Жемчуга Н. Гумилева, Иванов Вячеслав Иванович, Год: 1910

Время на прочтение: 7 минут(ы)

Вяч. И. ИВАНОВ

Жемчуга Н. Гумилева

H. С. Гумилев: pro et contra / Сост. и прим. Ю. В. Зобнина. — СПб.: РХГИ, 2000.— (Русский путь).
Подражатель не нужен мастеру, но его радует ученик. Независимого таланта требует от ученика большой мастер, и на такой талант налагает послушание: в свободном послушании мужает сила. Н. Гумилев не напрасно называет Валерия Брюсова своим учителем: он — ученик, какого мастер не признать не может, и он — еще ученик.
Он восхищается приемами наставника и его позой, стремится воспроизвести выпуклый чекан его речи, его величавый лирический и лироэпический строй, перенимает его пафос и темы, порой полусознательно передумывает его любимые думы.
Ты не знаешь, ты не знаешь, что такое эта скрипка…1
Так усиливает он за учителем фигурою повторения ритмическую энергию хореев.
Когда Тимур в унылой злобе
Народы бросил к их мете,
Тебя несли в пустынях Гоби
На боевом его щите…2
Так строит он, следуя манерам учителя, свои замкнутые строфы, надменные станцы, и не изменяет приподнятой монотонии плавных ритмических периодов на протяжении почти всей книги ‘Жемчугов’, даже в тех случаях, когда ирония или ласковость замысла соблазняют к улыбке и игре, когда сам мастер подает пример улегченной напевности, менее сдержанного движения, более живого и простодушного тона.
Я спал, и смыла пена белая
Меня с родного корабля…3
Так вспоминается ему Ариадна учителя:
Ты спишь, от долгих ласк усталая,
Отдавшись дрожи корабля.
Это — ‘Одиночество’: одна из любимых тем Брюсова. Далее — ряд других брюсовских тем: перевоплощение любовной четы, заполнившей великолепную mise-en-scene {мизансцену (фр.).} своей первоначальной трагической страсти, воспоминания о героическом товариществе, магия книг и книги магов, Адам и Ева, Улиссы, Агамемноны, Семирамиды, Варвары — и так много других встреч в садах мечты, дружной с географией и историей, — в декоративных и таинственных областях, ‘луной мучительной томимых’, с мандрагорами первой эпохи мастера и базальтами его зрелой поры4. Одним словом, весь экзотический романтизм молодого учителя расцветает в видениях юного ученика, порой преувеличенный до бутафории и еще подчеркнутый шумихой экзотических имен. И только острота надменных искусов жизни реальной, жадное вглядывание в загадку обставившего личность бытия и в лик бытия нарастающего, упорное пытание смысла явлений, ревниво затаивших свою безмолвную душу, блаженство и пытка еще не остывших, только что выстраданных ‘мигов’, гнев живого на живых и страстные отклики испытателя судеб и воль на судьбы народа и города, земли и ближайшего своего соседа по одиночной камере воплощенной жизни, наконец-то запечатленное опытом и в душе установившееся чувствование, что поэт подлинно несет какую-то ‘весть’ и что он — один из ‘мудрецов’, т. е. воистину что-то познавших, и потому ‘хранителей тайны и веры’, — все это, что в изобилии есть у Брюсова и его определяет как ставшего и совершившегося, при всей незавершенности его окончательного лика и поэтического подвига, — еще не сказалось, не осуществилось в творчестве Н. Гумилева, но лишь намечается в возможностях и намеках. И поскольку наметилось — обещает быть существенно иным, чем у того, кто был его наставником в каноне формальном и Вергилием его романтических грез, кто учил его рядить Сказку в Армидин панцирь из литого серебра и переплавлять брызги золотых Пактонов восторга в тяжелые кубки с изощренной резьбой во вкусе элегантной пластики Парнаса5.
Довольно прочесть, например, превосходное ‘Путешествие в Китай’ или бесподобную идиллию ‘Карабас’, чтобы увидеть, что Н. Гумилев подчас хмелеет мечтой веселее и беспечнее, чем Брюсов, трезвый в самом упоении — ибо никогда не утоленный — и в самом аффекте исступления сознательно решающийся и дерзающий — ибо непрестанно испытующий мыслим и волей судьбу и Бога. Довольно прочесть другую, менее совершенную, но пленительную по грезе и наивно проявившемуся тайному символизму поэму ‘Раджа’6, — чтобы убедиться, что золотые полудетские сны оптимистически окрашивают мир в глазах затаенно надеющихся на реальность самой волшебной сказки искателя ‘Жемчугов черных, серых и розовых’, каждое дыхание которого молится солнцу, — в противоположность омраченному гению того, кто в мятежной гордости, в ‘унылой злобе’ однажды воскликнул:
Но последний царь вселенной —
Сумрак, сумрак за меня!..7
Еще Гумилев-поэт похож на принца своей — впрочем, давно уже им написанной — ‘Неоромантической сказки’, отправляющегося из своей ‘Залы Гордых Восклицаний’ (как забавно точно!) в химерические пустыни ‘Страдания’ на охоту за людоедами, которых легко пленяет при помощи зелий и наговоров какого-то домашнего духа, замкового дворецкого, после чего людоед, притащенный на аркане, заключается в башню и вскоре оказывается ручным:
Говорят, он стал добрее,
Проходящим строит глазки
И о том, как пляшут феи
Сочиняет детям сказки.
Здесь уже самоосознание, и притом ироническое: конквистадор ‘изысканных’ Голконд трансцедентальной Географии и миражных ‘маркизатов’, коих наследственные грамоты скреплены подписью и печатью Ученого Кота, — того, что увеселяет сказками и выводит в люди мальчика Карабаса, — в такой мере смешивает мечту и жизнь, что совершенное им одинокое путешествие за парой леопардовых шкур в Африку немногим отличается от задуманного — в Китай — в сообществе с мэтром Раблэ, а встреча с Летучим Голландцем из поэмы ‘Капитаны’ удивила бы его (если бы не застала врасплох в упадке обычного мечтательства), быть может, не более, чем живописное общество портовой таверны из той же, милой своим восторгом простора, поэмы.
Это — период, когда художник играет на ‘волшебной скрипке’ и внушает себе мысль, что лишь упадет смычок из усталой руки, как накинутся на него выжидающие перерыва мелодии голодные волки. Но скрипач, влюбленный в свою скрипку, играет, не уставая, неустанный бродяга — не паломником, по обету, а простым охотником из любви к бродяжничеству — пробирается по дебрям и зарослям, выслеживая пестрых зверей ‘Адамова Сна’ и меж делом и грезой посматривая по сторонам, не сверкнет ли из чащи волшебный папоротник, или же и в самом деле прав глупый ‘попугай с Антильских островов’, который, насмотревшись на злых сов ‘в квадратной келье мага’ пришел к философскому залючению, что ‘тайна — некрасива?..’ 8
Порою, как смутный призыв, поэту снится Реальность истинная — res intima rerum {самое сокровенное из вещей, тайна мира (лат.) (ред.).} — в далеких, далеких странах — быть может, на озере Чад, где так ‘много чудесного видит земля’, пахнущая ‘немыслимыми травами’, когда на закате дивный жираф прячется в свой мраморный грот, — странах, где, быть может, небо и вправду с землею сходится, — куда залететь стоит даже под заманчивой угрозой разделить участь того ‘Орла’, что окаменел, перелетев за грань, в великолепной логике междупланетного эфира. Но дилемма сознания остается в прежней силе: кто прав — романтик Орел или эстет Попугай?.. И, конечно, еще не знает в этот период поэт, что ни по морским тропам, ни по воздушным стезям не достигнешь лестницы Иакова, подножье которой упирается в самое глубокое подземелье самого близкого к нам лабиринта9.
В ожидании чудес реального мира, Н. Гумилев ладью за ладьей, ‘трирему’ за ‘триремой’ снастит и снаряжает для своих завоевательных плаваний и, совершив набег на новый остров, возвращается с отборной добычей. Чего, чего не собрал он в кладовой своих парнасских ‘трофеев’!.. Книга содержит и раньше (Париж, 1908) появившиеся ‘Романтические цветы’, где есть такое значительное стихотворение, как рассказ о восточном корабле, привозящем в Каир заразу. И замечательно, что в этих ‘Цветах’ влияние Брюсова менее, быть может, ощутительно, чем в более поздних и зрелых произведениях, где ученик опять и со всею энергией обращается к изучению творения учителя, как бы мечтая соревноваться с ним в блеске неустанно совершенствуемой формы, постепенно очищаемой от погрешностей языка и ошибок вкуса.
Поистине из стольких схваток и приключений вышел с честью юный оруженосец, которого рыцарь посылал на ответственные и самостоятельные предприятия, что кажется заслужившим принять от него ритуальный удар мечом по плечу, обязывающий к началу нового и уже независимого свужения.
Романтически-мечтательный период ученичества Н. Гумилева характеризуется решительным преобладанием в его поэзии эпического элемента над лирическим. Это естественно: где ему и найти собственное переживание, если оно растворяется в сновидении, если фея снова начинает прясть из кудели душевного опыта лунные нити, а другая фея — фея-Сказка — ткать из нитей узорную ткань вымысла?
Отсюда — стесненность поэтического диапазона и граничащая подчас с наивным непониманием неотзывчивость нашего автора на все, что лежит вне пределов его грезы, — его несходство с поэтом—эхо, нормой поэта по правому идеалу Пушкина10. Неотзывчивость — и охорашивающаяся, обдуманно-позирующая, торжественно-замедленная, напыщенно-ватная однозвучность, отсутствие быстроты, непосредственности, живой подвижности, живой реакции на многообразие живой жизни… Между тем в лирической энергии недостатка нет: она движет и волнует каждую строфу, под каждым образом бьется живое сердце.
Прогноза вытекает из вышесказанного: когда действительный, страданьем и любовью купленный опыт души разорвет завесы, еще обволакивающие перед взором поэта сущую реальность мира, тогда разделятся в нем ‘суша и вода’, тогда его лирический эпос станет объективным эпосом, и чистою лирикой — его скрытый лиризм, — тогда впервые будет он принадлежать жизни…

Комментарии

Вяч. И. Иванов

Жемчуга Н. Гумилева

Печ. по: Аполлон. 1910. No 7. С. 38—41.
С Вяч. И. Ивановым Гумилева познакомил в конце 1908 г. С. А. Ауслендер, и с того времени Гумилев становится завсегдатаем ивановской ‘башни’ и прилежным ‘учеником’ Иванова — вплоть до 1911 г., когда между Ивановым и Гумилевым возник конфликт, порожденный принципиальным несоответствием их эстетических программ (см. об этом: Блинов В. Вячеслав Иванов и возникновение акмеизма // Культура и память: Третий международный симпозиум, посвященный Вячеславу Иванову. Часть II. Доклады на русском языке. Firenze, 1988. С. 13—25 (Зап. ф-та лит-ры и философии Павийского ун-та. Т. 45). ‘Наставничество’ Иванова вызвало неудовольствие ‘учителя’ Гумилева — Брюсова, так что ‘ученик’ вынужден был оправдываться: ‘Вячеслав Иванович вчера сказал мне много нового и интересного, но учитель мой Вы и мне не надо другого… ‘ (письмо Гумилева к Брюсову от 30 ноября 1911 г. — Неизданные стихи и письма, с. 56). О данной рецензии Иванова Гумилев также сообщал Брюсову в очередном письме: »Жемчуга’ вышли. Вячеслав Иванович в своей рецензии о них в ‘Аполлоне’, называя меня Вашим оруженосцем, говорит, что этой книгой я заслужил от Вас ритуальный удар меча по плечу, посвящающий меня в рыцари. И дальше пишет, что моя новая деятельность ознаменуется разделением во мне воды и суши, причем эпическая сторона моего творчества станет чистым эпосом, а лиризм — чистой лирикой.
Не знаю, сочтете ли Вы меня достойным посвящения в рыцари, но мне было бы очень важно услышать от Вас несколько напутственных слов, так как ‘Жемчугами’ заканчивается большой цикл моих переживаний и теперь я весь устремлен к иному, новому. Какое будет это новое, мне пока не ясно, но мне кажется, что это не тот путь, по которому меня посылает Вячеслав Иванович. Мне верится, что можно еще многое сделать, не бросая лиро-эпического метода, но только перейдя от тем личных к темам общечеловеческим, пусть стихийным, но под условием всегда чувствовать под своими ногами твердую почву’ (Неизданные стихи и письма, с. 65—66). Гумилев, рецензируя ивановскую книгу стихов ‘Cor Ardens’ (1 и 2 части вышли, соответственно, в 1911 и 1912 гг.), отмечал, что Иванов — поэт, повествующий, прежде всего, ‘о подлинно пройденном мистическом пути’, и в этом смысле — не столько собственно литератор, сколько мистагог — проповедник, наподобие ‘Конфуция и Магомета, Сократа и Ницше’. Что же касается поэтических особенностей ивановского творчества, то Гумилев отмечал ‘восточную’ природу ивановской эстетики и заключал: ‘Как же должно относиться к Вячеславу Иванову? Конечно, крупная самобытная индивидуальность дороже всего. Но идти за ним другим, не обладающим его данными, значило бы пускаться в рискованную, пожалуй, даже гибельную авантюру. Он нам дорог, как показатель одной из крайностей, находящихся в славянской душе. Но, защищая целостность русской идеи, мы должны, любя эту крайность, упорно говорить ей ‘нет’ и помнить, что не случайно сердце России — простая Москва, а не великолепный Самарканд’ (ПРП 1990. С. 124, 148).
1 Из ст-ния Гумилева ‘Волшебная скрипка’.
2 Из ст-ния Гумилева ‘Царица’.
3 Из ст-ния Гумилева ‘Одиночество’, Иванов видит источником данного ст-ния ст-ние В. Я. Брюсова ‘Тезей Ариадне’ (1904), первые два стиха которого цитируются ниже.
4 С произведениями Брюсова здесь сопоставляются ‘Сон Адама’, ‘Возвращение Одиссея’, ‘Семирамида’, ‘Воин Агамемнона’, ‘Варвары’ и ‘Капитаны’.
5 Армида — персонаж поэмы Т. Тассо ‘Освобожденный Иерусалим’, волшебница, охранявшая рыцаря Танкреда. ‘Парнас’ — литературная группа, образованная в начале XIX века во Франции Леконтом де Лилем.
6 Имеется в виду поэма Гумилева ‘Северный раджа’.
7 Из ст-ния Брюсова ‘Бальдеру Локи’.
8 Из сонета Гумилева ‘Попугай’.
9 Имеется в виду эпизод из Книги Бытия: ‘Иаков же вышел из Вирсавии и пошел в Харран, и пришел на одно место, и остался там ночевать, потому что зашло солнце. И взял один из камней того места и положил себе изголовьем, и лег на том месте. И увидел во сне: вот, лестница стоит на земле, а верх ее касается неба, и вот, Ангелы Божий восходят и нисходят по ней. И вот, Господь стоит на ней и говорит: Я Господь, Бог Авраама, отца твоего, и Бог Исаака, не бойся. Землю, на которой ты лежишь, Я дам тебе и потомству твоему… ‘ (Быт 28, 10—13).
10 Имеется в виду ст-ние А. С. Пушкина ‘Эхо’.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека