Весенним вечером при луне я позвонила в дальнем переулке у подъезда. Было девять. В передней стоял знакомый нюренбергский фонарь, в мастерской Павла Асинкритыча лунный свет лег сиянием на пол, на холсты, этюды.
— А, Надишь!
Павел Асинкритыч потрепал меня по руке, погладил бороду, — седую, давно известную мне бороду.
— К чаю просим, к чаю просим. Катенька, это Надишь.
Мы целовались с Катериной Евграфовной, проходя в столовую. Это, собственно, и не столовая — как и все здесь особенное. Может быть, тут дом, может, музей. Старье, резная мебель, холстины, керамика. По стенам скамьи. Был уже народ. Всех здесь я знаю, некоторых люблю. Больше художники, актрисы из молодых.
Катерина Евграфовна распоряжалась полем действия. У ней на этот счет свой взгляд. Нельзя, если пришедший сидит один слишком долго. Или двое заговорились. Это расстраивает гармонию. А гармония, по ее мнению, самое важное.
— Что поделывали, ангел? — говорил Павел Асинкритыч. — Вы мне хотя в дочки годитесь, все же я вас люблю и как женщину.
Он фыркал.
— Я в размягченном состоянии. Теперь весна, я грущу, — ‘и мне чего-то жаль’. Это, верно, потому, что я старею, Павел Асинкритыч.
— Вздор-с, милая. Пустяки болтаете. Стареть человек начинает с шестидесяти. Вот я, например, хо-хо… разве я стар? Хо-хо…
Хорошо, что нас не видала Катерина Евграфовна. Она навела бы порядки. Ибо мы сидели в мастерской и разговаривали одни. Месяц заливал наш диван.
На мне было черное платье и старая нить жемчуга, любимая мной, с крестом венецианской работы. Здесь под луной мой жемчуг млел и таинственно играл голубоватыми лучами, точно мечтательно журчал о далеком, далеком — милом.
— Вот, вы видите, до чего я расслаблена, я гляжу на свой жемчуг, и мне хочется ласкать его и пошептаться с ним. Это сентиментально? Но он с моей родины, из Италии, и он видел много чудесного.
— То-то все брехня. Жемчуги не разговаривают. Э-х, не втирать нам очков, хорошенькая вы бабочка, что там…
— Мне тридцать два.
— Над ишь, Павленька, что ж вы? А торт? Ай-ай, — она обняла меня, — ай, нехорошо!
В столовой разговор гремел. Спорили о художнике С. Мой друг Р. говорил:
— По-чешски художник называется ‘умелец’. Ну, скажите на милость, разве ж он умелец? Хорошо, допускаем тон, но форму его признать, форму! ‘Великий артист!’ Когда он пальца нарисовать не умеет. Нет, простите… Ну, колорист, туда сюда…
— Он варвар. И отлично. Ему ваших рисунков не надо. Отправьте в Строгановское, там научат с гипса рисовать, да что толку…
Из прохожей вышел человек — высокий, черный, со странной морщиной поперек лба. Я взглянула на него. Это был Александр Андреич.
Крепкой рукой жал он руку Павлу Асинкритычу. На пальце блеснул бриллиант. Красный цветок в петлице.
— Давно в наши земли?
— Только что. К вам первым.
Он улыбался. Улыбка не шла к его лицу — тяжелому, странному. Маленькие глаза были тверды. Мне показалось, он стал резче, мрачней и задумчивей.
Подал руку и мне. Опять несветящая улыбка прошла по нему.
— Все по-прежнему. Надежда Николаевна здесь, и даже в прежнем платье. Даже жемчуг тот же.
Мне стало неприятно. Зачем ему мой жемчуг?
Я вспыхнула:
— И вы тот же. Те же бриллианты на руках. Разница в том, что мой жемчуг прекрасен, а носить бриллианты на пальцах мужчинам — нехорошо.
— Почему?
— Дурной тон.
— Вот как! — Он поглядел, задумался, покачал головой. — Вот как. — Он стал болтать ложечкой в стакане.
Что могу я сказать об этом человеке? Боже мой, мне ли его не знать? Восемь лет назад он подарил мне этот жемчуг, весною, в Венеции. Восемь лет назад мы любили друг друга бурно, мучительно любили, бывали счастливы — до гибели, и были, в общем, очень несчастны. Наша любовь продолжалась год. Мы жили вместе, и за этот год я узнала его всего снаружи, но не скажу, знала ли вообще.
Он был тяжек. Мрачная душа жила в нем. Над нашей любовью было неблагополучие. Мы терзали друг друга, страдали, потом разошлись. Иногда встречались в обществе, всегда чужие. И он и я любили еще, других, мы забыли друг о друге. Даже могу сказать, что к нему я теперь относилась недружелюбно. Передавали мне, что и он меня не любит.
— Дайте, пожалуйста, вина, — обратился он к Павлу Асинкритычу. — Кажется, ведь у вас ужина не полагается? A la fourchette? [На скорую руку, не садясь за столы — фр.]
Павел Асинкритыч хлопнул его по спине.
— Виноват-с, виноват. Катенька, вина!
— Вам красного? Белого?
— Белого.
Я опять раздражилась.
— Есть два сорта людей. Одни пьют красное вино, любят Италию, и вообще они хорошие люди. Другие — белое…
— Ну?
— Те гораздо хуже.
Павел Асинкритыч подошел ко мне.
— Надишь, не дерзи. Нехорошо, мой ангел. Он вовсе и не так плох, а?
Я не ответила. Мне стало скучно и противно.
— Нет, вы насчет белого не правы, — вмешался Р. — Дело не в цвете. Дело в том, в какой стране что растет. По вину вы узнаете край. Должен вам сказать, наш край не из важных.
Александр Андреич пил вино. Я молчала. Кругом говорили, Р. пил также и быстро вступил в спор. Я села в угол и глядела в мастерскую. Там, как прежде, плыл голубой лунный свет, он казался мне магическим и сладким. В комнате за столовой молодая артистка запела. Ей аккомпанировали томно, ее густой, высокий голос опьянял меня. ‘Что это, я совсем полоумная’. Горячая струя, сладостная и смертоносная, пронзала меня.
— Нет, не могу!
Я встала, вышла к столу. Я была бледна. Все сидели молча, тоже завороженные. Певица кончила. Молчание. Потом вздохнули. Вздох был общий — тот, когда прекрасное является, побеждает.
Я взглянула на Александра Андреича. Он смотрел также на меня, непонятным, упорным взглядом.
Я обняла Катерину Евграфовну и простилась.
— Душенька, — кричал Павел Асинкритыч, — куда ж рано так?
— Никуда. Устала, не выдержу. Никуда.
У подъезда стоял автомобиль. ‘Это его’, — подумала я. Я не знала, что у него есть автомобиль, но могла бы держать пари.
Было тепло. Луна сияла так нежно! Мне захотелось слез, каких-то дивных фиалок, много фиалок, уткнуть в них лицо и плакать, плакать… О чем, собственно? Я не знала.
Я шла по светлой стороне переулка, расстегнув манто. Снова мой жемчуг искрился, теперь, маленькие, серебряные, в нем бродили как бы слезки. Через пять минут я услыхала ровный, легкий шорох, оглянулась — два золотые глаза неслись беззвучно.
В двух шагах машина остановилась.
— Надежда Николавна!
Это он. Что же, все возможно, все так странно нынче.
— Сядьте ко мне. Мы поедем. Ну, я очень прошу вас. Я села. Мы тронулись. Да, автомобиль вещь особенная.
В нем летишь птицей, в нем нет веса, и когда мы неслись по пустынным улицам, под пустынно-ласковым небом, дух у меня захватывало. Почему-то вспомнилось, как в мировом пространстве мчится беззвучно комета, сияя и сгорая, из одной неизвестной бездны в другую.
Александр Андреич был тих. Он долго смотрел на меня:
— Вы меня ненавидели там… у стариков. За что?
— Я не знаю. За что-то — да. Зачем вы попрекнули мой жемчуг?
Он улыбнулся.
— Бедный жемчуг, бедный жемчуг!
Я опять взволновалась.
— Я знаю, вы хотели уколоть нашу любовь. Вам мало, что прошло все, вы хотели… — я задохнулась от гнева, — хотели посмеяться над ней.
Он стал серьезен.
— Посмеяться? Ах, нет, Надя, вы не поняли.
— Я для вас не Надя, запомните это, не Надя…
Он взял меня за руки.
— Белые руки, белые руки! Не гневайтесь на меня. Я вижу, как трепещут ваши жилки. Но ведь вы божественны. Как может быть в гневе богиня?
Я опустилась, умолкла как-то. Раздражение, тоска, все во мне замерло, я сидела поникнув, а шофер мчал нас из улицы в улицу, из переулка в переулок. Около здания с белыми шарами мы остановились. Я опомнилась. Это ресторан. Вот она, мировая бездна, куда мы летели! Я немного сконфузилась. Но поздно, и неловко было говорить. Блистал зеркалами вход, как опытная женщина, я знала, что надо подойти к зеркалу, поправить прическу. Александр Андреич взял меня под руку. По красному ковру мы поднялись в вестибюль, в цветах. Румыны ударили смычками, многоголосый гул ресторана, толпа, золото света — все било по нервам. На минуту я забылась. Я чувствовала себя актрисой при поднятии занавеса. И должна сознаться, что первая минута в ресторане всегда такая. Все-таки это сцена. Полгорода знает Александра Андреича, треть — меня, четверть — нашу прежнюю жизнь.
Все было занято. Мы прошли через весь зал и едва нашли стол. Несколько раз, в огне взглядов, среди обертывавшихся, слышала я имя Александра Андреича. Раз — свое. Но волна схлынула, снова я поняла, что делаю что-то нелепое, дикое. Да уж раз начато…
Александр Андреич заказал устриц, мне котлетку ма-решаль. Почему он вспомнил, что я. люблю котлеты ма-решаль? Пили мы шампанское. Александр Андреич молчал. Странную власть имел надо мной в этот вечер этот человек! Ну зачем я здесь, что надо мне, что ему? Мы не можем любить друг друга, — что за тайная сила свела нас, про себя живших свои жизни, про себя страдавших?
— Я не хотел посмеяться над жемчугом, — прошептал он. — Нет, не хотел посмеяться.
Он сидел передо мной огромный, черный, неподвижный. ‘Он похож на Елеазара — подумала я, холодея. — На Елеазара, увидевшего раз смерть, и не могущего забыть’.
— Я сказал вам… потому что… Когда я увидел ваш жемчуг, то чуть не закричал. Чтобы скрыть это, только чтобы скрыть, я сказал… дерзко.
— Да ведь мы не любим же друг друга?
— Да, конечно.
Я взяла в руку жемчуг. Он горел теперь, в блеске золотого света ядовито, колдовски.
— Может быть, здесь скопилась вся прелесть, мука, восторг нашей любви. Может, это таинственный амулет, нерасторжимо связавший нас.
— Может быть. Да. Я вам не договорил. Когда я его увидел, я вспомнил то, что было восемь лет. Почему это вспомнилось нынче? Сколько раз мы встречались, здоровались — все было — не то…
Он подпирал рукой голову. В руке держал бокал, где весело, легко взбегали пузырьки — божественно чистые.
Снова он стал другим. Теперь казался печальной, прекрасной глыбой — таким он бывал в лучшие минуты. Теперь глаза его светили.
— Рождение божества, — он глядел на бокал, — так же легко и бессмертно, как бег этих пузырьков. Божество есть в вас, в ваших белых руках, в вашем жемчуге. Да. Оно было в нашей любви. Оно было, Надя, вы не станете отрицать.
В первый раз я назвала его ‘Александр’.
— Да, было. Несмотря на все, было. Мы чокнулись.
— Кто виновен в том, что мы не были счастливы, и расстались? — Он выпил глоток. — Никто. Так было положено. Но сейчас я должен сказать вам, помните, как у Тургенева: ‘Только у ваших ног мог я дышать’.
— Это из ‘Дыма’.
— Все, что потом было, я вспоминаю как ничто.
— Поедемте, — я поднялась, — не могу здесь больше сидеть.
Я знаю себя. Я знала, что в груди, в горле у меня поднимается теплота, начинает щекотать, вдруг здесь, на народе, в белой с золотом зале, я разревусь — а уж я знаю, как я реву!
Он поддерживал меня, мы вышли. У подъезда он купил фиалок. Было довольно поздно. Моя луна — в тот вечер мне казалось, что луна моя, — луна зашла. Небо посветлело, чище, невинней мерцали звезды на бледно-синем родном лоне.
— Ну, едем, — бормотала я. — Едем, только скорей, ради Бога.
Мы летели. Это было похоже на сновидение. Мы молчали. Кажется, мы знали теперь друг друга до конца. Я уткнула нос в фиалки (как он угадал?), и сидела оцепенев, а воздушный конь, как в сказке, носил нас в тихом безумии по улицам, из конца в конец.
— Шибче, — шептала я по временам. — Шибче.
Так длилось с час. Александр Андреич взял мою руку, но она была холодная — как сейчас помню ее: белая мертвая рука во мгле зари.
Наконец, я разразилась. Я плакала молча, долго, негромко и горько. Александр целовал мою руку, но мы ничего не могли сказать друг другу. Мы знали, что любовь наша прошла, что ничем нельзя вернуть ее, как не остановить хода этих бледных звезд. Что оплакиваем мы нашу жизнь, — почему-то незадачливую жизнь, перегнувшуюся теперь к закату. Что ушло бессмертное, ушло.
Около памятника у бульвара я велела остановиться. Я слезла. Прошла несколько шагов по бульвару и села. Ветерок пробежал в липе, над моей скамейкой. Александр Андреич дошел до половины пути ко мне и остановился. Потом снял шляпу, постоял. Хотел он сказать что-нибудь? Не знаю. Вдруг поклонился и ушел. Метнулся его автомобиль, и как призрачно была принесена я сюда, в чьем-то полете, — так же исчез он, фантомом, на своей бесшумной машине. На повороте чудовище взвыло, блеснул золотой глаз. Все сгинуло.
Я же сидела и плакала — тихими слезами. Я сняла с шеи жемчуг, целовала каждую жемчужину. Теплые, розоватые пятна проступили в них. Бледное сиянье звезд, небесных дев, гаснущих в заре, отразилось в нем так же. Я верила, что, правда, этот жемчуг — самое святое, дивное, что осталось от моей жизни, моей любви.
Мои слезы капали на ожерелье.
Комментарии
Литературный и общественно-политический ‘Новый журнал для всех’. СПб., 1910. No 15. Печ. по изд.: Собр. соч. Кн. 2. Берлин, Пб., М., 1922.
Он похож на Елеазара… — Елеазар — в ветхозаветных преданиях третий сын Аарона, воспринявший его саи первосвященника и прославившийся тем, что помогал Иисусу в разделении Земли Обетованной между потомками Израилевыми.
——————————————————————
Источник текста: Борис Зайцев. Собрание сочинений. Том 1. Тихие зори. Рассказы. Повести. Роман. — М: Русская книга, 1999. 603 с.