя руки под жирный большой подбородок, — но ведь вы же должны понять, что Матвей управляет ее имениями, иначе разве я пустила бы к себе на порог эту нахалку, которая является без приглашения?
В дверях появилась горничная.
— Барыня, вам принесли от госпожи Симсон цветы.
Двое субъектов вносили огромную корзину сирени, темно-синих гиацинтов и еще каких-то лиловых цветов, всю увитую яркими шелковыми лиловыми лентами. Сусанночка теребила носовой платок. В первый раз за все время знакомства она была сейчас скорее противна Колышко.
…За столом среди женской половины общества преобладало насторожившееся молчание. Громко говорили мужчины. Можно было подумать, что это заседание сельскохозяйственного общества. Хозяйка старалась поддерживать общий разговор. Она восхваляла свой новый деревенский дом. Не всякий имеет возможность строиться по планам архитектора Колышко. Этот дом представляет из себя нечто вроде большой финляндской мызы. На будущей неделе, в четверг, они проведут там целый день, и только, к сожалению, нельзя остаться переночевать, потому что там нет постельного белья. Колышко увидит, с каким вкусом подобрана мебель. Там нет ничего излишнего. Она сама приобрела вещи в финляндском магазине. Всюду преобладает снаружи красный, а внутри белый цвет.
— В самом деле? — спросил звонкий голос Веры Николаевны.
Смеясь и вздрагивая худенькими плечами, она смотрела исподлобья, нагнувшись над тарелкой.
— Вы должны непременно меня взять с собою.
Биорг густо откашлялся. Можно было подумать, что ему что-то попало в горло.
— Матвей, — спросила его через стол жена, — рессоры у коляски выдержат по этой дороге троих седоков?…
— С трудом, — сказал Биорг.
Лицо его сделалось озабоченным. Он все еще никак не мог справиться с горлом.
— Нет-нет, — говорила Вера Николаевна, — я поеду.
Это уже был совершенный скандал. Колышко ловил на себе насмешливые взгляды.
— Вы не забыли, что пригласили меня? — спросила вызывающе Сусанночка.
Губы ее подергивались.
— Все, все уедем, — говорила хозяйка, — пожалуйста, господа, не волнуйтесь.
Колышко сказал:
— Да, но вопрос, буду ли в состоянии я поехать.
Биорги обменялись выразительным взглядом. Хозяин сказал:
— Мы перенесем нашу поездку на тот день, когда вы будете свободны.
Вера Николаевна громко смеялась. Она вела себя как расшалившаяся девочка. Глазами она просила у Колышко прощения: да, она ведет себя бестактно, но это только для него. Почему он ее отталкивает? Зачем он такой колючий и жеманный? Она влюблена в него просто и откровенно. Она не хочет никого решительно стесняться, она бросает вызов им всем, и в том числе и ему. Он за что-то дуется на нее, но тогда он пусть скажет, каких еще надобно ему жертв с ее стороны. Может быть, он хочет, чтобы она поцеловала ему руку при всех? Хорошо, она поцелует.
Ее красноречивые взгляды вызывают кое-где откровенный смех. Колышко кажется, что голоса доходят до него откуда-то издали. Почему-то он вспоминает, как она провела вечер у него в кабинете. Он мог бы ее уложить на диван и целовать. И она бы долго и радостно смеялась. У нее есть ум, темперамент, внешность. Она для него притягательнее всех женщин и девушек, сидящих здесь, а он почему-то, в самом деле, дуется на нее и торгуется сам с собой. Он должен казаться ей неотесанным и смешным. У него такой вид, точно он боится ее.
Вдруг он почувствовал острую боль в коленке. Это ущипнула его Сусанночка.
— Если ты будешь смотреть… туда, я устрою тебе скандал, — услышал он ее хриплый голос.
Лицо ее готовилось заплакать.
Раздраженный, он вскочил и, подойдя к хозяйке, поцеловал ей руку.
— Я извиняюсь, но я должен спешить, — пробормотал он неясно.
На него глядели с состраданием. Пожавши руку хозяину и неловко сделав общий поклон, он торопливо выбежал, не зная, куда спрятать руки.
В передней, всовывая руки в рукава пальто, он говорил себе, стараясь сдерживать мучительное колыхание сердца и задыхаясь: ‘Довольно, не хочу. Она глупа, как пробка’.

XII

— Сусанна Ивановна вам звонили несколько раз по телефону, — доложил Гавриил.
Тотчас же прозвонил телефон. Это, наверное, опять она.
— Кто говорит? — спросил он, намереваясь говорить с нею, если это она, строго, без уступок. Она должна научиться вести себя прилично, когда бывает в обществе вместе с ним.
— Это я, Нил, — сказал жалобный голос Сусанночки. — Я не оправдываюсь, я виновата, но ты все-таки не сердись на меня, потому что я тебя люблю.
У него был слишком мягкий характер: он не мог больше сердиться, слыша ее голос, покорный и прежний.
— Ты вела себя невозможно, — сказал он, — я отказываюсь вместе с тобою бывать в обществе.
— Прости меня, Нил.
Он решил ее наказать.
— Да, но где гарантия того, что это не повторится в другой раз? Например, когда мы поедем вместе с Верой Николаевной в Ульевку?
— Я не желаю, чтобы она ехала. Я этого не допущу. Слышишь, Нил?
Он бросил телефонную трубку. Это вышло непроизвольно, и он сам испугался своего движения.
‘Нет, — говорил он себе, — я больше не хочу. Это ужасно. Она ведет себя как горничная’.
Телефон позвонил опять. Он не подошел. Телефон звонил беспрерывно. Он снял и бросил трубку. Лежа на столе, она характерно пощелкивала это пыталась говорить Сусанночка.
‘Разрыв? — спрашивал себя Колышко, и отвечал себе: ‘Конечно, разрыв. Довольно’.
Он пытался сосредоточиться на деле. Но трубка щелкала.
Василий Сергеевич сегодня на занятия не явился. Вероятно, опять попал на Хитровку. Его золотые часы лежали на письменном столе: это он сам вчера снял и положил их сюда, сознавая за собой слабость. Надо было поехать и разыскать его. Но сейчас была только злоба.
‘Пусть, — думал он, — съезжу завтра или послезавтра. Это будет для него хороший урок’.
Василия Сергеевича он обыкновенно находил на Хитровом в ночлежном доме ‘Кулаковка’, избитого или полураздетого, в так называемой ‘сменке’ (лохмотьях). Каким-то чудом на нем сохранялись его дымчатые очки: по ним он его и находил Барина в темных очках знала вся ‘Кулаковка’. Приходилось его выкупать, одевать во вновь привезенное свежее платье.
Колышко повесил трубку на место и велел Гавриилу записывать, кто будет звонить. Он решил отправиться на постройку. Пока он одевался в передней, телефон продолжал беспрерывно звонить. Колышко чувствовал облегчение и даже радость. Он удивлялся себе, как мог так долго возиться с Сусанночкой. Как счастливо она обнаружила свой характер! Нет, нет, теперь уже ни за что. Он знал, что вечером поедет к Ядвиге. Жизнь приобрела для него внезапную простоту. Он должен жить один. Деловой человек должен научиться обходиться без постоянной женщины. Весь день у него сегодня разбит. С тоской он подумал о проекте на конкурс. Благодаря телефону, он чувствовал себя арестованным в собственной квартире. Снять где-нибудь комнату, положить в ней бумагу и тут и работать, чтобы никто не знал, не видел.
Уже совсем в сумерки он вернулся домой. В передней пахло острыми духами.
— А вас дожидаются Зинаида Ивановна, — сказал Гавриил.
— Давно?
— Да будет уже часа два.
По телефону звонили из целого ряда учреждений. Нет, решительно он не может так запускать своих дел. Что нужно от него этой женщине?
Спокойный и трезвый, он вошел в гостиную, где дожидалась Зина. Глаза ее были, как всегда, неподвижны, и лицо деревянно:
— Вы что, хотите свести ее с ума? — сказала она.
Ему была смешна эта элементарная форма разговора. Он брезгливо усмехнулся:
— Не запугаете. Сусанна Ивановна сама этого желает.
— ‘Ивановна’. Скажите, как строго. Шутки в сторону. Она не переставая сидит и плачет. Позвоните ей и скажите, что все это вздор. Я вас прошу.
‘Она его просит’. Можно подумать, что он существует специально для удовольствия этих дам.
— Нет, я не буду звонить, — сказал он, — я вообще… вообще, я разрываю с Сусанной Ивановной.
Его охватил восторг бешенства.
— Я это твердо обдумал. Все разговоры по этому поводу будут бесполезны.
Он ненавидел сейчас эту сидевшую перед ним старую девушку. Ее неприятное, эгоистическое лицо, спокойные злые глаза, ее путаный кружевной костюм, со многими оборками и воротниками, в котором она походила на капусту, ее отвратительные резкие духи. Он удивлялся, как был долго с ними обеими знаком. Неужели он не заслуживал лучших женщин? Нельзя, даже деловому человеку, безнаказанно пренебрегать этой стороною жизни.
Зина положила ногу на ногу, вынула маленький серебряный портсигар с монограммой и не торопясь закурила. Он отвернулся к окну, давая этим понять, что считает ее визит оконченным.
— Это сумасбродство, — сказала она. — Я не могу передать такого ответа Сусанночке. Вы должны помнить, что ради вас она разошлась со своим мужем.
— Ради меня?
Его смешила эта дурно сфабрикованная ложь. Неужели он в самом деле так прост, или это только они способны его считать за дурака?
— Я считаю наш разговор оконченным, — повторил он.
Ему хотелось попросить ее уйти, но было неприятно быть грубым. Он молча смотрел в окно, она курила. Наконец она сказала подчеркнуто-спокойным голосом:
— Я взяла у нее из рук стакан с опиумом.
Он откровенно рассмеялся:
— Пожалуйста.
На этот раз молчание водворилось надолго. Когда же она уйдет? Он услышал звуки перелистываемой книги. Обернувшись, он увидел, что она читает.
— Вы извините, — сказал он, дрожа, — я должен уехать.
— Что такое? — спросила она.
— Я спрашиваю, долго ли продлится ваш визит?
Она внимательно посмотрела на него.
— А по всей вероятности, довольно долго.
— Вам угодно глумиться надо мной?
— Я считаю, что вы невменяемы. Вы поднимаете скандал из-за пустяков. Скажите, наконец, чем Сусанночка заслужила такую кару? Что она приревновала вас к Симсон? Так у нее для этого были все основания.
— Какие? — спросил он и почувствовал, что лжет.
— Такие, что вы, несомненно, вели себя нечестно по отношению к Сусанночке. Если вы увлеклись другой женщиной, вы должны были это сказать ей честно и безбоязненно. Она проводит у вас вечера, вы ездите к ней.
— Вы убеждены, что я езжу к ней? — спросил он, чувствуя краску в лице.
Неужели Вера Николаевна рассказывала об этом у Биоргов?
— Ну положим, что вы даже к ней не ездите, а принимаете ее у себя.
Он почувствовал облегчение. Ему было приятно убедиться, что Вера Николаевна умеет быть скромной.
— Я считаю излишним оправдываться, — сказал он.
— Стыдно, Нил Григорьевич.
Она опять погрузилась в чтение.
Не желая продолжать этой нелепой сцены, он ушел в кабинет. У телефона стоял Гавриил, держа возле уха трубку.
— Они только что приехали, я сейчас передам им трубку, — сказал он. — Это Сусанна Ивановна.
Колышко взял трубку и приказал ему выйти.
— Боже мой, Нил, я тебя потеряла. Я не смею надеяться, что ты ко мне вернешься. Я этого заслужила. Мое солнце навсегда ушло из моей жизни. Я несчастна, Нил, потому что знаю, что недостойна тебя. Я ни о чем тебя не прошу. Я только хочу услышать твой милый голос. Ау, Нил! Отзовись твоей глупой Сусанночке, которая не успела освободиться от одних грехов, как уже погрязла на самое дно. Ты не хочешь отвечать, Нил? Может быть, ты опять бросил трубку? Ты научился быть со мной жестоким. Я тебя не упрекаю. Я сама заслужила все это. Я сварлива, зла, бестактна. Я не умела ценить тебя. Что я давала тебе? Ничего. Ты справедливо переменил меня на другую женщину. Да, я разглядела ее. Она в тысячу раз умнее и интереснее меня. На ней перчатки от Картье. Но любит ли она тебя так, как я? Будешь ли ты в ее жизни солнцем, как в моей? Нет, дорогой Нил, ты не будешь.
Он улыбнулся.
— Нил, ты слушаешь меня? Ау, Нил, ау! Нет, не слушает. А может быть, ты и слушаешь? Я ведь не знаю. Я сижу одинокая во всем мире. Я ничего не знаю. Может быть, я виновата, может быть, нет, но я почувствовала в ней своего смертельного врага.
Колышко молчал.
— Я знаю, — говорила Сусанна, — что Вера Николаевна отнимет тебя у меня. Почему? Не знаю. Она ловкая и сильная. Она найдет дорогу к твоему сердцу. А я уже ее потеряла. Как только она подошла к тебе, я сразу потеряла эту дорогу. Я это почувствовала, как только она вошла к Биоргам. Ты изменился, Нил, в лице. Мне стало страшно, мне захотелось кричать: ‘Уведите отсюда эту женщину, она закрывает от меня мое солнце’.
Колышко слышал, как она плакала.
— Нил, Нил, неужели это правда? Я покорюсь, Нил, я покорюсь всему, но я буду любить тебя вечно. Я не изменю тебе ни на час, ни на минуту. Я не забуду тебя. Каждое утро и каждый вечер я буду молиться, чтобы Бог спас тебя от этой женщины. О Нил, дорогой Нил, прощай, моя радость, мое счастье, моя единственная любовь, моя греза, моя мечта! Прощай, Нил, прощай, прощай!
Может быть, она сказала что-нибудь еще, но он осторожно положил трубку. Ему хотелось остаться одному со своими чувствами. В горле у него щекотали слезы. Конечно, она говорит под свежим впечатлением боли, но минута пройдет, и ее дурной, некультурный характер опять себя покажет. Все это хорошо, но это не прочно. Чувство раздражения не покидало его. Она должна быть наказана.
— Не пора ли кончить, Нил? — услышал он за спиной голос Зины.
Он молчал. Раньше он не думал, что способен на такую холодность и жестокость. Наконец он сказал:
— Это гадко… то, что сделала Сусанночка.
Он опять замолчал надолго. Конечно, она должна быть наказана. С чувством мстительного удовольствия он подумал о том, что она должна встретиться и примириться с Верой Николаевной. Впрочем, даже сейчас ему это казалось жестоким, но, повернувшись к Зине, он сказал:
— Прекрасно, раз вы настаиваете и обвиняете меня, то пусть будет так. Передайте Сусанночке, что в четверг мы поедем в Ульевку.
— А эта особа?
— До этой особы мне дела нет. Она меня не касается. Она может ехать или не ехать. Ее действиями я не намерен управлять.
— Это жестоко, Нил.
— К сожалению, это только тактично.
— Вы так думаете, Нил?
— Да, я так думаю.
Она протянула ему руку. Он нагнулся, чтобы поцеловать и почувствовать твердое пожатие ее руки. В этой девушке было много здравого смысла и умения отделять важное от неважного.
‘Что же, так будет во всех отношениях лучше, — подумал он. — Было бы смешно прятаться от Веры Николаевны. Все должно быть открыто и ясно. Да, несмотря на все, я продолжаю любить Сусанночку. Я охотно прощаю ей, но она должна быть наказана и научиться корректно себя держать’.
Вскоре она позвонила ему.
— Ау, Нил, ты?
— Ау! — сказал он строго, но примирительно. — Я.
Она помолчала, вероятно, вздохнула.
— Хорошо, — сказала она, — я согласна на все, что ты хочешь. Ты хочешь, чтобы я здоровалась с этой госпожой, — я буду здороваться. Я сделаю все. Боже, как я счастлива. Милый, милый Нил, не обращай внимания: я плачу сейчас от радости. Ах, как я счастлива! Когда же ты придешь? Может быть, сегодня вечером?
— Нет, я занят.
Ему было тяжело, что он пойдет к Ядвиге после ссоры с Сусанночкой.
‘Может быть, она могла бы прийти ко мне’? — спросил он себя.
Он испугался мысли, что это было бы возможно. Неужели она уже перестала для него быть тем, чем была?
— Нет-нет, я сегодня решительно не могу, — сказал он строго.
— Отчего?
— Нет-нет, я сегодня не могу, не могу. Всего хорошего. Я тороплюсь.
— Ну хорошо, — сказала она покорно.
И ему сделалось ее болезненно жаль, но по-особенному, по-новому, точно он не смел ее жалеть.
Положив трубку, он долго сидел, не зажигая огня. Ему было жаль, что из чувства к Сусанночке как будто навсегда ушло что-то тонкое, нежное, такое хрустальное.
Он приказал Гавриилу приготовить ванну и свежее белье и говорить всем по телефону, что его нет в Москве.
Собственно говоря, интимная сторона жизни вообще могла бы быть гораздо проще. С раздражением он подавил эту мысль.

XIII

Эти дни Колышко и Василий Сергеевич упорно сидели над конкурсным проектом. Василий Сергеевич, желтый, похудевший, одновременно злой и очень спокойный, в новой коричневой пиджачной паре, работал в кабинете Колышко. Это была не работа, а священнодействие. Обед и чай Гавриил подавал им прямо в кабинет. Впрочем Василий Сергеевич почти ничего не ел. Он пил крепкий чай и курил. Папиросы разных величин стояли тут же в больших коробках. Иногда в награду за хорошо исполненную деталь они выкуривали по гаване. Оба чертили без пиджаков. В комнате было сине от табачного дыма.
Иногда разгорался спор. Колышко склонен был всегда вносить крупные изменения во время работы. Василий Сергеевич был старовер. Он находил, что первый абрис всегда бывает самый верный. Карандашный набросок Колышко, созданный им в бессонную ночь, был им прикноплен к стене. Грубо и наскоро сделанный, он казался Василию Сергеевичу недосягаемым идеалом. С крупно наморщенным лбом и щетинистыми желтыми бровями, нахохлившись, он сидел против повешенного рисунка, беспрестанно на него взглядывая и стремясь воплотить его в приемлемые реальные формы. Иногда оба начинали кричать друг на друга Василий Сергеевич доказывал, что академия только портит людей. Он давал волю языку:
— Вас академии маринуют, — кричал он, стуча костяшкой согнутого пальца по чертежу. — В вас убивают там последние остатки творчества, отучают от всякой инициативы. Вашим профессорам никто не решается доверить мало-мальски приличной постройки. Сторонники коробочного стиля, бездарность на бездарности сидит, бездарностью погонят. Кто, как не вы, обесславили русский стиль? Благодаря кому, как не вам, стыдно ходить по Москве и Петрограду? Слыхали мы и о составах жюри. Если бы не эти жюри, вашими проектами, извините за выражение, вы знаете, что бы делали?
Глаза его наливались кровью. Он хохотал, показывая два зуба, третируя своего патрона, как бездарность.
Потом они мирились. Просиживали подолгу рядом, влюбленные в эскиз портала или в дерзкий набросок архитрава.
— Погибший вы человек, — говорил Василий Сергеевич, — а был талант, несомненно, был.
Однажды вздумала зайти Сусанночка с Зиной. Василий Сергеевич рассвирепел:
— Гоните, вы их к… Еще теперь не хватало баб!
Он свирепо вращал красными белками, пока Колышко надевал сюртук.
Сусанночка весело щебетала в гостиной. Ей было смешно, что портьеры не выбивались от пыли с прошлой осени. Она засовывала палец за спинку дивана и вынимала его серым. Гавриил, высокого роста, худой, мрачный, рябой, в белом переднике с желтыми пятнами, вызывал в ней судороги смеха. Зина должна была ее удерживать. Они сидели в шляпках, и от них пахло уличным движением, скучною праздностью и весною.
— Итак, в четверг? — спросила Сусанночка.
Она старалась сделать невозмутимое лицо, но глаза ее смотрели чересчур пытливо. Она постарела за эти дни. Глаза у нее были сухие, точно после долгих слез. В них было новое умоляющее выражение. Коротконогая, толстая Зина казалась еще неподвижнее, чем обыкновенно, и у Колышко было такое чувство, что он женится не на Сусанночке, а именно на Зине и что именно эта женщина собирается распоряжаться его судьбой.
Провожать их вышел и Василий Сергеевич. Коричневый пиджак был ему не совсем по плечу. Он старался быть галантным.
— Вы, mesdames, внесли очаровательное расстройство в наши нервы. От вас чересчур пахнет фиалками. Благодаря вашему любезному посещению я пролил тушь. Ей-богу! Теперь мы будем работать заново.
— Отчего вы всегда такой злой? — спрашивала Сусанночка.
— Злой не я, — говорил он, — а злые — добрые, потому что добрые приносят гораздо более зла, чем злые. Вы вот добрые, пришли к нам, злым, посетили нас, развлекли, а если бы вы не приходили вовсе, хотя бы этак с неделю, было бы куда лучше… Вот это шляпки! — восхищался он тут же. — Отчего я больше не молод? Ведь за такую шляпку и за такое личико можно душу отдать, не только что конкурсный проект. Черт с ним совсем, с конкурсным проектом. Правду я говорю?
— Нет, вы не злой, а добрый, — сказала Сусанночка. — Я вас люблю.
Она смотрела на него влюбленными глазами.
— Ступайте, ступайте, — говорил он. — Не толпитесь в передней. Вот и пальто у вас золотисто-коричневое, когда теперь самая мода — лиловый цвет. Подите-ка от нечего делать, прогуляйтесь по Кузнецкому или Петровке.
Сусанночка умоляюще посмотрела на Колышко.
— Ради бога, звони мне иногда по вечерам.
Он обещал. Когда они ушли, Василий Сергеевич долго ржал, довольный.
— Теперь небось не придут. Я умею с бабами разговаривать за первый сорт. Если хотите понравиться женщине, похвалите ее шляпку. Женщинам необходима строгость. Конечно, зачем же грубость? Первый плюну в глаза тому, кто осмелится оскорбить женщину.
Он стал в позу и, подняв многозначительно вверх указательный палец правой руки с крупным желтым ногтем, подвигал им в воздухе.
— Женщин не оскорбляют, а наказывают.

XIV

В четверг с утра Колышко заехал за Сусанночкой. Зина закутала ее по-дорожному. В руки Колышко она дала еще большой серый плед. В поле, наверное, сильно дует: она должна закутать себе колени. Пусть, Боже сохрани, не промочит себе ног. Вчера шел снег, а сегодня всюду ручьи. Воображаю, что делается в деревне. Что за сумасшествие, поездки в такую погоду! У Биоргов дом не устроен. Наверное, нет даже спирту вытереть промокшие ноги. Нил Григорьевич чересчур добр и внимателен, но такая доброта похожа на тряпичность.
Наконец они уселись в автомобиль. Небо было голубое, почти жаркое. Колышко дал себе слово отдохнуть и выбросить из головы все заботы. Удивляясь сам себе, слышал даже мутное журчание воды в панелях. Ветерок дрожал в черных завитках волос Сусанночки. Она была в новой шляпке, отделанной лиловыми лентами и цветами фиалок. Очевидно, советы Василия Сергеевича пройтись по Кузнецкому не остались напрасными. Действительно, Москва переживала лиловый сезон. Он обращал внимание на лиловые чулки, вывешенные в витринах, на куски лиловой материи, выставленной там же и лежавшей пышными задрапированными складками. Лиловый цвет мелькал то там то сям на тротуарах, выглядывая из отделок дамских шляп и мелькая поддельными букетиками фиалок на груди.
Сусанночка чувствовала себя счастливой. По временам она крепко сжимала руку Колышко. Заметив тревогу в ее глазах, он улыбнулся ей. Конечно, встреча с Верой Николаевной будет для нее немного трудна. Ему вспомнилось смешное изречение Василия Сергеевича:
— Женщин не оскорбляют, а наказывают.
На вокзале в буфете первого класса их уже ожидала чета Биоргов. Madame Биорг немного волновалась.
— Говорят, две версты не доезжая до Ульевки, водой размыло гать. Мужики наши невообразимо ленивы, а земство спит. В прошлом году, в сентябре месяце, мы сломали там рессору.
Она принялась бранить Веру Николаевну. Эта женщина всегда отличалась большой бесцеремонностью. Она делает все, что захочет. Если бы не дружба Матвея с ее покойным отцом, она бы давным-давно и притом очень охотно с ней раззнакомилась. У нее необузданный характер. Покойный отец не раз стегал ее плеткой и выгонял на улицу в мороз. Гимназисткой пятого класса она сбежала из дому вместе со студентом-репетитором. Она прекрасно помнит, как эта ‘чета’ жила в меблированных комнатах ‘Свет’ на Большой Лубянке. У них не было даже на что купить кофе, и она сама посылала им провизию. Студент спился и тоже ее сильно бил. По заслугам. Он умер за полтора месяца до смерти ее отца. Бедняга не дождался.
Не лучше она себя вела и после смерти мужа. Было смешно видеть, как она бегала за викарным Амвросием. Она не пропускала ни одной архиерейской службы и оборвала в архиерейском доме все звонки, пока преосвященный не распорядился ее не пускать. Тогда она стала лезть во все благотворительные собрания, на которых он бывал, и присутствовать на всех торжествах, где он появлялся. Это ее испытанный прием. Владыка прямо бледнел от злобы при одном ее появлении и однажды сказал при всех:
— Отец диакон вас только что покропил кропилом, а я бы чем-нибудь отстегал.
И вы думаете: она хоть чуточку смутилась? Вышло как раз наоборот. Ей это только и надо. Ах, я ее знаю. В дураках всегда оказываются другие, а не эта нахалка. Говорят, когда Амвросий перевелся куда-то на юг, то выйдя из вагона на станции, сказал:
‘Благодарение Господу: мы избавились от Симсон’.
И в это время к нему подошла маленькая, черненькая дамская фигурка в густой вуали и с белым букетом, чтобы приветствовать его с приездом: оказывается, эта нахалка приехала в одном поезде с преосвященным. Владыка Амвросий благословил ее, но букета не принял и громко сказал:
‘Который из семи бесов вам служит?’
Между столиков спешила гибкая фигурка Веры Николаевны. Колышко еще издали узнал ее глаза, которые, по обыкновению, хотели видеть только его.
Сусанночка сидела бледная, отчего ее черные, точно нарисованные брови грубо выступали на ее испуганном лице. Вера Николаевна была во всем сером. Маленькая тоже серая шляпа была украшена простою металлической пряжкой. Она сбросила с себя лиловый цвет, не желая смешиваться с улицей. При виде ее изящного костюма Сусанночка покраснела тревожными пятнами. Вера Николаевна первая протянула ей руку.
— Я, кажется, не опоздала? — бросила она насмешливо мадам Биорг.
У Колышко она попросила глазами прощения и тотчас же потупилась, точно боясь строгого выражения его лица Биоргу она сказала, что получила хорошие вести из своего имения. Носильщик принес им билеты. Так как никто не подумал о том, чтобы купить билет и ей, она должна была позаботиться об этом сама. Несколько раз она умоляюще посмотрела на Колышко, потом обратилась к Сусанночке:
— Вы прекрасно одеты в дорогу, а я, знаете, ужасно легкомысленная.
Она показала свои замшевые ботинки без калош.
— Вероятно, я вообразила, что там такие же асфальтовые тротуары. Я с ума сошла.
Она хохотала сама над собой, вздрагивая плечами.
В вагоне она уселась напротив Биорга и разговаривала с ним о делах в своем имении. Замечая на себе случайный взгляд Колышко, она тотчас же благодарила его глазами и вместе с тем просила о прощении. Поэтому он старался на нее не смотреть. Мадам Биорг опять вспомнила случай с поломкой в сентябре рессоры экипажа. Но может быть, Господь сегодня будет милостив.
Колышко чувствовал себя довольным и веселым. В конце концов на Веру Николаевну многие наговаривают. Ей в жизни сильно не повезло. Она не умеет устраиваться, как другие.
В ней много детской беспомощности. Он вспомнил ее странную биографию. Другая бы на ее месте давно угомонилась. Но ей, действительно, служил какой-то из семи бесов.
На станции Раздельной их дожидалась парная коляска и двухместный шарабан.
— Господи Иисусе! — сказала Madame Биорг, войдя последней в экипаж и нагибая кузов в свою сторону. — Как ты думаешь, Никита, мы доедем?
— Отчего не доехать? — сказал обидчиво Никита, с густыми рыжими усами и длинным красным носом.
Колышко слегка покоробило, что Вере Николаевне пришлось занять переднее сиденье. Зато Сусанночка чувствовала себя великолепно, гордо восседая рядом с мадам Биорг. У обоих шляпы были украшены лиловым. Волна сезона только сейчас докатилась до них, но она уже прошла дальше, и это выгодно оттенялось на свежем туалете Веры Николаевны. Он поймал ее умоляющий взгляд и в первый раз за эту поездку ощутил беспокойство. Или, может быть, это было влияние деревенского простора?
Горячие заводские лошади подхватили, и шарабан, отставая, покатил следом за коляской.
Езды было всего пять верст. Колышко припоминал красивую овражистую местность, обильно поросшую ельником и сосною. Кое-где в лощинах еще лежали оттаявшие, точно обсосанные, полоски снега.
Передний экипаж уехал вперед почти на целую версту. Биорг старался не утомлять небольшой сытой лошадки, которая трусила полегоньку. Он посвящал Колышко в свои строительные планы, пользуясь случаем получить от него практические советы. У него была мысль освободить один участок под постройку недорогих дач.
— Отчего они остановились? — перебил он сам себя, всматриваясь остро прищуренным хозяйским взглядом в остановившийся при въезде в березовую аллею экипаж с дамами. Колышко видел только лиловые пятна дамских шляп. Экипаж двинулся опять. Лицо Биорга внезапно покраснело. Он ударил по лошади.
— Это безобразие, — сказал он.
Он покачал головою.
— Они оставили ее на дороге.
Колышко вгляделся и увидел серую фигурку, униженно стоявшую у березки. Он ощутил негодование и боль. Биорг понукал лошадь. Тарантас зарывался колесами в липкую грязь, попадая в рытвины и подскакивая. Колышко понял, что между дамами что-то произошло.
Вера Николаевна шла к ним навстречу, легко перепрыгивая через лужицы. Она смеялась.
— Оказалось, действительно, рессоры меня не выдержали.
— Но почему, почему? — свирепо хрипел Биорг. — Это же есть безобразие!
Лошадь тяжело дышала. Колышко соскочил, чтобы предложить Вере Николаевне свое место.
— Ну да, — сказала она, — я напросилась в эту поездку сама и должна одна нести все последствия.
Она умоляла глазами Колышко о прощении.
— Садитесь же, — строго сказал Биорг.
— А как же Нил Григорьевич?
— О, обо мне не беспокойтесь.
— Я хочу с вами вместе пешком. Тут превосходная боковая тропинка.
— Садитесь, — свирепо приказывал Биорг, — а за ним я вышлю лошадь.
— Но если я хочу пройтись пешком?
Он молча тронул вожжами лошадь и покатил.
— Чего он сердится? — недоумевала Вера Николаевна. — Вы смотрите, какие чудные березки. Я доставила вам этим неприятность? Вы опять будете на меня сердиться. Ваша невеста так ревнива.
Она смеялась, по-своему вздрагивая плечами. Вероятно, ее смешил его растерянный вид. Больше всего его возмущало, что передний экипаж не подождал, пока они с Биоргом подъехали на шарабане.
— Я же придумала это сама, — оправдывалась она. — По правде говоря, доставила этим удовольствие Сусанне Ивановне. Почему должна выйти она, а не я? Мы обе моложе госпожи Биорг. Они поехали вперед поскорее, чтобы освободить экипаж. Это все так просто. Никогда не следует делать из водевиля трагедии.
Они шли, скользя по глинистой тропинке, поминутно боясь сорваться в канаву с весенней водой.
— Кажется, мы не туда зашли, — сказала она, насмешливо поблескивая глазами.
Он поддерживал ее под руку, в первый раз чувствуя в своей власти ее маленькое и легкое тело.
‘Но она сама добивается этого’, — подумал он с раздражением.
Вид прошлогодней, желтой, обтаявшей травы всегда наполнял его острым весенним волнением. Сейчас он упивался и тишиной безлюдья, и сознанием отсутствия забот, и чисто мальчишеским чувством безнаказанности, так как был наедине с влюбленной в него женщиной, которая нравилась и ему.
Сусанночка явно прогадала. Она теперь дожидается его у ворот экономии, сердясь, что они так долго идут. Что делать? Еще раз она наказана за собственный дурной характер. Он скользнул взглядом по серой маленькой шляпке и доверчиво прижимавшемуся тонкому плечу. Если захочет, он может поднять эту миниатюрную женщину на руки и попробовать, сколько в ней весу. Предлогов для этого более, чем достаточно.
— Правда, это интересно?
Ее голос звучал свободнее и звонче на открытом воздухе. Она была новая и совсем не похожая сама на себя.
‘В этом не будет большой беды’, — решил он и вдруг поднял ее от земли, собираясь шагнуть через канаву.
Он поднял ее выше, чем было нужно, радуясь и приливу воздуха в грудь, и тому, как забавно мелькнули ее зашнурованные белые ботинки в воздухе. А! Она в ажурных чулках. Сусанночка, наверное, в высоких гамашах. Можно ли быть такой легкомысленной?
Ее лицо сделалось смешно испуганным.
— Что вы со мной хотите делать?
Он осторожно перешагнул через канаву, но не выпускал ее из объятий.
— Я ищу сухого места, чтобы поставить вас.
Это был, конечно, вздор. Ему просто не хотелось опустить ее на землю. Хотелось не то ее мучить, не то целовать. Она полузакрыла глаза. Он мог бы ее свободно пронести до самого имения.
— Милый, я вас люблю, — вдруг шепнула она и сжалась, прикусив губы.
Он старался что-нибудь прочитать в ее лице. Но оно было только бледно.
В узком, косом разрезе глаз смеялись быстро передвигающиеся зрачки.
— Пустите меня, — попросила она слабо.
Глаза просительно раскрылись на него. Но он продолжал ее нести, удивляясь легкости и гибкости ее тела. Вероятно, это был бред. Теперь ему определенно хотелось ее мучить, пользуясь ее беззащитностью и своей властью. Он приблизил ее губы к своим и, стоя под деревом, долго испытывал бешеное головокружение поцелуя.
— Вы этого хотели, — говорил он в промежутках, ощущая все ее тело, сейчас беспомощное и покорное.
Она смеялась и плакала.
— Да, я этого хотела. Разве я смела на это надеяться, тем более сегодня? О! Я вас люблю.
— За что?
— О! Я вас люблю.
Она вытягивала руки и тонкими пальцами чего-то искала у его ворота, проводила ему по лицу, оставляя влажный ароматный след.
— О! Я вас люблю. Не отталкивайте меня. Не бойтесь ни трагедий, ни слез. Я сумею сделать, что моя любовь к вам будет легка, как дуновение ветерка. Вы не узнаете ни драм, ни истерик. Я хочу молиться на вас только издали. Я не хочу покушаться на вашу свободу. Вы можете жениться или идти к той или другой женщине. Какое мне дело? Ведь я вас люблю. Разве может кто-нибудь отнять вас у меня? Мою любовь от вас?!
Закрывая глаза, она точно уходила своим чувством вглубь себя. То, что она говорила, не было пустой фразой. Любовь была для нее сложным и душевно ответственным событием.
Он припоминал все их встречи. Она точно нащупывала трудный и дальний путь. Если что его раздражало, то это — исключительно случайность и внезапность ее увлечения.
— О, простите! — говорила она, точно угадывая его мысли. — Я виновата во всем одна. Но разве я понимала и понимаю, что вы сделали со мной? Вы овладели мною, как только увидели меня. Я поняла, что существую только для вас, чтобы изредка видеть вас и иногда, если можно, целовать ваши руки… как тогда! Я безумна и я смешна, но я знаю, что существую только для вас. Вы можете меня унизить, бросить, убить, все, что хотите, сделать со мной, — я ваша раба.
Он никогда еще не слышал таких слов и не видел такого стихийно-властного порыва. Даже если бы он ее не любил, он не мог бы пройти мимо такой любви. Но ведь он же ее любил с того самого момента, как она пришла к нему в кабинет. Любил странно, с мучительным недоверием, оскорбляясь чем-то в ней сам и оскорбляя, в свою очередь, ее. Это он понимал только сейчас, боясь выпустить ее из рук. И у него уже больше не было смущения перед нею. Она была как маленький заблудившийся ребенок, которого он нес на руках. Сколько возмутительного рассказывали ему о ней. Но он, глядя сейчас в ее лицо и доверчиво раскрытые пушистые ресницы глаз, понимал, что это — ложь. То есть за внешними фактами прячется большой, страдальческий и особенный смысл. Явилось желание ее защищать.
— Я боюсь, что вы разочаруетесь во мне, — сказал он. — Я — простой мужик из Нормандии.
— Я вас люблю.
Он осторожно поставил ее на сухое место. Издали гремели колеса экипажа. Она улыбнулась ему, извиняясь влажными глазами.
— Никто не должен знать, правда? — сказала она.
Он подумал, страдая, о Сусанночке. Но там же было все давно кончено. Он только намеренно лицемерит с собой. Неужели в самом деле в первый раз в жизни к нему пришла любовь? Она падала как ложное, мучительное бремя, но он радовался. Чего бы он не был готов сейчас совершить ради этой маленькой женщины в серой шляпке, которая стояла перед ним, доверчиво и покорно улыбаясь. Еще за миг перед тем посторонняя, она была сейчас для него самая близкая. А дальше — целый день скучных разговоров и запутанно-нелепых отношений.
— Мне не хочется идти туда, — сказал он морщась.
Лицо ее сделалось сухо-строгим. Губы официально сузились.
— Но это необходимо, друг мой. Необходимо соблюсти все apparences.
Кучер, завернув, подал коляску. Где-то просачиваясь, обильно падала вода. Выглядывала остроконечная крыша мельницы, поросшая темным мхом.
— Сегодня вечером у меня, — сказала Вера Николаевна серьезно.
Лошади нестройно чмокали копытами по грязи. Ощущение новой радости вдруг поблекло.
‘Но ведь я же связан с Сусанночкой, — ужасаясь, говорил он себе. — Я не в состоянии ей лгать, я потерял голову. Я еще не знаю, что из всего этого выйдет’.

XV

Было страшно, что сейчас необходимо видеть Сусанночку и говорить с ней. Но у Веры Николаевны было спокойное, окаменевшее лицо. Высоко подняв головку, она смотрела с вызовом перед собой. И, подавляя в себе страх, он радовался за нее. Свою любовь она выстрадала. Он вспоминал, что был с ней глупо жесток. Ему хотелось просить у нее прощения. Вероятно, это оттого, что он привык не к очень сложному женскому чувству. Отчасти это также пугало его сейчас. Такая любовь накладывает обязательства.
Мелькнули высокие каменные башни ворот с бойницами и ярко-зелеными флюгерами. По черной, обнаженной липовой аллее торопливо приближалась Сусанночка. Одну руку она держала протянутой вперед. Экипаж остановился. Колышко высадил Веру Николаевну.
— Благодарствуйте, — сказала она и прошла, не глядя, мимо Сусанночки.
Та взяла Колышко под руку. У нее было усталое лицо с мягкими, пухлыми губами. В выпуклых черных глазах — упрек, замененный легким вопросом.
— Ты так долго не ехал, — сказала она.
Он испытывал дрожь отчуждения и мучительное сознание необходимости лжи и жалости.
За чаем Сусанночка сидела рядом с ним. Она считала своим долгом смотреть ему в глаза влюбленными глазами, которые угрожающе говорили ему: ‘Ведь ты мой!’
Но более всего его раздражала свойственная только ей интимно-раскрытая манера себя держать. Она касалась будто нечаянно в разговоре влажными пальцами его руки, которой он держал стакан, и у него было такое чувство, точно это прикосновение видят все. Неподвижная от природы, она умела сидеть так, что казалась сросшейся с ним. Ее улыбки были медленны и полны вульгарно-скрытого значения. Он слышал запах ее кожи, смешанный с отвратительным запахом ее духов, которые из экономии покупаются в ‘угловом’ аптекарском магазине, где их продают ‘на разлив’.
Она — роскошная ‘принадлежность для постели’ и держит себя именно так. Ему всегда было немного неловко бывать с нею вместе в обществе. А сейчас он испытывал прямо болезненный стыд. У нее чересчур томные полные плечи, ‘сахарные’, как говорят в деревне. Такие же полные, белые руки, сейчас обнаженные до локтей, и, вероятно, такие же ноги, сейчас обвитые шуршащим, натянутым черным шелком. Черные волосы, почти с синим оттенком, ‘идеально’ гладко зачесанные, растут почти ото лба. У нее тупой и детски-самоуверенный нос, чуть утолщенный наивно посредине, и девическая припухлость губ, которые она часто беспокойно и некрасиво кусает. Чуть желтый жирок шеи у волос и смуглая округлость щек говорят о ночных неутоленных желаниях, нескромных и сдерживаемых до поры. Когда Колышко оставался с нею наедине, ее тело, пассивное и раскрытое, своими прикосновениями вызывало в нем мгновенные, точно электрические уколы желания. Но, уходя, он становился равнодушным. Ему было неприятно и стыдно сейчас признаться себе, что он даже радовался этому равнодушию.
Это был нелепый и ничем не оправдываемый роман. Кроме разве желания рано или поздно ‘обрести тихую пристань’. Сейчас она была ему просто отвратительна.
Он поникал под тонко насмешливыми взглядами Веры Николаевны. А! Его надо немного помучить и, во всяком случае, наказать. Она поднимала глаза к потолку, удлиняя лицо, потом кокетливо протягивала Сусанночке чайную чашку.
‘Боже, какое чудище!’ — было написано на ее лице.
Она неуловимо смеялась одними плечами. Ей все доставляло удовольствие в этой ‘теплой’ компании, даже громко щелкать зубами баранки, которые с собою в изобилии привезла Madame Биорг. Темно-бронзовая шапка ее волос наклонялась, может быть, несколько чаще, чем следовало. Она старалась прятать улыбки и делала испуганный вид, будто просыпала на колени крошки.
Ее голос, большей частью смехом или отрывочными междометиями, вливался ему в уши, точно отдельный от всех других голосов, ласкающий и временами умоляющий его о чем-то.

XVI

Еще за час перед тем ‘какая-то’ Симсон, она была для него среди сидящих ближе всех. И не тем только, что несколько длительных мгновений назад произошло там, на дороге, под березками, а еще и тем, что она была на уровне его вкуса и умственных интересов.
В первый раз он испытывал привязанность к себе женщины, которую мог бы назвать своим товарищем. Это было ново для него и преисполняло поднимающей гордостью.
Ему нравилось в ней сейчас все, но больше всего, что она нарядом, манерой держаться, разнообразной, интимно-страстной и колюще-уничтожающей, выделялась среди остальных.
И от этого самое пространство комнаты, где они сидели, немного узкой и с чуть давящим потолком (с неудовольствием строителя он сейчас сознавал это), казалось просторнее и светлее. Он охотно взглядывал в широкое окно, откуда открывался вид на далекое пространство, усеянное мелким ельником, с двумя ветряными мельницами на бугре.
Хотелось петь, говорить, шутить, и он старался сдерживать слишком свободные движения.
Хотелось схватить эту ‘какую-то’ еще так недавно просто Симсон или Веру Николаевну, вынести ее на руках на вольный воздух и что-то крикнуть, сумасшедшее и радостное. Назвать неведомыми, новыми, дерзко ласкающими именами.
Даже не следя за ней глазами, он чувствовал все движения ее тела. Точно от нее к нему была проведена незримая, крепкая ниточка, связывающая только их двоих. Чувство ее веса, когда он высоко поднял ее там, на дороге, так и осталось у него в руках. Вспоминая, он ужасался своей дерзости и благословлял ее.
Как все это случилось? Сначала, когда он увидел ее серым комочком стоящую на дороге, у двух березок, это были только возмущение, жалость и боль! Потом охватило чувство уединенности. Что-то сомкнулось вокруг. Дальше он уже действовал не сам. И это продолжалось и сейчас.
Он радовался по-прежнему, как школьник, выпущенный на каникулы.
Вдруг его взгляд остановился на тонкой морщинке на лице Сусанночки, поднимавшейся вертикально от черных бровей, длинных, загибающихся, теряющихся в отдельных черно-матовых пушинках к волосам, таким сейчас угрюмо-низким, точно еще больше надвинувшимся.
Она думала о чем-то. Губы ее были жалко раскрыты и рука машинально помешивала ложечкой. Заметив, что он смотрит на нее, она тоже подняла на него глаза. В них был страх. Не испуг, а что-то длительное, вдруг поднявшееся со дна души.
Она перевела глаза на его пальцы, в которых он держал портсигар, точно надеялась что-то прочитать в них.
Он смутился и почти тотчас же уловил скользящий, полузакрытый, острый, как лезвие, взгляд Веры Николаевны. В нем были удивление, сухой вопрос и брезгливость.
Это длилось одно мгновение. Все задвигали, вставая, стульями, белыми, финляндской работы, о которых говорила Madame Биорг. Начался детальный осмотр мызы снаружи и внутри.
Сусанночка ходила, не отставая от него. Она нагло требовала, чтоб он объяснял ей все в отдельности. Его время и внимание должны были принадлежать только ей. Это была привычка праздного, недисциплинированного существа, которое не знает, что всякий лишний, пустой разговор требует усилия. Кроме того, она спрашивала не потому, что интересовалась, а потому, что хотела афишировать свою интимность с ним. Ее безвкусная и назойливая болтовня раздражала всех.
Каждым словом, каждым обращением она хотела сказать окружающим: ‘Смотрите: он — мой’.
По-своему она была права. Она защищалась теми средствами, какие имела. И не ее вина, что они были так смешны и беспомощны. В общем, по уму и прошлому опыту она была ребенок. Ничего не стоило ее обмануть и выкинуть за борт своей жизни, как ненужный и скучный балласт прошлого.
Но имел ли он на это право?
Он мучился.
Самое ужасное то, что его прошлые отношения к ней были ничем. Это даже не была глубокая, серьезная нежность, иногда способная заменить ‘настоящую’ любовь. Была игра, которой он не придавал внутреннего значения, потому что был занят другим.
И это было преступно. Он обманывал сознательно, небрежно и гадко. Ведь если он относится так, это не означает, что она испытывала то же. Она могла любить — и в этом ужас.
Или нет: он не обманывал. Он просто ‘не придавал значения’. Он ‘представлял’ любовь по-своему — честно и добросовестно. Он никогда не думал, что с ним случится что-нибудь подобное. Если бы не было этого письма, этой встречи, все окончилось бы для него хорошо и спокойно.
Это было несчастье — и больше ничего. Ведь так, как он с Сусанночкой, ведут себя тысячи мужчин, и все кончается хорошо.
Вопрос только в том, должен ли он нести какую-нибудь ответственность перед нею. Он был честен и не хотел вилять. Внутренний голос говорил: ‘Да’.
Колышко не мог лгать себе. Он привык платить свои карточные долги. Игра есть игра. Он должен уметь за нее платить и нести все последствия один.
Решимость быть честным укрепила его. И даже было стыдно, что он мог колебаться.

XVII

Когда они осматривали высокий просторный чердак-мансарду, еще пахнувший гладко выструганным деревом. Сусанночка остановила Колышко, когда они выглянули вместе на маленький балкончик. Губы ее дрожали, и глаза налились слезами.
— Ты меня не любишь, — сказала она.
— Оставь, ради Бога, эти пустяки, — попросил он, дрожа и стараясь спрятать глаза.
— Ах вот как: для тебя это уже теперь ‘пустяки’.
Он страдальчески посмотрел на часы. Как медленно двигалось время.
‘Конечно она несчастна, — продолжал он мучиться за Сусанночку. — Она проспала свою молодость, так же как я проспал свою жизнь. Любовь для нее — спокойный и однообразный механизм’. И ему делалось скучно и страшно, что он во имя какого-то долга вынужден отказаться от настоящего и яркого чувства.
Он сделал над собой усилие вернуться к трезвым и ‘честным’ мыслям. В сущности, он должен только работать и работать. Он должен помнить, что он — плебей. Его увлечение — мгновенный нездоровый каприз. На плечах у него столько сложных забот. Это приключение положительно выбивает его из колеи. Достаточно. Он должен с этим покончить.
— Ради Бога, моя дорогая, держи себя в границах, — попросил он строго Сусанночку, чувствуя, как его лицо отразило усталость и скуку.
Сусанночка радостно вспыхнула. Вот сейчас он прежний. Она была счастлива только тогда, когда видела его рассеянным и удрученным.
— Я успокоилась, — шепнула она.
На чердаке шел разговор. Вера Николаевна находила, что деревянные дома не надо обклеивать обоями. По ее мнению, эта мансарда была великолепна. Madame Биорг должна здесь устроить свою спальню. Это будет оригинально. На окнах надо повесить простые холщовые драпри, на стены то самое круглое зеркало в белой тонкой раме, туалетную полочку и полочку для изящных, избранных книг и косметики. Пол нужно как можно чаще натирать мастикой, бросить серые половики, по углам прибить хвойных веток с еловыми шишками. Еще есть такая трава, она не помнит ее названия, она помогает от комаров и мух и от нее приятный запах, не уступающий лучшим духам.
— У нас, в Минской губернии, она чаще всего растет на кладбищах, на могилах.
Это не понравилось мадам Биорг.
— Отчего? — она пожимала костлявыми плечиками. — Все в мире относительно. Напрасно люди боятся смерти. Смерть дружит человека с природой и стихией. Я люблю запах отходящей земли и перегорелого прошлогоднего листа. Запах весны, в сущности, тот же самый запах смерти. Мы только не хотим в этом сознаться. Даже запах свежего сена есть не более, как запах тления.
— Ужасная философия, — сказала брезгливо Madame Биорг. — В этой комнате лучше всего устроить помещение для приезжающих. Правда, здесь нет печей, но кто думает летом о подобных пустяках?
— Мы повесим здесь парусиновые занавески, зеркало в белой рамке, а вы в следующий раз привезете вашу траву из Минской губернии и ваши избранные книги, — сказал Биорг. — Кстати о печах.
Он заявил, что должен на пробу затопить все печи. Спустились вниз, и вскоре приятно загудело за дрожащими чугунными дверцами желтое пламя, распространяя терпкий запах подожженной коры. Пока посылали за бричкой к местному батюшке, сели в преферанс Никому не хотелось больше выходить на зябкий и сырой воздух. Раздражающе пахло древесной смолой от новых стен и свежими цинковыми белилами от оконных рам. Этот день грозил никогда не кончиться.
‘Я болен’, — думал Колышко.
Теперь его пугало сегодняшнее приключение, и самая поездка к Биоргам представлялась немного странной. Он чувствовал разбитость в ногах. Даже Вера Николаевна казалась ему сейчас только, пожалуй, жалкой. Она играла в карты очень внимательно. Ее головка, с острым профилем и маленькими ушками, говорила о том, что она прекрасно умеет скрывать свои чувства, когда этого хочет. Сейчас она считала главную ставку выигранной, и поэтому предпочитала быть с Колышко сухо-корректной. Сусанночка подозрительно смотрела на нее. Эта женщина внушала ей панический ужас. Она делает решительно все, что хочет, и ничего не делает так, спроста. Что теперь она задумала?
Стараясь рассуждать хладнокровно, Колышко думал, ведь он пока ничем не связан с этой женщиной. Маленький весенний флирт, не более. Она может сильно ошибаться в своих расчетах. Краснея, он думал о том, что способен от нее бежать, и сейчас же, утешал ее: о, он слишком обыкновенный для нее человек. Ей нужна такая же тонкая и изощренная натура. Правда, она будет его презирать в душе за это бегство, но что за беда?
Он старался вернуться к спокойному утреннему настроению, с которым выезжал на вокзал вместе с Сусанночкой.
‘Я переутомился, — думал Колышко. — Я затеял… вернее, затеяла она игру мне не по средствам’.
Вера Николаевна казалась ему трудной загадкой, почти ребусом. Если это даже настоящая любовь, то она пришла слишком поздно. Столько новых неведомых осложнений! Нет, это невозможно!
— Не пора ли нам в путь? — наконец спросил он, еще раз взглянув на часы.
Ему казалось, что он должен теперь как можно скорее уехать.
Сусанночка одобрительно кивнула головой. Ее лицо оживилось. Высоко поднимая локти, она поправляла волосы. Заметно вечерело. В печах жарко рассыпались раскаленные уголья.
На крыльцо вышли в заметные сумерки. Хотя главное здание мызы было окончено постройкой еще минувшей осенью, но вокруг еще чувствовался первый хаос. Не везде были поставлены изгороди, валялись потемневшие стружки и кирпич. Биорг рассказывал, где и какие пройдут дорожки и каким образом он надеется укрепить грунт, чтобы всегда было сухо, даже непосредственно после дождя. У него было счастливое лицо собственника, устраивающего свое пепелище. Колышко до сих пор не испытал этого чувства. Он строил для других. Казалось, что здесь самый воздух принадлежал Биоргу. У этого человека были твердые понятия своей среды, точно выросшие из земли, на которой они сейчас стояли. Ему нравилась и Madame Биорг, спокойная и преданная подруга этого старика.
Подали экипаж. В вечернем воздухе отчетливо звякнула сбруя. Предстояло распределить места. Колышко должен был сесть с Сусанночкой в парный экипаж. Вера Николаевна усаживалась с Биоргом. Madame Биорг грузно восседала на маленькой батюшкиной бричке.
‘Я постараюсь больше ее не видеть’, — думал Колышко о Вере Николаевне.
Ему хотелось поймать хотя бы случайно ее взгляд. Но она точно забыла о нем. Ее интересовали объяснения Биорга.
— Трогай! — сказал Биорг.
Экипажи двинулись. Колышко обернулся. Ему хотелось в последний раз посмотреть на выдвигавшийся из сосенок фасад дачки. На стеклах горел ослепительно-сверкающий отблеск медно-красного заката. Мягко шелестели колеса по весеннему грунту. Он почувствовал холод и мучительную беспричинную печаль. Сусанночка взяла его под руку и тоже повернула голову в сторону мызы.
— Не правда ли, мы с тобой построим такую же дачку? — спросила она разнеженно.
Вера Николаевна, ехавшая сзади, звонко чему-то смеялась, и ее смех заставил его напрягаться и замирать.
— Да, да, конечно, — ответил он Сусанночке и, только сделав над собой усилие, вдруг услышал и понял ее слова и свой ответ.
Она глядела на него не отрываясь. Из глаз ее смотрели преданность и спокойствие. Инстинкт странным образом покинул ее. Она была рада, что они ехали вместе и что тревожный день испытаний кончился.
А он вновь ничего не знал и не понимал. Ощущение усталости сменилось страхом.
‘Я должен, должен покончить с этим’, — говорил он себе добросовестно.
На станции пришлось ожидать недолго. Биорг был аккуратен, как будильник. Пространство над железнодорожным мостом, спрятанным в лесу, постепенно наполнилось гулом, и к маленькой платформе окутанный паром и дымом подошел пыльный, забрызганный грязью поезд. В маленьком мягком купе второго класса опять сжала тоска. Все четверо сидели близко на коротеньких диванчиках и говорили о пустяках. Лицо Веры Николаевны было в тени. Свет стеариновой свечки освещал только Сусанночку. Она окончательно примирились с обществом Симсон и к ней вернулась ее наивная живость. Мадам Биорг тоже была довольна, что все окончилось хорошо. Колышко сидел, опустив глаза. Каждый толчок поезда отзывался в нем все тою же напряженно-тоскливою болью, точно изо всего его существа медленно и мучительно извлекали зуб. Биорг был мрачен. Колышко казалось, что он неодобрительно дымил Вера Николаевна отвечала односложно. Она сидела неподвижно выпрямившись. Ее маленькие руки, затянутые в перчатки, непреклонно лежали на коленях. И в этой ее неподвижности он прочитал больше, чем в словах.
И вдруг сделалось страшно. Он почувствовал, что больше не может бороться. Может быть, он поступал явно нелогично, может быть, делал преступление против себя и, наверное, против Сусанночки. Но в этой маленькой, серой, неподвижной фигурке для него было сейчас заключено все, что принято называть счастьем или смыслом дальнейшего бытия. Он благословляет безумие, преступление, легкомыслие, ложь, измену самому себе.
И тотчас охватило спокойствие. Только стекла стали темнее и в вагоне сделалось душно. Поезд торопливо и безучастно стучал. И душа, расширяясь и расширяясь, дрожала.

XVIII

В Москве, на вокзале, Вера Николаевна сказала ему коротким деловым пожатием руки:
— Итак, я жду?
Ее глаза спокойно смотрели мимо. Он так же коротко сжал ее пальцы:
— Да.
О, привычка удовлетворять свой инстинкт продажной любовью сделала его трусом. Сейчас он уже стыдился недавних колебаний. Жизнь, узкая, бедная и грязная, сделала так, что он почти перестал чувствовать себя мужчиной. Душа замкнулась в жестокости.
Садясь с ним в автомобиль, Сусанночка спросила его:
— Ты, наверное, недоволен, что я так много болтала в вагоне?
— Я этого не заметил, — сказал он мягко.
Бессмысленно было раздражаться на нее.
Он считал мгновения. Было неприятно касаться ее одежды, лгать лицом, словами, собственным дыханием. Он дышал бурно, точно разом проглатывая запасы воздуха, чтобы потом не дышать вовсе. Разбитость в теле мгновенно прошла, и он почувствовал, как руки, ноги, плечи делались точно стальными. Он опять вспомнил, как нес Веру Николаевну на руках, и должен был невероятным усилием воли спрятать улыбку.
О Сусанночке он старался не думать вовсе. С болезненной жадностью следил за поворотами и пересечениями улиц.
— Ты торопишься куда-то? — спросила она.
— Я? Нет.
— Ты будешь весь вечер работать дома?
Он отвечал, уже заранее зная, что из этого выйдет недоразумение, так как она все равно будет ему звонить по телефону:
— Да, да. Конечно же.
Но было все равно.
Высаживая ее из автомобиля, он в последний раз со страхом взглянул в ее лицо. Оно было обыкновенно. Это его успокоило. Не надо быть таким малодушным. Ездит же он к Ядвиге.
Но это была лицемерная ложь.
Он хотел проститься у подъезда. Неожиданно она сказала:
— Нет, нет. Только на одну минутку.
Когда горничная затворила за ними дверь, она велела ей уйти и погасила электричество. Это означало, что она не хочет его удерживать, но желает только ‘проститься’. Из темной залы падал знакомый свет уличных фонарей. Сколько раз они прощались таким образом в темноте! Колышко вяло обнял ее за талию. Она нашла губами его губы. Он почувствовал на ее лице соленые слезы.
Ах, все равно! Конечно, это несчастье. Большое несчастье, но если бы он сейчас остался с нею и не пошел бы туда, он все равно сошел бы с ума. Может быть, им не следовало отдалять момента близости? Теперь уже все потеряно.
— Я не понимаю, что со мной, — говорила Сусанночка. — Мне вдруг показалось, что я почему-то так несчастна. Прости меня. Умом я понимаю, что это глупо, и я должна быть счастлива. Но мне все мерещатся какие-то несчастья. Даже в самом счастье и то несчастье. Ты прости меня, Нил. Я бы не хотела жить, но лучше всего умереть. Особенно в такую весну. Я была бы так счастлива сейчас умереть, любя тебя, повторяя Нил, Нил, мой любимый Нил!
Он почувствовал на лице пышные пряди ее волос. Припавши к нему, она плакала.
Равнодушно-болезненно поцеловав ее в лоб, он сказал:
— Ну хорошо. Прощай.
Она сама затворила за ним дверь. И тотчас все это показалось ему только его прошлым. На звонкие, ярко освещенные улицы города опускалась равнодушная, призывающая весенняя ночь.

* * *

Его не удивило, что Вера Николаевна открыла ему дверь сама.
Она скользнула, точно прячась от него. В ее любимой комнатке был тусклый свет. Прильнув к тяжелой плюшевой портьере, она сказала, как всегда значительно и просто:
— У меня никого нет.
Он видел только ее светло-синие глаза да складки длинного такого же светло-синего кимоно.
Ему показалось, что она грустна. Или нет: скорее на этот раз серьезно-задумчива. Ее плечи не дрожали смехом, и пальцы, которые она протянула, были холодны. Это остановило его порыв.
Дрожа, он почти не отнимал от губ ее рук, блеснувших из рукавов монашеского покроя тонкой и хрупкой детской худобой. Он сделал попытку едва притронуться к ее плечам.
Она отклонилась.
— Нет, нет! Не сейчас.
Вся она была опять новая, непохожая сама на себя, какой была час назад. Он удивился ее холодности.
С усилием она освободила руки и повела его за собой. Причиной тусклого освещения в этой длинной, заставленной комнате был большой темно-красный фонарь, висевший на потолке. За отдельным круглым столом у широкой тахты тускло сверкнул никель кипящего самовара.
— Мы будем пить чай. Не правда ли? О, вы должны извинить меня. Я должна столько есть. Это ужасно. А есть не у себя я не люблю.
Застенчиво взглянув, она уселась на противоположном от него конце тахты.
Опять она была тихой, точно провинившейся в чем-то девочкой. Извиняясь, ему улыбнулась. Пальцы ее проворно распоряжались посудой. Он сел, сохраняя трепет в душе и легкое удивление. Но, может быть, ей так нужно. Он не хотел быть с нею слишком настойчивым.
Может быть, она ожидала, чтобы он ей что-нибудь сказал? Она точно убегала от него, стыдясь или боясь. Если бы это была другая женщина, он бы привлек ее к себе насильно. Он бы сумел разогреть ее холод поцелуями.
Ведь она сказала ему, что во всем доме они одни. Но в ее опущенных веках была не одна застенчивость. Она всегда знала, что делает и чего хочет.
В комнате стоял густой запах темных гиацинтов. Ему вспомнились ее слова о травах, растущих на кладбище. Это было так пессимистично. О чем она думала сейчас? У нее есть свои большие мысли, которые она постоянно прячет.
Колко и вызывающе усмехнувшись, она передернула тоненькими плечиками. Колокольчик часов пискливо ударил один раз, и от этого тишина сгустилась еще больше.
— Я не хочу чаю, — сказал он без обиды.
Она смотрела на него с легкой иронией, ожидая, что он скажет еще.
— Я не умею говорить, — прибавил он грубо. — Вам будет со мною скучно.
Он почувствовал себя элементарным и тяжелым. Он разглядывал комнату. Вот пестрые корешки ее библиотеки, протянувшейся тремя рядами у стены. По ее глазам он знал, что она должна читать много и упорно. Может быть, она уже почувствовала, что обманулась в нем. Но тем лучше! Когда он приходил к женщине, то не знал, о чем с ней говорить. Сейчас это делалось роковым.
— Разве я жду от вас развлечения? — спросила она удивленно и вместе с сожалением.
Эта комната имела свойство замыкать ее в сухо-официальный тон.
Спокойно она продолжала:
— Я немного прозябла. Я извиняюсь. Кроме того, повторяю: я проголодалась на воздухе.
Она налила себе в чай коньяку и ела, прозаически намазывая масло и икру на хлеб, с таким видом, как будто оба они были счастливые любовники, прожившие друг с другом по крайней мере несколько лет.
В нем жил глупый и смешной романтизм. Протянутая ему чашка чаю дымилась перед ним. Здесь было холодно, неуютно и немного влажно. Чаша цветов роскошно темнела у плотно завешенных окон.
Вера Николаевна накинула на плечи широкую соболью накидку и вдруг подсела к нему совсем близко. Ее маленькие острые колени коснулись его колен. Она сама положила ему на руку свою холодную ручку.
— Друг мой, ведь вы знаете, что я — ваша раба и готова служить вам. Что вы хотите от меня?
Опять он увидел перед собою склонившуюся темно-бронзовую шапку ее волос. Он хотел взять свою руку, но ее большие глаза, поднявшись, с раздражением, упреком и кроткой просьбой остановились на нем.
— Отчего вы не хотите, чтобы я целовала ваши руки? Вы — мой господин. Я не целую руки всякому.
Глаза ее были сухи и горды. Узкие губы плотно сжаты.
— Чтобы позволять целовать у себя руки, надо чувствовать себя этого достойным, — сказал он шутя.
— Если я у вас целую, вы этого для меня достойны.
Ее глаза имели свойство неопределенно двоиться. Это означало гнев.
— Если женщина отдает себя всю, что может значить, если она целует руки?
Ему послышалась враждебность. Он не противоречил.
— О, я люблю вас!
Сквозь полуоткрытые веки мелькнули две беленькие полоски.
Она была как в забытьи. Потом приблизила к нему лицо и чуть улыбнулась, но улыбка была болезненно-страдальческая. Он хотел прижать к губам ее пальцы, которые сжимал в своих.
— Нет, нет!
Она раскрыла глаза, глядя на него знакомым неподвижным взглядом.
— Этого нельзя. Я этого не хочу.
Она резко отодвинулась и опять сделалась прежнею, сухой и официальной.
— Я ненавижу, когда мужчина целует у женщины руки. Это так ничтожно. Но я не должна искушать вашего терпения.
Она сохраняла свою официальную серьезность.
— Мой друг, идите за мной.
Она пошла вперед. Все, что она делала, она делала спокойно и обдуманно. В этом он узнавал ее. Что-то было старообразное и утомленное в ее поступи. Впрочем и в этом была ее своеобразная прелесть. Она смотрела действительности прямо в глаза. Ведь она знала жизнь. У нее не было наивных иллюзий.
Он шел за нею, следя за бесшумным движением ее ног. По дороге она открывала и закрывала электричество.
— Вот сюда.
Потом остановилась. Он почувствовал прикосновение к своей руке.
— Я бы хотела, чтобы здесь не было огня. Можно?
Она повернулась к нему в полутемной комнате с лепным потолком, освещенным снизу льющимся с улицы потоком электрических лун. Он различил только светлый шелк алькова и белеющее в глубине постельное белье.
В круглом зеркале над туалетным столиком смутно мелькнули отражения. Сладкий запах амбры господствовал надо всем.
— Я вас прошу быть терпеливым. Еще одно мгновение.
Она просто распустила прическу и заплела косы. Потом заложила руки за спину, и в полусвете выступил худощавый излом ее плеча и кружевная перемычка белой сорочки.
Она отдалась ему с трогательным безучастием девственницы или профессиональной кокетки.

XIX

Ему показалось, что она плакала в глубине алькова. Он раздвинул шире атласную ткань, чтобы в призрачном свете, льющемся из окон, рассмотреть ее лицо.
Зазвенели наверху кольца. В душистом полумраке он искал смущенными трепещущими руками ее плечи и лицо. Маленькая, она исчезла среди прикосновений прохладных опустевших подушек и стеганого ватного шелка. Он нашел сначала ее тугие косы. Сама она прижалась лицом к плюшевому настенному коврику. Он нащупал ее голову и пушистые ресницы глаз. Лицо было неподвижно и влажно.
Она овладела его рукой и впилась в нее губами.
— Ненни, — сказала она сурово, называя его нежным именем, которое придумала ему в эту ночь сама, — вы не должны обращать внимания на мои слезы.
Целуя его руку, она продолжала, прерывая голос:
— Это — слезы радости, потому что я нашла вас в этом огромном пустынном городе. Вы не знаете, Ненни, как вы дороги для меня. Я исполнила вашу волю. Но мне страшно.
Она повернула к нему лицо, точно спрашивая о чем-то.
— В этом есть что-то ограничивающее мою любовь. Я боюсь теперь прикосновения ваших немного равнодушных рук, двум телам вдруг становится тесно на одном ложе. Мне бы хотелось куда-нибудь спрятаться, чтобы не испытывать вашей снисходительной ласки, точно подачки нищему при дороге.
Она шептала, и голос ее постепенно пропадал. Вероятно, она плакала опять.
Он дружным движением привлек ее к себе. Она прижалась лбом к его груди, изо всей силы обхватив его голову руками, и ее острые ноготки проникли ему с болью на затылке до самой кожи.
— Любимый, не говорите ни слова. Я знаю. Вы великодушны. У вас большая, честная душа, но вы слепы, потому что вы — мужчина. О, вы не смущайтесь моими словами, если я скажу вам что-нибудь горькое. Я целовала в своей жизни слишком много рук, и все они обманули меня.
Она оторвала от него лицо, усиливаясь глядеть во мраке.
— Видите, я говорю с вами безбоязненно. Мой любимый, я уже не молода. Вы должны примириться с тем, что я сказала. Что бы вы подумали обо мне, если бы я вам сказала, что все испытанное мною для меня большая новость, или если бы я переживала волнение любви, как девочка. Это не значит, что я люблю вас меньше. О, неизмеримо больше! Я слишком много надежд построила на вас.
С неприятным ревнивым чувством он сказал:
— К чему вы об этом говорите?
— Нет, нет, Ненни, я не хочу этого вашего тона. Я не принимаю его. Дайте мне ваши руки.
Она прижала их к себе.
— Я желаю, чтобы вы властвовали над моим духом и телом безраздельно. Вы слышите? Когда я увидела вас впервые, я сказала себе: ‘Вот мой Бог и господин’. Но вы ускользали. Ваши привычки жизни уводили вас от меня. Как мужчина, вы были всегда слепы и глухи для любви. Я не надеялась разбудить в вас голос чувства. И сейчас я трепещу, Ненни, хотя держу вас в своих объятиях. Вас отнимет у меня посредственная женщина, с которой ваше сердце связано узами жалости. Это страшное чувство, Ненни. Оно — главный враг любви. Когда в сердце проникает жалость, из него уходит любовь. Нет, нет, не говорите ничего, мой дорогой. Вы еще сами не знаете себя. Мне страшно за наше чувство, как за молодой, не успевший расцвести росток. Завтра вы встанете трезвый и скажете: ‘Все это была только сонная весенняя греза’.
Он ласкал ее, желая внушить ей силу своего влечения. Она сказала нетерпеливо:
— Может быть.
Голос у нее был измененный, с усталой, предутренней хрипотой и затрудненными нотками. Конечно, во многом она была права. Разве сам он в первый раз слышал этот ровный, печально-встревоженный голос, которым говорят женщины на рассвете после пережитых ласк? Их плечи зябнут, и они сдержанно откашливаются. Скольких он уже покинул, еще когда был моложе и верил в любовь. И то, что она говорила так спокойно о своем прошлом, сейчас скорее увлекало его. Она была тоньше и умнее других. Может быть, в самом деле это как раз то, что ему нужно? Ему необходима понимающая любовь спокойной, страстной, все испытавшей и знающей себе цену женщины.
Сусанночка была бледным, потускневшим образом. Она даже не вызывала иронии. Он подумал, что сделает Веру, или, как она сама пожелала, чтобы он ее называл, Нумми, своей женой. И эта мысль, так внезапно пришедшая, его обрадовала. Он обнял доверчиво припавшее маленькое женское тельце.
Она продолжала шептать:
— Мы никогда не будем с вами, Ненни, жить под одной кровлей и называть друг друга на ‘ты’. В этом чрезмерная простота. Может быть, для этого необходимо пройти какой-либо особенный и сложный путь. Вы согласны со мной?
Он молчал. Она положила руки ему на плечи.
— Мой друг, я не гожусь для роли жены. Я не знаю, может быть, должно существовать то, что зовется женой и матерью. Женщина с широкими бедрами и большим бюстом — похожая на молочную корову и предназначенная родить детей. Я питаю к этой породе отвращение и страх. Мне кажется бессмысленной жестокостью разведение людей. Повторение жалких копий из поколения в поколение, когда люди еще не научились брать всех заложенных в них самих и в жизни возможностей. Может быть, этот процесс, как говорится, должен идти параллельно? Я не знаю. Между мною и такими нет ничего общего. Ведь я — то, что называется развратна. Потому что разврат — это любовь ради любви. Так называют люди. Почему я знаю? Вас это пугает, мой друг?
Она чувственно коснулась его лица тоненькими пальцами, и ее дыхание щекотало ему шею. Она рассмеялась долгим, гаснущим в конвульсиях смехом.
— У любви есть свои законы и лабиринты, как у брака и семейного быта. Милый, я бы хотела увлечь вас в эти сады утонченной и нежной ласки.
Ее голос делался певучим и ласкающим. Обвивая его шею осторожным объятием, она нашептывала:
— Я бы хотела научить вас больше любить и понимать законы и извилины страсти. О! Иначе я никогда не удержу вас при себе. Вы слишком свежи и девственны. Вы не знаете, что человеческие дух и тело должны вибрировать, как звук самой искусно выделанной скрипки.
Голос ее был немного жуток. Он шевелил новые желания. Может быть, только преступные, может быть, только изощренные. Целомудренный в ласках, он чувствовал и прежде, как в нем копошится зверь мучительно-острых, еще ни разу не утоленных желаний.
Покорный, он отдался в ее власть.

* * *

…Где-то очень далеко, точно сквозь вату, играя тоненькими колокольчиками, пробили знакомые часы, напоминая о пустынных, заставленных изящной мебелью комнатах, где только в одном маленьком уголке сосредоточилось напряжение их жизни.
Усталый, но не насыщенный, он закутывал ее разгоряченное тело, источавшее сладкий, благоуханный запах и покрытое его поцелуями.
Теперь он знал, что эта женщина была его судьбой. Он одинаково ласкал ее тело, изменчивое в своих движениях и так напоминавшее ее лицо, и ее душу, в которую он погружался, точно она была продолжением этой необыкновенной ночи. Ее слова были похожи на шелест листьев. В полудреме по временам проходили образы, похожие на сон. О, это был не сон, а, скорее, оцепенение. Он видел, что она сидит над ним, поднявши высоко руки к волосам. Она приходила и уходила. Ее тонкие ноги явственно ступали по ковру. Ее тело желтело в голубом рассвете. Но тотчас же он видел над собою в сумраке закрытого и душного алькова ее склоненное лицо, точно медленно отделявшееся от ковра. И он не знал, наступило уже утро или нет, или все это был один обман.
Иногда ему казалось, что уже светло и он видит ее расширенные глаза, с тревогой, заботою и болью смотрящие ему в лицо.
На него излучался их синий свет. Но постепенно все расплывалось в тяжелом и зыбком видении.
Он запомнил ее слова и не знал, были они сказаны во сне или наяву:
— Я боюсь, что ты уйдешь, и все померкнет опять.
Он отвечал долгой улыбкой, которая стыла на лице. Ему хотелось бы также что-нибудь сказать, но он не мог. Пальцы ее были нестерпимо нежны, точно она перебирала ими тончайшие шелковые нити. Они были необычайно развиты и имели свой язык, с успехом заменявший слова. Ему чудилось, что она выходит из узкого мраморного бассейна, выжимая влажные волосы, закрученные пучком на затылке. Она дрожала и просила согреть. И опять он слышал тоскливые, почти рыдающие слова:
— О, я боюсь, что ты уйдешь, и все померкнет.
Пробуждаясь от видений, он продолжает слышать этот голос, охрипший, предутренний, слова которого были уже невнятны его уму.
…Было совсем светло, когда он постепенно очнулся по-настоящему.
Нумми спала, прижавшись тонким профилем к его плечу. Лицо было бледно-серо от утомления, и сон был похож скорее на обморок. Он почувствовал нежность при виде ее спящей головки с закрытыми удлиненными веками глаз и преувеличенно густыми ресницами. Она спала так же глубоко и страстно, как переживала все. Это был экстаз сна с закинутыми над головой руками и поворотом корпуса в три четверти. Она заснула, как ее сразил непобедимый пароксизм беспамятства.
Он поцеловал ее негнущиеся руки и пушисто-неподвижное темя, осторожно встал и задернул звенящий желто-золотистый атлас. Сквозь полуотворенную низенькую дверь возле камина, заставленного японской ширмой с летящими желтыми птицами и розовыми цветами, доносилось мелодичное капанье тонких струек воды. Это напоминало ему волнующие переживания ночи.
Стыдясь себя, своих новых ощущений, испытывая болезненную насыщенность тела, он торопливо и крадучись совершал туалет.
Когда он стоял в передней уже в пальто и шляпе, намереваясь повернуть затвор двери, его окликнул испуганно-сонный голос.
— Как? Вы уже уходите? Только несколько минут… сейчас выйду.
Волнистая синяя портьера зашевелилась, и он увидал, откуда выходил голос. Прозвучал мелодичный звонок. Через минуту появилась прислуга. Девушка, в сером с белым передником на груди, немолодая, с пустыми и ясными желтыми глазами, сказала, точно это было обыкновенно:
— Барыня просит вас остаться откушать кофе.
Ее незнакомый голос наполнил пустоту молчаливых комнат новой интимностью. Мягкие и ловкие пальцы завладели воротом его пальто. Она тихо положила шляпу на подзеркальник и, почти не ступая, вышла. Колышко почувствовал себя по-домашнему.

XX

— Я сейчас, мой друг! — услышал он на этот раз веселый голос Веры.
Он еще не знал, как выйдет на улицу и что будет сегодня делать. Поток, схвативший его однажды, все еще продолжал его нести. Равнодушный, он отдавался на волю событий.
— Я! — вскрикнула Вера, прыгнув к нему из двери в синем халатике. Ее тоненькие ножки в желтых полосатых чулках мелькнули точно у осы.
Глаза насмешливо прыгали и плечи тряслись от внутреннего смеха. Запах амбры напомнил о ночных ласках.
— Вы всегда уходите таким образом, мой друг?
Она подставила для поцелуя узкие губы, с которых еще не сошло выражение сна, а потом руки, сложенные лодочкой.
Он почувствовал острый укол ее слов и глаз.
— Что это значит, Нумми?
Он покраснел. Она притворялась:
— В чем дело, мой любимый? Вы обиделись? Кажется, обидеться могла я? Вы этого не находите?
Она продолжала смеяться плечами и лицом, раскачивая его руки.
— Ну сядем.
Это поразило его, как незаслуженное.
— Я хочу, чтобы вы, по крайней мере, выпили со мною кофе.
Так вот она какая! Все тело ее казалось колючим. Она со смехом выдернула у него свои руки.
— Да? Вы недовольны моим маленьким упреком?
Ее лицо имело свойство из шаловливо-детского делаться суровым и жестоким. Губы суживались торжественно и сухо.
Она говорила быстро, приводя с такой же быстротой в порядок столик после вчерашнего ужина. Серая девушка беззвучно внесла кофе и удалилась. Ее движения были смутны, но совершенно точно согласованы с движениями и взглядами глаз хозяйки. Желтые глаза не отражали ни искры жизни.
— О, в таком случае будем говорить, мой друг, серьезно. Забрало долой! Давайте смотреть смело друг другу в глаза. Да?
Она положила ему на руку обе свои вытянутые руки.
— Самые страшные минуты — это минуты пробуждения и трезвости. Кто с честью переживет их, тот переживет все. Когда закрывается дверь, тогда уже все кончено.
Она протянула ему чашку с дымящимся кофе и задула пламя спирта под кофейником. Губы и все лицо ее складывалось в сухую гримасу. Глаза выглядывали удлиненно и холодно.
— Женщина, провожая мужчину, никогда не должна быть, мой друг, уверена, что она не покинута навсегда. Мужчина желает, чтобы она оставалась спокойно сидеть на этом диване и покорно ожидала своей участи. Но это не удовлетворяет меня.
Она нагнула голову и посмеялась лукаво глазами.
— Мой друг, я не требую вашего времени и вашего пространства. Я не желаю, чтобы вы отвлекались от дел и брали меня время от времени в ресторан или театр. Я ненавижу это афиширование тайны алькова. Мы можем даже быть с вами официально незнакомы. Я вообще ненавижу кровати, стоящие рядом, потому что нередко они поглощают любовь. Но… я не принадлежу к таким ‘спокойно ожидающим’.
Она чуть блеснула верхним рядом зубов.
— Нумми, вы несправедливы ко мне, — сказал он, продолжая испытывать незаслуженную обиду, почти злость. — Кто дал вам право говорить со мною таким языком?
Она молчала, прислушиваясь больше к тону его голоса, чем к самим словам.
Ее тонкие губы улыбнулись собственным мыслям и тому, что тон его слов был именно таким, какого она ожидала.
— Мой друг! — она весело перебирала на груди крупные желтые янтари. — Не обижайтесь, если я вам скажу одну правду и задам вам маленький вопрос. Каждый мужчина из тех, которых мы знаем, имеет наложницу или жену. Не правда ли? Чаще всего двух: и ту и другую одновременно. Инструмент для наслаждения и орудие для продолжения рода. Вы не сердитесь, мой друг? У вас я которая из двух?
Она сидела, отвернувшись, но ее внимательные глаза вдруг остановились на его лице.
— Это так естественно узнать свое место. Не правда ли?
Он следил за неопределенно-лукавой игрой в ее лице. Она рассмеялась.
— Вы затрудняетесь, мой друг. Вы тщетно ищете, на какую полочку меня уложить?
— Я вас люблю, — сказал он резко. — Мне незачем искать каких-нибудь полочек. Этот разговор мне кажется вообще излишним между нами.
Она сделалась серьезной.
— Но разве наложниц не любят? Их ласкают, потом надевают пальто и шляпу и закрывают за собою дверь. Ах, это тоже называют иногда ‘любовью’. Вы простите меня, мой друг.
Лицо ее было враждебно, и опять чуть блеснули зубы. Ресницы были полуопущены.
Он продолжал чувствовать злость. Но пусть она выскажется до конца. Чего же ей, собственно, нужно?
— Вы хотите, чтобы я занимался только любовью?
С любопытством и раздражением он смотрел на приникшую к столу маленькую фигурку.
— Вот видите, как мои слова непонятны, — сказала она печально.
— Да, я не понимаю вас. Вы хотите меня мучить.
Его кулаки сжимались и разжимались. Воротник сделался тесен.
— Я не могу, мой друг, быть ни вашей наложницей, ни вашей женой. Я бы хотела быть в вашей жизни чем-то третьим. Может быть, вы поняли меня?
В ее глазах был насторожившийся блеск.
— Я вас не понимаю.
Он швырнул салфетку. Его выводила из себя всякая неясность.
— Я хочу, чтобы вы действительно любили меня. Вот и все.
Внезапно ее лицо покрылось пожаром румянца. Он с удивлением смотрел.
— Что я должен для этого сделать?
Пожатие плеч. Она напрасно старалась овладеть собой. Лицо ее менялось, и пальцы вздрагивали. Он понимал, что для нее тоже почему-то это важно.
— Мой друг, я сказала, что вы уйдете, и я останусь здесь. ‘Он’ ушел на службу, а ‘она’ садится к зеркалу и приводит в порядок свои локоны. Удобно и просто. Это все-таки не для меня. Разве же вам все-таки непонятно?
Он не узнавал ее смеха, ставшего злым.
— Если бы я была ваша ‘жена’, я должна бы была (о, предположим на момент!), оставшись одна, приняться за хлопоты ‘по хозяйству’. Я бы думала о том, что лучше приготовить сегодня к обеду: майонез из дичи и цветную капусту или спаржу и цыплят. Союз сердец и кухни. С наложницами поступают еще проще: она может отправиться в пассаж и тратить деньги, оставленные ей под подушкой.
Он видел ее холодно-спокойные глаза и ничего более. Краска все более и более заливала ее лицо.
— Вам нет надобности оставлять мне денег. Но в чем же разница еще? Мой друг, вы, конечно, не должны оскорбляться на меня. Вы просто до сих пор не задумывались над этим вопросом. Вам незачем было задумываться. Сусанна Ивановна, конечно, не подавала вам повода для таких мыслей, а равно и та, к которой вы до сих пор ездили за плату, потому что у вас есть, конечно, и такая. Ради Бога, не надо лжи…
Брови ее чуть покривились брезгливостью и болью. Она низко опустила ресницы, оставила ложечку, которой помешивала в чашке, и положила руки на колени.
— Если это необходимо, я готова потерять вас.
Опять поднятые ресницы и опять спокойный взгляд умных светло-синих, на все решившихся глаз. Звонко и мерно тикали старинные часы, стоявшие в углу высокой черной колонкой. Запах гиацинтов сделался приторно-скучным. Колышко чувствовал усталость и равнодушие. Все это было, действительно, так неожиданно и так сложно.
— Вероятно, вы правы, — сказал он сдержанно. — Я элементарен. Для меня все это недоступно.
— О, любимый, нет.
Она в неожиданно-испуганном порыве опустилась на пол и обвила его колени.
— Вы будете сегодня у Сусанны Ивановны?
С Сусанной было покончено. Сжала тоска. Он ответил твердо:
— С Сусанной Ивановной я разрываю. Зачем вам эти подробности?
— Когда?
Стоя на коленях, она играла янтарями. Впрочем в ее прищуренных глазах он прочел сочувствие.
— Трудно, конечно, указать срок, — сказал он. — Ее необходимо подготовить.
В широких, кубообразных полосах утреннего солнца кружились вялые пылинки. Должно быть, на улице было уже тепло. Вера Николаевна сузила губы. Ее глаза были без блеска и несколько выпуклы сверху, когда она прикрывала веки. Именно это придавало ей старообразное выражение.
Она сказала тоном нравоучения и поднялась с колен:
— Подобных вещей, мой друг, никогда не следует делать постепенно. Участь женщины, которую покидают обманывая, жалка вдвойне. Вы должны иметь мужество сказать ей прямо. Когда мне говорили прямо, я бывала только благодарна.
Он сделал движение плечами, означавшее, что это его дело. Но она остановила его жестом.
— Мой друг, это для меня не безразлично.
— Почему?
— Потому что для меня не безразлично все, что касается вас.
Кожа на лбу и лице у нее была удивительно тонкой, и сейчас опять налилась обильным румянцем.
— Я бы не перенесла в вас недостатка мужественности. Зрелище мужской слабости не эстетично вообще.
— Вам придется принять меня таким, каков я есть.
В лице ее ничто не изменилось. Она только сказала:
— Мой друг, разумеется, это хорошо, что вы ответили мне так. Но я хотела бы, чтобы вы были решительны в своих словах и поступках не только по отношению ко мне, — гнев сильно портил ее лицо. — Это оскорбительно и мелко, как всякий малодушный торг.
Вдруг она страстным движением протянула к нему руки. Глаза ее умоляли его.
— О, вы должны это сделать сегодня же, для меня. Я вас люблю.
Он тяжело дышал. Проявление ничтожной ревности делало ее некрасивой. Не глядя ей в лицо, он сказал:
— Я не сделаю этого потому, что это убило бы ее.
Вдруг его охватил бесконечный порыв жалости к Сусанночке, и он прибавил тише, точно давая себе клятву:
— Это невозможно.
— Оставьте! К чему эти позы и игра в благородство? Однако вы оставили ее без всякой жалости. Жалость на словах, но не на деле. То, что вы сделали, конечно, жестоко. Жестокость остается жестокостью. Вы будете целовать по-прежнему ее руки и, может быть, даже губы и лгать. Это, по-вашему, не жестоко? И потом вы скажете ей, что целовали ее губы в то время, когда ваша душа и сердце были от нее далеки. Вы думаете, это будет ей приятнее? Я просила бы избавить меня раз и навсегда от подобного милосердия.
Глаза ее следили за каждым изменением в его лице. Он вызывал в ней чувство, близкое к брезгливости.
— Я не понимаю, кому нужна эта ненужная жестокость.
Опустив глаза, она сказала:
— Может быть, это нужно мне.
— Позвольте не поверить.
— В любви нет ничего ‘ненужного’. В любви есть только любовь.
Он старался связать ее внезапную вспышку ревности с ее предыдущим спокойствием. Не она ли только что говорила, что не желает быть ни его содержанкой, ни его женой. Она упрекнула его в позерстве, а сама грубо противоречила себе.
— Да, мне кажется, — сказал он, — что вам эта жестокость тоже не нужна. При ваших взглядах, Сусанна Ивановна занимала в моем сердце то место, которое не хотели бы занимать вы. Ненужным я называю все то, что не затрагивает прямо наших интересов. Например, если я вдруг потребовал от вас, чтобы вы пришли ко мне на свидание… например, скажем, непременно босиком. Или другой какой-нибудь вздор. Это не нужно, потому что нелепо. И обратно: нелепо, потому что никому не нужно. В какой форме я расстанусь с Сусанной Ивановной, это для вас безразлично. Это дело мое. И потому знать об этом для вас ‘не нужно’.
Он говорил, чувствуя, что раздражается, говорит вяло и сумбурно и теряет самообладание. От всего этого отдавало ничтожным, мелким, слишком женским. Она удивленно взглянула на него.
— Почему вы сказали: босиком? О, какая странная идея!
Она удивленно повела плечами и спрятала усмешку в удлиненных ресницах. Губы ее сжались затаенно и сухо.
— Не будем спорить, мой друг.
Она протянула, прощаясь, ему руки.
На крыльце, прищуриваясь от утреннего солнца, стоявшего уже высоко, он ощутил на губах и на платье липкий и блеклый запах амбры. То, что случилось с ним, вдруг представилось в мучительно-грозных очертаниях. Он подумал, содрогаясь и потупив в страхе глаза ‘Сусанночка!’

XXI

Гавриил встретил его словами:
— К вам звонили барыня Сусанна Ивановна. Вчерась и сегодня.
Колышко, не отвечая, снял шляпу. В кабинете уже работал Василий Сергеевич.
— А, наше вам с кисточкой! — сказал он, делая вид, что не обращает внимания на неурочный приход патрона.
Только у письменного стола Колышко заметил, что стоит в пальто. Лежала груда нераспечатанных писем и пакетов. Он пересмотрел штемпеля у некоторых, но не стал вскрывать. Василий Сергеевич с равнодушно-деланным видом насвистывал. В кабинете было душно.
Колышко преследовал запах духов Веры Николаевны. Он сбросил перчатки. Сейчас позвонит Сусанночка. Высоко зеленела ее лампадка, заботливо оправленная Гавриилом.
‘Я сошел с ума, это ясно’, — думал он, вспоминая переживания минувшей ночи.
Голова была без мыслей.
— Я отдал распоряжение насчет ремонта лесов, — сказал Василий Сергеевич.
‘Насчет ремонта лесов? Она сейчас позвонит…’
Он сжал голову. Сусанночка!
Ее фотография, без рамки, большая, кабинетная, просто засунутая среди письменных принадлежностей, смотрела на него тяжелым упреком.
Он отвернулся к Василию Сергеевичу.
— Да, конечно, распоряжение насчет лесов, — сказал он.
Если бы можно было вернуть назад эти сутки! Он не двигался. Синела калька проекта. Он его ненавидел тоже, как ненавидел запах амбры, свою разбитость в теле, неприятно-сочувственный голос Василия Сергеевича.
‘Ведь я убил ее!’
— Что с вами? — спросил Василий Сергеевич, находя теперь более политичным уже вмешаться.
— Со мной?
Ему хотелось зарыдать. Это же было ясное безумие! Он старался припомнить, когда это все началось… Да, проект… Началось в ту самую ночь, после ее ухода. Эта женщина медленно отравляла его душу. Она вползала в его жизнь всеми способами. Она не брезговала ничем. Перчатка!
Он грубо расхохотался.
Он удивлялся, что ему хотя на миг могло казаться замечательным то, что она говорила. ‘Любовь и жалость!’ Кто это только уже не говорил? Затасканный трюизм! Приподнятый риторический стиль! Ломанье и гримасы! Была противна лживая изменчивость ее лица, рассчитанные прикосновения рук и то, как вошла горничная с желтыми глазами, — подкралась, точно кошка. Вероятно, он не первый ночевал таким образом. Он чувствовал себя оскверненным, с захватанным омерзительными прикосновениями телом и такой же душой. Во сколько раз ласки Ядвиги были целомудреннее!
Улыбнулся над этим сопоставлением и вдруг усилием воли отшвырнул ненавистный образ.
— За работу? — спросил он весело Василия Сергеевича.
— За работу. Ну, конечно же, — сказал тот, и бородка его ощетинилась от улыбки.
Он громко расхохотался, выражая этим сочувствие неизвестному решению, которое принял его патрон, но которое, очевидно, пойдет ему на пользу.
‘С этим кончено’, — радовался Колышко, сбросив пальто, садясь к рабочему столу и постепенно вдвигаясь в деловую атмосферу.
‘Как могло это случиться со мной?’
И оставался только стыд перед Сусанночкой.
Никогда, кажется, он не чувствовал себя таким счастливым от сознания массы дел, давивших на него со всех сторон. Он отстегнул воротничок и снял манжеты.
— Я отворю окно, — сказал Василий Сергеевич.
По случаю загула хозяина он испытывал к нему особенную нежность. Два их мужских сердца великолепно понимали друг друга. Да, походи-ка в этой шкуре!
— Женщины! — сказал Василий Сергеевич, отворяя окно.
— Да, женщины, — вздохнул Колышко и расправил мускулы.
Ударило бодрым и острым утренним воздухом. Он сбросил пиджак и жилет и опять подумал о Сусанночке: ‘Э, как-нибудь уладится’.
Главное — это то, что его чувство вернулось на правильный, прежний путь.
Прозвонил телефонный звонок.
‘Это она, — подумал он в страхе, — что я должен ей сказать? Как было бы просто, если бы можно было сказать правду!’
Ничего не решив, он приложил трубку к уху.
— Это ты, Нил?
— Я, дорогая.
— Только что вернулся?
Голос ее был издевающийся и насмешливый. Она провела, вероятно, ужасную ночь и теперь приняла какое-нибудь враждебное решение.
— Ты был у Веры Николаевны?
— Глупости.
— А зачем ты мне солгал, прощаясь, что будешь вечером дома?
— Я так рассчитывал.
— Что случилось?
— Так… разные дела…
Она хохотала. Он спросил строго:
— Что это значит?
Она положила трубку. Он долго сидел у телефона, не отнимая трубки от уха. Потом почувствовал к Сусанночке благодарность, что она не заставила его, по крайней мере, лгать.
‘Здесь тоже все кончено’, — подумал он, и его охватила внезапно такая же радость, как и при мысли, что покончено с Верой Николаевной.
Покончено с женщинами! Вот неожиданное освобождение! Если угодно, можно начинать сначала… Но нет… Все-таки самым рациональным решением вопроса является Ядвига. С порядочными женщинами слишком много хлопот.
Вытянув руки к потолку, он громко и протяжно зевнул.
— Вот так-то лучше, — сказал Василий Сергеевич.
Колышко встал и подошел к столу на козлах, над которым гнулся помощник. Ему ударили прямо в глаза величавые формы, хорошо вычерченные старательным пером.
— Не храмик, а прямо театр, — сказал Василий Сергеевич. — А? Что?
Он встал с места и с подвязанными серым коленкором рукавами смотрел озабоченно на проект.
— Обед с вас в Эрмитаже. Вот что! — наконец заключил он. — И большая корзина цветов.
Колышко, не понимая, взглянул на его очки. При чем здесь корзина цветов. Тот показывал зубы.
— О влиянии забытой дамской перчатки на психологию творчества. Слышали это?
Колышко чувствовал, что покраснел. Василий Сергеевич тоненько смеялся.
— Не в бровь, а в глаз. Самую большую корзину цветов.
Колышко вглядывался в проект. Из отдельных частей и деталей, тщательно обдуманных в ту сумасшедшую ночь, когда он почувствовал в себе смелость строителя-художника, в него вливалось чувство, мучительное, сладостное и липкое, как запах духов Веры Николаевны. Смотрел светло-синий взгляд смеющихся, всезнающих глаз. Вырастала сосущая тоска, точно он где-то забыл самое мучительное и нужное.
‘Если бы я уничтожил этот проект, — подумал он, — я бы окончательно отвязался от нее’.
Бессильный и раздраженный, стоял он, широко опершись руками о стол, испытывая одновременно ярость, негодование, восторг, унижение, радость и страх.
Василий Сергеевич потрепал его по плечу и сказал:
— Э, батенька, ничего хорошего даром не дается.

XXII

Темно-лиловая туча в лучах догорающей зари захватила Колышко верхом еще на шоссе у Всехсвятского. Сначала пронесся ураган пыли. Он видел, как у аэродрома потерпел аварию аэроплан, зарывшись колесами в канаву. Ветер шевелил его белое сломанное крыло, точно у искалеченной бабочки. Черные люди суетились, поглядывая на юго-запад. Наконец упали первые крупные капли. Колышко, недовольный новым седлом, дал лошади шпоры. Она горячилась и переходила в галоп. Новым порывом пыли ему ослепило глаза. По бульвару бежали дамы: у одной из них вывернуло пунцовый зонтик. Автомобили беспрестанно гудели, пугая и без того пугливую Кэт.
Это была лукавая и своенравная лошадь. Колышко брал ее из манежа уже второй раз. Все ее хитрости были ему понятны. Как женщина, она была капризна. С нею надо было не церемониться. Говорят, что она когда-то испугалась наскочившею на нее сзади мотора А, это были отговорки!
Изредка он поднимал стек и, угрожая, выбирал момент, когда заставит ее почувствовать его власть.
У Триумфальной арки дождь уже обильно начал мочить его куртку. По панелям бежали мутные потоки воды, и дождь подсекал ноги прохожим, завертывавшим одежду на голову. Удар молодого грома расколол небосвод, точно крупный грецкий орех. Кэт загремела копытами и затанцевала по всей мостовой. Струйка дождя стекала Колышко с усов в рот. Он соображал, промокнет до нитки или нет. Решил, что да. Было весело. Вообще он должен как можно чаще выезжать на прогулку верхом. Это отвлекает от женщин. Женщины становятся необходимыми только тогда, когда долго изнуряешь мозг в атмосфере душной комнаты. Кроме того, они не насыщают, а затягивают. В половом чувстве есть своеобразный ревнивый эгоизм. Оно жаждет возбуждения вновь и вновь. Но хорошая прогулка верхом освежает куда лучше.
Кэт бежала ровно и до самого конца пути умному, но лукавому творению не понадобился стек. Он так и остался в его руке зажатым для удара.
Когда он остановился у подъезда своего дома, вода холодными струйками сбегала у него через воротник. Дождь стремился теперь мутными потоками, наполняя пространство площади молочной пылью. Небо было желто-темное. Из водосточных труб вырывались ревущие водопады. Коленки рейтуз прилипали к ногам, и когда он соскочил на тротуар, держа лошадь в поводу, собственные ноги казались ему чужими. Трудно было разогнуть спину, и оттого во всем теле была больная истома. Уже сильно стемнело, и была почти ночь. Красными пятнами выступал свет уличных, только что зажженных фонарей.
Он позвонил у парадного. Седой швейцар высунул голову и крикнул:
— Сейчас, сейчас!
Выскочил Гавриил, на ходу продевая руки в старую черную куртку. Он принял лошадь и сказал:
— Н-но, балуй!.. К вам сейчас пришла барыня, которая ходит. Она промочила ноги и пришла босиком. Полусапожки бросила на дворе. Я бегал искать, не нашел. И чулки бросила там же. Чудно! Пришла с черного хода, хоронится. Ножки красные, как у гуся. Сидит с Василием Сергеевичем… сами хоть выжми.
Он хихикнул в рукав.
— Н-но, балуй!
Колышко застыл на крыльце, сжимая стек. Ему почудился запах амбры, и через тело прошло тягостное содрогание.
Гавриил сделался серьезен.
— Не нашел ни полусапожек, ни чулков, — сказал еще раз он. — Кто-то, надо быть, взял.
Вдруг, точно по наитию, Колышко вспомнились ее опущенные глаза и то, как она странно оборвала разговор при прощании.
‘Неужели?’ — подумал он, ужасаясь, негодуя и нелепо радуясь.
Швейцар придержал дверь.
Все же у этой женщины было заражающее веселое безрассудство. Именно семь бесов. Не один из семи, а все семь. Он не мог себя понять, сердится ли он, или опять готов носить ее на руках. Дверь была не заперта. Он вбежал, задыхаясь от сердцебиения. Если она прошла босиком чуть ли не через всю Москву, это бог знает, что… Хотелось взять ее за руки, сжать их и злобно крикнуть:
— Да что это значит наконец? Комедии! Прошу оставить меня!
Он как был, в куртке, с которой бежала вода, и со стеком, висевшим на руке (только сбросил фуражку), остановился в дверях кабинета.
Василий Сергеевич говорил в приподнятом тоне:
— Женщина для того и создана, чтобы вдохновлять на подвиги. Обязательно! А вы думаете ее роль кухня? Тогда она нуль, а не женщина. Ниже нуля! Баба, пустое место!
Вера сидела на диване, в шляпке, сильно пострадавшей от дождя, и похоже было, что она греется в своем широко расстегнутом шелковом манто. Колени она держала в уровень с подбородком и сейчас старательно натягивала на них темную юбку.
Василий Сергеевич встал, продолжая делать торжественно-глупое лицо.
— А разве нет? Я сказал не так? Иногда забытая перчатка приводит к совершенно неожиданным комбинациям архитектурного свойства?
Он покровительственно-глупо заржал. Вера, пряча руки за спиной, быстро вздергивала острым носиком поочередно на обоих и выжидающе смеялась плечами. Это была ее характерная манера Василию Сергеевичу она говорила глазами: ‘При чем здесь перчатка? Я вас не понимаю’.
Ему: ‘А, вот как! Ты это скрыл от меня… Но почему? А это любопытно!’
Она сказала вслух старику:
— Вы вечно с непонятными намеками. Выражайтесь яснее.
И потом, умоляя глазами, ему:
— Мой друг, я совершила безрассудство. Вы опять будете меня порицать. О, я этого заслужила. Я даже не смею подняться вам навстречу.
— Обувь нового фасона.
Василий Сергеевич захохотал.
— Я слышал, — сказал Колышко, покраснев, как застигнутый мальчик.
От быстрого движения или от мысли, что старый болтун успел проболтаться о времени возникновения нового проекта, у него стучало в висках. В комнате неприятно и раздражающе пахло ее духами. Во всем этом неожиданном вторжении было что-то откровенно-циничное. Ливень сильно стучал в оконные стекла, и казалось, что струи его бегут внутри по подоконнику.
— Где вы бросили ваши ботинки?
Он старался говорить сурово.
Два иронически-любопытных глаза следили за ним из-за темных очков. Старик дипломатично взял со стола бутылку коньяку и наполнил рюмку.
— Еще одну и finita! — сказал он.
Вера вынула спрятанную руку и, дрожа плечами, на этот раз неизвестно от озноба или смеха, потянулась за рюмкой.
— Прежде чем порицать, я должен вас согреть, — сказал Колышко, сдерживая раздражение. — Коньяку вы выпьете потом.
Она с кротким видом повиновалась.
Не подходя к ней, он нажал кнопку звонка.
— Гавриил! Затопи камин. Шерстяной плед и спирт.
— Мой друг, я дрожу от этих страшных приготовлений. Мне кажется, что вы собираетесь бросить меня в огонь. Вы даже не хотите протянуть мне руки.
— Вы видите, в каком я виде, — сказал он, взмахивая стеком и продолжая сжимать его в руке.
— Ах, все это приводит меня в трепет. Что будет со мной?
Смеясь и продолжая дрожать, она свернулась темным комочком на диване. Только выглядывала ее лохматая голова, с которой она сбросила шляпку с мокрыми лентами.
Василий Сергеевич обиженно поставил наполненную рюмку на стол, покрыл чертеж тонкой серой бумагой и погасил над ним электрический рожок. В комнате стало наполовину темнее, и громче мыл окна ливень.
— Ах, что я наделала! — восклицала она, стуча зубами и кутаясь. — Бу, бу, бу, бу! Но не могла же я шагать в моих туфлях, полных воды. Мой друг, вы требуете невозможного. Холодные чулки прилипают к коже. Это так отвратительно.
Гавриил, стуча обрубками дров, разводил камин. Василий Сергеевич, обиженно ворча себе под нос, с преувеличенно-галантным видом простился. В дверях он повернулся и сказал нагло:
— Да будет вам известно, мой дорогой, что перечерчивать проект во второй раз я не намерен.
Он хотел засмеяться, но раздумал, постоял в дверях, еще раз преувеличенно-галантно поклонился в сторону дивана и ковыляя вышел.
Дурак! В раскрытую дверь из передней еще долго доносилось его бормотание.
Огонь в камине вспыхнул. Гавриил сказал:
— Вот пледик и спирт.
Он хотел выйти, осторожно притворив за собою дверь, но Колышко дал ему поручение съездить на квартиру Веры за ее ботинками. Она хохотала.
— О, мне страшно, — говорила она, сдвигая плечи. — Вы там стоите, точно моя судьба. Что вы готовите для меня, мой друг? Я боюсь вас. Вероятно, вы находите, что все это вовсе ‘не нужно’ для любви. Это эксцентрично, необдуманно и лишено чувства меры. Вы уже готовитесь перечислить мне по пальцам то, что ‘нужно’. О, я знаю: надо быть в сухих ботинках и сидеть дома. Вероятно, это такое безрассудство пройти пол-Москвы босиком в доказательство того, что ты любишь. Да еще попасть под дождь и бурю. Для этого надо сойти с ума.
— Да, это — сумасшествие, — сказал он, чувствуя, что говорит не то, что хочет и чувствует. Ему хотелось броситься к ней, схватить ее холодное, застывшее тельце, греть дыханием руки и ноги, расспрашивать, хохоча вместе с ней, удивляясь, как она совершила этот сумасшедший путь. Потом вместе упасть в бездну томительных, болезненных, может быть, смертельных ощущений. Но он только сильнее сжимал стек, молча ударяя им по сапогам. Потом осторожно и медленно снял его с запястья руки и бросил на край стола, ярко выступавший в огне камина. Рука его сохранила неприятное чувство сжатия.
Камин гудел. Он подбросил в него еще коры и стружек, чтобы жарче вспыхнуло пламя. Подвинул кресло и сказал раздраженно:
— Сядьте, пожалуйста, сюда.
— О, мой друг, как вы ненавидите меня! Право же, я начинаю раскаиваться. Простите меня, если можете.
В отблеске камина белки ее глаз были розовыми, но нельзя было уяснить, действительно ли она раскаивается, или продолжает в глубине издеваться над ним. Ступив на натертый пол босыми ногами, она перепрыгнула в кресло, и тотчас спрятала ноги под себя, обдергивая юбку. И опять ему захотелось поднять ее на руках и спрятать у себя на груди, целуя продрогшие коленки, впивая мучительно-сладкий запах, который она принесла с собою. Но кто-то другой, кто овладел им с самого порога, сухой, официальный и жестокий, заставил его церемонно взять со стола спирт, стать на одно колено и сурово командовать:
— Ну-с, вашу правую ногу.
Она чуть выставила маленькие пальцы. На другую ногу она старательно натягивала платье. Глаза ее с любопытством выглядывали из-под нависшей грибом прически. Она морщила нос таким образом, как будто он собирался делать невозможные глупости.
— О, мой друг, право же, это излишне.
Он осторожно отстранил нижний край юбки. Отчетливо выступила круглая косточка щиколотки, выделяясь белизной над красным, забрызганном грязью низом ступни. Песок и навоз набрались в ногти и между пальцами. Он заботливо вытер ногу носовым платком и вдруг увидел на нем кровь.
— Да, мой друг, немного больно, но это пустяки, — сказала она. — Я наступила на стекло. На углу Петровки ветром разбило дверцу фонаря… Вот мне уже и жарко. Простите, я сброшу пальто.
Она высвободила поочередно руки из рукавов. Теперь он ясно рассмотрел, что ее ноги изранены. Чтобы избежать любопытных взглядов, она бежала, не разбирая дороги. Зная, что причиняет ей боль, он промыл раны спиртом.
— О, — говорила она, — как вы меня мучаете. Я согласна лучше пройти еще пол-Москвы.
Ее глаза лукаво выглядывали из грибообразной шапки волос. Отблеск камина придавал им фантастический вид.
— Мне стыдно, — говорила она, протягивая руки и будто невзначай касаясь его головы и плеч кончиками тонких пальцев.
Замыкалась цепь. Красный туман кружил голову. Сладостно раздражало тепло камина. Края ее одежды обвисали мягкими складками, от которых поднимался волнующий теплый запах тела. Он чувствовал ее кровь на своей ладони и не вытирал ее. Кто-то прежний, жестокий и упрямый, продолжал им владеть… Он знал, что мучит ее, мучит себя, и хотелось быть жестоким, холодным без предела. Потом одеть ей сухие чулки и башмаки и усадить пить чай в столовой, развлекая ничего не стоящей болтовней.
И только пальцы дрожали от конвульсивных прикосновений да в голову ударял жар от камина. Платье и все тело курилось испариной. Он знал, что болен, охвачен небывалым припадком страстного влечения, и отдалял момент, что-то неопределенно предчувствуя и чего-то боясь.
Пугал ливень, упорно мывший стекла, пугала пустота в доме. Если бы, по крайней мере, скорее возвратился Гавриил…
— Не достаточно ли? — сказала она капризно-вызывающе.
Она сделала движение высвободить ноги из-под шерстяного пледа, в который они были тепло закутаны.
— Мой друг! Но я уже достаточно прониклась вашими правилами. Если человек промочил ноги, их надо натереть спиртом. Не правда ли?
Она хохотала.
— А если человек разлюбил, он должен носить притворную маску любви и нежности. Я хочу знать, как себя чувствует Сусанна Ивановна и счастлива ли она. О, я думаю потому, что люди, ничего не подозревающие, имеют все шансы продолжать жить в упоительных грезах. Скажите, мой друг, вы целовали ее?
Она окончательно сбросила плед и опять поджала под себя ноги. Он остался стоять перед нею в смешной позе на коленях. Ноздри ее раздувались. Она запрокинула голову, и глаза ее, неприятно язвительные и вдруг враждебные, смотрели на него откуда-то из огромного отдаления. Вдруг она вся представилась ему остро-ненавистной.
Он поднялся с колен, еще не зная, что сделает, но уже предчувствуя, что сейчас случится то, чего он боялся, а именно: он потеряет способность управлять собой.
Холодея, он сказал:
— Не мучьте меня. Прошу вас. Я не владею собой. Чего вы хотите от меня? Скажите ясно.
В свете камина, сейчас ровном и белом, он видел неприятно обозначенный верхний ряд ее маленьких острых зубов.
Она говорила, и слова ее были такие отдаленные и злые. Она говорила, чтобы мучить:
— Что значит, что вы ‘просите’? Я тоже прошу вас. Я хочу, я требую. Я, наконец, умоляю. Это жестоко? Пусть. Безрассудно? Да. Но если я вас прошу и заклинаю Богом. Я умоляю вас на коленях. Если нужно, нужно для вас, я могу умереть. О, не задумываясь! По вашему слову. Лечь под трамвай, вскрыть себе вены. Но я вас прошу. Я тоже прошу. Униженно.
Она протянула к нему руку, но тотчас же ее отдернула, как будто ей было физиологически неприятно его коснуться.
— Вы не хотите? Почему вы должны быть жестоки только со мной? Я не понимаю этого. Дорогой друг, я знаю, что я безумна. Вы только должны ей позвонить по телефону. Ясно и коротко. Сейчас при мне. Я умоляю. Вы это сделаете для меня. Не правда ли?
Он видел с отвращением ее протянутые тоненькие руки, на которых сбилась отсыревшая, плотно облегающая тонкая материя. Она была похожа на сумасшедшую. Потом ее руки упали.
— Нет? Так вы говорите: нет? И это говорите мне вы? О, как вы бездарны!
Она неудобно улеглась в кресле, ее глаза неподвижно и с отвращением остановились на нем. Она продолжала в экстазе бешенства:
— Бездарны во всем… В любви и в вашем искусстве. О, да.
Он услышал тихий смех.
— Как я ошиблась в вас! Слушайте.
Она выпрямилась.
— Вы просто мне гадки. Вы — ничтожество. Это говорю вам я, женщина, которая полчаса перед тем молилась на вас. Теперь позвольте мне встать. Да, вы бездарны. Я видела ваш проект. (Она захохотала.) Беспомощные колонки, поддерживающие бессмысленные груды кирпича. Хаос отчаявшейся в самой себе безвкусицы. Я прошу не считать меня вдохновительницей этой кучи мусора.
Ее смех перешел в крик.
— Мой друг, пропустите меня. Я согрелась и теперь могу уйти. Не смущайтесь, что я без ботинок. Это так неважно в данный момент. И, кроме того, у меня в доме есть тоже достаточно спирта.
Она толкала его ногами. Он не понимал, что растерянно отыскивает. Правая рука продолжала ощущать болезненное сжатие. Он заметил стек и взял. Хотел положить обратно, но не сделал этого. Усмехнулся, вспомнив слова, сказанные когда-то Василием Сергеевичем: ‘Женщин не оскорбляют, а наказывают’.
Это показалось естественным и логичным. Быть может, он даже потому и вспомнил, что сам подумал или почувствовал нечто подобное.
— Женщин не оскорбляют, а наказывают! — сказал он вслух.
И ему понравился собственный голос и то, как твердо и властно прозвучали эти слова. Может быть, это — сумасшествие. Но пусть! Он дрожал частой дрожью.
Еще он отчетливо помнил, как она в страхе закрыла лицо руками. Он действовал спокойно и не торопясь.
Он искал ее руки, отталкивая плечи, и, так как она прижимала локти к груди, он, причинив ей боль, с силою оторвал одну руку, явственно ощупывая тонкие косточки и одним жадным взглядом обнимая все ее скорчившееся тельце.
Выбирая, он боялся нанести удар, вредный для здоровья. Она выгибалась и инстинктивно подставляла грудь. Ему было смешно видеть ее перетрусившее, униженно молившее его лицо.
Губы ее шептали:
— Милый, вы сошли с ума. Мой любимый!
Он сжал ее руку, чтобы она не двигалась. Но она упала на колени, продолжая извиваться и прятать корпус. В ней проснулись движения и ухватки, говорившие о прошлом унизительном опыте, когда ее били отец и муж.
О, таким женщинам нужен только бич!
Это окончательно придало твердости его руке, и наполнило его презрением к женщине, которая корчилась у его ног.
Улучив момент, он нанес ей первый удар.
Эхо равнодушно повторило его высоко над шкапом. В нем была отчетливая упругость тела, обтянутого шелком. Удар пришелся плотно и эластично, точно врезался и разделил пораженное место пополам.
Она сдвинула плечи, и было ощутимо, как, медленно расползаясь, расходится содроганье боли. Губы ее побелели. Сначала она задохнулась, потом резкий крик, похожий на вой или истерический вопль, ударил ему в уши и грудь. Стукнуло сердце, но, не переводя дыхания, он снова поднял стек.
Тело ее рванулось и застыло вновь. И странно: вслушиваясь, он почувствовал, что это не был крик боли. Скорее озлобленной радости. Ее дурной характер сказался даже в этом.
Он притянул ее ближе и замахнулся еще. Стек ходил свободно. Теперь удар пришелся мягче и эластичнее. Концом бича он зацепил руку, пытавшуюся защитить пораженное место. Кусая, она прижала задетую кисть к губам.
Он ударил еще несколько раз (сколько, не считал) и бросил ее в кресло, а стек с отвращением отшвырнул. Он с треском ударился рукояткой в стекло шкапа.
Грудь Колышко спокойно расширялась и сокращалась. Он нагнулся над неподвижной фигуркой, лежавшей ничком.
Она была в обмороке. Руки ее безжизненно свешивались. На одной во всю кисть был правильный алый шрам. Он уходил дальше под рукав.
Но не было ни жаль, ни страшно. Было чувство освобождения и пустоты.
Он осторожно поднял ее на руки и переложил на диван. Голова у нее запрокидывалась, и губы были закушены.
Пальцы ее левой руки слабо пошевелились, и ресницы дрогнули. Он сбрызнул ее лицо водой.
Приходя в себя, он больше и больше испытывал ужас. Как? В этой комнате он только что избил женщину хлыстом! Но в руках еще сохранилась сумасшедшая сладостная дрожь.
Эта женщина довела его сама. Он все же хотел найти себе оправдание. Она не в первый раз испробовала кнута. Но как позволил себе это он?
Ее беспомощное тельце с головой, ушедшей в подушку, и вытянутые руки переполняли его трепетом. Зажмуриваясь, он переживал, вздрагивая, только что нанесенные удары. Это было точно невыразимо-страстная ласка. В ушах продолжался звон. Ноги были слабы в коленях и не подчинялись.
Он услышал ее голос, отрывистый и нежный, точно ей было трудно разжимать губы:
— Я благодарю вас… Безмерно…
Ее глаза раскрылись, но были еще неподвижны. Она смотрела ему в лицо, усиливаясь что-то сказать, потом веки ее снова закрылись, показав полоски белков. Пораженный, он не знал, что сказать. Он нагнулся к ней и, выворачивая пальцы, говорил:
— Простите меня… Может быть, я сошел с ума… Я готов понести наказание…
Она снова открыла глаза, и опять его поразило их ясное спокойствие. Она чуть сдвинула брови и сказала:
— Вы поступили как мужчина. О, я была безмерно виновата перед вами!.. Вы простили меня?
Источник слез прорвался, и он зарыдал, припав к ней головой. Она положила ему на волосы руку, еще малоподвижную и легкую. Он рыдал, не понимая причины. Ему было ясно одно, что эта женщина, полусумасшедшая, полная болезненных извращений, то безмерно мучившая его, то нежная до святости или ласкающая до безумия, была для него дороже всего.
В особенности после того, что случилось сейчас. Он сознавал, что это имело свой непонятный страшный смысл. Не поднимая головы, он нашел ощупью ее руки и сжал. Ему хотелось в неистовом молчании биться головой.
Это был припадок.
…Во второй раз он почувствовал, что приходит в себя. В стекла по-прежнему ударяли утомительные потоки дождя. Камин полупотух. В голове было мутно от слез. Нумми (он опять так называл ее) сидела рядом с ним на диване, сжимая его шею слабыми влажными руками. Их слезы смешались вместе.
— Ты теперь видишь, что ты был прав, — говорила она, говоря ему по-новому, на ‘ты’, точно они достигли теперь последней ступени нежности, когда было позволительно все. — Ты наказал меня и будешь наказывать всегда. Ты был милостив ко мне. О, я благодарю тебя!
Она целовала ему руки. Он не отнимал их. Из души исчезли страх, раздражение, остатки обиды.
— Неужели ты мог подумать, мой любимый, хоть на один миг, что я сомневаюсь в твоей честности? Но ты был недобр ко мне. Ты оставлял меня одну с моей душой, которая давно уже сделалась для меня невыносима, как бремя. О, возьми ее, возьми! Я изнемогаю под ее тяжестью. Я ничего не требую взамен. Ты видишь, я счастлива. Я заключена в тебе, как в светлом круге. Я чувствую, что наконец обрела тебя вполне.
Так сидели они, и время показалось ему бесконечным или совершенно особенным, безвременным. Он только помнил, что Гавриил привез целый ассортимент ботинок и ушел когда-то очень давно.
— Милый, я поеду, — наконец сказала она.
Это его удивило. Как? Разве она теперь будет уезжать?
— Да, конечно же. Всегда, мой дорогой.
Разве истинная близость боится расстояний и разве душа и ее проявления измеряются аршинами?
Он находил это логичным. То, что произошло, продолжало оставаться непонятным, но он испытывал высшую полноту удовлетворения. И теперь ему стыдно было глядеть ей прямо в глаза.
Устало она сидела, подобрав ноги на диван, и приводила в порядок волосы.
— Все же это немного пугает меня, — сказал он. — Это — внешнее.
Она испуганно зажала ему рот поцелуем.
— Не надо рассуждать. Это выше нас.
На прощанье она подошла к столу на козлах и кокетливо-осторожно приподняла двумя пальцами верхнюю бумагу. Она смеялась плечами и быстро отвертывала к нему свое острое лицо лукавой птички.
— О, я провинилась, но я была наказана.
Он отбросил верхнюю бумагу, покрывавшую кальку.
— Это сделала я, — сказала она с гордостью. — Но ты не узнаешь себя… Я принесу тебе вдохновение, силы, отвагу. Моя душа должна служить твоей. Хочу раствориться в твоей воле, в твоем разуме, в твоем гении. Теперь я принадлежу тебе вполне. Ты это чувствуешь? Да?..
В глазах ее было беспокойство. Но он действительно чувствовал в себе новую и странную силу. Может быть, это была действительно совершенно неизвестная ему доселе: радость полного подчинения женщины.

XXIII

— Теперь закрой его, — сказала она заботливо о проекте, точно это было их живое, одушевленное детище.
Он покрыл чертеж бумагой.
— Ну прощай!..
Она долго смотрела ему в глаза, положив руки на плечи.
— Помнишь, как я в первый раз взяла твой стек в руки? Он тоже лежал в этой комнате. У меня вдруг явилась уверенность, что ты меня когда-нибудь накажешь им. Ты помнишь?
Он переходил по звеньям памяти, стараясь припомнить то, о чем она говорила, и вдруг явственно выплыло ее лицо, смущенное, точно у девочки, непонятной причиной.
Он улыбнулся.
— Да, я припоминаю. Но я не помню, за что должен был тогда тебя наказать.
— О, мой друг, так разве ты еще не понял, что женщина должна быть наказана всегда?
Она протянула ему руку, на кисти которой был красный, вспухший рубец, и потом кокетливо-нежно прижала к нему губы.
…Утром Гавриил доложил:
— Барышня Зинаида Ивановна и барыня Сусанна Ивановна.
Лицо у него было озабоченное, хотя втайне он скрывал свое удовольствие. Когда хозяин наконец женится, в доме появится горничная и будет гораздо чище и веселее. Да и вообще… От посещения этой пары, по его мнению, пахло домом, а он был от природы домовит.
Колышко менее всего ожидал этого визита. Сейчас он испугался его пустоты и нудности. Неужели с этим еще не покончено?.. Кроме того, он должен был сейчас ехать на заседание строительной комиссии, где его дожидались и откуда ему звонили по телефону уже два раза. Можно ли приходить в рабочие часы! Что за бестактность!
Он предполагал, что Сусанночка просто вскоре позвонит по телефону и как ни в чем не бывало будет аукаться. Конечно, не обойдется сначала без прохладных разговоров. Будет попытка вернуться к старому. Но он решил быть непреклонным. Она порвала с ним первая. Во всяком случае было неделикатно, без объяснения причин бросить телефонную трубку. Он рассматривал это как разрыв.
Зина и Сусанночка ожидали его в гостиной. Они молча подали руки. Когда он хотел поцеловать, Сусанночка отдернула свою и загадочно ушла в столовую.
— Вы легкомысленны, — сказала Зина, усаживаясь на диван, так что ее короткие и толстые ноги болтались. Она закурила желтенькую папиросу. Запахло ее табаком, скорее похожим на жженую бумагу, так как папироска была очень тоненькая. Запах дыма смешался с запахом ее резких духов.
— В чем мое легкомыслие? — поинтересовался Колышко, стараясь держаться официально.
Зина поглядела на него так, точно он был не в своем уме.
— Вы явно больны, — сказала она. — Мне вас жаль. Ваше поведение ненормально. Вы просто выкинули ее из вашей головы и, кажется, вполне успокоились. Вы не звоните и не показываете глаз. Как вы думаете, что должна испытывать она? Или, впрочем, нет, вы не думаете ничего. Сознайтесь… Вы ни разу не вспомнили и не подумали о моей сестре. Вы не подумали, что вот есть на свете какая-то Сусанночка и она должна, по всей вероятности, страдать. Ее любили, ей говорили разные хорошие слова, потом вдруг — раз! Ты больше не нужна. До свиданья, моя прелесть!
Она деревянно рассмеялась. Он пожал плечами, сохраняя позу недоумения.
— Но мне даже не было сказано, в чем я виноват. Мне не дали возможности оправдаться.
Он подумал, что сказал не то.
— Хорошо. Эта возможность будет вам сейчас дана. Но вы могли позвонить сами… Наконец, написать. Ах, тысячи способов! Не заставляйте меня думать, что вы даже сейчас выпутываетесь и говорите неправду! Сусанночка согласна, что она виновата во всем сама. Да, она принимает целиком вину на себя. Она скажет вам сама.
— Я ни в чем не виню Сусанну Ивановну. Я только настаиваю, что прервала со мной сношения она сама. Но тем лучше. Я не ищу их возобновления.
Он опустил голову, рассматривая свои руки, которые казались ему сейчас грубыми и жестокими.
— Что это значит? — спросила Зина, прекратив курить.
— Избавьте меня, Бога ради, от продолжения этого тягостного разговора. Сусанна Ивановна до сих пор была на совершенно верном пути. Нам следует не видеться…
Он согнулся еще ниже. Но пережить тяжелые минуты было необходимо.
— Значит, все эти сплетни имеют под собою основание? — спросила она, понизив голос.
— Я не знаю, о каких вы говорите сплетнях.
Ему был невыносим этот тон сыщика.
— Странно. В городе уже открыто говорят о ваших отношениях к этой… Как ее? К Симсон.
— Ее зовут Верой Николаевной Симсон.
— Ах вот даже что! В таком случае, вам действительно лучше всего поговорить с самой Сусанночкой. Au revoir.
Она погасила папиросу и протянула руку ребром ладони. Он проводил ее до передней. Потом прошел в столовую.
Сусанночка сидела, положив локти на стол. В пальцах одной руки она держала поднятую вверх металлическую подставочку для ножа и внимательно ее рассматривала. Черные брови ее были нахмурены. Он сел к столу напротив нее, ожидая, что она скажет.
Сейчас она казалась ему совершенно посторонней. В сущности, что было у него с ней? Женщина, не допустившая мужчину до объятий, не имеет права на что-нибудь претендовать. Это был скучный платонический роман.
Наружно Сусанночка была совершенно спокойна. Только лицо у нее было нехорошее. Вероятно, она пришла с ним крепко побраниться перед окончательным разрывом.
Так как она молчала, он взглянул на часы.
Взгляд прищуренных глаз она старательно прятала. Перестав рассматривать подставку, она опустила глаза на скатерть и стала проводить по ней ладонью.
— Мне нечего тебе сказать, Нил. Тебе уже Зина сказала: я совсем приехала к тебе.
Она прикусила губы, чтобы не заплакать.
— Я не понимаю, — сказал он удивленно.
— Что же тут непонятного? Я останусь с тобой жить. Вот и все. Я буду твоей любовницей или незаконной женой. Пока. Ах, все равно, мне нечего терять. Иначе я потеряю тебя вовсе. Ты слишком малодушен. Я и так уже благодаря своему глупому жеманству почти потеряла тебя. Если вы мужчины таковы, что же сделать?
Она вздохнула.
— Словом, я больше никуда от тебя не пойду. Впрочем, еще только разве… на кладбище. Это уже ты отвезешь меня сам…
Из уголков глаз возле носа у нее выползли две слезинки и извилистой дорогой побежали по лицу. Она вдруг улыбнулась, взглянула на него быстро исподлобья и вытерла их платком, высморкалась и тотчас же опять запрятала платок в сумку. Она не намерена была больше плакать.
— Ты меня не выгонишь? — спросила она, вдруг стыдливо опустив глаза.
Он прочел в ее лице жажду объятий и ласк. Простых и здоровых, в которых все несложно.
Он возмутился. Ведь это же чересчур наивно или, наоборот, нахально приехать так вдруг, без всякого предупреждения. Это — какая-то дичь. Этого так не бывает. Это несообразно ровно ни с чем.
— Повторяю: я ничего не понимаю, — сказал он.
— Да?
Она неприятно засмеялась.
— Зато я очень хорошо понимаю. Довольно быть трусихой. Теперь я решила жить по-новому: быть смелой. Словом, я остаюсь у тебя.
Она встала.
— У тебя в квартире страшный хаос. Я этим займусь.
Она величественно кивнула головой.
— Теперь ты можешь отправляться по твоим делам. Лично я устроюсь в твоей комнате.
Она указала на спальню.
— Прикажи Гавриилу перенести туда мои вещи.
Под внешним спокойствием была невменяемость. Говорить с нею было бесполезно. Он решил поехать к Зине и переговорить с нею обо всем подробно. Если бы Сусанночка не прекратила тогда с ним грубо разговор по телефону, все могло бы еще быть иным. Теперь возврат к прошлому был уже окончательно немыслим. Трезвая девушка должна понять.
— Я прошу вас успокоиться, — сказал он.
— Нил, что это значит ‘вас’? Я прошу говорить со мною как всегда.
Она возвысила голос. Очевидно, она решила действовать, не считаясь с его волей и намерениями. Тон ее голоса был груб и не допускал возражений. ‘Смелость’ она понимала именно таким образом.
— Мы поговорим потом, — сказал он, — а сейчас я действительно должен ехать.
В ее движениях была связанность. Может быть, она хотела бы к нему подойти и потребовать интимности, поцелуев. Но решимость жалко ее покинула. Глаза опять покрылись влагой. Она тупо-обиженно отвернулась от него. Разве она сделала не все, что могла? Почему же он медлит подойти к ней?
Он осторожно вышел.
— Нил! — услышал он ее надорванный крик.
Она выбежала за ним.
— Нил, что же это значит? Я не могу. Я хочу примириться с тобой, Нил. Я же тебе простила все, все. И ты тоже должен простить меня.
Это уже был последний козырь. Лицо ее было смешно в наивном недоумении и испуге. Как? Он смел отвергать ее, когда она сама пришла к нему? Что же такое случилось?
Глаза ее еще не отражали всей глубины осознанного несчастья. Это был испуг девочки, возмущение против странной непонятливости мужчины. Неужели она должна еще вдобавок сама первая броситься ему на шею? Он должен пощадить ее стыдливость.
— Поговорим потом, — сказал он еще раз сухо и решительно и выбежал вон. Заметив в передней ее картонки, он не отдал Гавриилу никакого распоряжения.
Торопливо оделся и вышел.
‘Все это сентиментальные угрозы, — соображал он дорогой. — Конечно, я не могу удалить ее силой, но она должна понять, что всякие эксцессы здесь ни к чему…’
На момент шевельнулась острая жалость, но тотчас же ощущение скуки заслонило остальное. Было даже смешно сравнивать Сусанночку с Верой. Она казалась ему даже почти не женщиной. Смешным существом среднего рода! О, во сколько она ценит свои объятия! Она даже не может себе вообразить, что такое настоящая любовь. А если бы вообразила, то, вероятно бы, только удивилась. Ее тело так же было мало подвижно и расчленено, как и ее ум. Вся, с душой и всеми своими желаниями, она представляла одну инертную массу, движимую слепым, элементарным инстинктом. Сейчас она почти пугала его.
В строительную комиссию он заехал только извиниться. Хотел предварительно было позвонить к Зине по телефону, но потом передумал и решил заехать без предупреждения.
Зину он застал за роялем. Она равнодушно подняла на него глаза и прекратила бравурную игру. Когда она подошла к нему, рояль еще гудел.
— Ну, надеюсь, все благополучно? — сказала она.
Окна во всем доме были открыты. Драпировки колыхались, и пахло букетами ландышей, засунутых в разных местах в стеклянные высокие бокалы с усеченными косо краями.
— Я пришел с вами поговорить как со здравомыслящим человеком, — сказал Колышко, вдруг почувствовав страшное волнение.
Может быть, на него так действовала эта знакомая обстановка, а может быть, и то, что он еще не обдумал, что сказать Зине. Точно упавши откуда-то стремглав, он говорил, и у него получалось такое чувство, что он хотя говорит искренно и ‘честно’, но совсем не то. Получалась грубая и бессердечная, подкрашенная напыщенностью полуправда.
— Сусанночка виновата во многом сама. Она не щадила моих чувств, моего, я бы сказал, корректного отношения. Я сознаюсь, что мне все это тяжело говорить. Но случилось то, чего уже не вернешь. Я… я люблю другую. Вам я это могу сказать…
Она перебила его нетерпеливо, стоя у рояля:
— Ах, при чем здесь я? Я — девушка и менее всего, господа, понимаю в этих вещах. Роман, господа, затеяли вы, а не я, вы и расхлебывайте всю эту кашу. Удивительный эгоизм у всех этих влюбленных. Особенно у мужчин. Я так довольна, что избавлена от удовольствия связывать свое счастье с вашей благосклонностью, господа… Любите, умножайте землю, а меня, пожалуйста, оставьте в покое.
Она попыталась сделать круглые невинные глаза. Руки она держала сложенными на животе.
— Я обратился к вам потому, что это — ваша сестра Предчувствую, что из всего этого может выйти что-то тяжелое.
— Без сомнения.
По обыкновению, ее глаза ничего не выражали. Но она вела определенную, расчетливую игру. Как и ее сестра. Или, быть может, Сусанночка поступала только по ее указке? Он почувствовал прилив бешенства. Значит, как мало его здесь уважали. А заодно и себя. Пахнуло затхлым убогим мещанством. Жених!
Неужели же он так низко опустился? Он не замечал людей, среди которых живет. Охватил мучительный стыд перед Верой Николаевной. А что, если она об этом узнает? Эти женщины, видимо, решили удерживать свою позицию до конца. Узнает, конечно. Непременно. Да.
Он понимал, что должен как-нибудь договориться с Зиной.
— Что же вы хотите, чтобы я женился на Сусанне Ивановне в то время, как мои чувства принадлежат уже другой? И как я должен объяснить это вторжение, этот своего рода ‘форт Шаброль’? Сусанна Ивановна избрала этот способ, чтобы удержать мои чувства? Это же дико, это — сумасшествие.
В лице Зины изобразилась усталость. Глаза она переводила с предмета на предмет, избегая смотреть в лицо Колышко.
— Ах, Боже мой, — сказала она, — при чем здесь я? Вы, право, сделали бы хорошо, господа, если бы не вмешивали меня больше в ваши личные отношения. Тем более я — девушка.
Она потупила глаза.
— Зинаида Ивановна, — сказал Колышко, — вы ведете дурную игру. Предупреждаю вас.
Он сдержанно поклонился и пошел к двери. Зина тотчас же села за рояль. Бравурные звуки наполнили дом.

XXIV

Колышко понял, что план нападения здесь строго обдуман и организован.
‘Но на что же они надеются?’ — удивлялся он.
Дома он застал Василия Сергеевича. Глаза у него были сочувствующие и преувеличенно-испуганные. Он тотчас же углубил их в работу над чертежом. Под нос он мурлыкал растянуто и глупо-подчеркнуто: ‘Уж давно отцвели хризантемы в саду’.
Из комнат доносился веселый громкий разговор Сусанночки и Гавриила. Набравшись решимости, Колышко вошел в столовую, где около буфета оба они гремели посудой. Сусанночка обернулась и радостно вскрикнула. С протянутыми губами она подбежала к Колышко.
— Ты уже свободен?
Она охватила его за шею. Не желая сцены в присутствии Гавриила, он принужден был губами коснуться ее губ.
— Гавриил, — сказала она, — потом.
Он отвечал весело: ‘Слушаю’ — и вышел.
Сусанночка не разжимала рук.
— Нил, отчего ты вдруг переменился ко мне? Если я приревновала тебя к Симсон и грубо говорила по телефону, ты в этом виноват сам. Но ты мне скажи, что у тебя с нею ничего нет, и я тотчас же уеду от тебя.
Он удивился этой странной логике.
— А если у меня с нею ‘что-нибудь’ есть, то вы останетесь?
Он осторожно освободился от ее рук. Передразнивая, она ответила:
— Если у вас что-нибудь есть, то ‘мы’ останемся. С какой стати ты говоришь со мной во множественном числе?
Колышко сел, намереваясь договориться до конца. Сусанночка тотчас села к нему на колени. Вероятно, она думала, что ведет себя ‘ужасно смело’.
— Я бы полагал, что вам, Сусанночка, следовало бы поступить наоборот.
— С какой стати? Отдать тебя без бою какой-то потаскушке?
Он старался избавиться от ее ласк и вынужден был встать.
— Это комедия! — сказал он.
— Нил, ты меня больше не любишь? Это — правда? Согласись, я имею право услышать об этом из твоих уст. Ты любишь другую.
Глядя в пол, он сказал:
— Да.
Она расхохоталась.
— Хорошо! Нечего сказать, очень хорошо. А я?
— Вы сами первая прервали со мною отношения.
— Нил, будь же правдив до конца. Эту ночь ты действительно не был у нее?
Ему было гадко солгать. Он сказал, продолжая избегать ее насмешливого, испытующего взгляда:
— Допустим даже, что да.
С удивительным хладнокровием она сказала:
— Значит, ты солгал, что я первая. Ты запутался, Нил. Вернее, тебя запутала эта подлая женщина. Но я тебя не отдам. Нил! Ты слышишь? Ты — мой. Ты просто заболел. Мы с Зиной так и смотрим на все это.
Она вздохнула. Глаза ее опять мгновенно сверкнули влагой. Она улыбнулась.
— Все равно, Нил, я не оставлю тебя. Я тебя люблю, а та тебя не любит. Она не любит никого. Ты, мой дорогой, не знаешь женщин. У нее ужасное прошлое. Эта женщина способна на все. Ну же, Нил, посмотри на меня по-прежнему. Видишь, я совершенно спокойна. Я бы могла руки на себя наложить, но я этого, видишь, не делаю, потому что я знаю, что все это — вздор.
Она смеялась преувеличенно громко. Но лицо ее было бледно. В движениях и словах была заученность. И за всем этим в глазах стоял непрекращающийся страх. Ее пугало и мучило, что он молчит. Она приготовилась выслушать все и поэтому взяла его за руку и потянула к себе.
— Нил, Нил! Не смей! Я расплачусь. Нил, что это такое в самом деле? Я же ведь не сержусь на тебя. Потом, Нил, я же не маленькая и прекрасно понимаю, что у тебя есть мимолетные связи… Ведь ты — мужчина.
Она тянула его за собой.
— Я так не могу! — сказал он. — Я не знаю, что я должен еще прибавить к сказанному? Кажется, все ясно.
— Ты солгал, Нил. Ты меня обманул. Разве это хорошо? И ты считаешь себя правым. И ты говоришь, что все ясно. Стыдись, Нил. Раньше ты был не таким.
Ее простые слова поднимали в нем стыд, сознание вины. Но он не мог примириться с этим откровенным и наивным насилием над собой.
— Я признаю, что виноват, — сказал он.
— Ну вот и спасибо. Ты признаешь, а я тебя прощаю. От чистого сердца. Ну и пойдем.
У нее дрожали руки и губы.
— Я бы хотел, чтобы вы забыли меня, Сусанночка.
— Нет, этого я не могу. Нил… Я же тебя люблю. Я тебя не отдам, милый. Я вцеплюсь в тебя хоть на площади и буду кричать всем: ‘Мой, мой!’
Она продолжала его тянуть. В щель растворенной в спальню двери были видны происшедшие в комнате перемены. Кровать была передвинута, и подушки теперь белели прямо против двери. Одеяло было новое, голубое. Пахло знакомыми духами Сусанночки, эссенцией ландыша.
— Как вы не понимаете, Сусанночка, — сказала он, — что я люблю теперь другую.
Он старался говорить с нею возможно определеннее, выражаясь понятным для нее обиходным языком романов.
— Я люблю ее, а она любит меня. Когда-то и мы с вами любили друг друга, но это прошло.
— Нет, Нил.
Она топнула ногой.
— Это неправда.
Он рассмеялся.
— Как неправда?
— Мы с тобою по-прежнему любим друг друга. И ты тоже совершенно так же, как раньше, любишь меня. Да, ты, я знаю, любишь меня, и не сделаешь мне зла. Ведь правда, Нил, ты мне не сделаешь зла?
Она с изумительным доверием посмотрела ему в глаза. Она не допускала мысли, что его чувства к ней могли измениться. Ему сделалось страшно. Он вдруг понял, что сейчас она говорит свои собственные, а не чужие слова. Она действительно его любит. И, кроме того, она слепа и недалека. Он ни в чем не может ее убедить. Если бы он мог, ему самое лучшее было бы уехать, скрыться на время, спрятаться.
Бессильный, он улыбнулся.
— Нил, Нил, вот так! Какая радость! Нил, ты опять мне смеешься. Ты простил, забыл. Мой дорогой!
Она опять искала руками вокруг его шеи. Ее грудь плотно наваливалась на него. Ее ласки раздражали его своею примитивностью. Он чувствовал, что мог бы ответить на них, но для этого должен был опять сделаться прежним. Может быть, это даже было бы спокойнее. Он вспомнил, как рисовал он всегда себе совместную жизнь с Сусанночкой. Сделалось чего-то жаль. Мелькнуло знакомое, близкое в чертах ее лица.
— Нил, Нил, смотри, ты забыл меня. У тебя страшные, чужие глаза. Неужели ты мог меня забыть, ту, которая так любит и любила тебя? Нет, ты засмеялся опять. Когда ты смеешься, мне не страшно.
Внезапно руки ее ослабели. Она присела на стул у двери в спальню.
— Нил, мне вдруг сделалось сразу нехорошо. Я не знаю, что со мною, Нил.
Она смотрела на него с вопросом, точно он один мог ответить на него. Губами она чуть черпнула воздух и тотчас сжала их, как от внутренней боли.
— Я боюсь… да, я боюсь, что это — правда, — прибавила она, вглядываясь в его лицо и точно вдруг читая в нем новое.
— Но это же ложь… Нил, мне страшно.
Она поднялась и крепко обвила его поверх рук. Ее руки, точно налитые, вздрагивали. Дрожь расходилась по плечам, и постепенно ее тело ритмически заколебалось. Из груди вылетало с перерывами глухое клокотание. Это были не слезы, а нервный, истерический припадок.
Он ввел ее в спальню и запер дверь.
— Я схожу с ума, Нил.
Она билась, царапая его за плечи.
— Ты мне изменил… Ты… которого я считала скалой.
Она выкрикивала, торопясь, точно боясь, что ее покинет дар речи, и опять из груди вылетали эти страшные звуки, которых он не слыхал никогда. Это даже не было рыдание, но что-то гораздо более безнадежное. Руки ее беспомощно обвисли, плечи жалко покривились, и только губы так же ритмически быстро дрожали, как и все тело.
‘Да, я жесток, — подумал Колышко, — и чересчур хочу быть счастливым’.
Усадив Сусанночку на кровать, он сам уселся рядом. Ему захотелось ее во что бы то ни стало ободрить и утешить. Хорошо. Если это так для нее тяжело, он еще раз взвесит свое чувство к ‘той’. Ведь он же не мог думать, что она настолько мучительно относится к тому, что было между ними.
Ведь они, в сущности, были пока ничем не связаны друг с другом. Хорошо, он подумает. Пусть только она успокоится, говорил он.
Но она отстранилась.
— Нет, нет, не надо. Ты нарочно.
Он старался сдержать ее дрожь, крепко стиснув ее плечи, проходя пальцами по ее дрожащим рукам.
— Ты нарочно говоришь, чтобы я успокоилась. Ты опять лжешь. Ты научился у нее, у той. У нее все ложь. Я боюсь ее.
Она втянула голову в плечи, закинув ее назад.
— У нее глаза точно из синею стекла. Она хочет меня убить.
— Да успокойся же, — просил он. — Когда ты успокоишься, мы поговорим.
— Нет, теперь я уже не успокоюсь. Я пропала. Знаю это.
Она качала головой, продолжая откидывать назад затылок, точно его тянули косы.
— Я для тебя слишком глупа. Теперь тебе нужно умную.
Она глядела на него с растущим ужасом, точно перед нею вдруг обнажилось самое темное дно истины. Он обнимал ее плечи, а она сжималась больше и дальше, стараясь глубже уйти сама в себя. Может быть, она надеялась примириться с совершившимся. Это было бы самое лучшее. Все-таки она очень благоразумная женщина. Начинала расти надежда.
Он целовал ее руки.
В дверь осторожно постучали. Сусанночка вскочила с постели. Он подошел к двери и спросил удивленно:
— Кто?
Гавриил сделал маленькую щелку. Он манил его пальцем.
— Что случилось?
Пригнувшись, он сказал таинственно:
— Вера Николаевна… вас просят…
— Это она? — вскрикнула Сусанночка.
Он поразился быстрой переменой в ней.
— Ты должен ее принять. Сейчас же. Гавриил, просите в гостиную. Это ужасно: я вся заплаканная. Я хочу, чтобы ты принял ее в моем присутствии. Ведь ты не стыдишься меня?

XXV

Она торопливо мыла глаза над умывальником.
— Какое счастье! Я увижу вас вместе. О, ты можешь быть уверен, что я буду тактична. Ты же меня не знаешь, Нил. Я прожила до тебя большую и мучительную жизнь. Ты все считаешь меня девочкой. Ну пойдем. Во всяком случае, мы с тобой друзья? Да? И пожалуйста, не робей таким образом. Я хочу, чтобы ты смотрел ей гордо в лицо.
Она сжимала и перебирала по одному его пальцы.
— Вот так. Милый, неужели ты все-таки думаешь, что твое счастье для меня безразлично и я такая эгоистка? Я только думаю, что она тебя не любит.
В ее глазах Колышко читал сейчас что-то материнское. Это тронуло его, как неожиданность. Несчастный и виноватый, он целовал, согнувшись, ее руки. Его душили слезы, а она следила за ним, тихо лаская его глазами. Горе преобразило ее и сделало вдруг красивой особенной красотой, какой он не замечал раньше.
— Пойдем же и… прости меня, если можешь, — сказал он, сразу переходя с нею на ты.
Он еще не знал, что скажет Вере. Что значит этот ее внезапный визит? Просто порыв страсти? Или новый обдуманный шаг? В дверях он задержался, не зная, следует ли ему пропустить вперед Сусанночку.
— Ах, Боже мой, Нил, иди же! — крикнула она.
Колышко понял, что ему следует держаться откровеннее и проще. Вера поднялась к нему навстречу с диванчика, сломленная, каждая черточка ее лица, взгляд вытянутых в длинные щелки глаз, нервность движений выдавали боль. Она не рассчитывала здесь встретить Сусанночку. Вероятно, она приготовилась к сцене. Голову она, однако, держала, вытянув вперед и подавшись всем телом навстречу. Что-то до крайности сухое и гордое было в ее маленькой фигурке, говорившей: ‘Я никогда не падаю ни перед каким препятствием’.
Что-то даже хищное и жуткое.
— Я не надеялась здесь встретить вас, — обратилась она к Сусанночке, вытягивая тонкие губы и выцеживая сквозь них слова небрежно и вместе значительно.
— Я бываю здесь иногда с сестрой, — сказала Сусанночка. — Зина сейчас за мной придет.
Она держалась просто и очаровательно.
— Я не помешаю вам своим присутствием? — спросила Сусанночка.
Просто и искренно она изучала ее глазами.
— Напротив, я вас прошу, — сказала Вера.
Она так вытягивала губы, что у нее вместо ‘прошу’ выходило ‘прошю’. Брови она поднимала устало и официально. Длинная серебряная сумочка у нее высоко болталась на звенящей цепочке. Колышко удивлялся той степени холодности, которую могло изобразить ее лицо. Оно говорило: ‘Ах, Боже мой! Зачем это? Зачем она здесь, эта нелепая и ненужная женщина? Я прошу ее удалить немедленно’.
— Мой друг, — цедила она, — у вас сейчас гости. Я прошу вас назначить мне час, когда мы можем говорить о деле.
Глаза ее изобразили мгновенную лукавую игру. Тоненькие плечи передернулись. Она взяла серебряную цепочку в зубы, и усмешка так же мгновенно осветила лицо, как и сбежала с него.
Опять оно сделалось официально и скучно.
— Впрочем, только одно мгновение.
Она, извиняясь, наклонила голову в сторону Сусанночки, как бы освобождая ее этим движением от дальнейшего вынужденного пребывания в этой комнате. Сусанночка поднялась с места, тревожно глядя на обоих. Колышко поразился странному и ласковому спокойствию ее лица. Она точно говорила ему взглядом глаз: ‘Теперь я поняла вас. Мне удивительно хорошо и спокойно’.
— Нил, я уйду в твой кабинет, — сказала она.
Она даже плотно притворила за собой дверь. Он проводил ее таким же ласковым и вместе благодарным взглядом.
— Отлично! — сказала Вера. — Но что значит весь этот водевиль? К чему она здесь и к чему эти взгляды и чуть ли не поцелуи? Ты просто должен выбросить эту бабенку из твоей жизни. Как странно, что ты вообще мог иметь с нею что-нибудь общее.
Помолчав, он сказал:
— Это — самая тяжелая страница в моей жизни. Я был бы счастлив, если бы ее не было. Я бы отдал за это с радостью полжизни.
Он видел, что его слова заставили Веру покривить брови.
— Сентиментальности! — сказала она. — Но ты, конечно, сведешь меня с ума.
Она раскрыла чешуйчатую пасть сумки. Что-то металлическое блеснуло в ней. Она мелко и некрасиво нервничала.
— Когда-нибудь ты дождешься, что я разряжу эту вещицу, которую постоянно ношу при себе.
Он увидел маленький револьвер.
— Что за глупости? — сказал он, с тревогой следя, как она рассматривала опасную игрушку. — Это — истерия.
— Но… — протянула она, потом опустила сумочку и револьвер на диван. — Во всяком случае с этим можно повременить. Мы должны говорить с тобой серьезно. Я не из тех, которые стреляются по пустякам, но из всех видов смерти я предпочитаю смерть от револьверной пули. Когда квитанции вышел срок, ее снимают с острого шипа и на свет видна маленькая дырочка, тогда ее бросают за ненадобностью. Я хочу, чтобы в моей голове была такая же маленькая дырочка.
Она смеялась, вновь подбрасывая револьвер.
Потом продолжала с неприятным холодом в глазах:
— Мой друг, едва я переступила ваш порог, я почувствовала, что вяну. О присутствии женщины я знаю уже по духам. Эти ленты, шляпки мне досказали остальное. Я чувствую себя, как червяк, попавший на большую дорогу. Мне казалось, что я никогда не доползу от передней до этой комнаты. В конце концов, чего вы хотите от меня? Я могу перенести все, что угодно, но не эти визиты к вам на квартиру. Вы держите себя малодушно, как мальчик.
Опершись рукой о сиденье, она неожиданно встала. Сумочка ее была уже закрыта, она держала ее свернутой и неприятно комкала в пальцах, сейчас сухих и неприятных, точно это были одни косточки.
— Я прошу вас выйти отсюда вперед меня, мой друг. Нет, я не хочу, чтобы вы целовали мои руки.
Ему было смешно это вытягивание губ, благодаря чему у нее получалось: дрюг, рюки. Глаза она полузакрыла. Ему были неясны ее действия. Он прошел вперед и крикнул Гавриила.
— Нет, я без пальто, — говорила она.
Но плечи ее вздрагивали.
— Вам холодно? — спросил он.
Из единственного окна в коридоре свет упал на ее лицо, и он увидел ее глаза, широко открытые неожиданным движением, полным муки и странного экстаза. Она его о чем-то просила этими глазами или, может быть, признавалась в чем-то. Это выражение напомнило то, когда она в первый раз уходила от него.
— Я люблю вас! О… — сказала она неожиданно на ‘вы’ и торопливо пробежала вперед.
— Я бы хотела проститься с ней, — сказала она неожиданно в передней.
Колышко заглянул в кабинет. Сусанночка сидела у письменного стола в интимно-скучающей позе и рассматривала фотографические карточки. Василий Сергеевич наблюдал за ней свирепым взглядом. Увидя Веру Николаевну, он вскочил и, радостно поднявши ладонь для пожатия, пошел навстречу.
— Наше вам! — говорил он, демонстративно подчеркивая свой восторг. Вы совсем нас позабыли. Стыдно, стыдно! А мы для вас и перчаток лайковых заготовили целых полдюжины и притом исключительно для правой руки.
С видом опытного Дон Жуана он медленно пожал ее руки.
— А погода сегодня, кажется, сухая? — кричал он, разглядывая ее высокие шнурованные белые башмаки с черными лакированными носиками. — Как же, новый накладной расход!
Делая вид, что не слушает его вздора, она протянула руку издали Сусанночке, повернувшей с недоумением лицо.
— До свидания, моя дорогая.
Она выговорила это почти приветливо. Глаза ее уже с веселым любопытством рассматривали приближающуюся крупную фигуру Сусанночки, шуршавшую шелковой, плохо сшитой юбкой.
Сусанночка тревожно подала руку. Она искала чего-то в этой маленькой, вертлявой фигурке и не находила. Глазами она говорила Колышко: ‘Видишь, я сдержала слово’.
Он был ей благодарен и, сравнивая обеих женщин, делал вывод не в пользу Веры. Ее тонкая, игривая насмешка тонула в унылом и наивном недоумении Сусанночки. Василий Сергеевич хохотал. Его все это забавляло. Он находил, что Вера Николаевна — шикарная аристократка в полном смысле этого слова.
— Ручку, — говорил он на прощанье.
— Надеюсь, мы будем друзьями? — почти незаметно кивнула она Сусанночке.
Колышко подумал, что Сусанночка вдруг заплачет. Ее губы горестно задрожали в уголках.
— До дружбы далеко, — сказала она так же тихо.
Мужчины молчали. Гавриил, нагнувшись, чистил у Веры подол.
Ее тоненькие и маленькие ноги в этой белой обуви казались совсем детскими. Колышко только помнил, как на прощанье мелькнули ему ее глаза. Ее длинная серебряная сумочка в форме сетки развернулась и показалась ему слишком тощей. Вдруг он подумал, что она забыла револьвер на диване.
Высунувшись в дверь, он закричал:
— Вы ничего не забыли?
Она бежала вниз по ступенькам, наклоняя поля серой шляпки.
— Ничего, мой друг, ничего.
— В вашей сумке… — сказал он.
Но она не ответила.
Когда он вернулся, Сусанночка была уже в гостиной.
— Почему ты крикнул ‘В вашей сумочке?’ — спросила она.
Руки она держала позади.
— Мне показалось, что она что-то забыла, — сказал он.
— Да?
Она неприятно улыбнулась.
— Нил, я только посижу там.
Робко и просительно она указала одной рукой на спальню. Губы ее набухли от готовых вылиться слез. Она говорила, нерешительно отставив одну ногу в сторону и опершись на другую. Руки держала назад, точно пряча что-то.
Мучаясь, он подошел к ней. Ему хотелось сказать ей что-нибудь участливое и нежное. Теперь, когда она понимала, что дело гораздо сложнее, ему делалось ее до боли жаль. С внезапной быстротой в ней перестраивались ее понятия и чувства. Приход Веры вместе с тонким запахом амбры оставил по себе отрезвляющий след.
Колышко чувствовал неловкость. Еще недавно Сусанночка считала, что он принадлежит только ей. Как женщина, она чутьем угадала интимность взглядов, движений, оттенков голоса. Ей хотелось остаться одной, чтобы примириться с фактом и успокоиться.
И вместе с тем ему было странно, что она для него теперь чужая. Внезапно стала чужой. Усилием воли он заставлял себя думать, что это так. Он уже не смел прикоснуться ни к ее рукам, ни к волосам. Этого требовала от него так называемая порядочность. Ему бы хотелось пожать ее мягкие пальцы, сказать ей особенным, внутренним голосом, что она ему все же близка. Теперь, когда она поняла и они объяснились, все неприятное испарилось из души. Ведь никто из них не виноват, что он такой, какой есть. Колышко без раздражения думал сейчас даже об ее бестактном приезде к нему на квартиру. За свое счастье она боролась как умела. Это был порыв отчаяния — и только.
Сусанночка слегка отстранилась:
— Не трогай меня.
Он остался стоять с наполовину протянутыми руками. Обведя глазами комнату поверх стен, она сказала:
— Я уйду.
Ее положительный ум искал подходящих слов.
— Повтори мне только: ты любишь эту женщину?
Это было жестоко. Он не знал вообще, что такое значит ‘любить’. Он мог повторить ей опять, что да, любит. Сейчас это было не то. Сейчас хотелось искренности. Зачем эта игра в слова? Он сказал:
— Я знаю только то, что я несчастен. Это случилось со мной помимо воли.
Он говорил, не глядя на нее. Не шевелясь, она слушала.
— Я не знаю, люблю я или не люблю. Я ничего не знаю. Может быть, это даже вовсе не любовь, а что-то совсем странное.
Он радовался, что может говорить с ней откровенно. Вдруг он почувствовал себя беспомощным ребенком. Вера вызывала в нем почти ненависть, но он знал, что сегодня же вечером пойдет к ней. И это не было предвкушением радости. Напротив, он знал, то будет что-то тяжелое. Но если бы Сусанночка потребовала, чтобы он не ходил, он бы все-таки пошел. Может быть, солгал бы ей, что не пойдет, но непременно бы пошел. Может быть, это было любопытство. Но было чувство, точно все его существо раздраженно и мучительно вибрирует. Каждый раз, когда он думал о ней. И сразу все предметы получали особый вид, и себя он чувствовал тоже другим. Он начинал поступать так, как не поступал никогда. С удивлением следил за собой и знал, что не может противиться этому зовущему чувству.
Любовь ли это? Да вернее всего, что это только любопытство. Но любопытство органическое, стихийное. Эта женщина разожгла в нем неведомые инстинкты. Ее действия были до ужаса обдуманны. Он ясно видел, что она играет роль, что она лукаво прикасается к нему своими тонкими пальцами, заставляя звучать все его существо так, как она хочет.
Хочет ли он избавиться от нее? И да и нет. Нет — именно потому, что он уже отравлен. Когда она входит, ему уже нужен этот униженно умоляющий взгляд ее синих беспокойных глаз. Это поднимает в нем бурю хаотической и сладостной чувственности. Он знает, что она лжет. Всегда и во всем. Она неуловима, как призрак. После ее ухода остается ощущение чего-то невещественного. Он должен видеть ее опять и опять, может быть, для того, чтобы что-то разглядеть в ней или понять. Например, когда он говорит с Сусанночкой — это ясные и определенные слова. Даже когда он не знает, что ей сказать, он именно так и сознает ясно и просто, что не знает, что сказать. А когда он с Верой, то, даже когда между ними происходит недоразумение — все это только наружное. На самом деле где-то в глубине страшное согласие. Она лукаво улыбается исподлобья, он говорит себе: ‘Я не знаю чему’.
И вместе знает, без слов и определений.
Ее язык — притворство. Все, что она делает, делает потому, что вообще надо что-нибудь делать. Надо, например, сидеть или стоять. Но где-то там, в глубине, за всем этим совершается настоящее. И как это произошло?
Стоя у стола, накрытого Гавриилом для обеда, он в бесчисленный раз пробегал памятью происшедшее.
— Знаешь, Нил, ты не любишь никого, — услышал он отчетливо-явственный голос Сусанночки. — Ты не любил меня, и сейчас… это тоже не любовь. Да, да, я понимаю все.
Обессиленный, он опустился у стола. Отчетливо ступая, она вышла и затворилась в спальне. Там она будет сидеть неподвижно или плакать. Она будет оплакивать его бездушность и то, что он обманул ее надежды. Уходя, она прижала руки к груди, и опять ему показалось, что она что-то прячет. Он подумал, что должен встать и пойти к ней. Поднял голову и уныло посмотрел. Плотно притворенная дверь белела. Он опять наклонил голову.

XXVI

Ему вспоминался странный трепет вчерашнего вечера, вдруг пронизавший его вместе с холодным ознобом улицы. Буря за темными стеклами и откровенный, точно развратный, жар камина. Острые коленки Веры, мокрый подол ее обвисшего отяжелевшего платья и исцарапанные до крови ступни ног. Он почувствовал жар в лице и судорожные перебои в сердце.
Это сумасшествие. Он встал. С этим надо покончить.
Подойдя к двери, он постучал. Сусанночка не ответила. Он отворил дверь и вошел. Сусанночка сидела на краю кровати. Она вопросительно смотрела на него. Его пугало, что она сидит молча. Что она задумала? Он подозрительно оглядывал ее фигуру, остановил взгляд на руках, которые опять были спрятаны на спине.
Ему хотелось успокоить себя, что все это вздор, и она ровно ничего не задумала.
— Я у тебя посижу до вечера, Нил, — сказала она.
Но голос ее дрогнул, и это было не от слез.
— Иди, — попросила она.
Поколебавшись, он вышел. Затворяя дверь, долго видел на себе ее пристальный пустой взгляд.
‘Я поступил, как негодяй’, — сказал он себе.
Гавриил гремел посудой у буфета.
— Прикажете подавать кушать? — спросил он.
На столе, кроме прибора для Василия Сергеевича, стоял еще третий прибор. Гавриил спрашивал, глядя уверенно и радостно.
Колышко почувствовал боль. Хотел что-нибудь сказать и растерянно вышел.
День показался ему мучительно длинным. Он удивлялся, что даже солнечный свет еще падал с левой стороны. Подумал о Зине, которая, сидя с неподвижным видом, где-то там барабанила на рояле свои деревянные пьесы.
И положение показалось ему окончательно безнадежным.
‘Ты не можешь любить, Нил’, — остались у него в памяти слова Сусанночки.
Василий Сергеевич давно его дожидался. У него был возмущенный вид. Помилуйте, он никак не может добиться чистого стакана. Он желал бы знать, существует архитектурный кабинет архитектора Колышко или тут люди занимаются всем, чем угодно, только не делом. Был ли он, Колышко, на заводе братьев Толбузиных? Не был? Тогда он его поздравляет. Из губернского правления приходили дважды, и сейчас в передней сидит курьер. Казенный десятник при постройке епархиального дома сегодня опять пьян. Кроме того, у него шуры-муры с подрядчиком каменных работ.
— Ведь это же Содом, мой дорогой! Я слагаю с себя всякую ответственность.
Он захлебывался, брызгал слюной и таращил глаза. Голос у него сделался писклявым. Колышко позвонил Гавриилу.
— Подайте Василию Сергеевичу стакан воды. Похолоднее.
Что? Кажется, над ним еще иронизируют.
— Мне ваша вода не нужна, — пискнул Василий Сергеевич. — Вы сами можете вылить ее себе на голову или за воротник. А я вам заявляю, что я вам больше не слуга. Кончено-с, — он сделал трагический шаг. — Ищите себе другого помощника. Я не собираюсь из-за вас сидеть в тюрьме.
Колышко с удовольствием выслушивал всю эту брань. Не торопясь, он вскрывал ножичком корреспонденцию.
— Хорошо, — сказал он. — Я буду искать другого помощника.
— И отлично.
Гавриил подал на подносе стакан воды. Василий Сергеевич пристегнул воротничок и манжеты и отправился кричать в чертежную на чертежников. Слышно было, как он говорил плаксивой фистулой:
— Вы думаете, господа, что здесь богадельня? Я не намерен из-за вас сидеть в остроге. Нет, батеньки мои, я хочу еще немного попрыгать.
Колышко с удовольствием чувствовал эту нахлынувшую неотложность дел. В конце концов, порядочный человек должен прежде всего работать. Когда Василий Сергеевич вернулся в кабинет, он застал патрона за телефоном.
Некоторое время он слушал, стоя в дверях, затем выругал тугой крахмальный воротничок, отстегнул его и с треском бросил на стол.
— Черт знает что такое. Всюду обман: вместо сорокового номера в магазине дали 39.
Он расшвырял по своему столу чертежные принадлежности. Потом сел к столу и стал работать.
Минут десять спустя он сказал обычным деловым тоном:
— Вас просили позвонить по номеру 2-41-02.
Колышко внес номер телефона в очередную записочку. Василий Сергеевич громко усмехнулся. Это ему нравилось. Молодой человек не теряет головы. Он позвонил и распорядился подать себе чаю. Вид у него был чрезвычайно нахальный. Вероятно, ему хотелось заговорить с патроном, но Колышко беспрерывно звонил. Очередь номера 2-41-02 была последняя. Во время переговоров он все время слышал попикивание с центральной станции: кто-то упорно добивался его номера. Наконец аппарат затрещал.
— Кто у телефона? Мой друг, это вы?
Он старался понять выражение ее голоса. Ему почудилось неприятное любопытство.
— Мой друг, почему вы меня спросили, не забыла ли я чего-нибудь у вас?
— Просто мне показалось, что вы что-то забыли.
Он хотел сказать, что имел в виду ее маленький браунинг.
— Но почему вам показалось, что я что-то забыла?
Он отогнал мнительную мысль.
— Я не помню почему, — сказал он.
— Это меня немного удивило.
Она помолчала.
— Может быть, вы все-таки припомните. Это для меня важно.
Он сказал еще раз твердо и решительно:
— Сейчас не припомню. Это же мелочь.
— Ах да!.. Ну, мой друг, работайте же и не забывайте вашу маленькую Нумми. Я целую свою левую руку. О, вы были со мной жестоки! Я содрогаюсь от этих воспоминаний. Скажите, Ненни, были вы еще к кому-нибудь так жестоки, как ко мне?
Она смеялась. Закрыв глаза, он явственно представлял, как вздрагивают ее плечи. Он слышал запах амбры. Ощущал мысленно прикосновение к ее хрупким плечам и упругую нежность шелка.
— Я отвечу вам потом, — сказал он.
— Ваша гостья еще здесь?
Это было сказано тоном насмешливым и безразличным. Он солгал холодно:
— Нет.
И прибавил:
— Я сейчас уезжаю.
— Вы боитесь, что я приеду вас контролировать?
Она задержала дыхание, желая узнать правду из тона его ответа.
— Я кладу трубку, — сказал он раздраженно.
Она смеялась. Он повесил трубку.
Откинувшись на спинку кресла, он старался удержать болезненную дрожь. Это был страх бессмысленный, почти физиологический. Потом память нарисовала ему отчетливую пасть чешуйчатой серебряной сумки. Действительно, он помнил только момент, когда она вынула оттуда блеснувший маленький дамский браунинг. Зачем он солгал ей, что не помнит? Ее нехороший смех стоял в его ушах. Его поразила неприятная тишина в комнате. Василий Сергеевич спокойно работал. Шелестела передвигаемая линейка. Неужели это правда? Он отгонял эту мысль, потому что она казалась ему сумасшествием. Но ведь он крикнул об этом вдогонку ей в парадном. Значит, у него действительно мелькнула мысль.
Почувствовал, как у него холодеют кисти рук. Сердце напряженно пульсировало.
Он старался припомнить, почему не настоял тогда, чтобы она посмотрела в сумку. Может быть, это было оттого, что он с негодованием отбросил чудовищную мысль? Да, конечно, оттого. Свой браунинг она могла спрятать куда-нибудь в карман. Он напрягал память. Да, конечно, он задавил в тот же момент ползучую, гадкую мысль. Но почему она спросила его сейчас? Значит, она хотела что-то знать. Он был доволен, что ей солгал. Она хотела знать, почему он беспокоился о револьвере. Ей бы хотелось проникнуть своим тонким носиком в самую глубину его отношений к Сусанночке. Если он спросил ее о револьвере, не называя предмета, который она забыла, то, значит, он боялся. Он боялся за жизнь Сусанночки. Вероятно, ей бы хотелось, чтобы этого не было.
— Вы не думаете, что пора обедать? — спросил он дрожащим голосом Василия Сергеевича.
Василий Сергеевич изобразил сначала медленную, брезгливую усмешку, потом сказал, не отрываясь от работы.
— Я предпочитаю пойти в ресторан.
Его злоба к Сусанночке была почти органическая. Сейчас он сидел, широко расставив локти и упрямо наклонив голову. Его поза говорила: всякий может сходить с ума по-своему. От женщины он требовал, по его выражению, шика и блеска, игры шампанского. Он считал, что у Колышко мужиковатый вкус. Если бы ему скосить с плеч два десятка лет… О!
Вошел на звонок Гавриил.
— Спросите барыню, не хочет ли она кушать.
Гавриил вернулся с ответом:
— Она собирается уходить. Одела шляпку.
Чувствуя, что говорит помимо воли, Колышко сказал:
— Посмотрите получше в гостиной на диване и на ковре, не обронила ли чего-нибудь барыня, которая сейчас приходила.
Гавриил вышел. Колышко продолжал испытывать холод в руках. Мучительная мысль не переставала его волновать. Он прятал ее от себя и тотчас же вспоминал серебряную сумочку.
‘Да, конечно, она переложила браунинг в карман. Я этого только не заметил, — успокаивал он себя. — Это нелепость’.
Он прошел к Сусанночке.
В гостиной Гавриил шарил по полу.
— А что она потеряла? — спросил он.
— Вообще что-нибудь.
Гавриил пожимал плечами. Продолжая отгонять беспокойную мысль, Колышко теперь все время соображал, как сидела и говорила Сусанночка, когда он вошел в столовую. Он убеждал себя: ‘Это ее привычка: прятать руки назад. Если бы она что-нибудь прятала, она бы волновалась. Но она была совершенно спокойна. Конечно, пустяки, вздор’.
Действительно, Сусанночка стояла перед зеркалом в шляпке. Закинув руки, она завязывала назад вуаль.
— Я ухожу, — сказала она.
Он подозрительно оглядывал ее. Как смешно! Он волновался из-за нелепой мысли, когда у нее есть столько других способов. Гораздо хуже, что она сейчас в таком состоянии уходит неизвестно куда и зачем.
Она повернула к нему спокойное лицо:
— Прощай, Нил.
Решительным движением она протянула руку. Он взял ее в свои и не выпускал, потом поднес к губам, но вместо этого приложил ко лбу. Что-то большое уходило из его жизни вместе с нею.
— Не надо, Нил. Ты должен быть мужчиной. Ты видишь, я покорилась судьбе. Твое чувство ко мне было таким, но всякая другая могла прийти и его похитить. А потом придет третья.
Она чуть улыбнулась, корча печальную гримаску. Глаза ее были холодны и далеки.
— Посиди со мной минутку, — попросил он, превозмогая страх.
Он понимал, что она действительно любила его. Любила — это значит, что у нее все было цельно. Просто, несложно, но цельно. Вероятно, он был в ее жизни всем: началом и концом. Он не мог любить таким образом. Вероятно, это было преступление.
— Куда же ты пойдешь? — спросил он.
— Я?
Она искренно удивилась его вопросу.
— Я пойду к Биоргам.
— Зачем? — спросил он.
— Ах! Это утомительно, Нил! Какое тебе теперь дело? Разве я не свободна в своих действиях?
Мучительная мысль его преследовала: ‘Да, она прятала что-то, когда он первый раз вошел в столовую’.
Теперь он почти не сомневался. Теперь он чувствовал только одно, что она сейчас ускользает навсегда из его рук. Темный страх поднимался с самого дна души. В нем тонули все остальные соображения и чувства.
— Я тебя не пущу, — сказал он. — Останься здесь, останься навсегда со мною. Если хочешь, я порву с Верой Николаевной сейчас же. Я не знаю, что это, но ты мне дороже всего. Я не могу тебя потерять.
Она покачала печально головой.
— Нет, Нил, это не то. Не то, мой дорогой.
Она задумчиво подняла глаза и смотрела, не отрываясь, вдаль. Губы ее медленно и явственно проговорили:
— Я похоронила нашу любовь, Нил. Нашу любовь, которую я считала большой и прекрасной… до самых звезд… и даже там, еще за звездами… я думала… Ах, Нил… Я думала…
Она положила одну руку на грудь, точно сдерживая дыхание.
— Ах, Нил… Прощай!..
Он плакал, как ребенок, скорчившись на стуле. О, если бы он мог любить так! Он понимал, что он нищий в сравнении с нею.
— Да, но ты, может быть, научила бы меня…
Все, что он знал, до чего мог возвыситься, был этот нездоровый угар чувственности. Но ведь он же хотел любить. Он это чувствовал сейчас. Он протянул к ней руки, мокрые от слез. Она мечтательно качала головой.
— Нет, Нил, если бы я почувствовала твою любовь, я бы не знаю, что сделала… Я бы прошла всю землю в восторге и упоении… Нил, ты убил во мне самое дорогое, самое заветное… Я не упрекаю тебя, Нил. Может быть, я виновата сама. Я не знаю. Я знаю только то, что люблю тебя… но ты меня не любишь. Прощай.
Деловым голосом она прибавила:
— За вещами я пришлю. Прости, это вышло так глупо. Это — Зина. Ах, все это так смешно. Невыразимо пошло.
Он смотрел на нее, не узнавая.
— А ты могла бы меня простить, если бы…
— Если бы что, Нил?
— Если бы я почувствовал…
Ему не хотелось солгать.
— Может быть, это была болезнь… Я тебя прошу, дорогая… Можешь ты мне обещать?
— Что, Нил?
— Я боюсь за тебя.
Он весь трепетал.
— Ах, Нил, ты ребенок. Чего ты боишься, скажи? Ты не боишься самого страшного, а боишься пустяков, вздора.
Она улыбнулась, опустив уголки губ.
— Бедный мой Нил! Как мне тебя жаль!
— Хорошо, — сказал он, — дай мне слово, что ты придешь сюда еще один раз, только один раз. Ты не должна меня обмануть.
Подумав с момент, она сказала:
— Хорошо.
— Ты не обманешь?
Она твердо и сознательно покачала головой.
— Нет.
Он сам проводил ее до передней, помог одеться и запер дверь.
Трепетанье нового счастья охватило его плечи и грудь.
‘Я должен порвать с этим’, — подумал он в неистовом забытьи.
На стене на гвоздике висел стек над седлом, имевшим подержанный вид после первого дождя, точно отвратительная змейка с утолщенной головой. Он сорвал его и бросил за шкап. Самое прикосновение к отвратительной вещи наполнило его чувством болезненной гадливости.

XXVII

До вечера он решил никуда не выходить. О Вере Николаевне он старался не думать. Мысль о ней вызывала в нем одно утомление. Он мог ежеминутно ожидать от нее звонка, и это его пугало, как мальчика.
Он не знал, что ей сказать. Ему хотелось бы просто крикнуть:
— Оставьте меня. Что я вам сделал, зачем вы привязались ко мне?
Она злая и хищная. У нее нос, как у маленького ястреба. Она хочет, чтобы ее ранили, и ранит сама. Она его оскорбила, как еще никто никогда в жизни. И вслед за тем она унижается и молит о любви. Она поднимает в нем самые дурные инстинкты.
С отвращением и ужасом он вспомнил, как избил ее стеком в этой самой комнате. Комната казалась ему загрязненной, и на всем его существовании легла темная гадкая полоса.
По временам ему казалось, что долгим усилием воли он сможет преодолеть этот кошмар. Он поддался дурным сторонам своей натуры, дремавшим в его душе, как и в душе каждого человека.
Она развратила ею. Чистая любовь Сусанночки залечит эти раны. Все пойдет гладко.
Бросая работу, он напрягался всем телом и вытягивал руки, и ощущение гадкой дрожи сбегало с них. С умилением он думал о Сусанночке. Где-то она ходит сейчас. В глазах у нее вопрос. Это второе испытание в ее жизни. Любовь обращается для нее в насмешку. Ее муж отнял у нее деньги. Но оставил в неприкосновенности ее душу. Эту душу она отдала ему, Колышко. Он поступил еще хуже.
Вероятно, он просто не умел любить. Ему было некогда. Теперь он мечтал бросить все дела и куда-нибудь уехать с Сусанночкой.
Уехать к морю. Чтобы светило солнце и чтобы улыбалось ее милое лицо. Женщины всегда улыбаются, когда видят море. Улыбаются особенной, длительной, чуть приметной, так и не сходящей с лица улыбкой. Женщины из городов континента. Море располагает их к мечтам.
Вспоминая свою последнюю поездку на взморье, куда он ездил одиноким, озабоченным и скучным, он представлял себе беззаботные, обвеянные крепким морским ветром улыбающиеся женские лица, которые встречал в изобилии во время прогулок по каменному молу. Он тогда еще не знал Сусанночки и его томило желание чистой и глубокой женской привязанности.
Теперь ему хотелось исполнить эту мечту. Они снимут красивую дачку, недалеко от Таммистского леса. Оттуда всего полверсты до моря. По вечерам они будут слушать его глухой рев. В бурю, когда выходишь на террасу, им обоим будет казаться, что волны собираются выступить из берегов и залить плоский песчаный берег. Могучий запах столетней хвои оздоровит его душу. Они проведут мною однообразных дней. Их мысли и чувства будут просты. Ласки грубы и спокойны, как у двух здоровых нормальных тел.
Он не мог работать. Достал ящик сигар, взял себе одну и протянул его Василию Сергеевичу.
Уехать. Да, это самый простой и логичный выход. Немного похоже на бегство, но…
— Отпустите меня на три недельки? — спросил он у помощника, виновато улыбаясь.
— Подите вы… знаете куда?
— Я чувствую, что заработался, — говорил Колышко.
Он начал соблазнительно вслух мечтать, рассказывая ему о морском воздухе, о том, как скрипят сосны, и можно забыть об архитектурных проектах, епархиальных домах, фабричных экспертизах.
— К черту, к черту! — горячился Василий Сергеевич. — Я тоже хочу подышать морским воздухом. Баба, вот что.
Он понял его намерение бежать по-своему.
— Галантерейный магазин, — ухмыльнулся он, ядовито намекая на обилие дамских картонок в передней.
Эта тема выводила его из себя, и он только не знал, как к ней подойти.
На столе прозвонил телефон. Колышко боязливо протянул руку.
Действительно, это была Вера.
— Мой друг, — сказала она, и голос у нее был сухо-официальный, такой, которым сообщают неприятные, но неизбежные истины, — кажется, наши опасения оправдались: свою опасную игрушку я потеряла или по дороге от вас, или уронила у вас. Попросите вашего человека поискать.
Ему показалось на мгновение, что в окнах потемнело, точно нашла туча. Потом все предметы выступили с отчетливой ясностью.
‘Она не придет’, — подумал он с полной ясностью о Сусанночке.
— Мой друг, вы слышите, я говорю вам, что забыла у вас свой браунинг.
— Я вас слышу, — сказал он. — Мой человек старательно обшарил все и ничего не нашел.
— Значит, вы искали? — она усмехнулась тому, что он проговорился.
— Да, я искал, — сказал он резко.
— Вы были со мною неискренни, мой друг.
— Я убежден, что вы это сделали нарочно, — сказал он.
Ему хотелось оскорблять ее.
— Мой друг, вам необходимо дурно думать обо мне. Вы приписываете мне все свойства ада. Кажется, нет такой женщины на земле, о которой бы вы думали более дурно. Но оставим это. Значит, я должна думать, что Навзикая… позвольте мне так ее называть (она засмеялась)… нехорошо себя чувствует? Я не хотела бы ей зла. Вы видите, я сама звоню к вам и справляюсь о револьвере. Подобная игрушка в данный момент в ее руках может оказаться слишком опасной. Хотя я думаю, что подобные женщины живут гораздо дольше, и я не советую вам очень волноваться.
— Это — лицемерие, — сказал он.
Присутствие помощника удерживало его.
— Простите, я занят сейчас.
Он сжимал в руке трубку, испытывая желание бросить ее, потом в отчаянии бежать.
— Мой друг, вы пугаете меня, но я не должна вам мешать.
В голосе ее была противная покорность. С отвращением он повесил трубку.
— Тише, вы сломаете аппарат, — сказал Василий Сергеевич.
Колышко встал. Теперь он больше не сомневался, что произошло несчастье. Он не мог себе простить, что выпустил Сусанночку из рук.
Он бросился к телефону и вызвал номер Биоргов.
— Сусанна Ивановна у вас?
Голос мадам Биорг отвечал лукаво и протяжно:
— У нас.
Ему хотелось плакать и смеяться. Это же — любовь. Как ясно! В первый раз он ощущал в душе ее истинное дуновение. Господи, она там! Она сидит в гостиной на большом диване, обитом старинной светло-золотистой материей. Ее руки, как всегда, что-нибудь перебирают мягкими пальчиками. Душа ее всегда волнуется скрытым волнением. Ее чувства запрятаны где-то далеко. Их нужно разгадать и вызвать. Чтобы удержать страдания, гнев, радость, она слегка покусывает губы. И только ее глаза движутся слегка лениво, ровно и ласково.
— Я вас прошу не говорить, что я звонил, — сказал он прерывающимся голосом. — Я сейчас буду у вас. Только не говорите, что я буду.
— О, хорошо!
В голосе ее звучал вопрос. Колышко успокоился. Он быстро оделся и вышел.
Мадам Биорг встретила его в передней.
— Вы не велели ей говорить о вас, а она ушла. Я не знала, как поступить. А потом подумала пусть. Тем более она сегодня сильно не в духе. Ах, она всегда капризничает невыносимо!
Колышко слушал ее растерянно.
— Куда же она ушла? Вы не знаете?
— Ах, Боже мой, куда она могла особенно уйти! Пошла домой или бродить по Кузнецкому. Что у нас делают в Москве подобные молодые барыни?
Колышко удивлялся этому тону.
— Вы напрасно ее не задержали, — сказал он сухо. — Позвольте мне воспользоваться вашим телефоном.
— О, вы чересчур внимательны к ней! Женщины балуются от такого отношения.
Он решил позвонить по телефону Зине.
— Я только что хотела о том же спросить у вас, — сказала она.
— Она заходила домой?
— Ничего подобного.
Он взял мадам Биорг за руку, чувствуя, что для него стерлись грани приличия, дозволенного и недозволенного.
— Ради Бога, где она? Вы знаете.
— Но, Бог мой, откуда? Да вы хоть разденьтесь и зайдите на одну минуту.
Он вошел в разнокалиберную гостиную, и оттуда на него дохнуло мертвым холодом. Белый попугай, кувыркаясь, пронзительно закричал в клетке, защелкал языком и засвистал. Все это напомнило с мучительной болью недавнее прошлое. Он был счастлив и потерял свое счастье.
— Как же так вы ее выпустили? — ужасался он.
Он подозрительно разглядывал лицо мадам Биорг. Может быть, она что-нибудь скрывала.
— Подождите, я вам что-то скажу, — говорила она, усаживая его рядом с собою, — напрасно вы так чрезмерно волнуетесь. Разве же она для вас партия?
Понизив голос, она прибавила:
— Вера Николаевна рассказала нам с мужем все. Мы с мужем были так счастливы. Это именно то, что мы всегда желали для вас. Конечно, у Веры Николаевны слишком подвижный характер. Она требует чего-нибудь такого экстравагантного. Вы ее не уместите в рамки.
— Вы говорите, она рассказала вам? Но, собственно, что же?
Биорг лукаво смеялась.
— Это не делает чести вам, но бесполезно скрывать, когда об этом говорят уже в городе.
Колышко понял, почему отсюда так стремительно ушла Сусанночка. Ему хотелось кинуть в лицо этой пошлой и сальной бабе что-нибудь оскорбительное. Но она расплывалась в отвратительной улыбке и говорила:
— Вы думаете, она слишком будет претендовать? О, поверьте, Сусанночка достаточно умна. Она прекрасно понимает свое место. Выслушайте меня.
Она положила ему руку на колено.
— Я говорила с ней. Она сказала, что вернет вам свободу. О, уверяю вас, она слишком благоразумна, чтобы идти против фактов.
Он поднялся с дивана. Ему было страшно, что всего несколько минут назад здесь оскорбляли Сусанночку.
— Как вы смели? — закричал он. — Что это такое? Кто вас уполномочил говорить все эти гнусности?!.
Она побледнела.
— Но, дорогой мой друг, вы так выражаетесь.
— Я вас спрашиваю, где она. Если вы мне не скажете — между нами все кончено.
Она развела руками. Лоб у нее мгновенно покраснел. Она соображала, оскорбиться или нет. Ее белесовато-голубые глаза эстонки внимательно сверлили его лицо.
— Я не знаю, должна ли я передать эти ваши слова Вере Николаевне: кто сказал гнусности? Согласитесь, это обидно. Вера Николаевна оказала нам такую честь.
— Она потаскушка, ваша Вера Николаевна.
Он был рад, что может оскорбить ее и унизить.
Красное эстонское лицо вытянулось. Рот раскрылся отвратительно, точно у большой рыбы.
— О, когда так… — сказала она.
Силы к ней возвратились. Она грузно поднялась с дивана и, закрыв лицо толстыми красными ладонями, начала всхлипывать:
— Конечно, Матвея сейчас нет дома, и вы можете меня оскорблять.
Он выбежал вон, унося смесь отвратительного запаха дешевых духов, столярного клея и чухонского масла.

XXVIII

На улице он опомнился. Он не знал, куда пойти, — налево или направо. Все это произошло слишком быстро. Он старался восстановить цепь событий. Все началось с момента, когда Гавриил доложил о приходе Симсон. Он что-то упустил из виду. Вспомнилось, как держала руки сзади Сусанночка. И это было главное. Он должен был тогда же отобрать у нее револьвер. Он, такой осторожный, вдруг глупо доверился обстоятельствам. Теперь он больше не был господином самого себя.
Как это случилось? Это было преступлением с его стороны.
Он решил бежать домой. Ведь она обещала ему вернуться. Только бы еще увидеть ее. Всего один раз. Он ей скажет. Он сумеет ей сказать. Как хорошо, что все это случилось! Ах, как он ее безмерно любит!
Он ломал пальцы. Он перебирал в памяти все, что когда-то отталкивало его в Сусанночке. Ее безвкусные платья, смешные, иногда вздорные слова. Все это не имеет ни малейшего отношения к любви.
Он останавливался на тротуаре и ужасался. Что он мог найти интересного и увлекательного в этой изломанной и вертлявой потаскушке? Да, да, потаскушке, которая ищет в любви острых, возбуждающих эксцессов. И только. Это голый чувственный футляр без души. Как она вошла в его жизнь?
Теперь все ее ухищрения были ему совершенно ясны. Это была дурная новизна. Не более. Воспоминание об ее ласках душило отвращением. Было желание окунуться в горячую ванну, скрести себя ногтями, вытереться начисто одеколоном. Хотелось выбросить из души остатки гадкой чувственности, отвратительной, как гнусная болезнь.
С замирающим сердцем он вбежал к себе в подъезд.
— Сусанна Ивановна не приходила? — крикнул он Гавриилу.
У того было унылое лицо.
— Никак нет.
Понизив голос, он прибавил:
— Она сказала, что непременно придет.
Он мялся:
— Что такое?
Он потупился.
— У них вышло насчет мелочи… не нашлось с собою. Она сказала: ‘Подождите, я приду вечером’.
Ему хотелось поцеловать его и обнять. Он сочувственно смеялся.
Колышко как был, в пальто и шляпе, опустился в передней на стул.
— Боже, что я наделал! — сказал он. — Как я ее люблю, Гавриил!
Он не выдержал и заплакал.
— Будет вам, барин, убиваться. Уж это я вам верно говорю, что она придет. Конечно, это пустяки. Только раз она сказала, она придет. Это уже такое дело. Если бы она мне не сказала…
Колышко почувствовал уверенность. В квартире было тихо. Он сбросил пальто, прошел в кабинет и бросился на диван. Его тело напряглось бесконечным ожиданием. Он не сознавал ничего, кроме медленного, размеренного тиканья маятника. Ему хотелось считать минуты. Он считал, потом бросал. Потом начал с собой говорить: ‘В окнах заметно потемнело. Она придет, когда стемнеет совсем. Сейчас она бродит по городу. Когда она устанет, она придет сюда’.
Прозвонил телефон. Он боялся пошевелиться. Ему хотелось закричать Гавриилу. Он боялся, что это звонит Зина. Может быть, что-нибудь случилось.
‘Но нет, — успокаивал он себя, — она обещала дать Гавриилу на чай. Конечно, это мелочи, это смешно’.
Телефон прозвонил опять. Он бросился к аппарату, дрожащий, и поднял трубку.
— Мой друг, это вы?..
Говорил ненавистный голос. Он ясно представил себе остроконечный профиль, удлиненные нечеловеческие глаза. Эта женщина крепко держалась за его душу. Она не хотела его отпускать потому, что еще не насытилась. Сжимая трубку в потной горячей ладони, он заговорил, боясь перейти границы в охватившей его безграничной ненависти:
— Оставьте меня, оставьте. Что вам нужно еще? Да, я вульгарен и бездарен. Я человек совершенно не нужный и лишний вам. Вы же сами писали мне, что ни трагедий, ни драм, ни слез. Все, что было между нами, это одно мучительное недоразумение, трудно поправимая роковая ошибка. Я прошу вас навсегда вычеркнуть меня из вашей памяти. Вы слышите меня?..
Он радовался, что нашел в себе мужество высказать ей прямо все, что думал и чувствовал. И от этого им овладела успокоительная истома. Он чувствовал себя точно избитым. Его охватывала нервная дрожь.
— Она жива? — спросила строго Вера Николаевна.
— Я не знаю. Может быть…
Она засмеялась и положила трубку. Он в бешенстве вызвал ее телефонный номер, но никто не отвечал. Он позвонил еще несколько раз, чувствуя нарастающую ярость. Молчание. Молчание. Молчание…
Это значит конец. Это поразило его неожиданностью. Но телефон молчал. Барышня с телефонной станции настойчиво повторяла свой номер. Он бросил трубку, и в ушах его все еще таял отвратительный, вероломный, вызывающий смех. Он почувствовал острое желание найти за шкапом стек, отправиться к ней и бить ее до бесчувствия. Но вдруг поймал себя на этой мысли и улыбнулся.
‘А это было задумано гениально, — подумал он. — Впрочем, она — сумасшедшая’.
И последним движением воли он сбросил с себя иго нависавшего над ним все эти дни кошмара.

XXIX

За эти часы Колышко почти уверился, что Сусанночки нет в живых, и ее образ резко представлялся ему образом прошлого. Он старался уменьшить свою вину в собственных глазах, воссоздавая реальные черты этого образа. Сусанночка была ограничена, упряма, ревнива, безвкусна. Он вспоминал нарочно, как она устроила сцену Симсон у Биоргов и потом как ни в чем не бывало, встретилась с нею на вокзале. У нее не было настоящего самолюбия. Свои отношения к нему она облекала в форму неприкрытой, примитивной чувственности. Если ей казалось нужным, она готова была идти на скандал. А этот ее приезд с картонками к нему на квартиру!
Но все эти дурные воспоминания скользили только поверх державшей его цепко тоски — тоски по Сусанночке в ее целом, которое было неразложимо и неповторимо. Он знал, что ее нет. Нет вот той самой, которая со всеми своими несовершенствами сидела только что здесь. Он мог касаться ее руками, слышать ее голос, упреки. Именно ‘неповторимое’ ее, Сусанночкино, утраченное им теперь, может быть, навсегда.
Никогда раньше он не понимал этого. Не понимал и с такой резкостью не ощущал, что, прикасаясь близко к другой душе, открываешь новый и всегда в конечном итоге прекрасный мир.
Недостатки — это внешность, неумение себя выявить и отразить вовне. В этом трагедия человеческой беспомощности. Ведь каждый из нас имеет свою историю, удачную или неудачную. Отчаяние, страх, душевная боль, тоска толкают нас на разные пути. Это — внешность, а душа — одна. Ее аромат начинаешь слышать только издали, нередко — увы! — только тогда, когда все уже кончено для человека.
Теперь даже самые неприятные промахи Сусанночки казались ему только трогательными. Ее приезд с картонками вызывал в нем улыбку и колыхание слез в груди. Она так беспомощно, по-детски хваталась за его уходящую любовь.
Он взял ее картонки и чемодан и понес их в спальню. Раскрыл их, вынул белье и туалетные принадлежности и разместил их по ящикам, уютно разложил по углам. Очистил один столик специально под ее туалет, поставил на него зеркало. Платье аккуратно расправил в шкафу.
Ему хотелось верить, что Гавриил прав и она еще вернется. Может быть, всего на мгновение. Взял ее духи и попрыскал ими в комнате. Потом принялся ходить, ожидая.
Прозвонил телефон.
— Сусанночка у вас? — спросил официально-сдержанный голос Зины.
Встревоженный, он сказал, что нет.
— А что?
— Она только что была у меня… минут пятнадцать назад… и сказала, что отправляется к вам.
— Как я счастлив! — сказал он. — Неужели это правда? Я весь измучился. Где она была?
— Кажется, на кладбище у мамы.
Голос у Зины был скучный. Она сказала:
— Как я завидую вам, господа. Отчего меня никто никогда не любил и не полюбит? Вы — большие эгоисты, господа. В том числе и Сусанночка. Никто никогда не будет нигде справляться по телефону, жива ли я, пришла ли я. Вы — цари жизни. Но — вопрос: достойны ли вы вашего царства? Сусанночке я только что сказала, что она — дура, а вам скажу, что вы — канительный господин, тряпка, мешок. Сейчас вы во всем упрекаете Сусанночку, а, спрашивается, чего вы ждали?
Она захохотала. Он смеялся вместе с ней.
— Желаю вам приятно провести время! — крикнула она. — А я буду сидеть и локти у себя грызть. Хотя бы скорее начинались концерты в Сокольниках… Ну она сейчас к вам придет. Пожалуйста, не ссорьтесь, господа! Надоело. Спокойной ночи!
Она положила трубку. Колышко пожалел. Ему хотелось сказать ей еще раз, как он любит Сусанночку и как он счастлив. Промчавшаяся буря только освежила его чувства. Он уяснил себе самого себя.
Он тотчас же услал Гавриила за цветами и стал, беспокоясь, ждать. Сусанночка могла обмануть сестру. У нее столько капризов. Решения ее так неустойчивы и изменчивы. В глазах ее, ленивых и несообщительных, всегда столько мелькающих, неопределенных настроений. Он только привык к ней относиться слишком просто. Он был с нею груб и элементарен. Он попросту не замечал ее души. Он считал ее куклой, а она такой же сложный человек, как Вера Николаевна Симсон. Только она еще не овладела собою, как та.
Вспомнилась дерзкая, коварная, вымуштрованная мордочка Симсон. Как это было теперь далеко! Он даже удивился: неужели все это на самом деле было с ним, а не с кем-нибудь другим?
Разливалось ощущение теплоты и радости освобождения. Хотелось петь, делать гимнастические движения руками.
‘Что это было со мной?’ — задавал он себе вопрос и пожимал плечами.
Нарочно подошел к конкурсному проекту, отвернул тонкий, покрывавший сверху лист бумаги и долго смотрел. Закралось чувство стыда: точно он присвоил себе что-то из души этой неприятной женщины. Хотелось бы чем-то ей за это заплатить. Стоял и долго раздумывал. Тягостное чувство росло. Но ничего не мог придумать. Медленно закрыл проект бумагой, как закрывают кисеей лицо покойника.
Ему было приятно, что теперь над проектом работает исключительно Василий Сергеевич.
Какое странное чувство! Больше всего ему бы хотелось уничтожить этот проект и вовсе отказаться от конкурса. Но этого было сделать нельзя: мешало что-то такое, что было больше, чем он сам. Эта постройка, великолепная, стройная, как в целом, так и в отдельных частях, местами прямо изумительных (это он чувствовал беспристрастно как художник), останется навсегда памятником уродливых и, в сущности, болезненных отношений его к этой женщине. У искусства свои законы. Оно не подчиняется ничему. Оно идет странными зигзагами. Сусанночка, при всей его любви к ней, не вырвала у него из души ни одного яркого художественного воплощения. Для этого был нужен надлом, что-то запутанное и щемящее душу.
Он медленно отошел от стола. Ему неприятно было сознаться себе, что странная и неприятная женщина значила в его жизни больше, чем бы он хотел.

XXX

Гавриил принес цветы: белые нарциссы, желтые и красные, как кровь, тюльпаны. Это было чуть пестро, но ему понравилось. Сусанночка любила остроту. Ее душа влеклась к младенческим, ярким впечатлениям.
Колышко расставил цветы в спальне, в столовой. Сделал распоряжение об ужине.
Но Сусанночки не было. Он позвонил Зине.
Ее недовольный голос спросил его:
— Что у вас еще? Ах, боже мой, надоело. Можно ли быть таким эгоистом? Конечно, придет.
Он сознался ей, что Сусанночка припрятала револьвер.
— Глупости! А зачем же вы бросаете повсюду такие вещи? Эгоисты вы! Господи, тощища такая! Хоть бы застрелиться, право, от любви. Да душа не любит. Окостенела.
Нотки жалобы тронули Колышко. Он не знал, смущенный, что сказать ей в ответ. Очевидно, в душе бедной, некрасивой, толстой девушки была беспросветная тьма. Он устыдился своего эгоизма.
— Ради Бога, извините меня, — сказал он. — Это, конечно, с нашей стороны большой эгоизм, и вы правы. Только ведь уже около часу, как она вышла от вас.
— Приде-ет! — протянула Зина скучно. — Ну пока…
Ее спокойствие передалось и ему, Зина должна была знать сестру. Вероятно, Сусанночка просто хочет его немного помучить. Ну что же, пусть. Вот он сидит и мучается. Мучается добросовестно. Но это нужно? Он согласен помучиться и еще. Вместе с мучением и тоской ожидания выходит из души последнее дурное.
А может быть, это и не оттого, что она хочет его помучить. Может быть, она просто не знает, как ей вновь к нему подойти и что сказать. В ее душе еще не прошла обида. Она не хочет солгать себе самой и ему. Может быть, она ходит где-нибудь здесь, возле дома.
Он поразился своей недогадливости. Конечно, она где-нибудь здесь. Может быть, даже сидит в сквере или ходит под окнами.
Колышко оделся и, приказав Гавриилу всячески задержать Сусанночку, вышел на улицу. Была светлая, весенняя тишина. Он вздрогнул от радостного ощущения свежести и вдруг понял, что в такой вечер, вероятно, хорошо идти по глухим переулкам, немного плакать и мечтать. И значит, теперь Сусанночка где-нибудь бродит, захваченная этим настроением вечера. Он пошел, оглядываясь по сторонам.
Действительно, в одном из переулков он натолкнулся на нее. Она шла медленно впереди него. Очевидно, она шла уже к его дому, но потом передумала и повернула назад. Ее походка указывала, что она не спешит. Решение еще не сложилось в ее головке в белой шляпке с пучком приколотых поддельных фиалок.
Он осторожно догнал ее и, чтобы не испугать, сначала обогнал, а потом обернулся. Она остановилась и молча смотрела на него. Его сердце сжалось. Только сейчас он почувствовал, как она несчастна.
— Сусанночка, — сказал он, печальный, и протянул ей руки.
Она сначала продела одну руку в сумочку, потом так же подала ему обе. Поток неясных, спутанных ощущений увлекал ее. Она не знала, что должна была предпринять теперь.
— Пойдем домой, — сказал он. — Ко мне… К нам…
Он сжимал ее жалкие, несопротивляющиеся ладони в нитяных перчатках. Но руки ее были тяжелы, как и ее мысли, смотревшие из темных, неподвижных глаз.
— Ну не надо так смотреть, — говорил он. — Это все прошло, осталось позади.
Она отрицательно покачала головой. Он взял его под руку, и они пошли.
— Это был дурной сон, и больше ничего. Я не понимаю, как это могло произойти и как я мог думать хоть один момент, что буду в состоянии прожить без тебя. Это просто было, прежде всего, нелепо. Виноваты были мы оба, даже отчасти больше ты.
Сейчас, когда она была опять рядом с ним, ему хотелось уже ее упрекать. Отчего же она молчит? Она хочет возложить непременно всю вину на него. А не просил ли он ее еще так недавно, когда они ездили вместе на автомобиле в Петровский парк, чтобы она заехала к нему на квартиру, хотя бы один раз одна? Его вина в том, что он не был достаточно настойчив. Он мог бы этого от нее потребовать.
Но Сусанночка шла, не оправдываясь и не возражая. Их шаги отдавались четко по переулку.
Когда она пришла к Колышко, она спросила в передней:
— А где мои вещи?
Гавриил нежно, точно с ребенка, снял с нее пальто. В столовой она остановилась несколько дольше рассеянным взглядом на пестревших цветах. Потом прошла в спальню, взяла с туалетного столика одеколон и натерла лоб. Ее не удивляла перемена в вещах.
Она захотела остаться одна Колышко этого боялся.
— Скажи мне сначала, — попросил он, — что ты меня простила.
Сусанночка молчала. Он обнял ее осторожно за плечи. Она не двинулась. Он говорил ей горячо:
— Ну, ау, моя Сусанночка! Ау, моя женушка.
Он осторожно поворачивал к себе ее лицо.
— Ах, Нил, о каком прощении ты говоришь?
Голос ее прозвучал спокойно и трезво. На него глядели ее глаза, чужие и чересчур рассудительные.
— Разве я могу тебя простить или не простить за то, что ты любишь ту? Это не зависит от нашего прощения.
— Клянусь тебе, что я ее не люблю. Я скорее даже ненавижу ее. Я не понимаю, что это случилось со мною.
Но она стояла на своем:
— Нет, нет, Нил, будь же честен. Ее ты любишь, а за меня…
Неприятно-лукавая усмешка чуть наморщила ее губы.
— Боишься…
Ему стало холодно. Он увидел ее пальцы, плечи, темя, а она только с внимательным удивлением следила за ним глазами. Потом вздохнула:
— Теперь оставь меня. Я ничего не сделаю с собой.
Он разрыдался, спрятав лицо у нее на коленях. Она дружески перебирала ему волосы и молчала.
— Я же тебе говорю, что люблю только тебя, тебя одну. Люблю и всегда любил. Это было сумасшествие, чувственный порыв. Я не знаю что. Ты не хочешь меня простить. Ты со мной жестока, потому что все еще обижаешься. Но ведь я же порвал с нею ради тебя. Все порвал.
Она встрепенулась.
— Ах напрасно, Нил. Впрочем, все равно, ты помиришься с нею… потом.
Она кусала губы.
— Этого не будет никогда. Слышишь?
Стоя перед нею на коленях, он сжимал ее талию.
— Я знаю, Нил, что ты — хороший человек, — сказала она, — ты, как маленький. Ты внушаешь сам себе то, что неправда. Я знаю, что ты жалеешь меня, и я тебе благодарна. Только напрасно ты всего боишься. Ты поступаешь совсем не как мужчина. Ты сейчас не должен думать обо мне. Право же.
Он старался всмотреться в ее лицо. Оно было только мягко и просто. Он знал, что она говорит от души.
— Посмотри, ты мужчина и весь дрожишь. Ты забудешь меня, и тебе даже будет хорошо. Я рассудила сама, что я тебе не пара. Ну посуди сам, что такое я. Ты увлекся мною неосторожно, из милости, а теперь боишься за меня и жалеешь меня. Это мне не нравится в тебе, Нил. Если ты любишь, ты должен любить смело и без всяких ‘жалостей’. Любить искренно, пламенно и безрассудно. Каждая женщина всегда поймет и оценит такую любовь. Конечно, подумает при этом: ‘Ах, почему не меня?’ Потоскует. Но ведь уж с этим ничего не поделаешь. Ты, Нил, любишь как-то странно.
Она с сожалением посмотрела на него. Он обрадовался.
— Я люблю как умею. Я люблю тебя. Только тебя. Я это понял. Слышишь? Ну скажи: ау! Как в доброе старое время.
Она улыбнулась ему, как дитя.
— Я понимаю: ты боишься за меня. Ты очень хочешь спокойствия, Нил. Отчего ты так боишься смерти? Меня это даже смешит. Ты готов на все, только бы я успокоилась. Это противно, Нил. Мне даже стыдно за тебя. Возьми себя, пожалуйста, в руки. Ну что такого, если бы я даже умерла?
— Вот что, отдай мне револьвер! — сказал он.
Она повела глазами из стороны в сторону и продолжала:
— Умру я. Одним ничтожеством в мире будет меньше. Жить должны те, которые умеют что-нибудь сделать, оставить по себе что-нибудь человечеству, а такие, как я, о них даже не стоит жалеть. Ты должен жить полной жизнью, несмотря ни на что, потому что ты достоин этого. Ты — творец, художник. Конечно, если бы я была тебе нужна, это послужило бы оправданием и для моей жизни. А так это — глупости. Конечно, и такой, как я, хочется жить, если ее любят. Только жалеть нас, Нил, не стоит. Это я поняла ясно, так ясно. Нас миллионы. Как песку на берегу моря. А вас — единицы. Вот и живите. Что же, правда.
Его продолжало пугать и волновать это рассудительное спокойствие.
— Куда ты спрятала револьвер? — спросил Колышко.
Она долго и рассеянно посмотрела на него и сказала:
— Я отдала его Зине.
Она видела собственные мысли. Ответ показался Колышко правдоподобным. Он почувствовал озноб от мысли, что Сусанночка все-таки носилась с этим револьвером. Теперь он давал себе слово удвоить осторожность с нею.
Отдаленный звонок у парадной двери показался Колышко неурочным. Он ожидал доклада Гавриила, но тот не пришел.
‘Я сделался слишком нервен’, — думал Колышко.
— Мы будем ужинать, — сказал он и позвонил.
Ему хотелось простоты, уютности. Пусть Сусанночка совсем останется у него. Она будет охранять его, как добрый гений. Никакие злые силы не посмеют тогда его коснуться. И кто об этом узнает? Никто. С Биоргами все покончено. В начале июня свадьба, а сейчас у них будет медовый месяц.
Вошел Гавриил.
— Кто это так поздно звонил, Гавриил?
— По ошибке, — сказал тот. — Прикажете подавать на стол?
Сусанночка пряталась в спальне. Гавриил сделал Колышко знак глазами выйти в следующую комнату. Колышко прислушался. Сусанночка не двигалась. Скрипнула вынутая из бутылочки пробка: это она мочит себе виски и лоб. Колышко вышел за Гавриилом. Тот передал ему серо-фиолетовый конверт знакомого образца.
Колышко почувствовал облегчение. Сначала ему захотелось просто изорвать письмо, не читая. Но осторожность заставила его пройти в кабинет, плотно запереть дверь и вскрыть ненавистный конверт.
Он прочел:
‘Ненни, я скажу вам откровенно: я нарочно оставила мой револьвер. Вы можете, если хотите, ‘предъявить’ это письмо полиции. Я буду очень рада, если мой расчет окажется (или даже оказался?) правильным. Вы видите, у меня ‘в сердце нет ни капли жалости’. С вашей точки зрения, я должна за это понести суровое возмездие. Я хочу вам в этом отношении помочь. Сейчас, когда я вам пишу, передо мной на столе в рюмке цианид. Я не хочу закончить письмо словами: ‘Когда вы прочтете это письмо, я уже переселюсь в лучший мир’. Я не буду слишком торопиться. Передо мной целая ночь воспоминаний и размышлений. Я буду думать, что вы подойдете к телефону и позвоните мне. Что ж, я — такая, какая есть: я вас люблю, но ведь вам этого не нужно.

Ваша Нумми’.

Колышко изорвал письмо в клочки бросил в корзину под стол. Он оставался спокоен, как будто получил известие, что подрядчик опоздал с доставкой цемента или кирпича. И даже была радость. Если ей будет больно, очень хорошо. Если его известят, что с ней что-нибудь произошло, он даже не поедет. Ее исчезновение из его жизни не будет ровно ничем. Она пропадет из его памяти как остатки дурного сна.
‘Во всяком случае, она того стоит’, — заключил он и с просветлевшей, точно начисто выметенной душой вышел в столовую.
— Сусанночка! — крикнул он и похлопал в ладоши. — Ужинать! Ау, моя глупая женушка! Отзовись!
В спальне было темно. Дверь оставалась непритворенной. Вдруг зажглось электричество. Неповоротливая фигура Сусанночки прошла от постели к туалетному столику. Она волновала его предчувствием чистых, скромных объятий.
— Я сейчас приведу в порядок голову, — сказала она.
— Ау, Сусанночка! — сказал он весело-капризно.
Ему хотелось с ней шутить, смеяться, бегать. Душа его освободилась навсегда Сусанночка сказала тихо-серьезно:
— Нет, Нил, я больше никогда не смогу тебе ответить: ау! Зачем тебе хочется лжи?
На другое утро он проснулся, по обыкновению, рано. Сусанночка спала, отвернувшись к стене. Спала или лежала просто так. Черные косы ее были неподвижны. Колышко оглядел ее плечи и раскрытую смуглую шею, чувствуя спокойный, теплый запах ее тела.
Было неловко перед Гавриилом и Василием Сергеевичем. Конечно, Сусанночка своим приездом внесла ненужную путаницу в его жизнь. Она могла бы этого не делать. Ее голова и плечи были сейчас слишком неподвижны. Во всем этом было много ненужного. Вероятно, она была вчера права, сказав, что в нем говорит главным образом страх. Как бы то ни было, она добилась сейчас своего. Вчера ему казалось, что для него начинается новая жизнь. Но эта жизнь началась для него по-настоящему только сегодня.
И это была однообразная, спокойная жизнь без перемен. В ней все будет так же неподвижно, как неподвижны сейчас эти плечи, смуглая шея и старательно уложенные вокруг темени косы. Подумал о минувшей ночи и представил себе бесконечный ряд таких же в будущем. Все это было слишком физиологично. Он поморщился. Женщина не должна быть беспомощной в такие мгновения. Это унижает ее. Нагота требует платья, любовь — гарнира, соуса. Иначе это — только неряшливо.
Ему было стыдно прикоснуться к частям своего костюма. Казалось, что Сусанночка вдруг пошевельнется и посмотрит на него наивными, темными глазами. Он не знал, что ей сказать. Ему припоминались слова: ‘И оба почувствовали, что наги’.
Захотелось поскорее освободить и себя, и ее от этого совместного присутствия. Одевался поспешно, как вор, скрадывая движения.
‘О, как все это было не нужно, не нужно!’ — говорил себе.
Главное — потому, что это было поспешно, непродуманно, точно по заказу. Он не знал, как встретиться с Сусанночкой за чаем. Нелепо было оставить ее у себя: ведь она не Ядвига. Это унизило их обоих.
Торопливо покинул спальню. Уходя, мельком взглянул. Все так же неподвижно лежала ее фигура, жалко обозначавшаяся под одеялом.
‘Зато теперь конец’, — утешил он себя.
Как о чем-то нелепо-лишнем вспомнил о Вере Николаевне, но по-прежнему не ощутил ни сожаления, ни даже простого интереса. Это его даже удивило.
Он подумал, что она сама приучила его к жестокости и равнодушию. Правда, он сделался теперь совсем другим.
В окна на него посмотрел пасмурный, белый, облачный день. На дворе и в нетопленных комнатах было так же холодно, как на душе. Он так и подумал этим сравнением.

XXXI

Василий Сергеевич только что пришел. Он был неразговорчив. Его сердила плохая, по его словам, тушь. Чертежные принадлежности обветшали. Под лежачий камень и вода не течет. Он ворчал, пожимая плечами. Потом замурлыкал, фальшивя, ‘Хризантемы’.
Колышко старался не взглядывать на стол на козлах, где был распят проект. Примешивалась мысль о Вере Николаевне. Правда, он был к ней сейчас равнодушен, равно как и к ее судьбе, но в проекте было заключено что-то от нее. Он как будто что-то взял и присвоил. Это раздражало, мешало.
Он сел на обычное место к столу, чувствуя себя хотя бодрым, но скучным и состарившимся. Работали около часу молча. Но и в работе не было удовлетворения. Жизнь казалась смешно и нудно оборвавшейся. Подумал, что было бы хорошо самому съездить на ремонт лесов, но мешало присутствие Сусанночки. В конце концов, все это было только глупо. Она отдала револьвер Зине, и этим все кончилось. Комедия!
Он швырял по столу письма и письменные принадлежности, по телефону говорил грубо, делая язвительные замечания, ни с того ни с сего накричал на Гавриила. Наконец не выдержал и сказал Василию Сергеевичу, время от времени напевавшему ‘Хризантемы’:
— Вы воображаете, что у вас превосходный слух? Уверяю вас, что Собинова слушать гораздо приятнее.
— Не нравится? — ехидно спросил Василий Сергеевич. — То-то, батенька…
Он весело заржал.
— Вы это к чему?
— Как к чему? Не нравятся вам ‘Хризантемы’. Что же такое хризантемы? Хризантемы — цветочки, а после цветочков бывают и ягодки.
— Замолчите, пожалуйста, вы мне мешаете.
Старикашка помолчал с минуту, потом опять заржал и сказал:
— А потом бывают и ягодки.
Колышко вскочил с места. Два странных, сочувственных, старческих глаза следили за ним через двойное стекло:
— На что сердиться-то? Я ведь от души. Что вы, не понимаете разве?
Он обиделся на Колышко и надулся. Колышко хотелось кого-нибудь ударить, что-нибудь разбить. Он сильно нажал кнопку. Вбежал Гавриил.
— Барыня встала? — спросил Колышко.
— Оделись и собрались уходить. Я им подал чаю.
— Скажи: я сейчас приду.
Василий Сергеевич переводил глаза с Колышко на Гавриила. Когда Гавриил ушел, Колышко усмехнулся помощнику.
Тот сказал:
— Телятина вы.
Колышко продолжал улыбаться. Ему хотелось, чтобы помощник презирал его.
— Ладно уж, — сказал тот ворчливо, — нечего теперь зубы скалить. Хорош! Впрочем, мне какое дело? Так поедете посмотреть леса? Или…
Колышко стоял и улыбался. Василий Сергеевич рассердился.
— А ну их к черту, — крикнул он, вскочив из-за стола. — Не видали, видно, мы с вами этого бабья?
Он подошел к патрону, взъерошенный и осатанелый, делая безобразные телодвижения. Вероятно, он вспомнил что-нибудь обидное из собственного прошлого. Колышко хотел его остановить, но охватила апатия. Василий Сергеевич начал рассказывать скверный анекдот, сначала несмело, подхихикивая, потом окончательно обнаглел Колышко слушал, продолжая снисходительно улыбаться.
Прозвонил телефон. Колышко снял трубку.
— Нил Григорьевич?
Он узнал голос десятника.
— Да что, Нил Григорьевич, с лесами у нас неладно.
Он начал подробно докладывать о состоянии лесов. Колышко уже несколько раз собирался их осмотреть лично, да все не поспевал. В свое время была допущена досадная оплошность. Ломать и строить заново не хотелось. Капитальный ремонт уже близился к концу.
— Я сейчас приеду, — сказал он.
Странный треск заставил его вздрогнуть. Он положил трубку.
— На улице лопнула шина у автомобиля, — сказал Василий Сергеевич.
Колышко пришла в голову страшная мысль, но он тотчас же отогнал ее. Он подошел к окну, отворил его и выглянул на улицу. Чувствуя, как кровь отливает от лица, повернулся к помощнику.
— Это в комнатах, — сказал он.
— Что-нибудь упало, — равнодушно заметил Василий Сергеевич.
Отворилась дверь. Просунулось лицо Гавриила. Но Колышко уже знал, что произошло. Гавриил делал отчаянные жесты. Лицо его было искажено. Заметив, что барин спокоен, он подумал, что Колышко не придает значения его знакам.
— С барыней худо, — сказал он громко.
Василий Сергеевич вскочил. Колышко пошел за Гавриилом и наткнулся в передней на группу чертежников. Они стояли с испуганными лицами и молча проводили его глазами.
Колышко шел, удивляясь собственному спокойствию.
‘Ах, все это надоело, — думал он. — Что им, наконец, нужно от меня?’
Гавриил и Василий Сергеевич остановились у входа в гостиную, пропустив его почему-то вперед. Пахло, как на охоте после выстрела. Но на диване в спокойной позе сидела Сусанночка. Только лицо ее было сильно бледно. Она повернула к нему голову и, чуть улыбнувшись, сказала:
— Это не страшно.
На полу у ее ног валялся маленький браунинг. Колышко нагнулся и зачем-то поднял его.
— Прости, — сказала Сусанночка. — Мне хорошо.
Она поправилась на диване и закрыла глаза. Вдруг он увидел на левом плече, на желтой кофточке, маленькое пятнышко крови. Оно быстро увеличивалось в объеме.
— Надо скорей за доктором! — крикнул голос Василия Сергеевича.
Гавриил рыдал.
— Беги, беги! — топал на него Василий Сергеевич. — Уйдите, пожалуйста! Что вам здесь нужно?
Он кого-то не пускал. Потом плотно запер дверь.
— Да поддержите же ее! Эх! — крикнул он на Колышко и, не дожидаясь, сам подсел к Сусанночке на диван. — Дождались.
Сусанночка доверчиво положила его голову на плечо. Колышко она продолжала казаться чужой, ненужной и только страшной. Он видел, как постепенно на стиснутых губах у нее выступила розовая пена.

XXXII

Во время перевязки Сусанночка спросила доктора:
— Доктор, теперь я скоро умру?
Доктор, высокий, близорукий, с густым рыжим бордюром волос вокруг лысого и выпуклого темени, недовольно посмотрел на нее сквозь очки.
— А вам очень захотелось умереть? Могу сообщить вам маленькую неприятность: очень нескоро. Годиков сорок еще проживете.
У него была смешная фамилия — Цигенбок.
Бинты и вата скрипели у него в руках. Он беспрестанно мыл руки и делал все удивительно методично и не спеша.
По окончании перевязки он увел Колышко в кабинет.
— Ну-с, — сказал он, — рана у вашей жены счастливая, если можно так выразиться о ране. Задета верхушка легкого. Воздержание от разговора, лед и покой, как я уже сказал. Немножко частый пульс, как результат уменьшения кровяного давления… так называемые явления коллапса…
Он подробно изложил Колышко сущность этих явлений, бывающих в результате обильного истечения крови. Глаза его во все продолжение разговора смотрели на Колышко с неодобрительным юмором. Люди не умеют жить спокойно и методично и потому теряют голову.
— Поводов приходить в отчаяние, по-моему, нет. Для предотвращения нежелательных истерических явлений давайте через два часа эти капли. Вечером можно сделать подкожное впрыскивание камфары. Она поправится. Да.
Он сжал Колышко коленку.
— Не вешайте нос, как говорится, на квинту. Странное выражение, не правда ли? При чем здесь квинта?
Уходя, он сказал еще раз:
— Особенно следите за повязкой. Мы уже и так достаточно потеряли крови, чтобы терять еще.
В передней Колышко столкнулся с Зиной.
— Этого еще недоставало, — сказала она. — Ну?
Она ободряюще уставилась глазами на Колышко, и он прочел в ее взгляде странную сочувственную доброту. Да, конечно, она была хорошая, серьезная и несчастная девушка. Она умела трезво и спокойно глядеть в лицо жизни.
— Она вне опасности, — сказал он.
Они затворились в кабинете.
— Ну, конечно, — говорила она. — Еще никто не умирал от любви. Счастливцы! Они любят, стреляются, целуются.
Она взяла со стола у Колышко самую толстую папиросу.
— Передайте Сусанночке, что я на нее зла. Так не поступают порядочные сестры. Могла же она меня предупредить, что намерена стреляться… Кстати, что вы наделали у Биоргов? Там целый переполох. Вы не так поняли мадам Биорг.
Колышко слушал эту болтовню как далекое прошлое. Он удивлялся, что у него нет решительно никаких чувств. Из приличия он делал грустное лицо, но ему все время хотелось смеяться. После выстрела Сусанночка успокоилась и теперь опять смотрела на него влюбленными глазами. Она созналась ему, что хотела умереть ‘любя’. Сейчас она была вполне счастлива. Она хотела, чтобы лекарства давал ей он сам. Это было скучно, и он ловил себя на ужасной мысли, что, может быть, было бы лучше, если бы она умерла.
Механически он знал, что ему предстоит еще сейчас ехать на осмотр лесов. Все это не задевало его. Так же механически он попрощался с Зиной и проводил ее до передней.
Она жала ему руку и ободряла его. Вдруг он увидел в ее глазах странную влагу.
— Ничего… так, — сказала она.
О чем она плакала? Он вопросительно уставился на нее.
— Мне вас жаль, — сказала она. — Вы действительно милый. За что они все вас мучают? За что?
Она улыбнулась сконфужено.
— Но это — глупости.
И, круто повернувшись, она вышла.
‘Так вот оно что!’ — подумал он изумленно, и вдруг его охватила острая тоска.
Хотелось громко хохотать. Он плотно затворился у себя в кабинете и начал шагать. Вдруг ему сделалось жаль Сусанночки. Он припомнил, как она беспомощно положила голову на плечо Василия Сергеевича и как противная мадам Биорг радовалась, что он ее бросил. И эти внезапные слезы Зины.
И это чувство жалости росло и росло. Любить он ее, конечно, никогда не будет. В том смысле, как ему рисовалось чувство любви, например, к Вере. Кстати, что с ней?
Он знал, что там было настоящее. Но не жалел. Если что произошло, завтра будет известно из газет. Эта женщина продолжала в нем вызывать только бешеную злобу. Если бы она оказалась сейчас здесь, перед ним, он разыскал бы за шкапом, в передней, стек и опять бы ее избил. Теперь он знал каждый изгиб ее души. Гораздо больше, чем у Сусанночки. Сусанночка казалась проще только сначала. В сущности, она была еще девочка. Ее душа жаждет раскрытия. Если бы он имел время и охоту, он мог бы работать над ней. К Сусанночке у него были чувства чисто отцовские.
Потихоньку постучав, вошел Василий Сергеевич. Его беспокоили леса епархиального дома. Вообще за последнее время сделано много упущений. Он боялся заикнуться о втором помощнике. Во всяком случае, Колышко мог бы более внимания уделять делам. Отчего бы ему в самом деле не проехать на ремонт самому?
Колышко молча ходил. Старику не работалось тоже. Наконец он не выдержал и поднял голову.
— Простите, — сказал он визгливым голосом, — самоубийство не довод. Это — насилие над чужой душой!
Он стукнул кулаком по чертежу.
— Паучиха съедает во время любовного экстаза паука. А здесь избирают другой способ поглощения: подчинись моему желанию, растворись в моих объятиях — иначе я отравлю тебе всю жизнь! Это, спрашивается, любовь? Простите: это — эгоизм, чувственная разнузданность. Это — надругательство над любовью, а не любовь. Любовь (вы меня извините!) не вынуждается насилием.
Он говорил так, как будто Колышко собирался с ним спорить.
— Кто способен принуждать к любви террористкой, тот не уважает, не ценит, не понимает любви-с.
Глаза его страшно выкатывались. Он брызгал на чертеж слюною. Сусанночку он ненавидел чисто стихийно.
— Вторжение в дом с юбками и картонками. Укрепление в цитадели.
Он подтягивал сползавшие от волнения коленкоровые нарукавники.
— Ты войди в дом так, чтобы из него увести. Это я понимаю. Прибеги босыми ногами. Это номер-с!
Колышко снисходительно слышал это брюзжание. К старику он привык. И под это брюзжание в нем росла и росла жалость к Сусанночке.
У нее были слабо развиты органы сопротивления. Ее попытки удержаться за жизнь были ребячески-жалки. Сейчас она была отринута и забыта всеми. Ее никто никогда не любил. Ее привязанность к нему чисто собачья. Чтобы ее оттолкнуть, надо быть прямым негодяем, способным на все.
Он прошел к ней в спальню, чувствуя на себе враждебный взгляд старика.
— Можно войти? — спросил он сестру милосердия.
Миловидная девушка застенчиво встала и сказала:
— Можно-с.
Глаза Сусанночки улыбались ему от подушки. Пока он приближался к ней, она молитвенно смотрела на него. Ей, вероятно, казалось сейчас, что она смотрит на него с того берега, из другой жизни. Ее лицо осунулось. На нем легли мертвые, синие тени. Рука у нее была горячая.
Не выпуская ее пальцев, он присел к ней на край постели. Голова ее глубоко ушла в подушки. В глазах был горячечный блеск. Он не понимал, какие мысли тревожат ее. Но, видно, она приготовилась умереть. В эту минуту она не сомневалась, что он принадлежит ей. Вот сейчас, пока она лежит, а он сидит возле.
Она цепко схватила его руки горячими пальцами. Потом раскрыла губы, чтобы что-то сказать.
— Не смей! — погрозил он. — Тебе запретил доктор.
Она закивала головой и притянула его к себе. Он притронулся к самому ее рту. Горячее дыхание повеяло ему на лицо. Он услышал, более угадывая глазами:
— Ау, Нил!
— Ау, мое счастье.
Не выдержав, он разрыдался. Она понимала, что с ним, и, безмолвно утешая, ласкала его волосы. Глаза ее были радостны, но радость эта была нездешняя, от всего отрешающаяся. Она точно хотела ему сказать сиянием глаз: ‘Я умру. Но я хочу, чтобы ты после меня был счастлив’.
— Я хочу, чтобы ты как можно скорее поправилась, — сказал он. — Ты увидишь: мы будем с тобою счастливы.
Она покачала отрицательно головой, потом такая же сияющая уставилась глазами в потолок. Он пошевелился. Она тотчас же сжала его руку. Она боялась, что он уйдет и она умрет без него.
— Я никуда не уйду от тебя, — сказал он. — Я сам буду давать тебе лекарство.
Она взяла свою руку, успокоительно кивнула головой и закрыла глаза.
Он на цыпочках вышел из комнаты.

XXXIII

Письмо пришло по почте. Сначала Колышко не хотел его распечатывать вовсе. Жалкая комедия! Потом любопытство взяло верх.
‘Ненни, как видите, я жива, — прочел он. — Я убеждена, что, если бы вы получили такую записочку, как моя предыдущая, от Сусанны Ивановны, вы бы пришли в отчаяние. Мысль же о том, что я собираюсь переселиться в лучший мир, наверное, нисколько не затронула вас. Вообще, у вас ко мне нет никакой жалости. Это приводит меня в восторг. Я всегда подозревала это, но мне необходимо было увериться. Не скажу, что это было особенно приятно для моего самолюбия. Я прождала до двух часов ночи вашего звонка. Но кто хочет любить и быть любимым, тот должен спрятать самолюбие в карман. Никто во всю жизнь не терзал меня таким образом, как вы. Вы точно нарочно созданы, чтобы причинять мне maximum страданий. Ваша холодность прямо-таки очаровательна. Ваша ненависть не сравнима ни с чем. Я чувствую ее уколы даже на расстоянии. Я знаю, что вы еще никого не ненавидели в своей жизни так, как меня. Возбудить такую ненависть к себе — да это же прямо богатство. И отвечать на нее любовью, протягивать навстречу горячие, трепещущие руки. Представлять миллиарды раз холодное, враждебное лицо, покрывая его в воображении поцелуями, как это делаю я сейчас, Ненни.
Самый страшный враг любви — безразличие. А мы еще далеки от этой последней грани.
Боже, как далеки! Дорогой, не боритесь же напрасно. Я смело вам разрешаю ненавидеть себя. Целую ваши неумолимые руки. Ваша раба Нумми’.
Колышко разорвал письмо, но у него было чувство неприятного удовлетворения. Да, его чувство к ней ближе всего подходило к понятию ненависти. Она не была для него безразлична. Даже клочки этого разорванного письма доставляли ему что-то похожее на радость. Она предугадывала его ощущения. Ему хотелось сжать ее пальцы, чтобы услышать их хруст, бросить ее на пол, может быть, даже… Он остановился, в страхе ощущая жар в лице. Медленно и сладко замирало сердце. ‘Самый страшный враг любви — безразличие’. Она позволяла себе играть его душой, точно мячиком. Она хотела, чтобы он ее то любил, то ненавидел. И может быть, даже его ненависть была ей больше нужна, чем его любовь.
Он представил себе ее удлиненные, весело смеющиеся глаза. Он постарался подумать о них безразлично. От напряжения пот выступил у него на лбу и ладонях. Не должен ли он ответить на этот последний выпад равнодушием и презрением?
Его охватил страх. Неужели он больше не господин своей души? Ну да, это была ошибка, неосторожное увлечение. Он доверчив вообще. Он немного неосторожно подпустил эту женщину к тайникам своей души. Он был обманут блестящей внешностью и искусной игрой.
Взгляд Колышко упал на развернутые части конкурсного проекта, белевшие на чертежных досках. Правда, он за последние дни почти вовсе отстранился от работы над ним. Над столом на козлах витал теперь всецело дух Василия Сергеевича. Лично у него проект вызывал неприятное чувство тошноты.
Это было малодушное бегство. Колышко подошел к чертежному столу. У него было странное ощущение, точно он соразмеряет силу своего духа с этим неприятным и липким, сторожившим его с недавних пор.
Если бы он мог покончить одним ударом. Мысль показалась ему явно сумасшедшей. Он покрыл вычерченные части тонкой серой бумагой. Дело сделано. Нет ничего труднее, чем разобраться в тайных процессах творческой работы. И почему он привык думать, что обязан замыслом этого проекта участию Веры Николаевны? Творческое возбуждение могло прийти к нему по самым разнообразным и капризным поводам. Он слишком мнителен.
Руки его дрожали. Он понимал, что пытается себя обмануть. Надо быть стойким и смотреть правде в глаза. Да, он увлекался этой женщиной. Да, этим проектом он обязан ей. Да, он любил, он был взволнован.
Вглядываясь в резкие штрихи первоначального наброска, распяленного Василием Сергеевичем на стене, он вновь сейчас переживал отдельные моменты этого поразительного подъема.
С тех пор она обманула его. Все оказалось фальшью. Но ведь подъем остался подъемом. Подъем — это то, что всегда жило в нем самом.
Он припомнил, сцену за сценой, появление этой женщины в его доме и то, как она расчетливо и упрямо шла к своей цели. Да, ее игра была ее игрой, его же искренность оставалась его собственной душевной правдой.
Он вновь вернулся к столу и погрузился в созерцание чертежа. Почему это случилось так, что прекрасный порыв, вызванный несомненным восторгом перед душой этой женщины, ее умом, вкусом, превратился во что-то безобразное?
Может быть, он был несправедлив к ней? Да, она была жестока, прямолинейна, ее душа шла по трудным, извилистым путям каких-то непонятных ему извращений. Она прикоснулась к его духу, чтобы наполнить его тревожным и невнятным гулом. Они просто были разные. Почему он должен ее ‘презирать’ или ‘ненавидеть’? Еще и сейчас она заставляла напрягаться и дрожать его душу. Отчего он не хочет остаться беспристрастным?
Придвинув стул, он погрузился в созерцание отдельных частей чертежа. Его мысль делала новые и новые открытия. Брезгливо поджав губы и задерживая дыхание, он всматривался в работу помощника. Местами для него были ясны его ошибки. Иначе и не могло быть. Во всем этом было что-то хаотическое. Старческая фантазия Василия Сергеевича делала то там то сям зияющие бреши. Проект смотрел на него сиротливо. Столько потраченных ночей! И не смешно ли это бегство от самого себя? Не возмутительна ли эта неспособность покончить с двойной бухгалтерией собственного духа? Что же, в конце концов, он здесь хозяин или больше уже нет?
Взяв зеленый карандаш, Колышко прыгающей рукой сделал надпись на фризе:
— Переделать!
Это была новая долгая работа. Но появилось чувство внутренней честности. Идея принадлежит себе самой и никому больше. Придирчивым глазом он следил за ее детальным выявлением, делая пометки: ‘Рахитично! Убрать к черту! Кого вы хотите обмануть? Наивность!’
Так сидел он неопределенное время, пока к нему не постучал осторожно Гавриил.
— Барыне лекарство, — сказал он испуганно.
Вся его высокая фигура, в белом переднике, отогнутом с одной стороны, казалась в особенности фантастически-нескладной. У него был такой вид, точно он потерял что-то. Вообще, в доме все сошло со своих мест. Накрыли обедать на круглом столике в гостиной. Сестра милосердия вносила в дом неприятный характер больницы. Но за всем этим стояло что-то гораздо большее, неуловимое.
Колышко остановился перед запертой дверью в спальню. Все сплелось в один мучительный узел. В то время как здесь Сусанночка боролась за жизнь, он там, сейчас, в кабинете, вычерчивал и высчитывал линии здания, стараясь себе доказать, что он перед собою прав. Затворяясь в своей рабочей комнате за дверью, глухо обитой клеенкой, он слишком легко и удобно находил самого себя. Он был в своей самой последней душевной глубине легкомысленен, как мальчик.
Сейчас, стоя перед дверью в спальню, он испытывал неловкость. Сусанночка была ему дорога, но и она затрагивала его душу чисто внешне. Она была, в сущности, большим и посторонним ‘душевным удобством’. Стыдясь этой мысли, он отворил дверь. Или, быть может, так уж устроена душа мужчины?
На цыпочках он подошел к постели. Ему хотелось спрятать в лице это внутреннее, проступавшее чувство неопределенного стыда.
— Тебе больно? — спросил он.
Она остановила на нем темный, горящий взгляд. Что-то быстрое, неуловимое в беспрестанном трепетном мелькании пробегало в нем. Это стремились ее лихорадочно-поспешные мысли.
Она взяла его руку обеими горячими руками.
‘Ты здесь? Ты не уходишь от меня никуда?’ — услышал он в длительном пожатии.
— Да, да, я не уйду никуда.
Он накапал в стаканчик капель. Сестра милосердия придержала ей голову. Колышко поднес стаканчик к губам Сусанночки. Она закрыла глаза и покорно выпила, чуть поморщившись от боли. Глоток причинил ей страдание.
Колышко плохо переносил зрелище физических мучений. Он старался не думать о поврежденной у нее верхушке легкого. Сусанночка поняла это по выражению его глаз и улыбнулась ему. О, она бы хотела умереть так, чтобы он был уверен, что ей не больно и, напротив, очень даже хорошо и весело. Вероятно, для этого надо очень любить. Перед этою ее любовью он чувствовал себя духовным кастратом.
Стаканчик был поставлен на место, а ему не хотелось уходить. Сусанночка сказала благодарно глазами: ‘Иди’.
Он медлил. Ему хотелось сбросить душевную тупость, делавшую его чересчур уравновешенным и спокойным. Он присел рядом с Сусанночкой, на край ее постели. И опять было ощущение внутреннего душевного узла. И Сусанночка, и даже Вера Николаевна, обе были счастливее его. В их жизни и чувствах была полнота. Они были способны на страдания и на жестокость. Он вглядывался в лицо Сусанночки. Если бы она могла передать ему часть своей души!
И его охватил прежний страх. Виновато улыбнувшись, он поднялся и вышел из спальни.
В дверях кабинета он остановился. Выправление проекта представлялось ему несвоевременным занятием. Отвращение переполнило его до кончиков ногтей. Кому и что он хотел доказать? Он переходил от одной лжи к другой, вечно оправдываясь в своих глазах. Верил ли он во что-нибудь, зрелый господин средних лет, и был ли у него вообще какой-нибудь Бог?
Искусство? Но от этой мысли внутренняя тошнота сейчас усиливалась. Искусство, труд — это лишь соус, рамка жизни. Ему припомнился иронический блеск в глазах Веры Николаевны, когда она рассматривала его работы. Да, и ей он казался немного тупым и элементарным. Их отношения были похожи на дурную затянувшуюся игру, в которой она предвидела общий план игры на несколько ходов дальше, чем он. Теперь она была вправе смеяться над ним.
Эта мысль показалась ему трезвой и основной. Он должен сознательно вернуться к чему-то прежнему. Вопрос в том, сумеет ли он это сделать?
Он должен это сделать. Сделать хотя бы только для того, чтобы почувствовать, что он духовно жив. Он не живет, а только собирается жить. Вернее, собирался. Что представляет из себя вся эта обстановка? Эти чертежи в рамках? Во всем этом что-то жалко-ученическое. Узкое, смешное продолжение проведенных в академии лет.
Он даже, кажется, иначе и не живет, не чувствует, как только архитектурными образами. Это какая-то душевная запущенность.
Было противно ощущать себя таким.
В конце концов, какое такое особенное значение для него может иметь этот конкурсный проект? Он к нему явно охладел. Целый ряд неприятных обстоятельств, которые сюда вплелись, сделали для него эту работу ненавистной. Бог с ним!
Он подошел к столу и поднял доску с наклеенным чертежом. Сейчас он отнесет ее в угол, в архив, и этим все кончится. Нельзя быть только профессиональной машиной.
Доска казалась ему в особенности легкой. Может быть, даже было бы лучше вовсе уничтожить проект? Но это было слишком. Это расстраивало. Разве у него нет лишней запасной чертежной доски?
Он со стуком опустил доску ребром на пол и вдвинул ее в пыльное общество папок. Потом позвал Гавриила и велел ему прибрать со стола.
И пока Гавриил возился с веником и тряпкой, он вдруг ощутил свободу и серьезность. Даже предметы как будто выглядели другими. Вместе с мусором Гавриил точно выгребал тоже что-то из его души.
Несомненно, у него также была своя личная жизнь. Колышко испытывал приятное удивление. Было такое чувство, как будто он живет в первый раз…
В самом деле, до сих пор вся его жизнь была ‘между прочим’. Он спал, ел, любил — ‘на перепутье’, между делом. У него было такое смешное сумасшествие, что он должен строить и строить.
И опять вспомнилась усмешка, с которой Симсон рассматривала его проекты. В конце концов, его проекты были ей так же нужны, как ему прошлогодний снег.
Даже Гавриил смотрел на него такими глазами, какими смотрят на всех вредных маньяков. Но сила была на его стороне. Ему предоставляли, отходя в сторону, мариновать, сколько ему было угодно, свою душу.
Он открыл окно, насвистывая. Как только Сусанночка поправится, они уедут. Приятно было сознавать себя в первый раз в жизни живущим, как все. Жизнь мстит. В наказание она опустошает душу. Он вдруг подумал о Василии Сергеевиче, представил себе его удивление и улыбнулся.
Гавриил вынес разборный стол по частям. Он ни о чем не спрашивал, но что-то смутно понимал. Его движения были сочувственны и полны торопливой готовности. Интересно было знать, как все это он представлял себе.

XXXIV

Вечером зашел Василий Сергеевич. Он не решался идти дальше передней.
— Ну как? Что? — спрашивал он у Колышко.
Он потерял душевное равновесие и во всем обвинял женщин. Природа нарочно создала женщин, чтобы в мире происходила вся эта сумятица. Надо, впрочем, относиться к вещам по-философски или же вовсе не ходить к женщинам. Посмотрите на город с птичьего полета: люди и лошади бегут туда и сюда. Прочтите в газетах ежедневную хронику: люди стреляются, топятся, вешаются, крадут и грабят — все через женщину. Пойдите в музей, в театры, вы всюду увидите женщину: женщину из мрамора или на сцене — и всюду она производит кавардак. Если бы не было женщины, не было бы ни жизни, ни смерти. Значит, с нею приходится мириться.
Войдя в кабинет и не увидя чертежного стола, он остолбенел.
— Это что значит?
— Здесь тоже произошел маленький кавардак, — сказал Колышко, смеясь, и кивнул головой в угол, где среди больших папок виднелся край задвинутой доски.
— Вы спятили? — спросил Василий Сергеевич.
Колышко было весело. Теперь при взгляде на испуганное, такое ‘профессиональное’ лицо Василия Сергеевича он с особенной силой ощущал в себе это ‘освобождение жизни’. Сусанночке понадобилось прострелить себе легкое для того, чтобы он почувствовал в себе живого человека, сделанного из настоящей души и тела.
— Я просто устал, — сказал он, чтобы как-нибудь объяснить свое решение.
Василий Сергеевич продолжал стоять, не меняя позы.
— А для чего же, спрашивается, я гнул свою спину и сушил свой мозг?
Колышко не знал, что ответить. Глаза старика все яростнее и яростнее вылезали из орбит.
— Вы думаете, выкинул деньги на стол да и свят?
Колышко почувствовал раздражение. Пора положить конец этому вмешательству в его личную жизнь. В конце концов, он взял себе помощника, а не опекуна.
— Причем здесь деньги или моя святость? — сказал он. — Я делаю то, что мне нужно. Я не могу разорваться, если это угодно вам.
— Ах вот как!
Василий Сергеевич пошел, ковыляя, к выходу.
— Вот как, вот как-с! — повторил он, одеваясь в передней. — Направление атмосферы круто изменилось. Однако скоро. Так я же вам предсказываю, что дальше штопанья чужих построек вы не пойдете. Никогда не пойдете. Стоп машина, на точке замерзания, нуль, два нуля.
Пальцы его дрожали, и он не попадал пуговицами в петли. Колышко стало его жаль. Он обнял старика за талию.
— Ну не сердитесь, дорогой. Так подошло. Вы видите? Разве же это работа? Я измотался, думаю уехать.
Василий Сергеевич отталкивал его ребром жесткой ладони.
— Хорошо, хорошо.
Вдруг бешенство прорвало его сдержанность.
— Ведь вы же — баба! — визжал он, трясясь. — Куда вы годитесь? Разве вы артист, художник? Вы — подрядчик. Вы — бабий прихвостень. Оставьте меня в покое.
— Ну вы до завтра успокоитесь, и мы с вами поговорим хладнокровнее, — сказал Колышко.
— И не подумаю. Прощайте!
Он ушел, не подав Колышко руки и хлопнув дверью.
Колышко прошел к Сусанночке. Она спала. Когда он вернулся в кабинет, Гавриил, стоя на стуле, подливал масла в зелененькую лампадку. И от тихого зеленого мерцания у Колышко выступили слезы. Он чувствовал себя смешно, точно в детстве на Пасху. Гавриил осторожно вышел. У него был суровый, сосредоточенный вид. Он боялся, что молодая барыня умрет. Колышко он осуждал и совестился взглянуть ему в глаза.
‘Но теперь все пойдет хорошо’, — думал Колышко.
Он не сомневался, что рана Сусанночки не опасна.
Осторожно, неполным звоном, как всегда поздно вечером, прозвонил телефон. Колышко вздрогнул. Звон отдался в тишине квартиры беспокойно-противно.
‘Я не подойду’, — решил Колышко.
Он подозревал, что это звонит Симсон. Когда он выходил из кабинета, звонок повторился. Телефонный аппарат, стоявший на столе, казался живым существом. Он имел беспокойную и несимпатичную душу. Он был как болезненный нарыв или совесть. Все, что совершаешь за день, неизменно возвращается к этому маленькому и бесстрастному металлическому мучителю. Он контролирует поступки дня. Сквозь него, как сквозь фильтр, проходит все значительное и незначительное. Смешно его бояться и глупо прятаться.
Колышко подошел к столу. Аппарат прозвонил в третий раз.
‘Это — Зина’, — подумал Колышко и приложил трубку к уху.
— Кто у телефона? — спросил он грубо.
— Мой друг, это — я, — сказал спокойный и деловой голос Веры Николаевны. — Хотя вы не желаете подходить на мой звонок — увы! — я вынуждена к вам звонить. Вы получили мое письмо?
Ее голос касался его слуха знакомыми, интимными прикосновениями. Кроме того, она говорила так, как будто между ними ничего не произошло.
— Я полагаю, что нам больше не о чем говорить, — сказал он. — Впрочем…
Он чувствовал, как с нехорошим, мальчишеским азартом забилось сердце. Он мог этого не говорить, но сказал:
— Впрочем, я могу вас утешить. Ваш браунинг пошел в дело.
— Да?
Голос Веры Николаевны сделался оторванным и точно колючим. Он звучал, как сухое и безжизненное щелканье металлических пластинок.
— И как же ее здоровье? О, я нисколько не жалею, что облегчила ей по мере возможности этот путь. Вы сентиментальны.
Вдруг она раздражилась.
— Мне это начинает надоедать. Берегитесь, Ненни: я закрою свое сердце для вас. Каждый живет так и столько, сколько может. Кто не может жить, тот должен уйти. В конце концов, и мы с вами живем не по своей воле. Разве я знаю, почему так безумно хочу вашей любви? Вы, Ненни, все еще ходите в шорах. Ах, какая тоска!
Она неожиданно прервала разговор или его прервали на центральной станции. Он не знал. Подождал еще немного. Звонка не повторилось.
У Колышко было чувство приятного удовлетворения.
Конечно, он мог бы ей крикнуть еще: ‘Убийца!’ — или что-нибудь другое в этом роде. Это была бы мелодрама. Он должен теперь держаться с ней с достоинством и бесстрастно.

XXXV

Следующее утро и день прошли тревожно. Температура у Сусанночки поднялась. Доктор Цигенбок по-прежнему не находил прямой опасности. Все зависит от ухода и спокойствия духа. Надо следить за повязкой. А главное, господа, больше спокойствия. Все, что происходит, всегда к лучшему. Теперь можно быть уверенным, что милая барынька с осторожностью будет брать в руки подобные игрушки.
Сусанночка не отвечала на шутки. Лицо ее оставалось ровно, спокойно и торжественно.
— Это — самое худшее, — говорил Цигенбок. — Такое спокойствие не служит союзником врачу.
Он лазил белесоватыми глазами по всем шкапам, точно ища наверху их медицинского вдохновения. Он ушел, оставив груду рецептов, исписанных неприятным, мелким, враждебным почерком. Лицо его сохраняло иронию.
Василий Сергеевич на занятия не явился. ‘Время’ ему еще ‘не подошло’, и поэтому его отсутствие следовало рассматривать как демонстрацию. Правда, он мог пройти прямо на ремонт епархиального дома. Но вскоре позвонил по телефону казенный десятник с новыми жалобами на положение лесов. Колышко распорядился прекратить на них доступ и обещал побывать завтра. Его бесили капризы Василия Сергеевича. Со всех сторон сжимали тучи неотложных дел. Телефон звонил почти без перерыва.
В спальню к Сусанночке он намеренно не заходил. Ему казалось, что его присутствие ее волнует и настраивает на безнадежные мысли. Зато несколько раз он думал о Симсон. Несомненно, в движении, которым она бросила трубку, и нетерпеливых словах: ‘Вы, Ненни, все еще ходите в шорах. Ах какая тоска!’ — была подлинная мука. Она не ожидала такой быстрой развязки. Ее совесть была смущена. Самообладание ее покинуло. Вероятно, она позвонит опять.
И Колышко интересовало, что она скажет. Они оба были гораздо худшего мнения о Сусанночке. Ему было приятно сознавать, что Симсон оказалась мельче. Все это одни позы. Она возбуждала в нем, пожалуй, сострадание.
Он решил быть с нею в разговоре мягче. В конце концов, она — женщина, как все. Только ее ревность выливается в эксцентричные формы.
В сумерки пришел Василий Сергеевич. Он был официален. Место он себе нашел и просит с ним рассчитаться. Он покидает так быстро свое место у Колышко потому, что считает себя незаслуженно оскорбленным. Он никогда в своей жизни не был пешкой и надеется, что не будет. Да Колышко стал жаловаться на запущенность дел. Василий Сергеевич пожимал плечами. Теперь это его не касается. Резко позвонил телефон. Колышко отдал Гавриилу распоряжение говорить, что его нет дома Василия Сергеевича удивило его веселое выражение лица.
— Вы, батенька, кончите дурно, — сказал он бывшему патрону.
Лицо его было хмуро и озабоченно. Наконец он не выдержал и пошел в чертежную. Откуда он вернулся красный от негодования.
— Разве сегодня чертежники не приходили?
Колышко сказал, смеясь, что приходили.
— Вы больны, — произнес медленно и выразительно Василий Сергеевич. — Черт с вами, я остаюсь. Ведь вы же гибнете.
— Да не может быть? — подзадоривал его Колышко.
Василий Сергеевич ушел обратно в чертежную и засветил электричество. Через пять минут оттуда доносились его ‘Хризантемы’.
Потом он перекочевал в кабинет. Вернувшись от Сусанночки, Колышко застал его за телефоном. Он говорил в трубку: ‘Терпение! — сказал Куропаткин. — А вы как думали?’
Тон голоса у него был нагло-насмешливый. И потом, изменив его, ‘В положении нет серьезных перемен. Да вот он вошел сам. Я передам ему трубку’.
Колышко догадался, что это Вера Николаевна. Он взял трубку. Василий Сергеевич потихоньку вышел, достав из угла доску с проектом. Колышко недоумевал, что он с нею собирается делать.
Голос Веры Николаевны сказал:
— Ненни, я изнываю. Я упала духом. Как ее здоровье? Она умрет и навсегда возьмет с собою в могилу вашу душу. Как вы изменились ко мне! Скажите мне, за что вы ее так любите? О, если бы я была убеждена, что это — любовь! Я бы освободила вас раз навсегда от себя. Слышите? Но ведь вы же ее не любите, Ненни. Ненни, Ненни, вы слепы, а никто не бывает так равнодушно, так великолепно жесток, как слепые. Ненни, вы — моя судьба. О, вы знаете тайну наносить мне удары! Я отдала вас собственными руками этой женщине. Моя душа кажется вам душой пошлой комедиантки. Я обещала вам отравиться и не сделала этого. Конечно, вы не верите моим словам, когда я говорю, что я испытывала вас. Вы меня просто и откровенно презираете. Сознайтесь, что да.
— Нет, просто мы — разные, — сказал Колышко.
Это был самый лучший ответ. Ему не хотелось оскорблять ее. Зачем?
Она слушала, не прибавит ли он чего-нибудь еще.
— О, вы молчите, как всегда! Когда я вам писала, что я хочу отравиться, я писала искренно. Но потом я поняла, что не могу этого сделать. И я солгала вам, что хотела вас испытать. Вот видите, я не хочу больше лгать. Ведь я знала и без того, что вы примете известие о моей смерти более чем равнодушно. Мне казалось, что я уже умерла, и вы даже не справились обо мне. Это было великолепно…
Она смеялась.
— О, нет, я буду жить, Ненни! Презираемая вами, но буду жить. По отношению к вам у меня нет и не может быть самолюбия. Я буду жить долго-долго. Я пройду через ряд рук и объятий, но я никогда не устану оплакивать вас. Почему я вас так люблю? Разве я знаю? Разве деревья знают, почему они зелены?
Против воли он ощутил знакомое содрогание. Эта женщина умела будить в нем что-то ответное. Может быть, было бы лучше, если бы он разом навсегда пресек с нею всякие отношения. Она всегда хотела невозможного. Он подумал с благодарностью о Сусанночке и о своем мягком и нежном чувстве к ней.
Она продолжала:
— Ненни, я способна опять на всякие безумства. Я не смею мечтать, чтобы вы ко мне пришли. Ваше сердце наполнено чувством к другой. Я не буду говорить о качестве этого чувства. С меня достаточно, что оно сильнее, чем я могла предполагать. Я сделала это собственными, моими, руками. Я не понимаю, зачем я это сделала. Вероятно, потому, что я — сумасшедшая. Даже если бы вы пришли, ваши взоры были бы больше устремлены на дверь, через которую вы вошли, чем на меня. О, Ненни, справьтесь со своим сердцем, умоляю вас. Может быть, вы еще сохранили память обо мне. Ненни, Ненни, справьтесь же с вашим сердцем. Я буду ждать.
Она помолчала опять, точно ожидая, пока он справится со своим сердцем. Она все еще не хотела признать себя побежденной.
— Я не могу думать сейчас ни о чем, — сказал он сдержанно. — Я огорчен. Вас я готов простить. Я сам виноват во многом.
— Вы готовы меня простить? Что за странный язык, Ненни? Уверяю вас, что я не нуждаюсь в вашем прощении.
Почему ее так рассердили эти слова?
— Но оставим это. О, ваши слова никогда не выражают ничего! Это так мучительно странно. Вы говорите, точно ребенок. Но оставим это. Я хочу вам сказать о другом. Что-то мне говорит, что она выздоровеет. Вы будете жить с нею долго и, конечно, забудете меня. Наш рок обыкновенно забывчив. Колесо, которым нас переезжают, обыкновенно движется дальше. О, я испытывала это не раз!.. Если бы рок имел понимание, он бы остановился, чтобы содрогнуться, хотя из жалости.
В этом мелодично льющемся голосе была затягивающая сила. Ее слова шли странным образом, точно параллельно его сознанию. Он не всегда понимал их смысл, но точно сквозь тонкую пленку схватывал их настроение. Между ею и им всегда стояло это мучительное, недоговоренное, что хотелось ему разорвать. Но сейчас оно пугало его. Он возвращался мыслью к Сусанночке и взвешивал свое чувство к ней. Нет, она была ему бесконечно дорога. Он умилялся. Слезы навертывались ему на глаза.
— Я бы хотел, чтобы вы отнеслись ко всему происшедшему между нами более спокойно, — сказал он. — Я не берусь вас судить. Это дело личной совести каждого. Напротив, я не безразличен ни к вам, ни к вашей судьбе. Я желаю вам счастья.
И он обрадовался, что так сказал. Обрадовался и тому, что вообще говорил сейчас с ней. В душе у него была одна только жажда примирения.
— Нет, Ненни, не надо вашего снисхождения. Умоляю вас. Но, впрочем, я спокойна на этот счет. Ведь на деле вы холодны, как лед. Вы, Ненни, живете головой. У вас слишком большой запас холодного безразличия. О, я с ужасом думаю о том, что было бы со мной, если бы вы действительно пожалели меня. Я гоню эту мысль. Ради Бога, Ненни (если вы только верите в Него!), никогда не жалейте меня. Забудьте мои неумные слова, что рок не имеет жалости. Соберите ее всю по капле в вашем сердце (хотя я искренно сомневаюсь в том, что ваше сердце способно вообще на жалость, искреннюю, честную: вы боитесь неудобств и осложнений — это гораздо правильнее). Вы больше всего в жизни желаете спокойствия. Все бури вашего сердца кончаются безразличной тишиной.
Колышко поразило ее замечание.
— Да, да, мой друг, вашу жалость, если она у вас действительно есть, бросьте у кровати вашей болящей. Если нужно, присоедините еще и мою. О, мою! Мою большую, безмерную, женскую жалость, потому что я знаю по себе, что значит иметь дело с вашим сердцем.
Ему показалось, что она плачет. И опять ее слова неприятно и вместе чувствительно задевали в нем что-то. Она разбиралась в его душе лучше, чем он сам. Правда, он казался себе сейчас мертвым или безнадежно усталым. Ее голос точно оплакивал его. Он звучал нежно, как свирель. Когда он слушал ее, ему всегда думалось, что она права. Она знала о нем ту последнюю и грустную правду, которую он сам скрывал от себя. Ему, например, даже еще сейчас казалось, что он любит и жалеет Сусанночку, но она смеялась и знала, что это не так. И ему уже самому начинало думаться, что это не так. И не потому, что она сумела ему это доказать, а просто потому, что он слышал ее голос.
Ему хотелось положить трубку и больше не слушать. Но он все же этого не мог. Может быть, потому что захотелось мучительной правды о себе.
Тогда пусть она скажет все. Он прислушался. Дверь в кабинет была плотно притворена.
Ее голос говорил:
— Сохраните вашу жалость для тех, Ненни, в чьих глазах она имеет цену. Для меня же, любимый (потому что я вас люблю, о!), сохраните только ваш бич…
Она произнесла это слово спокойно и твердо, как будто дело шло о вещи самой обыкновенной.
— О, если бы…
В наступившей паузе ему слышалось то невысказанное, что его отталкивало от нее и вместе с тем привлекало в ней. Он представил себе две белых полоски ее полузакрытых глаз.
— Вы, может быть, мой друг, думаете, что я ревную? К счастью, я знаю, что все ухищрения ревности бессильны. В любви, как, впрочем, и во всем, каждый из нас дает ровно столько, сколько может… О, если бы!.. Но мне страшно выговорить. Я не скажу вам, Ненни… Я бы хотела, чтобы вы угадали сердцем, как я вас люблю. Я бы хотела, чтобы вы поняли… Не правда ли, вы слушаете меня?
— Я вас слушаю, — сказал он, увлекаемый против воли бессвязностью ее признаний.
‘Это в последний раз’, — говорил он себе.
— О, я вам безмерно благодарно! Ведь я теперь покорна, Ненни. Вы видите? Я сделала столько безумств. Скажите, может быть, я действительно сошла с ума? Я не могу забыть тех сладостных мгновений, когда вы повергли меня в прах. Я ощутила вашу ненависть вместе с проникшей в мое тело несказанной яростью ударов. О, я не верю словам! Наши души соприкасаются только в любви и ненависти. Ведь и нашу ненависть мы дарим далеко не каждому. Может быть, это одно и то же. Мы ненавидим равных, тех, к кому нас приближает пламя нашей души. О, ненавидьте меня, Ненни! Я не хочу быть в вашей жизни ‘ничем’. Вы были сдержаны. Взрыв вашей ненависти был, в конце концов, случаен. Да, я была дерзка. Но потом ваша ярость сменилась безразличием. Я должна была вам напоминать о себе. Ваша ярость была непродолжительна. Неужели, Ненни, вы так же бессильны в ненависти, как и в любви. Вы смешны, о! Я не могу без смеха вспомнить вашей злобы, этих неловких ударов вашей плети, которые мне напомнили хлопанье бумажной хлопушки. Вы причинили мне боль, как пошлый и неумный оскорбитель. О, может быть, я даже десять раз заслужила в ваших глазах нагайку, но это было грубо.
— Я раскаиваюсь в совершенном, — сказал он.
Волнуясь, он вспомнил дикую сцену этой расправы. И то, что она напомнила ему сейчас о ней, наполнило его ужасом.
— Я никогда не думал, что когда-нибудь буду способен на что-нибудь подобное. Оправданием мне служит только то, что… вы добивались этого сами. Да, я это утверждаю…
— Вы не так выражаетесь, Ненни. Вашей ненависти, Ненни. Только. Ненависти непрекращающейся, вечной. Ненависти, не погасающей от нескольких ударов кнута. Ненависти спокойной, и даже, если хотите, благоустроенной. Вас смешит это слово? Но зачем допускать, чтобы наши поступки были случайны и грубы? Ненависти, никогда не торопящей самое себя, спокойной и обожаемой. О, я понимаю средневековые пытки и томления жертв, замурованных в каменных стенах! Ненни, я слишком люблю вашу душу для того, чтобы не желать причинять вам медленную и безысходную боль, всегда, ежечасно. Для этого мне не нужно сделаться вашей женой и ежедневно устраивать вам домашний ад. Наши несогласия должны быть глубже для того, чтобы мы могли победить их при помощи крика. Я хочу… но мне страшно сказать. Я трепещу, потому что мне кажется, что мое сердце не выдержит… Я схожу с ума!
Он молчал, охваченный против воли, против доводов разума, этим бурным излиянием хаотических чувств.
— Слушайте, Ненни… Этого не следовало говорить… Я не уверена, что вы поймете меня так, как надо. Но мне теперь все равно. Пусть я погибну в ваших глазах. Ведь мы всегда говорили с вами на разных языках. Нет, это не сумасшествие, Ненни. Я вижу это так ясно. Я не могу победить преследующих меня образов. Моя голова горит, но руки мои холодны. Когда женщина любит, ее руки холоднее льда. Я отпустила прислугу, чтобы быть одной. Наедине с собой и вами. Я истерзана внутренним недостижимым желанием. Было бы смешно, если бы я скрыла его от вас. И поздно. Я знаю только одно, что все мое влечение к вам вылилось в эту безымянную боль, пришедшую я не знаю откуда. Я не знаю, Ненни, мне странно раскрыть губы и пошевелить языком. Я чувствую себя прикованной к этому телефонному аппарату. Я брежу. Я не могу больше молчать, но и не могу сказать. Мне грезится, что я стою перед вами без одежд, и вы поднимаете над моей головой, над моими плечами ваше острое жало… О! Я содрогаюсь, протягиваю к вам руки… Ненни, никто вас в жизни не любил так, как я… Ненни, поймите же!
Он молчал. Ползучая медленная дрожь, мутя сознание, овладевая чувствами, как припадок знакомого и неудержимого, вдруг возвратившегося недуга, поднималась к мозгу. Извращенный, ни с чем несравнимый в обольстительности образ овладел мыслью и не покидал.

XXXVI

Он сказал, понимая, что уже говорит не сам или, вернее, говорит не тот он сам, настоящий, который говорил, мыслил, действовал и чувствовал минуту перед тем, а некто другой, формальный, который должен что-то говорить и защищаться. Только защищаться.
— Вам надо успокоиться. Я вас прошу.
— Успокоиться? Когда во мне натянут каждый нерв, каждый мускул. Поверхность моей кожи переполняет боль. Еще минута, — и я буду не в силах удерживать свой крик. Я вас хочу до кровавых ран, до уничтожения в вашей любви или вашей ненависти. А вы советуете мне успокоиться. Если вы отвергнете меня и сейчас, я должна буду совершить безумство. Нет, не думайте, я буду жить. Я никогда не испытывала такого напряжения жизни, такого тяготения к тому, кто — другой, кто — не я, кто, Ненни, — вы. О да, вы! Слушайте, если вы не придете, я сама приду к вам под окно. Как прошлый раз. Ведь я и тогда боялась, что вы примете меня за сумасшедшую. Я долго стояла, прежде чем войти. Но вы были добры, как Бог. Еще и сейчас я целую этот рубец, который остался на моей руке. Вы слышите меня, Ненни?
Он сжимал горячей, влажной рукой трубку. Ему рисовались ее детские плечи и с мольбою вытянутые руки.
— Ненни, вы не отвечаете, но ведь вы слышите меня?
‘Все равно, я не могу уйти из дома’, — подумал он и сейчас же ощутил тоску вместе с сознанием слабости довода. Тоску потому, что мысль о Сусанночке вдруг так определенно перелилась в ощущение скуки.
Его взгляд остановился на зеленой лампадке: она горела тупым и ровным пламенем. Ему сделалось понятно, что любовь Сусанночки, даже самая глубокая и безграничная, не внесет в его жизнь ровно ничего. Она просто и определенно безразлична для него. И у него даже не жалость к ней (да, да, конечно! Это ужас!), а только страх. Страх за нее. Страх застарелый и привычный, который, если прекращается, неизменно переходит в отвращение.
И страшно было подумать, что, в сущности, и сейчас он испытывает к ней, беспомощно лежащей в спальне, которая пропитана лекарствами, только отвращение. Может быть, даже если бы она умерла, то это было бы самое лучшее.
Он молчал.
— Ненни, вы пугаете меня. Отчего вы не говорите?
— Я чувствую, что я болен. Да, я сознаюсь вам, хотя, быть может, я делаю это опрометчиво.
Она неожиданно засмеялась.
— Вы ребенок. О, я бы хотела, чтобы вы были больны, Ненни. Но вы здоровы. Ваше неподвижное здоровье становится похожим на болезнь.
— Нет, я решительно болен. Болен уже по одному тому, что говорю с вами.
Голова его была горяча, и сердце, явственно стуча, прижатое к краю стола, отдавалось в висках. Ее лукавый голос засмеялся опять, напомнив ему утро после проведенной у нее ночи. Она сказала голосом неожиданно серьезным:
— Но поговорим о деле, Ненни. Итак, вы придете ко мне, не правда ли?
— Я этого не сказал.
— Нет, вы придете, Ненни. Зачем вы торгуетесь, как дитя? Вы придете через день или через два, через неделю или через год. Вы уже вступили на этот путь, а нет ничего хуже, как возвращаться с полдороги. О, я уверяю вас, что это гибельно для души. Надо быть цельным, мой друг, и испытывать все пути до конца. Я так поступала и не раскаиваюсь. Так вы придете, Ненни? Или я сама опять приду к вам.
Удивляясь сам себе, он сказал:
— Да, я приду.
На мгновенье им опять овладел страх, особенный, короткий, но он оттолкнул его. И тотчас стало по-прежнему безответственно и легко, как тогда, когда он в первый раз поднял ее на дороге, под березками.
— Я приду, — повторил он, — потому что вы правы, и надо быть сумасшедшим до конца.
— Ненни, вы меня трогаете. Неужели? Я боюсь поверить, что это так. Я вас люблю. О! Вы слышите, Ненни? Я вас люблю. Разве же вы не видите, Ненни, как моя душа распростерта перед вам?
— Хорошо, я приду.
— Когда? Сейчас?
— Не знаю.
— Я должна ждать?
— Да, я вас прошу.
Он положил трубку и поднялся, дрожащий чуть приметной, внутренней дрожью. Было чувство легкости и простоты. Надо было только измыслить удобный предлог, чтобы уйти.
Он вошел в чертежную и, глядя на неподвижную, черную спину Василия Сергеевича, сказал:
— Я хочу выйти на воздух. Вы… подежурьте здесь.
Василий Сергеевич быстро обернулся и внимательно посмотрел.
— Вам нехорошо?
Он поднялся и подошел к Колышко. В лице его была неприятная двойственность, как будто он чувствовал к Колышко участие и вместе злобу.
— Что с вами?
— Со мною ничего.
Василий Сергеевич качал головой.
— Н-да, дела.
Он хотел себе уяснить как можно лучше настроение патрона. Глаза его сторожили каждое движение Колышко. На столе, под свешивающейся с потолка лампочкой в зеленом абажуре, лежала доска с наклеенным проектом.
‘Я не умел с этим покончить разом, — вдруг подумал Колышко. — Во всем виновата моя нерешительность. Я иду медленно по дороге безумия’.
Он почувствовал точно просвет и потер ладонью лоб. Василий Сергеевич обнял его за талию.
— Ну Бог даст, — сказал он.
Колышко усмехнулся.
— Вы что?
— Я думаю тоже, что вам лучше выйти на воздух. Хорошо, я буду дежурить.
Он готов был на все жертвы. Колышко был ему благодарен. Он чувствовал, что не может пойти к Сусанночке, даже если бы она позвала. Он готов был сделать для нее все, но сейчас ему хотелось просто уйти.
— Да, да, вы пройдите к ней, — вопросил он. — Вы ей скажите…
— Разве вы надолго?
Колышко подумал, что уйти он все равно не смеет. Сусанночка может потребовать его каждую минуту. Она убеждена, что он сейчас принадлежит ей. Уйти от нее — это значит ее добить. Им овладел страх.
— Мне бы нужно, — сказал он. — Я бы хотел проехать часа на два…
Василий Сергеевич сделал свирепое лицо.
— Хоть на три. Я останусь здесь.
— Вы думаете?
— Ну, конечно же. Идите, идите.
Он стал подталкивать Колышко к передней. Нет, он не может этого сделать. Страх переходил в жалость. Он ясно представил себе лицо Сусанночки, глубоко ушедшее в подушки, и ее неподвижный, ожидающий смерти и не желающий возвращаться к жизни взгляд. Он чувствовал себя перед нею преступником, хотя он не совершил ровно ничего. Привязанность к ней пришла к нему как тяжелое обязательство. Напротив, Симсон не требовала от него ничего. Даже сейчас он мог к ней не пойти. Если угодно, он мог ее обмануть. Она будет его ждать день, два, неделю, год. Она — для него. Пусть она вошла в его жизнь как болезнь, как зло, но она освобождала его душу от страха и жалости. Да, вот именно: от страха и жалости.
Он сделал брезгливую мину и оглянулся в передней, где они стояли.
— Ну, больше решительности! — сказал Василий Сергеевич и подал ему фуражку.
Колышко неожиданно присел на стул. Пальцы его рук дрожали.
— Что с вами, дорогой? — спросил удивленно Василий Сергеевич.
— Так.
Колышко казалось тут все тесным, скучным и ненужным. Его жизнь обратилась для него в насмешку над жизнью. Может быть, если бы он встретился с Симсон, когда был свободен, все пошло бы по-другому.
— Ну так что же? — сказал Василий Сергеевич. — Так и будете здесь сидеть?
‘Строго говоря, я должен сейчас решиться повернуть мою жизнь в ту или другую сторону, — думал Колышко. — Дело не в том, пойду я сейчас к Симсон или не пойду. Я могу даже сейчас не пойти, но я все равно должен решиться. Я пойду когда-нибудь потом. Я могу пойти даже сейчас к Сусанночке, но я должен решиться’.
Отворилась дверь — и вошла сестра милосердия.
— Вас зовут, — обратилась она к Колышко.
Василий Сергеевич загородил его собою, точно желая защитить.
— Хорошо, я сейчас приду, — сказал он.
Девушка, не понимая, смотрела на них. Василий Сергеевич взял ее за локоть.
— Пойдемте.
Колышко наблюдал молча. Он видел, как за ними затворилась дверь. Потом все смолкло. Он мысленно считал шаги. Вот сейчас они уже дошли до спальни. Зачем он это сделал? Он думал таким образом освободить свое сердце от Сусанночки. Как это вышло смешно и глупо.
Он прислушался. Все было тихо. Потом шаги послышались опять. Вошел Василий Сергеевич.
— Все обстоит благополучно. Можете.
Он кивнул головой, разрешая Колышко уйти. Колышко встал. Сердце с силою толкнулось и залилось жаром. Трудный, болезненный пот выступил на лбу. Дверь показалась провалом в бездну. Он ясно видел лицо Симсон. Большие, синие, лукавые глаза. Только один шаг — и его жизнь снова превратится в золотистый, безответственный хаос.
Он взялся за ручку двери, отворил ее и вышел на площадку. Внизу, в швейцарской, погас электрический свет. Значит, уже поздно. Колышко отчетливо следил за своими действиями.
‘Я забыл спички, — подумал он, — и теперь должен вернуться, потому что на лестнице темно’.
Он снова приоткрыл дверь в переднюю и вошел.
‘Я обманываю себя, — думал он. — У меня просто не хватает решительности. Если люди сходят с ума, то именно так’.
Он прошел на цыпочках в чертежную. Василий Сергеевич уходя потушил лампочку и теперь здесь было темно. Наверное, он ушел к Сусанночке. Сердце сжалось холодно и коротко. Он спрашивал себя, жалость это или страх. Но сердце стучало скорей и скорей. Он нашарил впотьмах доску с наклеенным проектом. Упал циркуль и вонзился ножкой в пол. Он нагнулся и вытащил его из пола. Потом пустил электричество. Четко вырисовались неприязненные линии конкурсного проекта. Василий Сергеевич тщательно стер сделанные им в пылу раздражения надписи зеленым карандашом.
Колышко стоял и, жмурясь, вглядывался в общее и в детали. Он знал, что только за этим и вернулся. Иногда он оглядывался назад и, стараясь скрывать проект спиной и широко расставленными руками, жадно перебегал взглядом по бумаге, вникал и взвешивал.
Да, проект был хорош. Он почувствовал, как рука его, держащая циркуль, совершенно самостоятельно дрожит. Он воткнул его острым концом в доску, но рука продолжала дрожать. И по-прежнему ясно работала голова. В последний раз внимательным взглядом оглядел чертеж, точно стараясь запомнить его навсегда, во всех подробностях, потом вытащил острие циркуля из доски и, торопясь, вонзил его в бумагу, поддел и потащил вперед. Чертеж с треском лопнул. Шипящая линия разрезала его пополам. Он провел циркулем туда и сюда, образуя длинные, бесформенные языки бумаги. Оставив циркуль, остальное докончил руками. Потом прошел в кабинет, разыскал остальные части проекта и рвал их старательно и торопливо.
‘Я сделал то, что, в сущности, должен был сделать давно, — сказал он себе, продолжая испытывать дрожь. — Все это было нездорово от начала до конца. Я должен вернуться к моей обычной жизни и решительно порвать с Симсон. Вот так’.
Отшвырнув ногой бумажный мусор, он вышел из кабинета в переднюю. Дверь на лестницу была не притворена.
‘Теперь я должен пойти к Сусанночке’, — подумал он.
Но сердце залилось мучительно, горячо и тяжко кровью. Он стоял, пошатываясь, точно пьяный. Руки и ноги ослабли. Он живо представил душную спальню и то, как он войдет, не зная что сказать. Сделалось страшно. И тогда, следя лишь за своими действиями, но внутренне обезволенный, он спокойно повернул к двери, подумал и, сообразив, возвратился, чтобы пошарить за шкапом. Там он нащупал завалившийся и уже пыльный стек. Вынул его и тщательно вытер платком. Прислушался, не идет ли Василий Сергеевич. Но никого не было. Даже Гавриил спал в своей каморке, умаявшись за день.
Нагнув голову, он вышел в дверь и, шагая сразу через несколько ступенек, побежал вниз по лестнице. И сразу руки и ноги налились упругим и страстным напряжением. На улице в лицо ударила бодрая свежесть.
‘Да, но ведь я же уничтожил конкурсный проект’, — подумал он весело.
И все потонуло для него в звонких и таинственных очертаниях этой необычайной голубой ночи.

XXXVII

…Утром он механически вставил плоский ключик в узкую скважинку и повернул английский затвор. Он помнил упругое сопротивление пружинки и то, как беззвучно приоткрылась дверь. Первым он увидел Гавриила. Тот поглядел на него испуганно и удивленно, но тотчас по привычке подскочил, растворил дверь и принял из рук фуражку.
— Что барыня? — спросил Колышко не глядя.
— У них сейчас доктор, — сказал Гавриил уклончиво.
Колышко усилием воли постарался представить себе, что произошло в его отсутствие, но воображение действовало тяжело.
‘Я никогда не желал ей зла, — подумал он о Сусанночке. — Я готов принести какую угодно жертву, но я хочу остаться свободным’.
Он прошел в кабинет и тупо сел к столу. Он понимал, что теперь уже порядок событий располагается помимо его воли. Они сменялись быстро, точно в кинематографе. Это было необычайное чувство. Действительность оторвалась от него и двигалась по собственным законам. Так, вероятно, бывает после того, как мы умрем.
О Вере (которая была опять Нумми) он не думал. Это была отчетливая ступенька к новому, никогда раньше неизведанному. Он только не знал, ступенька вверх или вниз. Но и это было все равно. В безумии не следует останавливаться на полдороге. Он жил, утратив привычку размышлять. Руки его еще сохраняли аромат амбры. Тоненький звон колокольчика мелодично стоял в ушах. Еще он помнил смутной, осязательной памятью прикосновение к легким одеждам и трепет живого и хрупкого тела. Мускулы его сладостно напрягались, и кровь мучительно и жарко приливала к голове и сердцу.
С шумом распахнулась дверь, и вбежал Василий Сергеевич.
— Ага, — сказал он, — явился…
Он подошел и, выставив глупо живот в расстегнутой жилетке, из-за которой выглядывала голубенькая холстиновая рубашка, уставился на Колышко. Вид у него был чрезвычайно самостоятельный.
— Хорош, хорош! — покивал он головой.
Глубокое падение Колышко, видимо, доставляло ему полнейшее удовольствие.
— Во-первых, поздравляю: леса сегодня в три часа ночи рухнули.
Колышко с любопытством посмотрел на него.
— Да?
Он потянулся за ящиком с сигарами и протянул его Василию Сергеевичу.
Тот язвительно выбрал сигару.
— Этого вам мало? Сусанна Ивановна чуть было не посрывала с себя повязки. Это два. Доктор сидит здесь с двух часов. Вы еще скажите мне спасибо: я как предчувствовал и солгал ей, что у нас несчастье на постройке и возня с полицией. Она успела только разорвать верхний бинт. Температура поднялась, и всю ночь бредила.
Он долго качал головой.
— А это зачем вы сделали?
Он показал руками, как рвут бумагу.
— Да вы не слушаете… Пьян?
Он пошевелил Колышко за плечо.
— Я трезв, — сказал тот.
— Вы грешным делом не спятили?
Колышко молча закурил сигару, потом, не отвечая, поглядел в лицо Василию Сергеевичу. Но лицо у последнего было хотя обиженное, но в то же время скорее сочувственное.
— Черт вас знает! — сказал Василий Сергеевич. — Зачем вы столько наблудили?
— Можно войти? — спросил осторожно слащавый голос Цигенбока, и в дверь просунулся край его лохматой по бокам и лысой посередине головы.
— Пожалуйста! — сказал Колышко и встал.
Лицо Цигенбока улыбалось, показывая, что все это он предвидел, и, вообще, ничему не удивляется.
— Ну-с, — сказал он, принимая сигару, — все идет так, как идет. Впрочем, вы сделали хорошо, что наконец показали глаза. Как ваш дом?
— Благодарю вас, — сказал Колышко. — А как больная? Могу к ней пройти?
— Предупреждаю: ей говорить нельзя.
Колышко быстро вышел из комнаты. Он не знал, что скажет Сусанночке, но почему-то чувствовал, что не станет лгать.
Дверь в ее комнату была полуоткрыта. Пахнуло спертым, теплым и густым запахом спирта. Он переступил порог и встретил упорный взгляд Сусанночки. Голова ее еще ниже зарылась в подушки. Сестра милосердия поздоровалась и вышла.
— Ты был у нее? — спросила Сусанночка.
Он молчал. Она вытерла запекшиеся губы платком. Лицо ее было желто, но под глазами горели два пятна.
Сусанночка перевела глаза на потолок, точно превозмогая боль, потом опять живо уставилась на Колышко.
— Спасибо, — сказала она с перерывами, — что не лжешь…
Приложив платок к глазам, она стала трудно и быстро всхлипывать. Он стоял не шевелясь. Он удивлялся сам своему душевному безразличию. Он знал, что это плачет Сусанночка, и вместе с тем чувствовал себя так, как будто это плачет какая-то совершенно посторонняя для него женщина.
Сусанночка отняла платок от глаз.
— Ты, Нил, поступил хорошо, — сказала она. — Я тебе за это только благодарна. Но… уйди.
Она отвернула лицо к стене. Руки ее пришли в быстрое движение. Она шарила пальцами вокруг талии и вокруг шеи. Он понял, что она ищет концов повязки. Найдя то, что ей было нужно, она дернула тесемку и потащила за конец марлевый бинт. Колышко продолжал не двигаться.
— Еще просьба, — сказала она и вдруг на момент прекратила свою разрушительную работу. — Позови ко мне Зину. Пусть приедет скорей, скорей… Иди.
Он тихо вышел, видя, как опять быстро замелькали ее руки, и тело то выгибалось, приподнимаясь, то опускалось.
Не взглянув на доктора, он подошел к телефону и вызвал Зину.
— Сусанночка вас просит немедленно приехать.
— А что? — спросил холодный голос Зины.
— Я передаю ее просьбу. Ей плохо, — прибавил он.
— Да? Но я еще даже не одета… Впрочем… Я сейчас приеду.
В дверях кабинета стояла сестра милосердия. На лице ее был ужас.
— Бога ради! Она все сбрасывает с себя.
Василий Сергеевич издал недовольный звук. Цигенбок поднял брови.
— Но что я могу с этим сделать, господа?
Однако он быстро пошел вслед за сиделкой. Василий Сергеевич, укоризненно глядя на Колышко, покачал головой.
— Что вы ей сказали?
Колышко не ответил.
— Я должен поехать на место катастрофы, — сказал он.
Василий Сергеевич покривил голову и показал гнилые зубы.
— Благодарите Бога, что без человеческих жертв.
Он хотел объяснить подробности.
— Я увижу сам, — сказал Колышко.
На воздухе он почувствовал легкомысленное облегчение.
‘Да, но ведь я же изорвал проект’, — подумал он опять со странным упорством.
Эта мысль опять успокоила его.
На углу переулка, где рухнули леса, еще висела пыль. Ветер, довольно сильный с утра, кружил в воздухе белые бумажки.
Вся улица была запружена народом Колышко сейчас же заметил, что леса рухнули наружу. Переулок был завален досками и кирпичом. Противоположные крыши низеньких строений помяты, частью пробиты. Большая синяя вывеска ‘Водопроводное и колодезное заведение И.А. Козырева’ висела одним концом, болтаясь в воздухе.
Одно мачтовое бревно и сейчас еще лежало поперек переулка, опершись верхним концом о крышу противоположного дома.
Полиция оцепила место происшествия и не допускала любопытных к месту катастрофы. К Колышко подошел знакомый полицейский пристав и небрежно притронулся к козырьку.
— Архитектор, архитектор! — загудело в толпе.
Лицо пристава снисходительно улыбалось.
— Наделали вы нам хлопот, — сказал он. — Пожалуйте…
И он повел Колышко через толпу.
Колышко видел неприязненные лица.
— Теперь под суд… на цугундер, — говорили злобные, радостные голоса. — А то хвалить за это их брата? Кровопийцы! Сами-то они и не бывают на постройках, выезжают на спине подрядчиков.
Колышко понял, что пристав ведет его через улицу, запруженную народом и извозчиками, к расположенному напротив ресторану. Тут же стоял и гукал автомобиль. Колышко поднял глаза, потому что ему показалось, что его кто-то ищет, и, вздрогнув от неожиданности, увидел Веру… Нумми. Она скользнула раскрытым ироническим взглядом по нему и по толпе. Все это ее, видимо, очень забавляло. Плечи ее вздрагивали, и тонкие, обтянутые во все черное руки отделялись от узкой талии в локтях, откинутых назад. Колышко удивило, что она даже не кивнула ему головой, а только неприятно улыбнулась. Он хотел подойти к ней, но она отвернулась и тронула шофера за плечо. Автомобиль тронулся.
Покраснев, смущенный, Колышко вошел вслед за приставом в подъезд ресторана, где их окружила новая, любопытная толпа.
Насмешливо ухая сзади, прокатил автомобиль.
‘Зачем она приезжала, — мучился Колышко, — или если приехала, то почему так странно себя держит?’
Он оставил ее сегодня утром покорною, целующую ему ноги. Очевидно, по своему обыкновению, она в виде компенсации чувствовала сейчас потребность выказать к нему легкое пренебрежение. Краска жарче и жарче заливала ему лицо, дыхание сокращалось. Он испытывал непреодолимое желание броситься к мотору и, сжав этой женщине пальцы до боли, крикнуть ей в лицо так, чтобы она побледнела от предчувствия его гнева: ‘Что это значит?’
Они прошли в отдельный кабинет, и полицейский пристав, сочно щелкнув запором перегнутого пополам портфеля, вытряхнул его содержимое на стол.
— Придется составить маленький протокольчик, — поднял он на Колышко все так же снисходительно-оскорбительно улыбавшееся, полное, сегодня еще не бритое лицо.
Часа два проработал Колышко на месте разрушения. Катастрофа казалась ему символической. Именно так рушилась и его собственная прежняя жизнь. Он был мягкотел. Его чувства были расплывчаты. Даже было под сомнением, жил ли он вообще. Его любовью была или бесплодная, наивная мечтательность, которая недешево обошлась Сусанночке, или откровенный, только слегка прилизанный разврат (Ядвига).
Теперь ему казалось, что он твердо стоит на этой земле. Его чувства теперь жестки, но они зато определенны. Он знает, чего хочет. Этому его научила Нумми.
Каждый раз он, вспоминая ее, испытывал мучительно-сладостное дрожание в груди. Откуда она постигла эту мудрость жизни? Она казалась ему совершенством. Она была дерзка, потому что была требовательна. Но она была достаточно умна для того, чтобы понять, что в подчинении женщины мужчине — одна из величайших прелестей их союза. Она не прощала только бессилия и неловкости.
Стоя среди пыли и мусора, Колышко испытывал эту особенную гибкость и упругость мышц, которые делали его совершенно новым человеком. Он не мог возвратиться к Сусанночке уже по одному тому, что ей не было нужно этого напряжения его мужской воли, которое переполняло его всего. Она бы, наверное, нашла его только злым и придирчивым. Ее идеалом были семейное спокойствие и тихое довольство.
Колышко усмехнулся. Ему было приятно сознавать, что его голос звучит особенно властно и движения просты и законченны. Никогда еще его мысли не двигались так отчетливо и сухо.
‘Или не жить, — подумал он, — или же жить только так’.
Нумми позволила себе над ним сейчас посмеяться. Она находила, что он не прав, допустив, чтобы его леса упали. Ей было приятно показать ему, что она на стороне толпы. Теперь эта дерзкая выходка только забавляла его. О, она поплатится за нее. Если бы это была Сусанночка, она поспешила бы выказать ему лицемерное участие. И это была бы сладенькая ложь, потому что женщина по самой своей природе не прощает неудач.
Он еще раз посмеялся в душе над Нумми. В конце концов это совершенно невинно.
Он несколько раз позвонил ей по телефону из ресторана, где он сидел, но ему не ответили. Это его немного удивило. Когда он уехал с постройки, переулок был очищен от мусора. Стены соседнего дома и его крыша имели такой вид, как будто их задел одним крылом промчавшийся ураган.
Он поехал прямо к Вере и даже не позвонил по телефону домой. Возможно, что Сусанночке плохо, но причем же здесь он? Там теперь сидит Зина. Правда, она не любит сестры. Сусанночке сильно не повезло. Она выросла в узком и скучном мещанском кругу. Она бы заслуживала лучшей доли. Но с этим уже ничего не поделаешь. Ложь или лицемерный обман гораздо хуже жестокости.
Он решил заехать домой только к ночи.

XXXVIII

Поднявшись на лифте, Колышко позвонил в квартиру Веры. Он приготовился ей сказать: ‘А, ты приезжала смеяться надо мной? Хорошо!’
Она смутится и будет оправдываться: просто она не нашла его глазами в толпе, но, конечно, она не одобряет, если мужчина плохо ведет свои дела.
Он сделал неумолимое лицо. Она должна за это немного пострадать. Он не требует, чтобы она его считала совершенством, но он не переносит этого снисходительного тона. С тех пор как он понял, что женщина — это изящное полуживотное, не более, злобное, способное пугаться и требующее властной и твердой руки, он успокоился. О, как он был глуп, когда возмущался раньше! Теперь он чувствовал себя властелином мира. Мужчина, не владевший женщиной, ничтожен во всем. Он бы чувствовал себя несчастным, если бы Вера осмеливалась спокойно смотреть ему в глаза. Ему доставило наслаждение сказать ей, что он изорвал на клочки вдохновленный ею проект. Его выигрыши за эту ночь и за этот день были безмерны.
Улыбаясь, он позвонил еще раз. Вероятно, она отослала прислугу и сама прячется. Она сознает, что заслужила наказание. Да, она вкусит его на этот раз в полной мере.
Как счастливый влюбленный, он позвонил еще и еще. Наконец зазвенела цепочка, и приотворилась дверь. На него смотрели желтые глаза, и угрюмый тихий голос сказал:
— Барыня уехала за границу.
Он рассмеялся и сильно распахнул дверь. Горничная не двигалась с места.
Колышко вошел.
— Вы не узнали меня, — сказал он. — Где барыня?
Она гадко улыбнулась.
— Как не узнать? Я вас узнала. Но только барыня сегодня утром уехала за границу.
Он отступил на шаг и, глупо бормоча, сказал:
— Она не могла уехать за границу, потому что для этого надо выправить заграничный паспорт, а это требует времени.
Та улыбнулась, потупив желтые глаза.
— Значит, они выправили заранее.
— Не может быть, — сказал Колышко грубо и, отстранив горничную, прошел в комнаты.
Действительно, картины были затянуты кисеею, мебель в чехлах. Чтобы уехать таким образом, здесь должны были лихорадочно работать все утро. Он остановился, точно вдруг сообразив что-то.
Она приезжала на место катастрофы, чтобы посмеяться над ним. Как же он не подошел к ней тогда же и не заставил кричать от боли при всех?
Темно-синие, полуувядшие гиацинты распространяли свой терпкий кладбищенский запах. Насмешливо тикали часы, похожие на черный намогильный обелиск.
Она его вышвырнула из своей жизни, как ненужную ветошь.
Он провел ладонью по лбу. Желтоглазая горничная стояла без движения, брезгливо подобрав губы. О, отсюда таким образом выгоняли уже не его первого! Он силился собрать мысли и чувства. Это даже не была больше злоба. Первый порыв бешенства прошел.
Он вынул десятирублевую бумажку и сунул девушке. Потом пошел к выходу. И пока притронулся к ручке двери, память успела развернуть перед ним всю историю их сближения, от первой встречи до этого последнего совершенно нелепого момента.
Не глядя и не обернувшись, он переступил порог. Дверь равнодушно и враждебно замкнулась.

XXXIX

И он вдруг удивился, что мог когда-нибудь думать, что это закончится иначе. Ему хотелось рыдать, но он захохотал. И хохотал долго и беззвучно, сбегая вниз по лестнице. Гадко и позорно дрожали внутренности. Если бы он пустил себе теперь же пулю в лоб, Вера, наверное, только бы улыбнулась.
Если бы он захотел ей отомстить, где-нибудь настигнув, она бы объявила, что он безумец.
Он шел, жестикулируя, с пылающим лицом. Потом подумал: ‘Я гибну. Я должен остановиться и взять себя в руки. Что, собственно, произошло?’
Он добрался до скамьи бульвара и, раздавленный, повалился на нее.
‘Телефон 2-41-02. Я принял безумную игру. Почему же я жалею о проигрыше. В безумии надо идти до конца. Она сама говорила, что в безумии опасно возвращаться с половины пути. Круг замкнут. Я уже нахожусь по ту сторону. Я могу спокойно наблюдать и делать выводы’.
Но ни наблюдать, ни делать выводов он не мог. Вероятно, таким точно образом чувствуют себя люди, которых переехал автомобиль.
Ответить презрением? О, конечно, у нее все было рассчитано до мелочей. Делая ему безумные признания по телефону, она хлопотала о заграничном паспорте. Она прекрасно вела бухгалтерию своего безумия. Убегая, она не забыла позаботиться о чехлах на люстры и мебель. Она прекрасно знала, чего от него можно ждать и чего нельзя. Что бы он сейчас ни сделал, можно быть уверенным, что она это предусмотрела наперед и сейчас только хохочет…
И вдруг ему захотелось, чтобы она ошиблась, чтобы то, что он сейчас сделает, было как раз то, чего она не ожидает, чтобы это было столь же фантастично, сколь мучительно для нее.
Он начал думать, чертя пальцем по песку дорожки. Жениться на Сусанночке или, напротив, поехать за ней и преследовать ее всюду, вызывая в ней постоянный страх? Не реагировать никак?
Но все это будет поза. Когда мужчина позорно покинут, ему, прежде всего, следует не быть смешным. Он должен сохранить самообладание и остаться самим собой.
Оставаться самим собою! Это звучало как ирония. Все эти дни он был тем, чем ему приказывали быть. Самим собою он был когда-то. И был ли?
Он задумался. Губы его сложились в брезгливую и беспомощную усмешку. Пожалуй, не был никогда. И был ли он вообще? Он был всем, чем ему приказывали быть. Был архитектором. Почему? Потому что жизнь сложилась именно так, что толкнула его на архитектурный путь. Он строил, строил дома, фабрики и церкви, но мог бы с таким же успехом и лечить людей в качестве доктора. Он числился женихом Сусанночки, но мог бы жениться и на другой. Неизвестная женщина позвонила ему по телефону — и он пошел за ней. Она приказала ему себя истязать, и он тотчас же вошел во вкус и сделался ее вассалом. Она бросила его, как сбрасывают старую перчатку, и он, дергающийся, лежит при дороге в надежде, не подымет ли его еще кто-нибудь.
И кто-нибудь подымет. Да.
Он оглядывался во все стороны бульвара Большой, мускулистый и неглупый человек, он был выброшен вон, потому что не пригодился даже на то, чтобы служить женской извращенной прихоти, исполняя жалкую и унизительную роль. Его даже не подпустили к душе. Ему указали место в нижней сфере бытия. Едва приблизившись к нему, в нем уже отчаялись.
Со снисходительной улыбкой ему вложили в руки бич, и он возомнил себя властелином мира.
Колышко снял шляпу и вытер со лба пот.
Да, это так. Но он уже не испытывал ни стыда, ни боли. Для этого он был достаточно умен. Он поднялся со скамьи и медленно побрел, точно побитая собака, у которой переломлена нога.

* * *

…А там, где-то, молниеносный экспресс уносил маленькую, блестящую женщину, похожую на змейку, которая кутается в свой соболий рыжий мех и смеется над ним раздраженным, спазматическим смехом.
Колышко зашел на телеграф и отправил Вере Николаевне на городскую квартиру коротенькую телеграмму: ‘Вы правы. Благодарю’.

—————————————————————————————

Первое издание: Криницкий М. Женщина в лиловом. Роман. — Москва: Моск. кн-во, 1916. — 202 с., 21 см. — (Собрание сочинений / Марк Криницкий , Т. 5)
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека