И рябой мальчик в рубашке, в штанах, застегнутых одной большой солдатской пуговицей, босой и с животом, торчащим вперед, быстро отвернул оба века кожей внутрь, мясом вверх и смотрел страшными кровавыми глазами на гимназиста.
Маленький гимназист, пригнувшись, впился в искаженное лицо мальчика.
— Эх-ма! — крикнул мальчик и в то же мгновение, опрокидываясь то на руки, то на ноги, пустился колесом по улице. А возвратился он на руках, запрокинув далеко назад ноги.
Гимназистик с блаженной улыбкой, шаркая ногами, шел к нему навстречу. Мальчик вскочил на ноги, нетерпеливо подтянул спускавшиеся штаны, подтянул носом и досадливо оглянул растерянно напряженную, улыбавшуюся фигурку гимназиста.
— Домой, что ль, с ученья идешь?
— Что тебе надо? Говори мне вы,— с усилием смущенно ответил гимназист.
— Вы — ваше благородие? А так можешь?
Мальчик состроил молниеносную гримасу и вдруг, хлопнув изо всей силы гимназиста кулаком по лицу, крикнул ему диким взбешенным голосом:
— А так можешь?
У гимназиста искры посыпались из глаз. Ужас, страх, стыд сразу овладели им, и он хотел в одно время и бежать и броситься на привязавшегося к нему уличного мальчика. Обида взяла верх, и он было бросился уже на мальчика. Но тот, пригнувшись, так решительно ждал его, такими злыми глазами впился, что гимназист вдруг повернулся и пустился бежать.
А вслед ему радостно и злобно кричал уличный мальчик:
— Держи его, держи! А-ту!
И, надув щеки, вставив по два пальца с каждой стороны рта, он пронзительно свистал.
Добежав до угла, гимназист свернул в боковую улицу и пошел шагом.
‘Тут никто не видел’,— мелькнуло в его голове.
Он осторожно потрогал битую щеку и посмотрел на свои пальцы: крови не было.
‘Может быть, все это мне только снится’,— подумал гимназист и, обратившись к стоявшему извозчику, сказал:
— На дачу Телепнева двадцать копеек.
— Мало,— ответил извозчик.
Мало? А гимназисту казалось, что много и даже очень много, и он решительно не был уверен, найдется ли дома двадцать копеек, чтоб заплатить извозчику.
— Ну, все равно…— махнул рукой извозчик и сел на козла, приглашая гимназиста. Он поехал тихой, ленивой рысью, и гимназист то мучился мыслью о случившемся, то тем, найдется ли дома двадцать копеек, чтоб заплатить извозчику. Но как же иначе было ему поступить?
Пришлось поворачивать и ехать опять по той же улице, и гимназист замер, когда опять увидел босого мальчика с сальной, как блин, на затылок сдвинутой шапкой.
Мальчик лениво возвращался, оглядывая улицу.
Глаза гимназиста и мальчика на мгновенье встретились, и гимназист торопливо стал смотреть в сторону, а мальчик, схватив камень, пустил его в гимназиста.
Камень попал в спину, но гимназист даже не оглянулся. Мальчик еще и еще бросал, но остальные камни пролетали мимо.
‘И единицу сегодня получил’,— мелькнуло в голове гимназиста. И еще мучительнее заныло его сердце. Если б вдруг забыть все, все… умереть или крепко, крепко заснуть, чтоб ни о чем не думать, чтоб уже приехать домой и уже заплатить извозчику и спать, спать…
‘Ах, о чем бы мне теперь думать таком, чтоб забыть все? О голубях!! Я выпущу сегодня голубку. А вдруг она улетит? Не может быть: теперь она уже сидит на яйцах’.
Он радостно вспомнил, как однажды, когда он гонял своих голубей, вдруг пристала к ним сизая голубка — чужак, как кружилась она с ними и с ними же опустилась сперва на крышу сарая, а потом вместе со всеми вошла в голубятник. Он притаился и замер, и только, когда скрылась она, бросился и захлопнул дверь голубятни. Два месяца прошло, а и до сих пор его сердце радостно бьется при воспоминании. Теперь она села на яйца, и он добился того, что, не вставая с гнезда, она ела с его руки зерна. В эти мгновения он переставал даже дышать, чтоб не испугать как-нибудь голубку.
У него было штук десять голубей: были и трубачи и турмана, пара египетских была, но больше других любил он простую дикую голубку. И всегда ее будет любить, и сегодня он выпустит ее в первый раз полетать, и вся история с мальчиком будет таким пустяком.
Успокоившись, он подумал: и наверно, этот мальчик просто сумасшедший.
— Ну, вот и приехали: только скорее деньги высылайте.
Приехали! Сразу все вспомнилось: и единица, и мальчик, и что хуже всего, извозчик!
Долго не отворяли, и отворила сама мать.
Красивая у него мать или нет? Он любит мать, когда она не беременна и не такой большой живот, когда она причесывалась и ее волосы волнами падали по бокам от прямого раздела. Раз, когда мать думала, что никого нет, она подняла юбки и он увидел ее тело, и с тех пор он постоянно вспоминает об этом.
— Почему ты на извозчике приехал?
— У меня так болит голова, что я насилу стою… Ему надо заплатить двадцать копеек.
Он думал, что не выговорит, на мать не смотрел. Он знал, что, если у матери деньги есть, она даст их… Он надеялся, что все-таки у нее найдутся.
— Я вышлю,— сказала мать.
У сына отлегло от сердца, но голос матери был встревоженный, и тревога передалась сыну: наверно, последний двугривенный.
Они обходили двором, чтоб пройти с заднего крыльца в дом. Мать шла впереди, опустив голову — маленькая, с большим животом, тяжело, как утка, переваливаясь на ходу с боку на бок.
Сын шел за матерью и по затылку читал ее мысли: она думала, откуда теперь достать ей денег. До двадцатого, когда отец получает свое жалованье, еще десять дней. А вдруг ниоткуда не достанет? тогда что ж? Голодная смерть?
— Спрашивали?
— Нет…
— Отчего же у тебя голова разболелась?
— Не знаю… так… Сначала есть хотелось, а потом и заболела голова.
— Есть хочешь?
— Нет, теперь подожду обеда.
Они вошли в маленькие темные сени, а оттуда в большую комнату с дешевыми голубыми обоями, внизу порванными, испачканными, с темными пятнами от сырости.
Вдоль стен стояло четыре детских кровати. Дети были дома.
Самая маленькая на руках у молодой кормилицы, смуглой, черноглазой, с густыми сросшимися бровями. Кормилицу звали Варварой. Она была всегда веселая, ласковая, и дети ее очень любили.
Теперь она сидела на табуретке и вынимала, чтоб кормить, свою большую полную грудь.
— Агаша, отнеси деньги извозчику.
Грязная девочка лет тринадцати, худенькая, босая, с приподнятой юбкой, выглянула из другой комнаты, бросила тряпку, которой мыла пол, и, осторожно взяв двугривенный, на носках прошла в сени.
У Агаши нос был все еще красный, и она все еще сердилась. Прежде у нее под носом росла тонкая длинная бородавка. Как-то на днях, по совету кормилицы, когда Агаша спала на сундуке, Петя привязал толстой суровой ниткой Агашину бородавку, другой конец нитки прикрепив к замку сундука. Потом он крикнул громко над ее ухом:
— Агаша!
Агаша вскочила, бородавка оторвалась, но пошла кровь. Агаша испугалась и плакала. На другой день нос у нее распух, и с тех пор она сердилась на Петю.
Варвара упрекала ее:
— За что сердишься на мальчика? Будешь красивая теперь…
Петя, не раздеваясь, присел и устало смотрел перед собой.
В углу возились за мытьем котенка трое детей — две девочки и мальчик. Мальчик Федя мимоходом сказал, заметив брата:
— Петя пришел.
На что постарше его сестра Маня ворчливо ответила ему:
— Половину воды расплескал.
Петя сказал сестре:
— А тебе жалко воды? Хочешь, я подарю тебе всю воду из колодца.
— Ах, как умно,— огрызнулась Маня.
Но Феде понравилось, и он так захохотал, что другая, меньшая его сестренка, Оля, начала тоже смеяться.
Сосавшая грудь девочка бросила сосать и, положив пухлую ручонку на грудь кормилицы, откинулась и во все глаза смотрела на смеявшихся.
— Смотрите, смотрите,— радостно закричала Оля,— Нюся тоже смеется!
И, бросившись к ней, она кричала:
— Нюсечка, миленькая, а-гу, а-гу!
Нюся сначала испуганно шарахнулась от нее, но потом просветлела и открыла свой беззубый ротик до ушей.
И чем больше визжала и прыгала Оля, тем больше открывала Нюся ротик, издавая звуки захлебывающегося блаженства.
— Петя, вы что так, не раздемшись, сидите? — спросила Варвара.
Петя мельком взглянул на кормилицу, но, не выдержав ее взгляда, отвернулся и ничего не ответил.
Варвара сказала, хлопая Нюсю по пухлой ножке:
— Ну, попила…— и обратилась к вошедшей Агаше: — Подержи-ка ее.
Агаша вытерла об полы своей юбки руки, сперва проведя их ладонями вниз, а потом перевернув ладони вверх, и, взяв Нюсю, потянулась к ней губами. Нюся, открыв ротик, схватила сразу обе ее губы и начала сосать их, а Агаша тянула:
— О-о!
Передав Нюсю Агаше, Варвара, не спеша, оправилась, еще раз посмотрела на Петю, и, закусив нижнюю губу, так что сверкнули ее красивые белые зубы, вышла из комнаты.
— Ты что не раздеваешься? — спросила мать, выходя из спальни.
— Я пойду погоняю немного голубей.
— Лег бы лучше.
— Нет: на воздухе голова скорее пройдет.
— Идем скорей!— радостно закричал Федя, вскакивая на ноги.— Петя голубей будет гонять!
— Голубей гонять, голубей гонять! — кричала Оля.
— Так нельзя идти: платками обвяжитесь,— сказала мать.— Маня, завяжи им платки.
— Сейчас кончу, мама,— ответила Маня, укладывая вымытого и обернутого в тряпку котенка на свою кровать.
Затем она принялась укутывать детей в платки. Петя в это время уже вышел.
В передней проходившая Варвара хотела было его схватить, но он ловко увернулся, сердито крикнув ей:
— Убирайся!
— Ну, хорошо же! — лукаво шепнула ему вдогонку Варвара.
Петя быстро прошел к сараю, взлез по деревянной лестнице на крышу и привычной походкой направился по наклонной крыше к слуховому окну, где был устроен его голубятник.
Он отворил дверцы и заглянул внутрь. Голуби, по обыкновению, кружась, о чем-то сердито сообщали голубкам, а те напряженно слушали, вытягивая шейки, склоняя головки и с любопытством заглядывая то с одной, то с другой стороны на своих повелителей.
Петя отстранился, и голуби стали один за другим выходить чрез открытую дверку на устроенный для них балкончик. В голубятне оставались только птенцы и сизая голубка на яйцах.
Петя осторожно протянул руку и, сняв голубку с гнезда, перенес и ее на балкончик. Затем он запер дверку, взял в руки тут же лежавший на крыше длинный шест с привязанной на конце тряпкой и поднял его. Голуби вспорхнули и разлетелись по крыше.
Только сизая голубка еще оставалась на балкончике и тревожно поворачивала во все стороны головку, точно спрашивая своих подруг, что это значит?
Петя вторично махнул шестом, еще и еще раз, пока, наконец, все голуби не полетели вверх. Последней, оставшись одна, вспорхнула и голубка.
В яркой синеве осеннего неба сверкали белые фигурки голубей, как громадные хлопья снега. Они всё выше и выше широким кругом уносились в небо, а Петя, застыв на месте, следил за ними. Вот она, сизая голубка, кружит и ни на мгновенье не отстает от всех. Кружит в далекой синеве.
Точно живая синева неба вся в золотых и серебряных блестках, и словно купаются в ней голуби. Вот один влетел в круг и вдруг, опрокидываясь через себя, быстро-быстро стал падать к земле. Другой, третий! Ай-ай! И сизая голубка тоже. Ай, как чудно! Ниже всех спустилась она и потом сразу легко опять понеслась вверх. Опять и опять! Как, уже хотят соединиться?! Нет, нет, рано!
И Петя опять замахал своим шестом. И опять далеко в небо улетели голуби.
Внизу стояли и смотрели укутанные в платки Федя и Оля, смотрели на Петю. Петя стоял на крыше с выставленной ногой, с опущенным в руке шестом, и казался им каким-то волшебником.
Вдруг Петя быстро, испуганно спустился с крыши и крикнул:
— Дети, спрячьтесь скорее, а то голуби боятся сесть.
Федя и Оля бросились к стене и, прижавшись, стояли, боясь дышать.
Происходило что-то страшное, что Петя уже угадывал.
Сизая голубка вдруг отделилась от остальных голубей и хотя еще и описывала вокруг них круг, но все более и более широкий. И все дальше и выше улетала она, белой точкой только виднелась и совсем исчезла в яркой синеве. Как будто никогда и не было ее. И пусто стало небо, и на душе у Пети стало так пусто, что даже и слез не было, чтобы плакать. Да и нельзя было плакать: кто плачет по голубке в одиннадцать лет?
Убитый, впустил он остальных голубей в голубятню и возвратился, пройдя прямо в свою комнату.
Варвара, все время стоявшая у наружных дверей с поджатыми под грудь руками, пропустив Петю в комнату, вошла за ним и притворила за собой дверь.
Лицо ее было веселое и лукавое. Она помогала Пете снимать пальто и в то же время щекотала Петю.
— Уходи! Я видел, как тебя вчера вечером в сенях обнимал папа.
— Ах, негодный мальчишка, что говорит! Да где ж ты был?!
— Я стоял на чердачной лестнице и все видел, противная! Уходи!
— Ох, какой сердитый! Ну, не буду больше, поцелуй меня.— Она обняла его, ее черные глаза жгли его, он чувствовал, что от нее пахло Нюсей. И одновременно охватывали его: и какое-то приятное щекотанье в теле, и раздраженье, гнев, отвращение.
— Уйди!
— Ну, будет…
Она нагнулась и поцеловала его в шею.
Какое-то дикое, невыразимо мучительное чувство вдруг охватило Петю. Все потемнело в его глазах, исчезло, как в тумане, кроме стола и напильника на нем. И прежде чем что-нибудь сообразить, он схватил напильник и с размаху острым концом его ударил Варвару в грудь, и сейчас же белая тонкая рубаха на ее груди окрасилась алой, яркой кровью. В ужасе смотрел Петя на кровь и было еще ужаснее смотреть на лицо Варвары: оно изменилось сразу на его глазах: сделалось из смуглого белое, как ее рубаха. Даже губы, даже глаза побелели. Она тихо прошептала: ‘Ох!’ — и схватилась рукой за грудь, палец другой она медленно приложила к губам и неровным шагом прошла в дверь.
Напильник все еще был в руке Пети, и он быстро бросил напильник под кровать. Также быстро лег и лежал с закрытыми глазами, без мысли, с громко бьющимся сердцем, с пересохшим ртом, напрасно силясь проглотить вдруг исчезнувшую слюну.
И в то же время он как будто был совершенно спокойным. Он смотрел в потолок, как ползла там осенняя муха, и думал: ‘Уже осень, скоро и эта муха умрет. А Варвара умрет?!’
Как ножом резнуло его по сердцу. Что же такое случилось, как же это случилось, чего и поправить нельзя?!
Точно вдруг стена до неба выросла и сразу отделила его от всего остального мира. И он знал, что когда-нибудь это непр<еменно> случ<ится>. Он во сне раз видел такую стену, и так страшно ему было тогда. И теперь ему сделалось страшно, потому что ему показалось, что он не мог больше дышать. Он приподнялся и дико осмотрелся. Кажется, и сердце перестает биться?!
В детской раздался общий крик:
— Варвара?!
Ах, лучше бы он умер… И, похолодевший, он весь превратился в слух. Но так стучало в груди, в висках, так звенело в ушах, что он сперва ничего не мог расслышать.
Он быстро подошел к двери и стал слушать.
Варвара тихо, прерывающимся голосом, рассказывала, как она упала, наткнувшись на гвоздь.
— Сядь, сядь… Я посмотрю,— говорила мать.
Наступило томительное молчание: мать, очевидно, осматривает Варвару.
— Ничего… Слава богу, не глубоко, промыть сейчас же надо.
Петя вздохнул и лег опять на кровать.
— Простая мужичка… В другой раз не посмеет…
И было жаль в то же время Варвару. Хотелось поцеловать ее и сказать:
‘Милая, дорогая Варвара, мне так жаль тебя, и я целую тебя и всегда буду целовать, хоть ты и простая мужичка’.
Он услыхал голос отца, возвратившегося со службы, и вспомнил, как вчера отец в углу темной передней прижимал Варвару и целовал ее. Полоска света из двери падала на густые, грязно-седые волосы отца, отец весь согнулся, тяжело дышал, был такой старый и противный.
И теперь голос отца вызвал в Пете то же гадливое чувство.
Это чувство усилилось, когда отец пошел с Варварой искать тот гвоздь, на который наткнулась будто бы Варвара.
Потом Петя услышал стук молотка: это отец забивал какой-то торчавший гвоздь. Петя подошел к двери, нагнулся и стал смотреть в щелку. Отец забивал у противоположной стены. Варвара держала свечку. Затем отец поднялся и обнял Варвару. В это время дверь из столовой отворилась, и на пороге появилась его мать.
Варвара закричала:
— Барин, оставьте, что вы делаете?!
Мать сказала:
— Негодяй!
И хлопнула дверью.
Когда мать ушла, Варвара и отец тихо рассмеялись и разошлись.
Заглянула Агаша в комнату и сказала:
— Обедать подано.
Дети уже ушли в столовую, и в детской была только Варвара да уснувшая в люльке Нюся.
Варвара сидела у окна и не смотрела на Петю, когда тот проходил мимо нее.
И в столовой было грязно. Сквозь клеевую розоватую краску выступали серые пятна. Большой стол был покрыт грязной, уже местами порванной скатертью. Приборы соответствовали остальному: надломанные ножи, вилки, надбитые тарелки всевозможных цветов и фасонов.
На одном конце сидел отец, на другом мать. Пред отцом стоял маленький графинчик с водкой и нарезанный лук.
Петя пытливо посмотрел на отца, ища на лице его следов виноватости за вчерашнее.
Но сегодня лицо отца было спокойнее и веселее обыкновенного.
Он рассказывал Мане, наливая себе, не торопясь, водку, как ловят сетками куропаток.
Маня слушала, насторожась, а Федя — с открытым ртом, а младшая сестра его Оля то силилась слушать, то забывала, что хотела слушать, и ерзала на своем высоком стуле.
Петя поцеловал отцу руку и сел на свое место около матери. Агаша принесла белую фаянсовую миску с супом из свежей капусты и картофеля.
Мать большой деревянной ложкой разливала суп на глубокие тарелки. Первую Оле, вторую Мане, третью Феде и четвертую Пете.
Отцу в это время Агаша принесла на отдельной тарелке большую дымящуюся кость с кусками мяса и сухожилий на ней.
Из кости выглядывал серо-желтый мозг, который отец и все дети очень любили.
Отец бережно принял обеими руками тарелку, не спеша поставил ее перед собой, не спеша налил себе еще рюмку водки, выпил, закусил несколькими ломтиками луку, кусочком хлеба и стал осторожно выколачивать мозг из кости.
Рассказ оборвался, и все, даже Оля, насторожились, следя за действиями отца.
Длинная жирная полоса мозга уже лежала на тарелке.
На всякий случай Маня уже держала в руках корочку хлеба. Она не ошиблась: отец отрезал четыре маленьких ломтика мозгу и каждому из детей положил по кусочку.
Съев мозг, отец налил еще рюмку, выпил ее и принялся за говядину.
Он ел не торопясь, с остановками, иногда еще выпивал и приходил все более в благодушное настроение.
На лице его выступил румянец, глаза благодушно лучились, лицо стало красивым и не было заметно морщинок на нем.
Мать, напротив: по мере того, как веселел отец, она делалась все угрюмее и не упускала случая язвить отца.
После каждой такой фразы отец, на мгновенье смолкая, опускал глаза, а затем опять, точно ничего не случилось, продолжал разговаривать и шутить с детьми.
Каждый раз, как наступало опять молчание, Петя и Маня тяжело настораживались: Маня совершенно сочувствуя матери, Петя боялся и думал, зачем мать непременно хочет раздразнить отца.
Обед закончился рассказом отца о том, какую — гимназистом — он с товарищами однажды устроил штуку с ихним учителем французского языка. Как для этого один гимназист старшего класса надел фрак отца с звездой и вошел в класс учителя, назвавши себя чиновником особых поручений при попечителе. Он экзаменовал учеников и очень хвалил именно тех, которых преследовал француз, заставил самого француза читать и переводить, причем перебивал его и говорил тоном самого француза:
— Неправда, неверно!
Француз все больше робел, а мнимый ревизор входил в азарт. В конце концов он набросился на француза за плохой выговор, за нехорошее наречие,— слабость француза,— и кончил тем, что заявил:
— Я не могу позволить такому лицу, как вы, дальнейшее преподавание. Я вас немедленно увольняю.
И, обратившись к ученикам, крикнул:
— Эй, люди, гоните его вон!
Заговорщики, приготовив для этого момента вывороченные шубы, ворвались из коридора в класс и, подступая к французу, страшным голосом ревели:
— Я парижский прононс!
— Я лионский прононс!
Отец так смешно передавал в лицах всех, что дети умирали от смеха. Даже Манина настороженность исчезла, и только мать, удерживаясь, сохраняла угрюмое выражение.
Когда отец кончил и встал, мать сказала, смотря в упор ему в глаза:
— У меня денег нет.
Он взбешенно крикнул ей:
— Деньги есть и больше, чем надо, если б я не был идиотом и не записал эту дачу на тебя.
Зло, упрямо смотря по-прежнему прямо в глаза, мать ответила:
— Но дача никогда не будет ни заложена, ни продана.
— И черт с тобой, подыхай с голоду!
— Со мной бог, и он поможет мне спасти имущество детей от развратника!
— Что?! — заревел благим матом отец, и лицо его побагровело и стало страшным.
В напряженном молчании раздался его бешеный шепот:
— Погоди же, ехидна: в гроб живую уложу, а добьюсь своего!
Он еще посмотрел, как зверь, приготовившийся к прыжку, но, точно сдерживаемый все тем же пристальным магнитизирующим взглядом, не чувствуя еще сил, пошел, оглядываясь, к двери и повторяя:
— Погоди же…
Он ушел.
Маня жалась к матери, Петя употреблял все усилия, чтобы мать не прочла в нем мучительного вопроса: ‘Зачем?’ Даже Федя и Оля казались какими-то пустыми, забывшими вдруг что-то очень веселое и радостное.
В доме стало тихо и скучно.
Петя не находил себе места и, взяв шапку, надев пальто, вышел из дому. Он перешел дорогу и направился через поле к едва видневшимся дачам.
Посреди поля торчали какие-то бугры,— могилы чумных, как говорит преданье.
Осенний день кончался, надвигались преждевременные сумерки, задул ветер и нес по дороге облака пыли и желтых листьев.
Сердце Пети тоскливо сжималось.
Ах, как все, все было нехорошо! И единица, и пощечина, и голубка, и Варвара, и отец. И все то, что еще будет сегодня ночью, когда отец напьется и будет, как привиденье, ходить по дому, отыскивая мать. И сегодня это непременно будет, потому что после ссоры он всегда напивается. И будет так страшно. И еще страшнее думать об этом и ждать, когда придет ночь, темная и страшная, и отделит их дом от всех. И останутся они одни в своем доме с пьяным, ничего не помнящим отцом.
Петя тоскливо смотрел на город.
Есть же счастливцы из его товарищей, которые живут в городе, в теплых, светлых квартирах, у которых даже деньги есть. Скучно станет — захотят, пойдут в кондитерскую есть пирожное или в гости к товарищам пойдут, на главную улицу гулять пойдут. На улице светло, как днем, горят фонари, горят большие окна магазинов, везде народ, смех, оживленье…
А здесь…
Петя уныло оглянулся.
Холодные тучи совсем низко бежали над темневшим полем, ветер выл и свистал, все темнее становилось, и нигде кругом не было видно ни одного огонька.
Совсем стемнело. В одно слилось и небо и земля, точно в бездну упало вдруг все, и только далеко-далеко из этой бездны, как страшный глаз, светился огонек в их доме. Пете казалось, вот-вот он упадет в эту бездну, и он осторожно и высоко поднимал ноги.
Когда он вошел в детскую и свет лампы бросился ему в глаза, его охватило радостное чувство теплоты, света, жилья. Он быстро разделся и весело крикнул:
— Кто хочет сказки слушать?
— Я, я, я!
И все бросились к Пете.
Петя умел рассказывать сказки, и, когда он рассказывал, слушали его не только дети, но и Варвара и Агаша.
— Только не рассказывай страшную! — кричала Оля.
— Ну, вот? — отвечала Маня.— А не страшная разве может быть интересная?
— Конечно,— нерешительно поддержала Агаша.
В другое время вмешалась бы и Варвара, но теперь она молчала, лежа на кровати, и неизвестно было, спала она или нет.
— Ну, хорошо,— согласилась Оля,— рассказывай страшную, а когда мне будет делаться очень страшно, я буду закрывать глазки и ушки.
— Я расскажу вам про разбойников.
— О-о! — протянула Маня и сверкнула глазами.
— Ой! — подхватил Федя.
— Ой-ой-ой! — завизжала Оля, и все рассмеялись.
— Ну, слушайте…
Но в это время раздался из спальни голос матери:
— Петя!
Петя встал и пошел к матери.
— Затвори двери.
И мать заговорила тихим голосом:
— Не пугай ты их на ночь разбойниками — да еще сегодня… И без того свои разбойники, может быть, придут. Лучше учи уроки скорей и приляг пока, только не раздевайся.
Мурашки пробежали по спине Пети, и изменившимся голосом он сказал:
— Ну хорошо, я им что-нибудь такое коротенькое расскажу.
Он возвратился, сели начал:
— Ну, так вот… Разбойники собрались раз и решили идти в Царство сказок… И пошли… А кто хочет знать, что они там наделали, пусть сам идет в это царство и узнает, а я не знаю и мне некогда, потому что надо уроки учить.
— Ну?!
— Ну, Петя!?
Но Петя быстро вскочил и, убежав в свою комнату, запер ее на крючок.
Дети колотили в дверь и кричали:
— Противный, гадкий, нехороший!
— Детки, оставьте Петю,— сегодня все пораньше ложитесь.
Маня поняла и деловито ответила:
— Хорошо, мама, хорошо, — я сейчас начну их укладывать.