Записки замоскворецкого жителя, Островский Александр Николаевич, Год: 1847

Время на прочтение: 17 минут(ы)

А. Н. Островский

Записки замоскворецкого жителя

Том XIII
Художественные произведения. Критика. Дневники. Словарь. 1843-1886
ГИХЛ, М., 1952
К читателям
Иван Ерофеич
Рассказ Ивана Яковлевича

К ЧИТАТЕЛЯМ

Милостивые государи и государыни! Спешу поделиться с вами моим открытием. 1847 года, апреля 1 дня, я нашел рукопись. Рукопись эта проливает свет на страну, никому до сего времени в подробности неизвестную и никем еще из путешественников неописанную. До сих пор известно было только положение и имя этой страны, что же касается до обитателей ея, то есть образ жизни их, язык, нравы, обычаи, степень образованности, — все это было покрыто мраком неизвестности.
Страна эта, по официальным известиям, лежит прямо против Кремля, по ту сторону Москвы-реки, отчего, вероятно, и называется Замоскворечье. Впрочем, о производстве этого слова ученые еще спорят. Некоторые производят Замоскворечье от скворца, они основывают свое производство на известной привязанности обитателей предместьев к этой птице. Привязанность эта выражается тем, что для скворцов делают особого рода гнезда, называемые скворечниками. Их вот как делают: сколотят из досок ящичек, совсем закрытый, только с дырочкой такой величины, чтобы могла пролезть в нее птица, потом привяжут к шесту и поставят в саду либо в огороде. Которое из этих словопроизводств справедливее, утвердительно сказать не могу. Полагаю так, что скворечник и Москва-река равно могли послужить поводом к наименованию этой страны Замоскворечьем, и принимать что-нибудь одно — значит впасть в односторонность.
Итак, имя и положение этой стороны нам были известны, все же остальное, как я сказал, покрыто было непроницаемой завесой. Остановится ли путник на высоте кремлевской, привлеченный неописанной красотой Москвы — и он глядит на Замоскворечье, как на волшебный мир, населенный сказочными героями тысячи и одной ночи. Таинственность, как туман, расстилалась над Замоскворечьем, сквозь этот туман, правда, доносились до нас кое-какие слухи об этом Замоскворечье, но они так сбивчивы, неясны и, можно сказать, неправдоподобны, что ни один еще благомыслящий человек не мог из них составить себе сколько-нибудь удовлетворительного понятия о Замоскворечье. Эти слухи такого рода, что многие пришли в недоумение, верить им или нет. (Вот здесь-то заслуга моего открытия.) Например, я недавно слышал, как один почтенный и во всех отношениях заслуживающий уважения человек рассказывал, что за Москвой-рекой есть дом каменный и каменным забором обнесен, только кто в нем живет, этого никто в мире не знает. А потому, видите ли, не знают, что ворота железные и уж несколько лет заперты, а что люди живут в этом доме, на это есть ясные признаки: и шум слышен, и собаки лают, и по ночам огонь виден. Еще рассказывают, что там есть такие места, что и жить страшно. — Отчего же страшно? спросите вы. — А вот отчего, скажут вам: Там есть место, называемое Болвановка. — А почему она Болвановка? — Потому, что там стоял татарский бог, по-нашему сказать, идол, а по-татарски, болван. Вот и извольте жить на этом месте! На таких местах хозяева от своих домов отказываются, никто ни нанимает, ни покупает, да и самим жить жутко. Или вот, не очень давно, один молодой человек уверял, что за Москвой-рекой есть улицы верст по двенадцати длины, и это показание одна дама почтенных лет и солидной наружности подтвердила следующими словами: ‘Что мудреного, батюшка, я как-то ездила в Царицыно, так проезжала это Замоскворечье — ехали, ехали, и конца ему нет!’ Так вот что говорят про Замоскворечье. Но вы, почтенные читатели и читательницы, этим слухам не верьте. Это все пустяки. Благодаря счастливому стечению обстоятельств мы можем теперь черпать сведения о Замоскворечье из чистого источника. Источник этот — найденная мною рукопись, она носит заглавие: ‘Записки замоскворецкого жителя’. После первых порывов радости и возблагодарив судьбу за эту находку, я стал ее рассматривать. И вот что оказалось: рукопись эта писана на серой бумаге в четвертку, по-русски и кудрявым почерком, имени автора нигде не видно. Подозревать, что это перевод какой-нибудь древней, например греческой, рукописи, были бы с моей стороны очень смело, тем более что я совсем не знаю по-гречески, да и самое содержание показывает, что это, должно быть, оригинальная русская рукопись. Как далеко ни ездил Геродот, а в Замоскворечье все-таки не был. Впрочем, мы от этого ничего не теряем. Наш неизвестный автор с такой же наивной правдивостью рассказывает о Замоскворечье, как Геродот о Египте или Вавилоне. Тут все — и сплетни замоскворецкие, и анекдоты, и жизнеописания. Автор описывает Замоскворечье в праздник и в будни, в горе и в радости, описывает, что творится по большим, длинным улицам и по мелким, частым переулочкам. Вот уж это, почтенные читатели, сущая правда, это не слухи какие-нибудь, а рассказы очевидца. Уж сейчас видно, коли человек говорит правду.
Сведения, сообщенные этой рукописью, я поверил на месте и дополнил своими примечаниями. Из этих источников я составил замоскворецкие очерки, и на первый раз вот вам:

ИВАН ЕРОФЕИЧ

Иван Ерофеич, приказный, сын бедных, но благородных родителей, живет на Зацепе, имеет жену и четырех детей. Наружность Ивана Ерофеича… но… позвольте, почтенные читатели, я боюсь и за себя и за Ивана Ерофеича, боюсь, что вы, поглядев на лицо и на костюм Ивана Ерофеича, не захотите выслушать моего рассказа, отвернетесь от Ивана Ерофеича и не захотите выслушать его оправдания, как не слушают оправдания вора, пойманного с поличным. Итак, я не покажу вам Ивана Ерофеича. Но Иван Ерофеич просится в свет, у него есть своя гордость — гордость унижения, гордость мученика. Он молит меня неотступно из своего Замоскворечья: покажите, говорит, меня публике, покажите, какой я горький, какой я несчастный! Покажите меня во всем моем безобразии, да скажите им, что я такой же человек, как и они, что у меня сердце доброе, душа теплая.
А гибну я оттого, что не знал я счастия семейной жизни, что не нашел я за Москвой-рекой женщины, которая бы любила меня так, как я мог любить. Оттого я гибну, что не знал я великого влияния женщины, этой росы небесной. Я бы и сам пошел в моем рубище по всем дворам, пошел бы к вельможам и к знатным людям, и сказал бы им то же, что вам говорю, да человек-то я маленький, и ходу мне никакого нет.
Бедный Иван Ерофеич! И жаль мне тебя, да делать нечего. И показал бы тебя, да боюсь. Ты не знаешь, какое у нас деликатное общество, и показаться мне с таким приятелем mauvais genre {Дурного тона.} будет очень совестно. Оттого совестно, что все — люди как люди, а ты, Иван Ерофеич, такой неопрятный, такой небритый, оттого, что ты, Иван Ерофеич, никогда путем не причешешься, не умоешься, и вицмундир твой всегда чем-нибудь выпачкан. Неужели ты не видишь, Иван Ерофеич, как над тобой смеются замоскворецкие барышни, когда ты проходишь в присутствие? Неужели ты не слышишь, как беспощадно шутят над тобой товарищи? Нет, ты все слышишь, да ты на все рукой махнул, ты давно притерпелся ко всему этому. Ах, Иван Ерофеич! Иван Ерофеич! Не хорошо, братец, так запускать себя! Хоть бы ты шинель-то переменил, а то ведь срам сказать, ходишь ты зиму и лето в своей допотопной шинели. Ну, погляди ты на себя хорошенько: бархатный воротник у твоей шинели сложен совершенно как хомут, капюшон у тебя, со складками и всегда как-то раздут, так что сверху он шире, чем внизу. А еще как увидит тебя какой-нибудь юмористический писатель, да опишет тебя всего, и физиономию твою опишет, и вицмундир твой, и походку твою, и табакерку твою опишет, да еще и нарисуют тебя в твоей шинели в разных положениях, тогда уж вовсе беда — засмеют тебя совсем. Уж я, право, не знаю, что мне с тобой делать. Нет, уж как ты ни проси, а я тебя не покажу. Мне на первых-то порах не хочется, чтоб меня обвинили в незнании приличий. А лучше я выпишу целиком из рукописи, что рассказывал о тебе сослуживец твой, Иван Яковлич, неизвестному автору ‘Записок о Замоскворечье’. И тебе не обидно, и мое дело сторона.

РАССКАЗ ИВАНА ЯКОВЛЕВИЧА

(Из найденной рукописи)

…Посмотрели бы вы на Ивана Ерофеича лет десяток тому назад, — начал Иван Яковлич, — такой ли он был, как теперь. Какой был бойкий, с какими способностями! Кажется, как бы дать этому человеку образование порядочное, так быть бы ему обер-прокурором. Один в нем недостаток, характер слабенек очень, вот отчего он и погибает. Батюшка-то его был человек небогатый, поучил его, что называется, на медные деньги, да и определил к нам в суд. А определивши-то, сам умер скоропостижно. Поживи его отец еще лет пять, может быть и не было бы того, что теперь. А то остался Иван Ерофеич без всякой поддержки, мать старуха была женщина слабая, точно запуганная какая, покойник-то, правду сказать, был крутенек, особенно хмельной. В сыне своем она души не чаяла, звала его Ванечкой, умником. У нее только и слов было, что про Ванечку: ‘Какой он у меня умник, какой деловой, как меня любит, как покоит’. А Ванечка начал пошаливать. Деньжонки-то, что остались после отца, были у него в руках, ну, известно дело, человек молодой, воли-то прежде не имел, где уж ему быть хозяином! Тут он стал носить жилеты модные и галстуки всякие разноцветные, ходил из суда в трактир завтракать, начал ездить домой на лихих извозчиках. А у нас народ, знаете, какой: те же самые, которые хвалили его в глаза и ходили с ним завтракать на его счет, соберутся в кучку, да и подсмеиваются над ним, жаль, дескать, малова-то, глуп еще. А особенно один много ему зла сделал. Был у нас чиновник, аристократа из себя корчил, вот он и привязался к Ивану Ерофеичу: глуп еще, говорит, надо ему свет показать. И показал ему свет. Раз приходит ко мне Петр Иваныч, сосед. Слышал, говорит, как Иван-то Ерофеич гулять начал? — А что? я говорю. — Вот недавно, говорит, у цыганок в один вечер рублей триста оставили. — Да от кого же ты слышал? говорю я ему. — Как от кого? говорит: да мой Гриша был с ним. Приехал, говорит, домой-то пьянехонек. Я было на него, знаешь ли, и прикрикнул: как, мол, ты смеешь в таком виде домой являться. Да что же, говорит, тятенька, ведь я не на свои пил, Иван Ерофеич угощал. И то сказать, человек молодой, отчего не выпить, коли кто попотчует: позови меня, и я бы поехал. Я вижу, дело плохо, рассказал все матери, чтобы она как-нибудь его останавливала. Уж мне и жаль было старуху-то, да нечего делать. Вот она поплакала, поплакала, да и задумала его женить, авось, дескать, остепенится, и невесту было нашла.
Так вот-с, задумала мать женить Ивана Ерофеича. Да тут опять беда вышла: как-то угораздило его в цыганку влюбиться. А уж этот народ, знаете, какой! Оберут до ниточки. Мы было думали, что тут наш Иван Ерофеич совсем пропадет, и от службы было отстал. Да, слава богу, недолго у них это продолжалось. А Надя, правду сказать, такая была хорошенькая, и цыганского-то в ней мало было, такая была беленькая, и глаза черные, и ресницы такие длинные. Надей звали-с. Ну, уж до женитьбы ли тут ему было? Так у них это дело с невестой-то и разошлось. Знать, уж судьба такая. А старухе-то больно хотелось его женить. Потом и с цыганкой-то он порасстроился. Он было ей и часики купил золотые, и сережки, и то, другое, да ведь уж как хотите, а выше лба глаза не бывают. Он бы то подумал: что он такое, так, мальчишка, можно сказать, ничего не значущий, ни орловских, ни подмосковных отчин у него нет, ломбардных билетов тоже не бывало. Так уж где тут! Знаете пословицу: хороши, да не наши. А вот как посватался один секретарь, да купил Наде-то домик тысяч в двадцать пять, так дело-то вышло почище. Тут Иван Ерофеич начал тосковать очень, даже хотел на Кавказ служить ехать, да мать уговорила. Да он бы и не поехал, это он так, с горя задумал. Словно ребенок был, ничего в нем постоянного-то не было.
Скоро потом умерла у него и мать. В Замоскворечье говорили, что от огорченья, а по правде сказать, так от старости. Иван Ерофеич остался круглым сиротой. Деньжонок-то, которые ему отец оставил, стало не надолго. Тут он начал трудиться. Стал входить в дело. А способности-то у него на это были. Года три он денно и нощно занимался делом, то в присутствии, то дома. Все эти три года он совершенно отдалился ото всех. Бывало, сидит в своей каморке за делом, и ни за что его не вытащишь оттуда. А квартира у него была такая грязная, дрянная. Как-то он, знаете ли, совсем перестал заниматься собой, такой стал неопрятный, только об одном деле и думает. Тут он стал и водочки придерживаться, да ведь и нельзя без этого, сидишь, сидишь над делом-то, голова закружится, надобно чем-нибудь развлечься, а как выпьешь-то, все как будто повеселее. Ну, да и компания-то такая, все народ пьющий, соберутся человек пяток, как не выпить лишнего! Через три года его сделали столоначальником, завелись у него лишние деньжонки. Но уж в это время Иван Ерофеич привык к неряшеству, так это в нем и осталось, а лишние деньги-то при первом удобном случае пропивал с товарищами, а иногда и один — и этот грех за ним водился.
В это время с ним и случилось одно происшествие. Переезжая с квартиры, из угла в угол, он попал на Зацепу, в дом мещанки Мавры Гурьевны (по простонародному произношению Агуревны) Козырной. Это уж его и доконало совсем. Мавра Агуревна была вдова, и бедовая такая была баба. Ну, да уж я вам расскажу про нее сначала. Мавра Агуревна была сирота, купеческого роду, и жила за Москвой-рекой на опеке у дяди купца, русака. Дядя ее был человек очень богатый, а жил просто, ел деревянной ложкой, из деревянной чашки, сам мел двор и носил ключи на поясе. Было у Мавры Агуревны денег тысяч десять положено на ее имя в Опекунский совет, да дядя обещал еще дать за ней тысячек пять. За этой Маврой Агуревной много народу волочилось, только она никому не поддалась, а вышла замуж по любви за мещанина Козырнова. Этот Козырной имел за Москвой-рекой две табачные лавочки, ходил в синем казакине и плисовых шароварах, играл отлично на торбане и был гуляка страшный. Он несколько раз посягал на приданое Мавры Агуревны, и всегда она ему, как говорится, подавала карету. Мавра Агуревна не только не давала ему своих денег, но обирала часто и у него. Особенная способность была у Мавры Агуревны прятать деньги, бывало, Козырной с похмелья перероет все мышья норки в доме и не найдет ни одного гривенника. Но Козырной не унывал, он имел случай всегда быть пьяным. Оттого имел случай, что любили его купеческие детки да приказчики. Бывало, разгуляются где-нибудь, сердечные, сейчас и шлют за ним, чтобы он им сыграл венгерку на торбане. Так уж тут он чужого вина не жалел. А как это случалось очень часто, так он и спился совсем, да, должно быть, от этого и помер. Мавра Агуревна была баба не промах, она, овдовевши-то, устроила свои делишки как нельзя лучше. Приведя все в наличные деньги, она отдавала их по мелочи, по пятьдесят, по сто, по двести рублей, под верные залоги и зажила припеваючи. Домик ее был завален и заставлен вещами всякого рода: там были и фортепьяно, и столы, и комоды, на столах часы разных форм, по углам под простынями висели салопы, шинели теплые и холодные, в шкапах серебро, белье столовое и, словом, все, что может в нужде заложить человек. И все это редко возвращалось хозяевам, а большей частью переходило на толкучий в руки торговок, приятельниц Мавры Агуревны. А сама-то она была белая, да румяная, да такая проворная. Ходила она по-русски, в платочке, бывало, повяжет платочек бантиком, да как-то немножко на сторону, наденет шелковую шубку да синие чулки со стрелками — загляденье просто! Идет, бывало, словно лебедь плывет. Сюда-то и переехал Иван Ерофеич. Мало-помалу Мавра Агуревна прибрала его к рукам. Да это и не мудрено было сделать: она была такая бойкая, а он такой вялый, что без няньки и жить не мог.
Правда в пословице-то говорится, что человек предполагает, а бог располагает. Бывало, Иван Ерофеич строит воздушные замки: вот и так-то буду жить, и этак-то. Спросишь, бывало, у него, что, мол, ты, Иван Ерофеич, все за делом сидишь, человек ты не интересан, что, дескать, убивать-то себя понапрасну. — Как! говорит, понапрасну! Ну что, говорит, моя теперь за служба, пропадешь совсем. А вот, говорит, я узнаю дело хорошенько, так могу занять место по-виднее. Потом, говорит, женюсь. Ты знаешь, говорит, что мне нельзя жить без женщины: видишь, какой я неряха, никакого у меня порядку нет. Некому меня ни остановить, ни приласкать. Иногда приходят такие мысли, для чего, мол, я живу на свете-то. А будь у меня жена-то молодая, стал бы я ее любить, лелеять, старался бы ей всякое удовольствие сделать. Да и о себе-то бы лишний раз вспомнил, почаще бы в зеркало взглядывал. Стал бы деньги копить, завели бы знакомство, стали бы ездить с женой в театр, на гулянье. Ах, говорит, Иван Яковлич, как бы полюбила меня порядочная женщина, бог знает, чего бы я не сделал для нее. А теперь как-то ни на что глядеть не хочется. Сидишь дома в халате да потягиваешь, а ведь этак дальше да дальше, да, пожалуй, и пропадешь совсем. Хорошо задумывал Иван Ерофеич, да не так бывает у нас за Москвой-рекой. У нас молодые чиновники не женятся, потому что нечем содержать жену, потому что никто не отдает порядочной невесты за младшего помощника столоначальника.
Так вот-с, с одной стороны, жизнь Ивана Ерофеича улучшилась. В комнате его было чисто, манишку всегда носил белую, стол был хороший, мундир вычищен. Да зато с другой стороны, нельзя сказать, чтобы ему было хорошо. Мавра Агуревна так им командовала, что чудо. Бывало, пошлет его в лавочку за чем-нибудь, а он и идет, не смеет ослушаться. Право, такой вялый стал. А Мавра Агуревна привыкла на чужие вещи смотреть, как на свою собственность, так и обращалась с ним, как будто его заложил ей кто-нибудь. Деньги у него обирала, говоря ему, что это для его же пользы делается, что он пропьет же их. К товарищам пускала его очень редко, и то на срок, и делала ему страшные выговоры, когда он опаздывал. Водки давала ему известную порцию и больше ни под каким видом. Раза два или три в год позволяла она ему пригласить товарищей, и тогда скрывалась куда-нибудь либо уходила со двора. Иногда вечером взгрустнется Ивану Ерофеичу, и он начнет издали разными намеками объяснять Мавре Агуревне, что такой-то, дескать, чиновник именинник, что он у него давно не был, что истратит он на извозчика не больше полтинника и придет в своем виде и не позже десятого часу. На это Мавра Агуревна обыкновенно отвечала ему, что если ему делать нечего, так лучше послать за соседкой да поиграть вечер-то в дурачки, чем пьянствовать. Ведь и правду сказать-с: точно лучше в дурачки играть, чем пьянствовать. И с этой стороны Мавра Агуревна была совершенно права перед ним. А все-таки неприятно. Вы представьте себя на месте Ивана Ерофеича: ведь чиновник-с, до тридцати лет дожил, не мальчик какой-нибудь, и ни в чем не иметь воли! И то, подумаешь, ведь не крепостной какой-нибудь. Да что же с ним будешь делать, уж такого был слабого характеру. Любил, что ли, он ее очень, или так уж потерялся совсем, право не знаю. Бывало так, что, выходя из присутствия, позовешь его обедать в трактир, а он должен отказаться, потому что боится опоздать и чтобы не забранила его Мавра Агуревна очень.
Как ни тяжела казалась ему эта неволя, но все еще скрепя сердце можно было снести ее. Да вот беда: товарищи его начали подсмеиваться над ним. Какой-то досужий чиновник сочинил картинку, в которой представил, как Мавра Агуревна дерет Ивана Ерофеича за хохол и приговаривает: ‘Ах ты, соня! а еще чиновник называешься!’, а он, стоя на коленях, говорит: ‘Виноват! не буду!’ Над этой картинкой смеялись все, она переходила в суде из стола в стол и даже удостоилась милостивой улыбки секретаря. Ну, уж это совсем сконфузило Ивана Ерофеича, и такая жизнь ему опротивела, а вырваться как-нибудь из этой беды не было у него сил. Вот он стал задумываться все дальше да дальше, больше да больше — стал такой грустный. Наконец вот что случилось. Это было летом. В одно утро Мавра Агуревна, поручив Ивана Ерофеича попечениям кухарки, пошла к Троице. Иван Ерофеич стал как-то веселее обыкновенного, он шутил с товарищами, острил, смеялся, чего прежде с ним не было, мы думали, думали, что это сделалось с Иваном Ерофеичем, насилу-то дознались от него, что Мавра Агуревна ушла к Троице. Вот однажды отправился он с нами обедать в Малый московский {Трактир против присутственных мест. (Прим. А. Н. Островского.)}. Тут мы, признаться сказать, выпили как водится. Пошел у нас крупный разговор, начали смеяться над Иваном Ерофеичем, что он не умеет с бабой справиться, что он башмак и прочее. А уж и он-то был хмелен. — Нет, говорит, господа, не хочу больше жить за Москвой-рекой, нынче же вечером, говорит, перееду, я, говорит, своему слову господин. — Да переезжай, Иван Ерофеич, ко мне, говорю я ему. — Изволь, брат, говорит, нынче же перееду. Вы еще, говорит, не знаете, каков я, я себе сказал: ‘Полно, Ванька, дурачиться, перестань, говорю, ну и полно, и… будет’. Ведь в самом деле он сдержал свое слово. Возвратясь домой в вечерни, он отослал куда-то кухарку, уложил на извозчика свое имущество и отправился ко мне. А я тогда жил у Харитонья в Огородниках. Он мне после-то сказывал, что всю дорогу он дрожал, как в лихорадке, что боялся оглянуться на Замоскворечье, словно сделал там какое-нибудь душегубство. Он поминутно погонял извозчика, ему так и мерещилось, что вот из Замоскворечья долетают до него слова: ‘Иван Ерофеич! Иван Ерофеич! А куда это ты едешь, любезный?’ Наконец кое-как добрался он до моей квартиры. А у меня вечеринка была, то есть не то чтобы бал какой, а так, по случаю пятницы. Завтра, дескать, суббота, день неприсутственный, так и можно и тово… Молодые чиновники играли в преферанс по копейке серебром, а мы, постарше-то, за пуншем сидели. Вдруг входят Иван Ерофеич. — Вот и я здесь, говорит, да так бойко, так весело. Сам себя обманывал. Начались шутки, и Иван Ерофеич не отставал от прочих. А все-таки можно было заметить, что у него эта веселость была поддельная и что на сердце у него было очень не покойно. Карты были брошены, началась круговая, забренчала гитара, и Иван Ерофеич первый затянул: ‘При долинушке стояла’. Потом пошла плясовая, и Иван Ерофеич первый и плясать пошел. Я вам говорю, что сам себя обманывал. Наконец и в самом деле стал он как будто попокойнее сердцем. Вот, думал он: выпью хорошенько, авось пройдет! Но это средство обмануло его, все, что он прятал на сердце, полилось во всеуслышание.
— Посудите, люди добрые, посудите, — заговорил он. — Что ж это такое в самом деле. Я не крепостной какой-нибудь, кажется. Я, говорит, чиновник и, кроме своего начальства, никому не подвластен. Вот и все тут. Да я и знать никого не хочу! Я благородный человек. Что она мне? Я, говорит, ее знать не хочу. Она не жена моя, чтоб надо мной командовать. — Известное дело, не жена, говорю я ему, ну и брось ты ее, Иван Ерофеич, ну и плюнь на нее, много этой дряни-то. — Нет, ты постой, говорит Иван Ерофеич {В тексте ‘Московского городского листка’: Яковлич.}, ты вот послушай, что я тебе скажу: то есть не жена она мне, ну и положим, что не жена, а, брат, лучше жены. Куда жена! Мать родная того для меня не сделает, что она для меня делала! А как, говорит, я против нее поступил! Ну-ка скажи, говорит, как я против нее поступил! Нешто благородные люди так делают? Ан нет, говорит, не делают! Сапожник какой-нибудь так сделает, подлец какой-нибудь. Вот и выходит, что я, говорит, подлец против нее. Мы начали над ним смеяться, что он баба, что Мавра Агуревна ему наперстками водку отмеривает. Стали ему говорить, что мы теперь уж его не пустим к Мавре Агуревне, как он ни плачь. Один у нас чудак такой был, начал передразнивать Ивана Ерофеича, развесил губы, заплакал. ‘Прощай, говорит, Мавра Агуревна! Прощай, голубушка ты моя!’ Тут было Иван Ерофеич опять расхорохорился. — Я, говорит, никого не боюсь, я, говорит, сам себе господин. А потом, знаете ли, как-то у него вдруг это сделается, и опять за свое. — И не останавливать, говорит, нашего брата нельзя, что ж, говорит, и сопьешься, и смотаешься, и ни на что не похоже. Вот они, говорит, у Иверских-то ворот стоят, посмотрите на них. Не скоро разберешь: свинья или человек. А сам, знаете ли, в слезы. Даже жалко было смотреть на него. Насилу мы его уложили. И во сне-то все говорил: я чиновник, а не крепостной, а все больше Мавру Агуревну вспоминал. Так он у меня и остался, и субботу пробыл и воскресенье. Тосковал было немножко, да уж я все развлекал его как-нибудь. То в карточки поиграем, то погулять пойдем. В воскресенье-то вечером у нас беда и случилась.
Иван Ерофеич лежал на диване, а я сидел у окошка, вечер такой был чудесный, где-то вдали музыка играла, начал месяц всходить, вот я и засмотрелся. А уж было поздно. Вдруг слышу разговор у будки. А рядом с нами была будка-с. Будочник был хохол, да такой чудак, что у него ни спроси, ничего не знает. Такая уж у него была и поговорка: ‘А как его знать, чего не знаешь’. Право, словно философ какой, стоит на одном, что ничего не знает и знать ему нельзя, а если что и знает, так уж это как-нибудь нечаянно. Бывало, спросишь у него в шутку: да как же ты, братец, пятнадцать лет здесь стоишь, а ничего не знаешь. А он посмотрит на тебя, да еще улыбнется: экой, дескать, ты, барин, глупый, да как же его знать, чего не знаешь.
Вот я смотрю, что за разговор у будки. Вижу, женщина какая-то спрашивает у будочника: — Где тут живет Иван Яковлич? — А, дескать, это про меня, думаю я себе, послушаю, что дальше будет. У будочника один ответ: — Та бог его знае, как его знать, чего не знаешь. — Чай, ведь видишь, говорит она ему, поутру в присутствие ходит. Мундир на нем такой зеленый с светлыми пуговицами. — А как, говорит, его знать, много, говорит, их тут в мундирах ходит. Кто его знае! — Скажи, говорит, кавалер, сделай милость, развяжи ты меня, с вечерен ищу, с Зацепы шла.
Я вижу, что будочник будет говорить одно и то же, крикнул ей из окошка: — Я, мол, Иван Яковлич, что вам угодно? — Не прошло, сударь ты мой, одной минуты, как она очутилась у нас в комнате. Я глядь, а это Мавра Агуревна. Иван Ерофеич так и обмер: ни жив ни мертв, без языка человек совсем. — Так-то ты, начала она, за мою хлеб-соль Да за доброе сердце со мной поступаешь. Ишь куда тебя нелегкая-то занесла! с вечерен ищу, с Зацепы шла! И полились у нее слезы в три ручья. Иван Ерофеич хотел что-то сказать, да язык у него не ворочался. — Скажи, говорит, варвар, ты меня совсем, что ли, покинуть хочешь? Так нет, говорит, не позволю, не дам себя в обиду. Чтоб ты надо мной, над беззащитной вдовой, насмеялся после! Ты думал, говорит, что ты дуру нашел? Нет, говорит, погоди, не на такую напал. Ты дешево со мной не разделаешься. А хочешь ты, я, говорит, завтра к вашему енаралу пойду? Что ж вы тут станете делать, уж такая женщина была. Так и увела Ивана Ерофеича на Зацепу. Потом, в наказание за побег, заставила его жениться на ней. Тут уж он совсем потерялся, стал пить запоем, дела запустил. Зато Мавра Агуревна нос подняла. Я, говорит, чиновница. У меня, говорит, муж благородный. Стала ходить в чепчиках, у обедни дает мужу свой салоп держать, денег Ивану Ерофеичу уж совсем не дает. Каждое первое число сама ходит в суд и стоит в приемной, дожидается, чтобы, как получит Иван Ерофеич жалованье, тут же, не выпуская из суда, и отобрать у него. Да, к несчастию, еще у них детей человека четыре. А Иван Ерофеич уж больно плох стал, крепко стал придерживаться к пенничку. Так вот, батюшка, вам и Иван Ерофеич, тот самый, что ходит по Замоскворечью в такой странной шинели.
Примечание нашедшего рукопись. Таких шинелей осталось три за Москвой-рекой, одна у Ивана Ерофеича, другая у одного купца, который жил до сорока лет порядочно, то есть по обычаю праотцев, а на сорок первом загулял. Обрил бороду, нашил себе модного в то время платья, между которым и эту шинель, стал ездить в театр и прочее… Потом он опять остепенился, отрастил бороду и уже лет десять живет опять мирно и чинно, о проступке его давно позабыли бы за Москвой-рекой, если бы не уличала его шинель, которую он носит. Третья шинель у баса каких-то замоскворецких певчих.

КОММЕНТАРИИ

Печатается по тексту ‘Московского городского листка’, NoNo 119, 120, 121, 1847 г.
В начале второй половины 40-х годов Островский работал над очерками, в которых предполагал дать подробную картину жизни Замоскворечья: ‘Автор описывает Замоскворечье в праздник и в будни, в горе и в радости, описывает, что творится по большим длинным улицам и по мелким, частым переулкам’.
‘Записки замоскворецкого жителя’ представляют собою первый такой очерк. Он был задуман Островским как изложение двух биографий и навивался в первой редакции ‘Две биографии’. В процессе работы план изменился. Островский опустил изложение истории обучения героя, наэвав его уже иначе — Иван Ерофеич. Лишь в нескольких словах сообщив о домашнем окружении и обучении грамоте Ивана Ерофеича, Островский сосредоточил внимание на его положении как чиновника, на отношениях с мещанкой Козырной.
В этой второй редакции очерк получил и другое название — ‘Иван Ерофеич’.
Работа над очерком, как это видно из пометы на рукописи, окончена в апреле 1847 года. (Рукописный отдел Института русской литературы Академии наук СССР.)
Очерк ‘Записки замоскворецкого жителя’ имеет частичную связь с сюжетом ‘Сказание о том, как квартальный надзиратель пускался в пляс, или от великого до смешного только один шаг’. Но в ‘Сказании’ Островский в известной степени безобидно смеется над недостатками единичных людей, тогда как в ‘Записках замоскворецкого жителя’ его интересует заслуживающая глубокого сочувствия жизнь ‘маленького’ человека, за внешностью явления, вызывающего смех, Островский видит причины, заставляющие не смеяться, а сострадать и негодовать, судьба Ивана Ерофеича не случайна, она типична и определяется совокупностью социальных условий.
Опубликованные в 1847 году в ‘Московском городском листке’, ‘Записки замоскворецкого жителя’ вызвали большой интерес у читателей. В повести И. С. Тургенева ‘Дневник лишнего человека’ (1850 г.) читаем: ‘Да, поневоле скажешь с одним русским философом: ‘Как знать, чего не знаешь’. Эта фраза напоминает известное место из ‘Записок замоскворецкого жителя’: ‘Такая уж у него [у будочника] была и поговорка: ‘А как его знать, чего не знаешь?’ Право, словно философ какой, стоит на одном, что ничего не знает и знать ему нельзя’.
В печати не последовало продолжения ‘Записок замоскворецкого жителя’, однако Островский не ограничился написанием одного этого очерка. В рукописном наследстве сохранились очерки ‘Замоскворечье в праздник’ и ‘Кузьма Самсоныч’, которые являются продолжением ‘Записок замоскворецкого жителя’.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека