Заветы быта и труда, Розанов Василий Васильевич, Год: 1910

Время на прочтение: 5 минут(ы)

В.В. Розанов

Заветы быта и труда

Многие письма Эртеля, всю жизнь прожившего в реальной возне с народом, а с другой стороны находившегося в постоянном идейном общении с левыми кругами интеллигенции, дышат такой правдой, болью, признаниями, что было бы печально оставить без ознакомления с ними всю читающую Россию. Тут нечто такое, от знакомства с чем растешь. ‘Вы ругаете немцев и вообще тяготитесь заграницей, — пишет он Н.Я. Петрову. — Не знаю, дорогой мой, — что касается меня, то должен сознаться, что я почел бы за величайшее счастье отдохнуть от милого отечества, хотя, разумеется, не поехал бы для этого в Берлин, а поюжнее или позападнее. Русский, в сущности, хорош только ‘на заре туманной юности’, — это я говорю об ‘интеллигентах’, — а с возмужалостью такая в огромном большинстве дрянь, что из рук вон. Народ же русский… лучше не говорить. Правда, он глубоко несчастный народ, но и глубоко скверный. Отсюда, конечно, не следует, что на него надо плюнуть, но следует то, что находиться с ним в реальных отношениях очень тяжко, иногда до нестерпимости. Правда, есть позиции, с которых он представляется интересным и симпатичным, это позиция этнографа и вообще наблюдателя, как был наблюдателем автор ‘Записок охотника’, например. Но стоит только хлебнуть ‘реальных отношений’, как, — увы! — сквозь поэтическую оболочку живо засквозит грубый и, главное, лживый, лживый дикарь. И не то плохо, что он груб и лжив с ‘барином’, а то, что он до сих пор оправдывает язвительные слова Котошихина или Крижанича: ‘Русские друг дружку едят и с того сыты бывают’. Мужички именно едят друг друга с превеликой готовностью и самым подлым образом’.
Тема книги, так шумящей сейчас, — ‘Наше преступление’ г. Родионова… Кстати, об этой книге: я ее прочел. Но, прочитав, вспомнил следующее: буквально такую книгу, но не в беллетрической форме, у г. Родионова очень слабой, а в виде голых рассказанных фактов и небольших рассуждений, сопровождающих эти факты, лет десять назад прислал мне в форме рукописи сельский учитель, помнится — Золотов. Я прочел, ужаснулся, — написал автору письмо, что книга очень важна, но едва ли ее кто-нибудь напечатает, так как она слишком идет вразрез с духом времени, и особенно его демократически-розовыми ‘упованиями’. Тогда автор на свои средства (средства сельского учителя!) напечатал ее, выставив на обложке текущий год, когда книжка появилась в декабре! Через месяц она сделалась уже старою, ‘прошлогоднею’. И, конечно, никто ее не прочел и не обратил внимания. Книга г. Родионова, ‘Наше преступление’, подняла эту же тему: но она пришлась ко времени, и ее подняла волна общественного внимания. Но помянем добрым словом и Золотова, а кстати и Эртеля: все три говорят в один тон. Эртель оговаривается, что он ‘не сказал бы этого всего печатное, да и не сказал бы ‘даже устно не близким людям‘: ибо только близкий может понять, как можно ‘ненавидеть любя’, а посторонний или далекий человек этого не поймет и принял бы слова его в объективном холодном смысле.
‘Нет, — продолжает он, — это — не объективно, но все равно глубоко мучительно, потому что тут не вся правда, но много правды. Во всяком случае, достаточно много для того, чтобы по временам усомниться в блистательной якобы карьере матушки Федоры. Тем более, что к карьере ведут ее ой-ой какие ненадежные людишки! И в довершение горя, поверьте, именно они-то и есть ‘излюбленные’ — надолго! — а не те, которым мечталось бы вручить судьбы. Больше скажу: если бы волею богов российскому народу, т.е. мужичкам и ‘сословиям’, предоставлено было въявь обнаружить свои политические вкусы, то, боюсь, каждая ныне действующая величина, вроде г. Победоносцева, приобрела бы объемы куба. Как ни страшно, но надо выговорить: какое ни на есть русское правительство, но оно гуманнее и просвещеннее — и стыдливее — массы русского народа. Правительство в лице Муравьева перевешало много поляков. Будьте спокойны, ‘подлинный народ’ перевешал бы их в десять раз больше. Считают, что в царствование Александра II казнено и всячески погублено несколько тысяч молодых людей революционного образа мыслей. Я начинаю думать, что, если бы дали волю ‘подлинному народу’, он расправился бы с этими тысячами на манер Ивана Грозного. А духоборы, штундисты… Разве, вы думаете, ‘святая простота’ ограничилась бы теми репрессиями, которые теперь так возмущают нас?.. Но, говоря все эти горькие вещи, я, однако же, далек от мысли утверждать, что какой бы то ни было ‘народ’ лучше русского. Например, французы, немцы, англичане, пожалуй, будут еще похуже. Но эта хорошая основная ткань русской народной души (я допускаю, что она хорошая) так переплетена с навыками рабства, а на Западе ткань посредственная так скрашивается прочной, глубоко внедренною культурностью, что, разумеется, жить и действовать гораздо легче там, чем у нас… И все-таки, все-таки я не сомневаюсь, что при наличности таких-то и таких-то условий Русь действительно могла бы сделать блестящую карьеру, и ‘мальчик без штанов’, какого нам начертал Щедрин, мог бы превратиться в нечто лучшее, нежели благонравный немецкий мальчик. Но горе-то в том, что ‘условия’ редко являются со стороны, а больше вырастают изнутри, — изнутри же что может вырасти у камаринского мужика, или у его ‘сословий’, или у его беспочвенной и бессильной интеллигенции, в значительной степени зараженной ‘чеховщиной’? История, говорили еще недавно, делается идеями. Да, но еще более — навыками! В русской истории идей и фантазий ужасно много, ‘навыков’ же никаких, если не считать навыков к беспорядку решительно во всех сферах жизни’… (стр. 369-370).
Последние строки подчеркиваю я. ‘Навыков нет на Руси’… Это как изваянные слова. Каких ‘навыков’? ‘Быту’ столько, что хоть отваливай, -как ни в какой стране. А между тем ‘быт’ есть именно ‘навык’, есть ‘сегодняшнее’, похожее на ‘вчерашнее’. ‘Быт’ есть устойчивая, привычная, вековая жизнь. О каких же ‘навыках’ говорит Эртель? Он не раскрыл скобок, не пояснил формулы. Увы, весь наш прославленный ‘русский быт’, такой красивый, художественный, мягкий, такой наконец добрый, — есть пассивный быт, а не активный быт. Мы лежим художественно: а как пойдем — то ковыляем, и вообще тут живописи — конец! Вот в чем дело, вот где горе! Все ‘киты’ русской действительности, все острые углы, ее режущие, все ее ‘горя горькие’ сошлись в одну точку, к упору в одну стену, единственную: пассивный народ!! Прекрасный, живописный, но — пассивный. Если, как говорят философы, ‘пассивное начало’ в природе есть то же, что ‘женское начало’ в ней, то вот и объяснение: замечательно мягкий, нежный даже, русский народ есть явно женственный, это острым взглядом заметил даже Бисмарк, недолго побывавший в России. Но если так, то из этой женственности русского народа вытекает и его пассивность. В то же время бабы бестолковы и терпеливы: поразительная терпеливость русского народа (некрасовское: ‘терпеньем изумляющий народ’) параллельна с изумительной бестолковостью русского человека, единично и лично, но больше всего — в массе, в толпе. Толпа русская, громада русская — всегда ‘бабий базар’ по потере всяких концов и начал. Но вернемся к ‘навыкам’: святых много на Руси, — как ни в какой стране, но, будучи золотыми частицами, они тонут в массе хаоса, безобразия. И ‘святые’ русские учат, как ‘жить’, а все-таки не как работать. У русских нет золотых ‘навыков’ работать и золотых навыков ‘относиться’ к среде, к условиям и к людям. ‘В избе’ — хорошо (красиво), а ‘соседские отношения’ — отвратительны, или еще: ‘одиночка’ — святой человек, а как вошел в семью, обзавелся семьею — пошел сущий ад. Везде ‘скверно’ идет по линии связей человека с человеком или по линии отношений человека к объективному миру, к работе, должности, службе. ‘Гениальные личности’ есть, а ‘государственная служба’ везде испорчена. Мужик, т.е. одиночка, богатеет, но до известного, и притом небольшого, предела: как рост богатства дошел до пункта, где оно требует для дальнейшего увеличения уже многих голов, требует связной и согласной работы, равномерно талантливой и непременно добросовестной, так начинается развал и провал, причина коего кроется в неизменном надувательстве кем-нибудь кого-нибудь (‘лживость’ в указаниях Эртеля). На этом провалились громадные состояния в России. ‘Деревья в России высоко не растут’. Такая этнографическая ботаника. И вот тут ‘святые Руси’ уже не помогают, не учат. Не умеют, не знают. На вопрос, ‘как работать, как сообща строить‘, вся святость Руси, ее былая святость, ее историческая святость — ничего не отвечают.
Молчат.
И никто не умеет сказать: ‘Как же’…
Вот где горе. Вот узел всех запутанностей России.
Музыки труда не началось в России. Мы жили, точнее,— были: и создали удивительный идеал быта, этой ‘были’ своей, ‘былого’ своего. Он удивителен, этот наш быт, у помещиков, у хороших крестьян, у многих в духовенстве. Пушкин, Тургенев, Толстой, Гончаров увековечили это святое ‘жили-были’ русской земли…
Но русский человек в трудах, в обязанностях, в долге, в службе?..
Петр, один Петр, дал этому пример: но умер — и оставил пустое поле за собою. Опять после него пошло ‘жили-были’…
Впервые опубликовано: Новое Время. 1910. 28 янв. No 12170.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека