Мытищев приехал в усадьбу Сукноваловой на велосипеде. От его имения до усадьбы Сукноваловой всего 15 верст, и Мытищев любит ездить туда таким образом. И скоро и весело, да и человека брать не нужно, велосипед можно без всяких предосторожностей бросить у крыльца.
Мытищев так и сделал. И, щуря глаза, он оглядывал всю щеголеватую, недавно выстроенную усадьбу Сукноваловой, обильно освещенную лучами заходящего солнца. Усадьба поистине была великолепная. Все ее постройки, начиная с поместительного о двух этажах дома, были возведены из камня и крыты железом. Виделся даже кое-какой стиль. Двор, обширный и ровный, был тщательно выметен и посыпан желтым песком. Все поражало здесь блеском и чистотою. Усадьба эта выстроена три года тому назад, под надзором Сукноваловой, жестоко скучавшей в то время от безделья и развлекавшей себя постройками. Это имение приносит ей доходу до девяти тысяч в год, сама же Сукновалова считается в миллион. Она единственная дочь теперь уже умершего купца Ивана Сукновалова, суконного фабриканта, мельника и землевладельца. По происхождению он был крестьянин, но одевался европейцем. Свои толстые пальцы он любил украшать дорогими перстнями, а на левой руке носил даже браслет, память по своей рано умершей жене. Кроме того, на носу он носил синие очки, впрочем, по необходимости. Однажды, разглядывая в не совсем трезвом виде устройство револьвера, он нечаянно спустил курок, пуля, по счастью, прошла мимо его носа и ему только опалило веки. После этого он и надел на нос синие очки и его почему-то прозвали в уезде Бисмарком, хотя он ничего общего с железным канцлером не имел. Впрочем, Бисмарк этот дал дочери хорошее образование. Теперь ей 25 лет, она еще девушка и живет со старухою теткою Аграфеною Михайловною, которую зовет ‘тетенькой незнайкой’, так как она почти каждую свою фразу начинает словами: ‘Не знаю уж как, Аксюшенька’. Тетушка эта бездетная вдова, дама очень полная и рыхлая. Она очень любит баню и чай пьет с медом, уверяя, что сахар перегоняют через собачью кость. Кроме этого, она любит послушать хорошего дьякона и ведет переписку с одним монахом из Афонского монастыря.
Мытищев припомнил все это, оглядывая Сукноваловскую усадьбу. И тут он услышал веселый хохот на балконе. Он сразу узнал голос Ксении Ивановны и торопливо пошел в сад, рассчитывая, что вся их компания уже в сборе и пьет на балконе чай. У Ксении Ивановны Сукноваловой бывали преимущественно мужчины и притом неженатые, иначе сказать женихи, так как она считалась самою богатою невестою в уезде. Мытищев шел к балкону. Ему 28 лет, лицо у него худощавое и красивое, лоб выпуклый и бледный, русые волосы слегка вьются. Сразу видно, что он изнежен, избалован и… весь в долгу. И в походке, и в костюме и во всех его движениях сквозит небрежность, пожалуй, даже кокетливая. И его усы небрежно опущены книзу, хотя подбородок тщательно выбрит. Пожалуй, и концы усов он растрепал умышленно перед зеркалом.
Мытищев вошел на балкон. Там уже было несколько человек — люди, хорошо известные Мытшцеву. Все группировались вокруг стола, на котором, пуская из-под крышки кудрявый пар, кипел самовар. Ксения Ивановна ела с блюдечка земляничное варенье и ее губы были ярче, чем всегда. Тетушка Аграфена Михайловна пила с медом чай, посматривая на всех своими смеющимися глазами. Глаза у нее смеялись постоянно и что-то уж очень добродушно. Кроме хозяйки и ее тетушки, за столом сидели Борисоглебский, Пальчик и Потягаев. Все они ближайшие соседи Ксении Ивановны. Борисоглебский, высокий брюнет, молодой и видный. По всему видно, что он недурно поет баритоном и весьма этим гордится. И бороду свою он подстригает, как и все баритоны: не так коротко, как тенора, Пальчик — юноша лет двадцати двух, без усов и без бороды, белокурый и хорошенький, с глазами молодой девушки. Одет он во все пестрое. А Потягаев человек лет сорока, он очень молчалив и в уезде его зовут ‘дудаком’. Говорят, редко кто слышал крик этой птицы. Наружностью он, что называется, ни то ни се, и о нем забывают тотчас же, как он является. Одевается он бедно, на выборах всем кладет направо, а Ксения Ивановна зовет его ‘гиероглифом’.
Все гости попивали чай. Ксения Ивановна увидев Мытищева, встала к нему навстречу. Она очень красивая девушка, несколько полная блондинка с ясными серыми глазами.
— А я вас заждалась Михайло Сергеич, — сказала она с улыбкою: — мы собираемся кататься: на лодке, а я и думаю: неужто без Михайлы Сергеича ехать?
Она, улыбаясь, подала Мытищеву руку. Голос у нее ленивый и певучий, а улыбка сердечная и хорошая.
Мытищев стал здороваться со всеми, а Ксения Ивановна опустилась на стул доедать варенье.
— Что вы так долго к нам не заглядывали? — спросила она Мытищева, когда тот принял от Аграфены Михайловны свой стакан чаю.
— Дела-с, — отвечал Мытищев: — все выгодного дела искал, деньги нужны до зарезу.
— Как так?
— Да разве вы не слыхали, что мое именье назначено в продажу? Да-с. Я вот сижу с вами да балясничаю, а между тем у меня — ‘на лбу роковые слова: продается с публичного торга!’
Борисоглебский, ходивший в это время по балкону, заложив в карманы руки, пропел баритоном:
А на лбу роковые слова: Продается с публичного торга!
— Какая жалость! — вздохнула Сукновалова и, обратившись к Борисоглебскому, заметила:
— Да будет вам дудеть-то!
Борисоглебский, вытянув шею, пропел:
— Do, do, mi, fa…
— Неужто это правда? — с участием спросила Ксения Ивановна Мытищева.
— Воистину, — отвечал тот и, махнув рукою, добавил:
— Да будет говорить об этом, я же всегда знал, что этим окончу свои дни. Скажите-ка лучше, над чем вы тут смеялись?
Ксения Ивановна поставила на стол локти и глянула на Мытищева. Она была в простом холстинковом платье и ее тяжелая золотистая коса лежала просто и красиво на голове. Внезапно она показалась Мытищеву похожею на сестру милосердия.
— А смеялись мы вот над чем, — отвечала она: — спросила я ради шутки Андрюшу Пальчика, для чего он ко мне каждый день ездит. Неужто, говорю, вы думаете, что я за вас замуж пойду? А у него вдруг слезы в глазах. Я бы, говорит, и рад не ездить, да меня мамаша посылает.
Все рассмеялись. Пальчик покраснел и его глаза стали влажны. Мытищев принялся за свой чай.
Между тем, совершенно темнело и в липовых аллеях сада ложились на ночлег лиловые тени. Запад гас, одинокая тучка, слегка растягиваясь и извиваясь, перекочевывала с севера на юг, как стая перелетных птиц. Говор жизни стихал и немая тишина уже коснулась земли, заворожив и поля, и луга и лес. Только разбросанный там и сям деревушки да извивавшиеся между полями серые ленты проселочных дорог еще не подчинялись ее обаятельной власти. Оттуда доносилось порою то протяжное мычание затерявшегося теленка, то громыхание крестьянской телеги, то скрип затворяемых ворот. И одинокий мужичий голос уныло выводил где-то ноту за нотою:
Се-десь пырам-ча-ался Вы-ор бы-ра-дя-га-а…
Через час вся компания уже сидела в лодке и приближалась к противоположному берегу. Ксения Ивановна правила рулем и напевала:
Андрюша Пальчик, Хороший мальчик.
Порою она посматривала на Митищева, и думала: ‘Я знаю, что он злой и нехороший, почему же он мне нравится? Разве злость достоинство? Или уж мы так испорчены, что нам нравятся только пороки?’
Лодка ткнулась в берег. Все вышли и направились в березовую рощу. Ксения Ивановна подошла к Мытищеву.
— Предложите мне вашу руку, — сказала она.
— И сердце? — спросил Мытищев, насмешливо приподнимая брови.
— Нет, пока только руку, — отвечала та.
— Тебя я, вольный сын эфи-и-ра-а-а, — пропел Борисоглебский и развел руками, слегка выворачивая локти, как это делают оперные певцы.
Пальчик заспорил с Потягаевым, у кого лучше лошади, у Зотова или у Свистунова. Потом Мытищев рассказал, как у него два года тому назад жила в кучерах баба, скрывавшаяся от мужа.
— И знаете, чем она себя выдала? — говорил Мытищев: — Приезжаю я как-то с нею на ярмарку. Кучеров на ярмарке видимо-невидимо. И все кучера, как кучера, приехали и по кабакам разошлись. А мой кучер по красным лавкам шляется да ситца щупает. Тут ее урядник и накрыл.
Борисоглебский сдержанно рассмеялся. Потягаев и Пальчик опять завели спор о лошадях.
Тем временем Ксения Ивановна и Мытищев отстали от всех.
— Знаете что, — шепнула Ксения Ивановна своему спутнику: — идемте домой через переход. Тут недалеко через речку переход есть. Пусть нас здесь поищут. Мне ужасно хочется позлить Борисоглебского.
И она, круто повернувшись, пошла вон из березовой рощи к берегу речки. Мытищев последовал за нею.
— Правда ли, что вы очень злы? — спросила его Ксения Иванова, когда они уже скрылись из глаз Борисоглебского и Потягаева.
— Правда, — отвечал Мытищев.
— На кого же вы злы: на людей или на судьбу?
— На себя, на себя самого, — отвечал Мытищев как бы с досадою.
— За что же вы злитесь на самого себя?
Мытищев дернул себя за ус.
— А за то, что человек я не глупый, но ни к какому труду не способен, то есть положительно не способен. Я могу умереть под знаменем, как это говорится, посадить самого себя на кол, хапнуть на отчаянно-рискованном предприятии миллион или прожить в один год сто тысяч, но каждый день вколачивать по одному маленькому гвоздику в одну и ту же доску, вот на это я швах! Тут у меня и лень, и апатия, и оскомина! А между тем, вколачиванье каждый день по одному гвоздику и есть самое настоящее дело. И только люди, способные на это, обречены на жизнь будущую. А всех нас, как сорную траву, ввергнут в пещь огненную. Об этом даже в писании сказано. Так каково же мне-то сидеть, сложа ручки, да ждать, когда меня в печку бросят. Ведь у меня тоже какое там ни на есть самолюбие в сердце обретается. А тут вдруг иди на растопку!
Мытищев сердито рассмеялся.
— Все это хорошо, — сказала Ксения Ивановна: — но правда ли что вы вызывали на дуэль Свистунова, приревновав его к его же жене?
Мытищев пожал плечами:
— Что это? Допрос?
Ксения Ивановна продолжала:
— А это не вы прозвали моего батюшку Бисмарком?
— Нет, я звал его ‘Вас всех Давишь’.
— За что?
— Как за что? Пришел он в наш уезд тихим и смирным манером, пришел — и маленький участок земли купил. И тотчас же для всех благодетелем оказался. Взаймы направо и налево дает, деньги даст и закладную к себе в карман положит. И на губах у него всегда улыбка ласковая блуждает, и говорит он попросту, без затей, вместо ‘прежде’ и ‘в ту минуту’ — ‘допреж’ и ‘в таю в минутаю’. Одним словом, прекрасная русская душа. Ну-с, и наложила прекрасная русская душа в бумажник свои закладных этих самых видимо-невидимо. А на нас в эту пору машинная лихорадка напала, бельгийские глыбодробители да сеноворошилки мы выписывали, выписывали мы их и, как вам это по истории государства российского известно, в сарай поломанными запирали. А Иван Сукновалов в это время землю кривой сохой пахал, да с своих озимей наших телят загонял. И не успели мы оглянуться, как и именья наши, и мельницы, и фабрики к Ивану Сукновалову отошли. Так как же не ‘Вас всех Давишь’?
— Давить-то вас, стало быть, ничего не стоило, — прошептала Ксения Ивановна и добавила:
— Зачем вы рассказали мне все это?
Мытищеву показалось даже, что она начинает бледнеть.
— А затем чтобы вы знали об этом — ответил он. — А давить нас, действительно, было легко, мы сами под пяту к нему ползли. Должно быть, уж такое призвание наше: у кого-нибудь под пятой обретаться.
Они замолчали. Вокруг темнело. Только узкая фиолетовая полоска слабо светилась на западе. Неподалеку, на тусклой поверхности узкой речки сверкали серебристые звезды. Они покачивались, как светящиеся моллюски, и даже можно было видеть как шевелились их беспокойные реснички. Ленивая струя сонного ветра опахнула лицо Ксении Ивановны, словно ласкаясь.
— Ксения Ивановна, ау! — раздалось из березовой рощи и голос Борисоглебского, кокетливо картавя, пропел:
— Чи-удные ди-е-вы, ди-е-вы мои…
— Идемте скорее, — прошептала Ксения Ивановна: — нас ищут.
Мытищев прибавил шагу.
— Кстати, что за человек Борисоглебский? — спросила его Сукновалова.
— Он очень хороший человек, — отвечал Мытищев, сердито дергая себя за ус: — главное мне нравится в нем его бережливость. Этот не проживется. Он очень экономен и, хотя всегда носит свежее белье, но ради экономии не держит у себя в усадьбе ни ночного сторожа, ни собаки. Он исполняет сам эти две должности. Выйдет ночью на крылечко и сперва по-собачьи полает, а голос у него, сами знаете, звонкий, далеко слышно!.. Так сперва по-собачьи полает, а потом палочкой о палочку постукает и закричит: ‘Долой Волчок, чтоб тебя!’ Эдак он раза три-четыре ночью выйдет. Я как-то ночью мимо его усадьбы еду, а он сидит на крылечке и лает. Я ему и крикнул: ‘Здравствуйте, Борисоглебский!’ Он меня за это терпеть не может: на выборах всегда, мне черняка кладет. А раз я к нему ветеринара попросил съездить. ‘Заезжайте, говорю, к Борисоглебскому, у него Волчок, кажется, беситься начинает. Борисоглебский, говорю, чуть не плачет’. Тот и заехал, про Волчка спрашивает, а Борисоглебский от злости губы до крови кусает!
Ксения Ивановна было расхохоталась, но тотчас же притихла. Они были уже возле речки и перешли ее через деревянный помост.
— Ксения Ивановна, ау! — раздалось из березовой рощи.
— Вернемтесь к ним, — проговорил Мытищев: — а то Пальчик расплачется, слышите, у него в голосе слезы.
— А что за человек Пальчик? — спросила Ксения Ивановна, как бы не вполне расслышав слова Мытищева.
— Что за человек? Вы же сами недавно изволили пропеть: ‘Андрюша Пальчик, хороший мальчик!’ Он такой действительно и есть. Только безобидчив уж больно. Это какая-то манная каша с сахаром. Мамаша его до сих пор на смирное место сажает. И он ничего, слушается. Как-то я заезжаю к ним, а он в уголке на стуле сидит и лицо у него печальное-препечальное. Увидел меня, с места не встает, а только возится шибко. Я говорю: ‘Здравствуйте, юноша!’, — а он опять на стуле возится, а встать не встает. Весь покраснел, на лбу даже пот выступил, а все сидит. Я говорю: ‘Что с вами, голубчик?’, — а он еще пуще краснеет, в глазах слезы и на носу пот. Тут уж его маменька вошла и со смирного места его отпустила. ‘Вставай, говорит, Андрюшенька, видишь, чужие люди приехали. Только чтоб в другой раз у меня этого не было!’ Сказала и пальцем ему погрозила. Тут он встал, а за что он наказан был, не знаю.
— Да вы что? Кажется, не верите? — спросил Мытищев: — Да ведь его маменька родом казачка, в сажень ростом. Она и трубку курит. А трубку она люлькой зовет. ‘Глашка, говорит, дай-ка мне мою люльку пососать!’ А голос у нее, как у протодьякона, и на подбородке три бородавки, каждая с семишник и все с волосами. И когда она в меланхолии, то начинает волосы на них покручивать да в рот себе забирать. Чисто Тарас Бульба какой-нибудь ус свой закусил, резать татарву собирается. И вы опять не верите? Да ведь она не то, что cына, она раз урядника, на пожаре избила, да ведь как стукнула-то, так с ног и срезала. Тот только встал, почесался да говорит: ‘Эх, вот кого бы в полицмейстеры!’ А он, нужно вам сказать, из городовых в урядники-то попал. Мужики не даром же ее ‘безменом’ прозвали.
— И вовсе не мужики прозвали, а вы, — сказала Ксения Ивановна, слегка улыбаясь.
Мытищев дернул себя за ус.
— А разве это не верно? Она так же, как инструмент этот, при случае обвесить любит.
— А хозяйка она хорошая, — добавил он, немного помолчав: — у нее все впрок идет. У нее даже индюки индюшат выводят. Да чему вы не верите? Ведь она, конечно, не с голыми руками к ним подходит. Индюки, конечно, по лукошкам сидеть не любят, они любят больше около индюшек фуфыриться, вот как Борисоглебский около дам, да она тут к уловке некоторой прибегает. Выпросит на винокуренном заводе бражки даром, да и напоит индюков пьяными. Так пьяными их по лукошкам на яйца и рассажает. А те сидят пьяные-препьяные, украшения свои через нос перевесят, а детей все-таки выводят. Эта баба тоже не проживется.
— Будет вам шутоватьcя, — заметила Ксения Ивановна почти грустно.
— Ну, манная кашка с сахаром, кажется, сейчас разрыдается, — вздохнул Мытищев и добавил:
— А ведь его тоже в пещь ввергнут. Борисоглебского не ввергнут, тот приспособится. Тот будет общественные огороды караулить и самому себе ‘долой!’ кричать.
— А как вы себя зовете? — спросила Сукновалова: — или вы только для других мастер на прозвища?
— Себя я зову ‘На горе Увертыш’, — отвечал Мытищев.
— Это почему?
— Да так-с. Усадьба моя, как вам известно, на горе и живу я, стало быть, на горе, ну и от долгов до сих пор довольно ловко увертывался. Вот и выходит ‘на горе увертыш’.
Они снова оба притихли.
— Отчего вы не женитесь? — внезапно спросила Мытищева Ксения Ивановна.
— То есть, как это, почему?
— Да так. Мне кажется, что, если бы вы женились, из вас порядочный человек мог выйти. Делом вы занялись бы, на службу, что ли, поступили бы. А теперь вы только даром язык околачиваете.
Мытищев покосился на Сукновалову.
— Благодарю за комплимент! — отвечал он. — Да и на ком жениться? На вас? Но разве вы поверите мне, если я скажу, что люблю вас? Вы сейчас же во мне стяжательские намерения заподозрите. А я тоже самолюбив немножко. Нет, жениться не стоит.
Ксения Ивановна шла тихо и смотрела куда-то вбок.
— Ну, а если, — проговорила она: — я сама первая скажу вам, что люблю вас?
Мытищев пожал плечами.
— Если вы скажете это сами, так все равно вы заподозрите искренность моего ответа и хищнические поползновения мне припишите. Нет, между нами пропасть лежит, Ксения Ивановна!
Они еще несколько шагов прошли молча. Сукноваловой казалось, что лицо Мытищева бледнеет и становится печальным. Он заметно похорошел. Она все замедляла и замедляла шаги. Усадьба была уже совсем близко.
— Какая же между нами пропасть, Михайло Сергеич? — прошептала Сукновалова.
Мытищев дергал концы распушенных усов, точно сердился.
— А вот какая, — заговорил он: — я запутавшийся в долгах дворянин Михайло Мытищев, а вы купеческая дочка — миллионерша Ксения Сукновалова. И если бы мы даже искренно полюбили друг друга и поженились, в глазах многих порядочных людей я был бы ни больше, ни меньше, как Альфонс. Да при одной мысли об этом все мое самолюбие встает на дыбы! Я могу продать родовые земли, даже фамилию, но тело свое и душу… Ах, Ксения Ивановна, мне холодно даже от одной мысли, что меня могут подозревать в этом! Нет, между нами пропасть! — заключил он.
Они двигались среди тихой поляны, окутанной сумерками.
— Вы говорите, — прошептала Сукновалова и запнулась, — вы говорите: ‘Я могу продать родовые земли и даже фамилию’. Кроме того, вы говорите всегда что ищете выгодного дела, чтоб удержать имение от продажи. Так, стало быть, если бы я вам предложила, так неужели… постойте, у меня голова кружится…
Ксения Ивановна провела рукою по лбу. Она сильно бледнела. Мытищев косился на нее.
— Так, стало быть, — заговорила она, медленно вытягивая слово за словом: — так, стало быть, если бы я предложила вам женитьбу на себе, как выгодное дело, то вы согласились бы?
— Я говорю, — продолжала она: — что если бы тотчас же после свадьбы мы разъехались в разные стороны и каждый из нас жил, как ему хочется, то неужели… Вообще, приняли бы вы эти условия? Ведь тогда вас не сочтут за Альфонса, а только… ну, как там хотите, так и зовите. Ведь вы уедете от меня тотчас же после обряда.
Она засмеялась вся бледная, но тотчас же оборвала смех.
— Иначе, — отвечал Мытищев: — вы желаете приобрести у меня фирму?
Ксения Ивановна шла, потупив глаза.
— Как хотите, так и зовите, — отвечала она.
Мытищев передернул плечами.
— Ведь вот в вас батюшкины-то инстинкты и сказались! — начал он через некоторое время: — Непременно вам чего-нибудь купить хочется, да и купить- то у человека запутавшегося. Желательно власть денежек ощутить. А, впрочем, такие условия я принимаю и фирму свою продаю. В этом случае меня, по крайней мере, мошенником будут считать, а не Альфонсом. Свободу чувств и образа мыслей я все-таки за собою оставляю. А подлость — каждый человек делает подлости, все дело в мерке.
Он опять передернул плечами и добавил:
— А много ли вы мне за мою фирму отвалите?
— Все, кроме Черниговки и имеющегося при ней капитала, — сказала Ксения Ивановна.
Черниговкою называлось имение, где жила сейчас Сукновалова. Тут все было ‘Черниговка’: и усадьба, и речка, и липовая роща на холме, и даже топкая балка в поймах, так что Мытищев говаривал, что эта местность похожа на Ивана Иваныча Иванова.
— Так все, кроме Черниговки, — повторила Ксения Ивановна, она все еще не поднимала глаз на Мытищева, и голос ее был слаб, как у больной.
— По рукам, что ли? — спросила она.
— По рукам, — отвечал Мытищев.
Они уже были в усадьбе. Ксения Ивановна послала звать гулявшую за речкою компанию и опустилась на балконе на стул. Мытищев похаживал по балкону. Он все сердился, а Ксения Ивановна, казалось, была в возбужденном состоянии.
— Так вы помните найти условия? — говорила она.
— И вы помните, — отвечал Мытищев: — прав на мою личность вы не имеете никаких. Я продаю фирму, а не отдаюсь в рабство.
— Я это помню, но ведь я тоже могу держать себя, как мне будет угодно?
— Как угодно-с, я удеру за границу, и если вы заведете любовника, то у меня будет целый гарем.
— Великолепно. Но до свадьбы я тоже могу дурачиться.
— Сколько хотите.
— И вы не боитесь, что я запачкаю вашу фамилию?
— Нисколько. Есть один способ запачкать фамилию, — отвечал Мытищев: — и это сделать при росчерке кляксу. Других способов я не знаю.
— Хотя, — добавил он, немного помолчав: — вам более удобен был бы для замужества Потягаев. Ведь у него золотое сердце, у этого чудака. При подаче голосов на земских собраниях он всегда примыкает к меньшинству из сожаления. Как-то я говорю ему: ‘Зачем вы это к мнению Зотова присоединились? Ведь их всего четыре человека выскочило’. ‘Из жалости, говорит, Михайло Сергеич, посмотрел я на них: и всего-то их четверо, да и говорят они глупости. Я уж к ним в пятые и пошел!’ Бедняк и не думает, что он обидел их своей солидарностью с ними. А дома посмотрите, как он живет. Ведь у него три незамужних сестры и четыре тетки, все доходы его небольшие на них уходят, себе он во всем отказывает. В купальне при посторонних он даже раздеваться стесняется: белья многого не хватает. Да, это золотое сердце!
Мытищев замолчал. Трудно было догадаться, говорит ли он серьезно или шутит. Между тем, на балкон вошли Пальчик, Борисоглебский и Потягаев. Они были рассержены шуткою Ксении Ивановны все, за исключением Потягаева, который невозмутимо пробрался в свой угол.
Между тем Ксения Ивановна стала упрашивать Борисоглебского что-нибудь спеть. Однако, тот долго не соглашался, он был сердит на нее. Ксения Ивановна продолжала упрашивать, хватая его за руки. Внезапно она как будто развеселилась и раскраснелась, хотя веселость ее походила на истерику. Она не смотрела на Мытищева, но можно было догадаться, что каждый ее жест предназначался для него.
В конце концов Борисоглебский размяк и спел под аккомпанемент Сукноваловой ‘Азру’ и балладу ‘Ночной смотр’. Голос у него был, действительно, очень недурен и после пения он расхаживал по балкону, как генерал, выигравший битву.
— Хороший у вас голос! — говорила ему Сукновалова: — верхние ноты у вас одно очарование!
Она все еще была взволнована и постоянно вздрагивала плечами.
— А кстати, — отозвался из своего угла Мытищев: — как поживает ваш Волчок? У него ужасно музыкальный лай, особенно ему удаются верхние ноты.
Потягаев покраснел, Пальчик фыркнул, а Ксения Ивановна продолжала смотреть куда-то в бок, как бы не замечая и не слыша Мытищева.
Борисоглебский повернулся к Мытищеву.
— Мой Волчок, — отвечал он, — жив и здоров. Это очень благонравная собака и не кусает людей ни за что, ни про что.
— Оржаная каша сама себя хвалит, — буркнул себе под усы Мытищев.
— Это уже не остроумно, а просто глупо, — проговорила Ксения Ивановна, внезапно побледнев, она как бы с отвращением передернула плечами и скороговоркою добавила: — Ах, господа, я и забыла сказать вам, что я выхожу замуж за господина Мытищева.
И прежде, чем ей успели принести поздравления, она увлекла с балкона Борисоглебского, упрашивая его спеть ‘Ночи безумные’. Она была в каком-то экстазе. Мытищев, бледнея, покуривал свою сигару.
Вскоре она вернулась на балкон вместе с Борисоглебским. Он вел ее под руку, а она что-то говорила ему на ухо вся покрасневшая, как бы в опьянении. Борисоглебский громко хохотал, запрокидывая голову и выставляя кадык. Мытищев точно ежился от озноба. Пальчик и Потягаев с недоумением поглядывали на всех. Между тем, Сукновалова и Борисоглебский сели рядом, он что-то нашептывал ей на ухо, а она хохотала и в ее смехе слышалась злость. Потом она что-то шепнула ему на ухо и тот, как бы в ответ на ее слова, поймал ее руки и стал поочередно целовать их.
Тогда Мытищев встал и медленно двинулся к ним, он был белее полотна и с трудом волочил ноги. Ксения Ивановна поняла, что у него разрывается от бешенства сердце, и ее лицо осветилось торжеством и злостью. Борисоглебский увидел Мытищева, отодвинулся от нее и это окончательно ее взорвало. Она крикнула ему:
— Не бойтесь его! По условию он не имеет никакого права ревновать меня, я могу делать все, что мне угодно.
— Вы не смеете!!. — крикнула она Мытищеву.
Мытищев стоял перед нею, меряя ее с головы до ног. Ксения Ивановна заметила, что пальцы его рук дрожали, между тем как его взгляд был дерзок до наглости.
— Вы не смеете! — вызывающе повторяла она, содрогаясь всем телом.
Взгляд Мытищева точно подзадоривал ее. Она перевела дух, будто собираясь с силами.
— Отец мой, — наконец выговорила она: — отец мой скупал ваши земли, а я покупаю вас самих!
Она передернула плечами и с отвращением добавила:
— Как вы гадки!
Мытищев все смотрел на нее. Он точно устал и его взор уже потух.
— Все это справедливо, — с трудом выговорил он: — все это совершенно справедливо, но я отказываюсь от этой сделки. Не могу-с! Что делать, дрянь-человечишка, не выдержал, сил не хватило, выше головы хотел прыгнуть! Ну, а вы молодцом, силища! И папашу вашего перещеголяли с чем вас от души поздравляю!
Он хотел еще что-то добавить, но махнул рукою и надел шляпу. И все так же с трудом волоча ноги, он сошел с балкона в аллею. Там он на минуту остановился и, повернувшись к балкону, проговорил:
— Господин Борисоглебский, я, кажется, назвал вас ‘Волчком’ или чем-то вроде этого, так ведь вы адрес мой знаете!
Он двинулся аллеей.
— Постойте, — крикнула ему Ксения Ивановна, — постойте, Михайло Сергеич! Надо же разоблачить нашу шутку!
Ее лицо выражало ужас. Мытищев, не оборачиваясь, стоял и ждал.
— Господа, — проговорила Ксения Ивановна, трепеща всем телом: — господа, я солгала. Михайло Сергеич не делал мне предложение, это я сделала ему предложение и он мне отказал. Господи, куда уйти от срама! — она всхлипнула и заломила руки. Мытищев стоял и слушал, не поворачиваясь.
— Господа, — продолжала она: — это было вчера, да, вчера, а сегодня, сегодня мне сделал предложение Андрюша Пальчик и я согласилась. Не правда ли, Андрюша? Да что же вы молчите, наконец?
Пальчик смотрел на нее изумленными, как у ребенка, глазами.
— Правда, — отвечал он, краснея.
— Через неделю и свадьба должна быть, — проговорила Ксения Ивановна: — не правда ли, Андрюша? Да что же вы молчите, Господи!
— Да, правда, — отвечал Пальчик и снова покраснел. Борисоглебский надменно улыбнулся. Мытищев двинулся аллеей.
— Михайло Сергеич, — крикнула Ксения Ивановна: — куда же вы? Михайло Сергеич, вернитесь на минутку!
Она подбежала к перилам балкона и, опираясь на них руками, заглядывала в глубину сада, как бы ожидая ответа. Мытищев скрылся во тьме. А она все стояла и ждала чего-то с горящими глазами. Наконец она оторвалась от перил, лицо ее было бледно, Потягаеву показалось даже, что у нее подкашиваются ноги, он придвинул ей стул.
— Ушел, — прошептала она, как бы обращаясь ко всем, она опустилась на стул и растерянно улыбнулась.
— Что, бишь, я еще сказать хотела?
Она потерла себе лоб и опять растерянно улыбнулась. Несколько минут она точно что-то припоминала.
— Баба я крестьянская, — заговорила она снова, оглядывая всех тусклым взором: — он прибил меня, Михайло Сергеич-то, и я за ним бегу, в гости его к себе зову. Как же? — развела она руками: — замуж за Андрюшу собираюсь, и сама думаю: може меня Мытищев хоть в любовницы возьмет? Може не побрезгует? Ведь вы не будете бить меня за это, Андрюша? — подняла она свои глаза на Пальчика.
И она замолкла. Некоторое время на балконе царило неловкое молчание.
— Плохи дела Мытищева, — внезапно сказал Борисоглебский: — теперь его имение с торгов пойдет. Денег он нигде не достанет.
— Дядя заплатит проценты, — отозвался Пальчик: — у него дядя очень богатый человек и часто за него платит.
— Вот дядю за глаза ругает, — заметил Борисоглебский, — а подачки от него берет. Ловкий парень этот Мытищев.
Ксения Ивановна оглянулась на него усталая и разбитая.
— Во-первых, Мытищев ругает дядю и в глаза и за глаза, — сказала она: — а во-вторых, дядя платит за него в банк, потому что дорожит родовым имением. Ему жаль не племянника, а имение.
Борисоглебский качнул головою.
— Нет, Мытищев храбр только на словах.
— Однако, он вас обругал, а ведь вы на дуэль его не вызовете? — заметила Ксения Ивановна.
Борисоглебский встал, отыскал свою шляпу и, сухо откланявшись, исчез с балкона.
— А теперь, — проговорила Ксения Ивановна, обращаясь к Потягаеву и Пальчику: — я попросила бы вас оставить меня одну. Я устала и мне хочется спать. Я ужасно устала.
Потягаев и Пальчик встали. Пальчик хотел было на прощанье поцеловать руку Ксении Ивановны, но та сказала:
— Нет, уж до следующего раза, — и добавила: — Как вам не стыдно врать? Разве вы делали мне предложение?
Пальчик сконфузился, а Потягаев сказал:
— Вот и у нас в контрольной палате, когда я служил там, был подобный же случай. Одна невеста отказала жениху, нашему чиновнику, а тот взял да и застрелился. Пуля вошла сюда, — показал он на свой лоб и, повернувшись затылком, добавил: — а вышла отсюда.
— Да неужто же, ‘гиероглиф’? — сказала Ксения Ивановна, устало улыбнулась и вошла в дом. Она прошла к себе в спальню и, быстро раздевшись, легла в постель. Тяжелые гардины на окнах были спущены, в комнате горел китайский фонарик. Ксения Ивановна хотела было позвать горничную, но передумала и лежала, поставив локти на подушки и подперев руками голову. Ей было тяжело и скверно. О браке с Пальчиком она не думала серьезно, впрочем, если Мытищев ее не любит, не все ли равно, за кого ни выйти. Больше всего ее оскорбляло презрение Мытищева.
Ксения Ивановна подняла голову. В комнату вошла Аграфена Михайловна.
— А я к тебе, — сказала она с обычною улыбкою: — вечером-то я все в кухне сидела, со странницей проходящей разговаривала, а сейчас Кондрат с почты письмо мне привез, с Афона письмо-то, от монаха моего. Духовный стишок, святая душа, мне пишет, убогой вдовицей меня в стишке называет.
По всему, с двойным подбородком, лицу Аграфены Михайловны прошло светлое облако.
— Нужно будет святой душе две красненьких бумажки послать, — добавила она.
Ксения Ивановна вдруг расплакалась и потянулась к ней обеими руками.
— Тяжко мне, тетушка!
Аграфена Михайловна опустилась на свежее белье постели. Ксения Ивановна плакала, уткнувшись к ней в колени.
Ее лицо внезапно стало похоже на лицо красивой крестьянской девушки. В коротких словах она передала тетке, как больно ее обидел Мытищев. Она прижималась лицом к пухлым коленям тетки и беспомощно всхлипывала.
За окном спальни послышался сдержанный кашель.
— И, родимушка, — говорила Аграфена Михайловна: — выходи, право, за Пальчика, Пальчик мужем хорошим будет. Наша сестра много через побои страдает, а этот нравом тих.
Она долго беседовала с племянницею на эту тему и затем, благословив и поцеловав ее, ушла к себе.
— Ксения Ивановна, — раздался в то же время под окном голос Потягаева, — дозвольте поговорить с вами одну минуточку.
Ксения Ивановна, завернувшись в одеяло, подошла к окну. Она слегка раздвинула гардины, просунула голову и одну руку и распахнув окно, увидала фигуру Потягаева, всю залитую лунным светом.
— Вы, действительно, выходите замуж за Пальчика? — спросил он ее.
Ночная прохлада ласково коснулась лица Ксении Ивановны, опахнула ее всю и затопила собою комнату.
— Ну, а если бы так, — отвечала она.
— Стало быть, мне надеться уж нечего? А то, вы знаете, при постоянных отлучках могут быть упущения по хозяйству.
Потягаев вздохнул и замялся.
— Можете не надеяться, — отвечала Ксения Ивановна, кутаясь в одеяло: — а бывать у меня бывайте, хоть изредка. Ведь вы добрый? Ведь вы очень добрый?
Ксении Ивановне показалось, что у Потягаева задрожали губы.
— Ведь вам меня жалко? — повторила она.
Потягаев хотел что-то сказать, но заморгал глазами, махнул рукою и, тяжко вздыхая, поплелся от окна. Он даже как будто спотыкался.
‘Ведь вот золотое сердце, — думала Ксения Ивановна, укладываясь в постель: — а глуп, непроходимо глуп. Куда же деваться? С умными нехорошо, обидят, а с глупыми скучно!’
—————————————————-
Источник текста: Сборник рассказов ‘Разные понятия’. 1901 г.