Ж.-Ж. Руссо, Розанов Василий Васильевич, Год: 1912

Время на прочтение: 11 минут(ы)

В. В. РОЗАНОВ

Ж.-Ж. Руссо

Серия ‘Русский путь’
Ж.-Ж. РУССО: PRO ET CONTRA
С.-Пб., Издательство Русской Христианской гуманитарной академии, 2005

Все изменилося. Ты видел вихорь бури,
Падение всего, союз ума и фурий,
Свободой грозною воздвигнутый закон,
Под гильотиною Версаль и Трианон
И мрачным ужасом смененные забавы.
Пушкин1

Позволю и я себе, хоть немножко и запоздаю, сказать несколько слов о Руссо, 200-летний юбилей рождения которого только что отпраздновался всею печатью. Предмет этот так велик и интересен, он до такой степени вековой, что запоздание в 2-3 недели не составит важности. Ведь все этот месяц подумали о нем, пусть моя дума присоединится к думам всех.
Никто так полно и жизненно не выразил значения Руссо, как Наполеон, сказавший, что ‘без Руссо не было бы революции’2. В устах Бонапарта это была почти исповедь. Мы помним его всегда как императора и властелина, но он прошел, хотя и узенькую, полоску юности, мечты и сердечного воображения. В словах о Руссо он как бы сказал: ‘Разве мы все тогда начали бы так ломать старую Францию, не появись этот Руссо со своим гипнотизмом красноречия, веры, вторичного и чистого детства человечества’… Наполеон выразил в словах о Руссо то, что он чувствовал и знал, чего мы теперь не знаем, отделенные 1 1/2 века… Чему мы просто должны верить как факту. Мнение Наполеона о Руссо есть факт истории, а не одно только суждение.
Но французская революция — первый день новой Европы. И Наполеон сказал собственно неизмеримую мысль, что вся новая Европа более или менее обязана своим рождением странному духу, странному влиянию, которое произвел этот ‘литературный бродяга’, каким и по существу и по форме, и по сочинениям и по биографии был Руссо. ‘Бродяга’ — без порицания, просто — как портрет. Действительно: ‘своего дома’ не только не было у Руссо, но Руссо и невообразим в ‘своем доме’, и вообще в каком-нибудь постоянном жилище, на долговременной квартире. Руссо — сама неустойчивость, он вечно переходит из одного положения в другое, от одних мыслей к другим, из одного города в другой, от одной возлюбленной к другой, от одной должности и профессии — в другую, от одних друзей к другим и т. д. Это бывает и у других, но как черта величайшего легкомыслия и пустоты человека. У Руссо же это была — трагедия, страдание, доведшая его почти до безумия и ранней смерти. Он не мог стоять на одном месте, томясь вечным томлением по чему-то новому, ‘другому’, чем его ‘сегодня’ и ‘здесь’. И это как душевно, так и физически. Его земля не держала, и он не держался на земле. Есть что-то воздушное, птичье в нем. Говорят, всякий человек похож на какое-нибудь животное, обычно сухопутное: на быка, на лошадь, на верблюда, на свинью. Руссо был сходен поразительным сходством с какою-то птицею — с длинными крылами и крошечными, слабыми ножками. И он пролетел над Европою, запев больную песню, большую и зовущую, больную и тоскливую. И все подняло голову, отозвалось. Все почувствовало в груди своей отзыв на эту песню. Вот откуда значение Руссо. Он мог бы петь о том, что ему одному понятно. Это могло бы быть прекрасно, но не было бы значительно. Суть в том, что он запел мировую, общечеловеческую песню, мотив которой, собственно, вечен в человеке, глухо знаком всему человечеству. И все поднялось. Получилась ‘революция’.
Кант, Гете, Байрон, Толстой — люди, достаточно великие и не любившие от кого-нибудь ‘зависеть’, равно говорят, и с любовью, а не с ‘несносным чувством’, о своей зависимости от Руссо. Кант признавался, что он на несколько недель остановился в писании философского трактата, когда появился его ‘Эмиль’, Толстой много лет тайно носил на груди портрет Руссо вместе с крестом. Такие лица революции, как Сен-Жюст, Робеспьер, не говоря о громадной толпе ‘людей революции’, собственно, лишь портретно выражали в себе идеи и дух Руссо. Влияние на Толстого, на Канта?.. Да кто он, влияющий? — Мальчик, безумец, любовник ‘доброй Терезы’, темный воспламененный юноша…
Поразительный факт. Мировой факт.
Что такое его идея ‘первоначального невинного состояния человека’? Да идея — Библии. Идея Рая, Адама и Евы, грехопадения. Почему же, как страница Библии, она не заражала, а как ‘сочинения Руссо’, всех заразила, взволновала и увлекла? Все обезумели от этой мысли, образа представления, надежды, чаяния. Что такое, в чем загадка? В Библии мы это учим десяти лет, и давно надоело, в 17 лет ‘не верим этим басням’. Вдруг стали том за томом, трактат за трактатом выходить ‘сочинения Руссо’, где была и билась пульсом эта в сущности эпическая страница Библии, но она уже билась как лирика, как призыв, как плач и знамя, как земной насущный идеал, по которому ‘завтра начнут переделываться все дела’. ‘Вернем себе рай’, ‘вернем себе невинность’. — Как передает в подробностях Тэн, об этом грезили и в королевских дворцах, и герцоги, и последний мещанин3. Все ‘опростились’, Мария Антуанета опростилась и из своих рук кормила своих коров свежей травой4. Деланно или неделанно, сильно или безуспешно — но порыв сюда у всех был. Все рванулись в невинность, первоначальность и рай. Даже Кант задумался: ‘не снять ли мне ученый колпак и не сделаться ли просто теленком, жующим в поле траву’. А Фауст и его скука мудростью, его томительное желание опять юности, любви и непосредственности?.. Везде — Руссо, все — Руссо.
‘Революция’ совершенно понятна после Руссо, как она непостижима, и просто ее бы не было без Руссо. Были бы ‘преобразования’: но ‘преобразование’ — не революция, и особенно не эта первая революция. Революция с ее террором, с готовностью ‘всех зарезать, если они не по Руссо живут’, миссия Робеспьера — все это с явным безумием, эпилептичностью, захватом в грудь столько воздуха, что выдохнуть невозможно, — есть явление solo в истории. Ни на что она не похожа. Революция была в сущности припадком: и этот ‘припадок’ вызвал Руссо. Таким образом, вся его личность и миссия есть не очень литературная, но глубоко историческая. ‘Литература’, что он был писателем — случайность. Явление, именуемое ‘Руссо’, ‘приход в мир Руссо’ — есть феномен религиозной жизни, религиозной судьбы Европы: это есть арийская форма религиозного события, типично арийская, но и типично религиозная. В сущности, Руссо и не думал повторять страницы Библии, она ему и на ум не приходила, из современников, кажется, никто не отметил, что ‘это просто первые четыре главы книги Бытия’. Руссо не подражал, не повторял. Он сотворил из себя и сам великую религиозную страницу — великий религиозный пароксизм. Случился типичный европейский религиозный припадок в конце XVIII века. Это и есть революция.
Жгли, рубили, разрушали: как в Тридцатилетнюю войну, как католики в Чехии после Белогорской битвы5, как те же католики в Лангедоке и Провансе, как иезуиты, не задумываясь, истребляли ‘врагов папы’. Руссо назвал папою ‘народ’ и ‘невинность’, и Робеспьер начал рубить головы ‘неверных’ этому ‘папе’: с тем же чувством правоты и веры, что ‘будущее оправдает его’. Восстановление ‘невинного состояния’ было религиозною верою, религиозною темою, было ‘вероисповедного задачею на завтра’… Тут не задумываются, не задумывался никто. ‘Террор’ только и можно понять, придвинув к нему ‘гугенотов’. Люди явно безумеют. Но ведь послушайте: и по Платону, ‘действительность есть преходящее’, ‘на земле мы только странники и умрем’… Но если так, если все реальное есть лишь кажущееся’, то кто знает, не открывается ли в слепые и безумные моменты человечества трансцендентная сущность мира, земли и существа человека… ‘Долой голову мещанству, обыденности и прозе: и да здравствует пожар, сон, сновидения и опять пожар’.
Кто знает, где сущность, в громе или в ясном дне.
И настал гром. И засверкали молнии.
Потом град, ливень. Повалились вековые дубы. Это — революция.

* * *

А ‘дунул’ ее бездомный странник Руссо.
Все отмечают в нем странное детство, присутствие ‘впечатлительного мальчика’ уже в зрелом по возрасту человеке. Это — его сущность. Да оглянитесь и на действительность: ведь ‘пожары зажигают мальчики’. Какое-то мировое emplois. Какому же великовозрастному человеку, статскому советнику или государственному поэту Гете, придет на ум поджечь дом или крикнуть революцию. Революция по существу есть детское дело, детское и разбойное, детское и поджигательное. Юность имеет свои исторические emplois. Философия — старости, дипломатика и политика — старости же, суд и служба опять — принадлежат старости, зрелому возрасту. Но та бездна действия, каковая есть в ‘громе и молнии’, — бездна и масса движения, захвата воздуха в грудь принадлежит, естественно, юности — даже отрочеству. И ‘революцию’ мог родить только ‘неумытое дитя’ своих ‘Воспоминаний’ (‘Confessions’), этот Жан-Жак.
Смешон для всех.
Велик для всех.
Комик — для Вольтера.
Серьезное явление — для Канта. Он и привил свое ‘мальчишество’ целому веку, всему поколению. Отсюда краски революции: кроваво-страшной, детски-увлекающейся, живой, полной какого-то яркого ‘я’ в каждой точке и в каждой минуте, безумной для всякого рассудительного человека, для всякого делового человека и совершившей, однако, такое дельное дело, какого бы не совершить полку великовозрастных титанов. От этого, например, мальчишеского духа, мальчишеского пафоса от 1790 до 1799 года, произошла неудача Мирабо6, человека совершенно зрелого и мудрого. Во время революции ничего вообще ‘мудрого’ не могло удаться: могло удаваться только безум- <пропуск в тексте> против нее всей мудрой ‘критики потом’, критики и Тэна, и нашего Любимова (‘Против течения, беседы о французской революции’), и проф. Герье (комментарии к Тэну)7. Все у них у всех — верно, с одной стороны, рассудительно, исторически-правильно, а с другой стороны — и совершенно неверно, вполне антиисторично. Конечно, ‘родители знали’, что любовь Ромео и Джульетты ‘принесет им вред’. Но ‘родители’ никак не могли бы дать сюжета для великолепной хроники Вероны и трагедии Шекспира, и для мирового любования этою ‘горестною историей’, 17-летние дети — дали. Нужны ли миру Ромео и Юлия? Для ‘произведения потомства’ — не нужны, но для красоты мира — в высшей степени необходимы! Дело в том, что самая-то ‘мудрость’ имеет в себе этажи и этажи, слои и слои: и ‘мудрое’, положим, в третьем этаже — совершенно ‘глупое’ в шестом этаже, а ‘мудрое’ для шестого этажа — ‘никуда не годится’ в этаже третьем. Так что прав и Любимов, но прав и Сен-Жюст.
Невероятная сила и все историческое значение Руссо происходит оттого, что он изменил как бы протоплазму людей своего времени, поколения своего. Изменил новым духом и новыми темами, новым материалом своих сочинений. Известно, ‘протоплазма’ долгое время оставалась скрытою и никому неизвестною, эта незаметная жидкость внутри кровяных шариков не считалась ничем важною или никто не мог понять ее значения, потому что она — однородна, плоска и неинтересна. Все смотрели на голову, руки, на органы, глаз, почки, легкие, сердце. Политика и история до Руссо и имела дело с этими массивными фактами, с огромными факторами большой политики и дипломатики, с дворами, министрами, королями, придворными, с любимцами-фаворитами, которые ‘все решали’ и ‘все устраивали’, ‘удачу’ и ‘неудачу’. Пришел Руссо. Что же он стал делать? Именно стал действовать на протоплазму Франции и всего тогдашнего читающего человечества. Этот грязный мальчишка, назвавший себя забавным именем citoyen de Gen&egrave,ve8, начал рассказывать о своей доброй Терезе и пакостях с мадмуазель Лавассер9, как его секли и что он при этом чувствовал, и т. п. глупости, совершенно не профессорские. Он стал выдавать маленькие секреты человечества, которые и у других бывали ‘в его положении’, но все условились об этом молчать. Вообще, человечество состоит из человечества ‘в разговорах’ и из человечества ‘в молчании’. Вот это второе совершенно никому не было известно, т. е. не было известно в литературе, в политике, ‘про себя’-то каждый о нем знал, но знал, каясь и ограниченно, только именно ‘о себе’, т. е. без значения и силы. Руссо вызвал к действию и арене это ‘человечество в молчании’, которое через литературу вдруг слилось в одну у мириад душ, у миллионов таившихся индивидуальностей: и тогда, естественно, получило силу, стало громом и молнией. ‘Бог весть откуда взявшимся’. ‘Искорки-то всегда везде были — для шалости и в шалостях’. Вдруг заговорил Руссо, заговорил об интимном и внутреннем, о пакостях и молитве (‘Исповедание савоярского священника’), о своей тоске, о своей грусти, о своем — ‘не знаю, где найти место себе’, о своем — ‘мне ничего не нравится’, о своем — ‘я нахожу ложь во всем’. И появились синие молнии, клубы молний. ‘Не понимаем и мы, для чего живет человек со своими фижмами, пудрою, в расчищенных парках из аллей постриженных дерев, — со своими менуэтами, приседаниями, интригами и враньем’.
‘И потрясся Олимп многохолмный’, — как говорит Гомер. Все затряслось в Европе: потому что ведь думать-то это стали все, до ‘встречи двух дворян на Невском’, а век Екатерины, ‘заговоривших шепотом о вновь напечатанном Эмиле этого чудака Руссо, этого святого Руссо, этого безумца и вместе гения’. ‘Мальчишка Руссо’ заговорил тайну всех, заговорил о тайном во всех: что же было делать правительствам? Не стрелять же из пушки по этому ‘грязному мальчику’ и ‘двум дворянам на Невском’, тихо разговаривающим между собою. Между тем короли, придворные, вельможи и министры вдруг почувствовали, что они обессилели каким-то внутренним бессилием и что какие-то неведомые силы начали нарастать ‘совсем в стороне’ и ‘где им не указано’, — у этих приватных людей, без формы, без определенности и даже ‘без определенных занятий’… ‘Солнце’ закатывается здесь, ‘другое солнце’ восходит там. Совсем космический переворот, и его произвел Руссо. Произвел именно этой тайной своей протоплазмой, ‘не расстреливаемой из пушек’. Теперь — не Помпадур и Ментенон, а — провинциальная девушка Шарлота Кордэ, не Неккер или Кольберг, а Шиллер с балладами, ‘Разбойниками’ и ‘Маркизом Позой’, не Людовик XVI и даже не Мирабо, который все-таки мог бы быть у него министром, а сумасшедший поэт Руже-де-Лиль10, которого куда же взять в министры. Бабеф, Сен-Жюст и гильотина. И, наконец, не трон и ‘управление’, а ревущая толпа и ее судороги. Чудовищный горный поток, все разрушающий, — лавина, оборвавшаяся с вершины горы, — вот революция. Какие тут рассуждения, какая рассудочность!! На 10 лет из Франции вдруг пропало ‘управление’ пропало не в физике своей, а в метафизике, в сути. ‘Управления’ вообще не было, никакого! Какая же ‘канцелярия’ в жерле вулкана, в котором все кипит и выбрасывается, а вы хотели бы подставить ‘рельсы’ для этих выбросов. Тэн безумен со своей рассудочностью. Он эмпиричен был здесь, в своих рассуждениях о революции, которая вообще не ‘рассуждаема’, и это в ней — не побочное, а суть.
Тут не рельсы были нужны, а меч. Контрдинамит. И его принес Наполеон, в своей колоссальной личности, тоже единственной. Мне как-то обмолвился один из медиков, что ‘у Наполеона был пульс 40 ударов в минуту’, когда у человека он бывает нормально 70 ударов. Жалко, что не посчитали пульс у Руссо: у него, вероятно, был дрожательный, мелкий пульс, 100 в минуту. И Руссо, и Наполеон были ‘иначе рожденные люди’, и в этом все дело, иначе, нежели как вообще рождается человечество. Человек-пулемет (Руссо) и человек царь-пушка. Один мелкую дробь свою рассыпал по всем щелям человечества, другой чудовищным ядром сразу смел все. Наполеон есть другой фазис революции, революция же, но во второй ее фазе — устроительной. Всякое извержение вулкана прекращается. Всякая революция должна кончиться: это не ее слабость, это ее суть. Но после революции ‘все остается в другом виде’ и все начинает жить ‘по новому закону’. ‘Революции’ в истории человечества то же, что ‘геологические перевороты’ в истории планеты. Они ‘само собою’ бывают редки, ‘само собою’ — на больших расстояниях и ‘само собою’ — проходят. Что за ‘планета’, которая вечно переменяется. Суть планеты, конечно, устойчивость, и суть истории — именно быт, ‘изо дня в день’, ‘сегодня, как вчера’. Консерватизм как постоянное, консерватизм не в физике своей, а в метафизике — лучше, вечнее, нравственнее, благороднее ‘переворотов’: но, конечно, консерватизм ‘как следует’, т. е. как благородный ясный день, полный день. Солнышко взошло и зашло без облачка — вот идеал. Но когда ‘все моросит’, ‘ветер дует’, на земле ‘слякоть’ — ну, пусть буря ‘прометет’ все. Но с мыслью: ‘пусть пройдет и она’. Эта-то мысль для всякой бури — окончательна. Буря — все-таки зло, и переносима только для уничтожения еще худшего, для маразма, заразы, болезней, непорченого воздуха. До сих пор все ошибаются, что в ‘буре’ содержится что-то самостоятельное, какое-то вечное начало, что она ‘в себе и безотносительно’ хороша. Нет, окончательно-то и безотносительно хорошо ‘изо дня в день’ — как и говорит народ вековым умом: ‘тишь да гладь, да Божья благодать’. С абсолютной точки зрения, ‘от Адама до последнего человека’, — Руссо был грех, болезнь и преступление. Смотрите, и какой он был в биографии своей уродливый, болезненный, весь неправильный. Боже: ни ‘гражданин’, ни ‘человек’. Именно — пульс 100 ударов в минуту, лихорадящий, какая-то протоплазма по виду, по ‘житию’. Что-то в высокой степени бесформенное, зыбкое, неустойчивое.
Бог благословил Руссо (его личностью, его сутью) человечество и наказал человечество.
Через него — казнь, через него — возрождение. Но наконец его пора забыть.
Вот Руссо и к нему отношение.

ПРИМЕЧАНИЯ

Впервые: Новое время. 1912. No 13048. 10 июля. Печатается по: Розанов В. В. О писательстве и писателях // Собр. соч. Под общ. ред. А. Н. Николюкина. М., 1995. С. 569-575.
Розанов Василий Васильевич (1856-1919) — философ, писатель, публицист.
1 Цитата из стихотворения Пушкина ‘К вельможе’ (1830).
2 Это высказывание приведено в ‘Размышлениях о Французской революции’ мадам де Сталь (Stal [J. L.]. Considrations sur les principaux vnements de la rvolution franaise. Ouvrage posthume de madame la baronne de Stal. Paris, 1818. P. 377). (См. также: Damas Hinard. Dictionnaire — Napolon ou recueil alphabtique des opinions et jugements de l’empereur Napolon I-er. Deuxi&egrave,me dition. Paris, 1854. P. 468.)
3 Об этом Тэн говорит во второй главе третьей книги ‘Нравы и характеры’ своего сочинения ‘Старый порядок’ (см.: Taine H. Les origines de la France contemporaine. I. L’ancien rgime. T. 1. Livre 2. Les mDurs et les caract&egrave,res. Ch. 3. Paris, 1899. P. 249-264).
4 Мария Антуанетта (1755-1793) — французская королева, жена Людовика XVI (с 1770). Казнена во время французской революции. По ее повелению в Малом Трианоне была построена ‘деревня королевы’, где Мария Антуанетта вела жизнь ‘простой поселянки’.
5 Белогорская битва (битва у Белой горы) (8 ноября 1620 г.) — решающая битва в Чешском восстании против Габсбургов (1618-1620), в результате чего Чехия потерпела поражение. Чешское восстание — исходный пункт Тридцатилетней войны.
6 Мирабо Оноре Габриэль Рикетти (1749-1791) — французский политический деятель, депутат Генеральных штатов.
7 Любимов Николай Александрович (1830-1897) — физик, историк, автор очерков ‘Против течения’, напечатанных в ‘Русском вестнике’ (1880. No 8, 1881. No 6) под псевдонимом В. Кочнев и посвященных разбору книги И. Тэна о французской революции. Идеи Руссо и революцию 1789 г. оценивал с консервативно-охранительных позиций. Воззрениям И. Тэна на французскую революцию В. Герье посвятил следующие труды: Герье В. И. Ипполит Тэн как историк Франции // Вестник Европы. 1878. Т. 2. апрель. С. 534-582, Герье В. И. Ипполит Тэн и его значение в исторической науке. СПб., 1890, Герье В. И. Французская революция 1789-1795 гг. в освещении И. Тэна. СПб., 1911.
8 гражданин Женевы (франц.)
9 Здесь ошибка Розанова. Левассер — фамилия подруги, а затем жены Руссо Терезы, а также ее матери. Эпизод же, о котором упоминает Розанов, связан с мадемуазель Ламберсье и описывается Руссо в первой книге ‘Исповеди’.
10 Помпадур Жанна Антуанетта Пуассон (1721-1764) — маркиза, фаворитка Людовика XV. Ментенон Франсуаза, маркиза д’Обинье (1635-1719) — фаворитка Людовика XIV. Корде Шарлотта (1768-1793) — убийца Ж.-П. Марата. Кольберг (Кольбер) Жан Батист (1619-1683) — французский государственный деятель, министр финансов. Неккер Жак (1732-1804) — министр финансов во Франции (1777-1781 и 1788-1790). Людовик XVI (1754-1793) — французский король (1774-1792). Руже де Лилль Клод Жозеф (1760-1836) — военный инженер, автор ‘Марсельезы’.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека