Записки Рафаила Михайловича Зотова, Зотов Рафаил Михайлович, Год: 1896

Время на прочтение: 13 минут(ы)

Записки Рафаила Михайловича Зотова

Рафаил Михаилович Зотов (род. в 1796 г., ум. в 1871 г.) пользовался в свое время большой известностью и в литературе и в публике. Почти вся его долгая и трудовая жизнь была отдана литературе. Он был и драматургом, и романистом, и публицистом, и критиком, и компилятором, и переводчиком. Некоторые драмы и романы его имели успех, его публицистические и критические статьи отличались умом, ясностью и беспристрастием, его компиляции — добросовестностью, его переводы — прекрасным языком. Кроме того, Зотов принимал, в течение 25 лет, участие в театральной администрации и на этом поприще принес не мало пользы, посвятив свои заботы русской сцене и организации театрального дела. Театр он любил до страсти и даже под старость не переставал писать о нем в наших периодических изданиях. Драматический, оперный, балетный репертуар, артистический мир, законы и обычаи сцены, были близко знакомы и всегда дороги ему. В оставленных Зотовым, после смерти, ‘Записках’ театр занимает первенствующее место, как и при жизни его.
‘Записки’ Р. М. Зотова появились, в отрывках, пятнадцать лет тому назад, в одном периодическом, еженедельном издании, вскоре прекратившемся, да и во время своего существования имевшем весьма ограниченный круг читателей. Еще раньше, в 1858 году, Зотов напечатал отрывки из своих театральных воспоминаний в ‘Драматическом сборнике’, прекратившемся также через два года после своего появления в свет. Цензурные и [763] другие условия, существовавшие тогда, не позволяли, конечно, этим воспоминаниям явиться в печати в том виде, как они написаны. Между тем, в них заключаются любопытные черты полувековой жизни нашего театра, истории которого у нас до сих пор нет, хотя мы переживаем уже второе столетие после его возникновения. Это побудило нас обратить внимание на ‘Записки’ Зотова, мало кому известные даже в том отрывочном виде, в котором они появлялись в свет. По нашей просьбе, сын Р. М. Зотова, теперь тоже покойный, Владимир Рафаилович Зотов, пересмотрел воспоминания по рукописям, оставшимся после его отца, и восстановил в них все значительные пропуски и изменения. ‘Театральные воспоминания’, выделенные автором из ‘Записок’, которые вовсе не могли явиться в печати в то время, теряли значительную долю интереса без объяснения многих фактов и закулисных сторон, настоящее освещение которых можно найти только в ‘Записках’. Для полной картины состояния петербургской сцены, от 1810 по 1860 год необходимо было соединить ‘Воспоминания’ с ‘Записками’, восстановив и те и другие в их первоначальном виде.
Думаем, что читатели нашего журнала найдут не мало любопытного в мемуарах человека правдивого и знающего дело, являющихся теперь не только в реставрированном виде, но и с совершенно новыми главами и подробностями, еще неизвестными.

Ред.

I.
Когда жизнь частного человека важна для истории его времени. — Мое происхождение. — Бату-Гирей, брат последнего крымского хана. — Ханум Зарема и астролог Сальви. — Заговор против Шагин-Гирея. — Занятие Крыма русскими. — Крещение и воспитание моего отца. — Служба при Павле I. — Романтическая история подполковника Зотова.

Жизнь всякого частного человека, не имевшего никакого влияния на окружавшее его общество, ни на современные события, без полезна для истории: это вседневный роман, который может интересовать разве только участвовавших в нем лиц. Но если этот человек имел близкие, хотя и подчиненные сношения с историческими лицами своей эпохи, то воспоминания его всегда важны для истории, потому что истина всегда лучше узнается подчиненными, нежели высшими. От первых нельзя ничего утаить, а от вторых стараются скрыть все неблаговидное. Вот почему, хотя я был одним из самых незначительных лиц окружающего меня общества, но полагаю, что не безынтересно будет проследить периоды царствований Павла I, Александра I и Николая I, при [764] которых протекла жизнь моя от колыбели и почти до могилы. Царствование Александра II будет только эпилогом этого периода, в котором, конечно, я принимал самое незавидное участие. Зато прежнее мое поприще, хотя и стесненное в самой небольшой сфере, может открыть многое.
Прежде всего, попрошу я позволения у читателя познакомить его с моим родом и племенем, ограничиваясь только личностью отца моего, которого романическое и почти фантастическое существование и самая таинственная смерть, имевшая свой замогильный период, очень любопытны, хотя и исчезли в водовороте событий.
Он был сын Бату-хана, брата последнего крымского властителя, Шагин-Гирея. По обыкновенному ходу вещей, читатели подумают, что отец мой и, следственно, я имеем право на титул ‘князя’, который теперь присваивается всем потомкам бывших владетельных домов и который придает им очень мало важности, но я спешу предупредить их, что современники отца не только не думали об этом мнимом праве, но даже случайно дали ему чужую фамилию, которою, конечно, нечего было гордиться.
Младенчество отца моего долго скрывалось от всех, потому что ханы вообще не любили, чтобы братья их имели детей. Но, когда, с 8-ми-летнего возраста, дед мой убедился, что царственный брат его не питает к нему никакой вражды, а, напротив того, любит ездить с ним на охоту и проводить с ним вечера, то он открылся ему и в тайне рождения своего сына. Хан принял это очень милостиво и приказал даже представить себе этого ребенка. С этих пор отец получил уже лучшее воспитание, к какому был способен тогдашний бахчисарайский двор. К счастью отца, был при хане один итальянец, Сальви, занимавший при нем должность звездочета, врача и казначея и, разумеется, ненавидимый всем остальным двором. Только один отец мой полюбил этого итальянца за то, что тот учил его грамоте и водил на свою обсерваторию.
О жене моего деда нечего было бы и говорить, если б она не сделалась невинной виновницей государственного переворота, совершившегося в Крыму. Однажды, дед мой показался хану очень печальным, и так как ханы не любят подобных физиономий, то Шагин и приказал объяснить ему причину своей печали. Дед сознался тогда, что общая их мать купила ему, восемь лет тому назад, невольницу-черкешенку, с которою он и прижил сына, и что в эту минуту эта Зарема очень больна.
— Так будь спокоен и развеселись, — сказал хан. — Я пошлю к ней моего Сальви, и будь уверен, что она через несколько дней будет здорова. [765]
Хотя воля хана и была всегда законом, но брат посмотрел на него сомнительно и покачал головою, осмелясь сказать:
— Но, светлейший брат, гяур не может войти в мой гарем, видеть мою Зарему и прикоснуться к ней.
— Что за вздор, — возразил хан. — Мулла прочтет потом над нею молитву очищения, да и Сальви побоится моего гнева, чтоб иметь какие-нибудь нечистые желания. Повторяю тебе, будь спокоен и весел.
Действительно, по приказанию его, Сальви с перстнем хана (дающим ему всюду вход) отправился в гарем и, несмотря на всеобщий страх, произведенный его появлением, осмотрел больную и нашел, что у нее простая горячка, которую, благодаря природе, а не искусству своему, и успел скоро вылечить.
Казалось бы, что такое хорошее дело должно было иметь самые полезные результаты: оказалось противное. Оно произвело падение крымской орды. Конечно, это падение совершилось бы и без того, но, так как история не говорит о закулисных причинах, то мой долг рассказать, как было дело.
Шагин-Гирей, как и все восточные государи, был большой сластолюбец и когда остался наедине с Сальви, то расспросил его о красоте Заремы. Привезенная к деду моему 14-ти лет, она в 22 года была еще во всей свежести, и Сальви, зная всегдашнюю наклонность хана, рассказал ему почти небылицы об этой красавице, с тех пор хан беспрестанно осведомлялся у своего брата о здоровье ее. Это возбудило сильную и справедливую ревность моего деда, который стал часто задумываться, но не показывал вида ни ревности, ни опасений. Зато начал часто ходить к визирю Мехмету и к мулле (того же имени), с которыми рассуждал о печальном положении Крыма, о возрастающей силе москов (русских) и об унижении, которое терпит хан. Оба эти человека соглашались с дедом моим, но вовсе не по политическим причинам, а по ненависти к Сальви, который распоряжался казною хана, не допуская их до финансового управления. Мало-помалу составился между ними заговор, какие часто бывают на Востоке, и решено было произвести государственный переворот и, устранив Шагин-Гирея, возвести на престол деда моего Бату.
Любопытно, что дед мой, видя согласие заговорщиков, вдруг сделался веселее и уступчивее с ханом, так что, когда однажды тот заговорил о здоровье Заремы, дед, как бы в шутку, намекнул, что, пожалуй, уступить ему красавицу. Хан вспыхнул от удовольствия и не знал, как выразить брату свое счастье и свою благодарность. За эту уступку он предложил ему усыновить отца моего и подарить ему сто невольниц. Дед принял это с веселым духом, и в тот же вечер Зарема была уже первой кадыней, а отец мой объявлен усыновленным. [766]
Это давало ему право быть всегда у матери и еще более случаев видеться с Сальви и пользоваться его уроками.
Между тем, заговор все более и более развивался. Отец мой всех менее мог знать о нем, но Зарема, кажется, знала, а, может быть, и сожалела об участи хана.
Однажды она с печальным видом сказала сыну, чтоб он ввечеру не приходил к ней.
— Почему же? — спросил мой отец.
— Да твой отец Бату не хочет этого, — отвечала она.
— Не он, а хан здесь начальник, — сказал мой отец, — и отцу здесь нечего делать ввечеру. А, впрочем, я увижу хана у Сальви и спрошу его, почему мне нельзя сегодня быть здесь.
— Как можно! — вскричала мать. — Не смей и заикнуться о том, что я тебе сказала.
— Вот смешно! Так зачем же ты и говоришь мне об этом?
— Милый Оглу (так отца звали между татарами), — сказала тихо мать, — есть на свете тайны, которых разглашать нельзя, потому что от них зависит жизнь многих людей, даже, может быть, и моя.
— Тогда, пожалуй, я буду молчать, — сказал отец, — но почему же мне не придти сюда сегодня ввечеру?
— На это есть причины, о которых я должна молчать, — отвечала Зарема с видимым беспокойством. — Умоляю тебя: не приходи.
— Если ты велишь, пожалуй, я послушаюсь, но я спрошу Сальви. Он все знает, и по звездам пусть он мне растолкуете…
— Ни за что! — вскричала опять Зарема, — и ему не говори ни слова.
— Ничего я тут не понимаю, — сказал отец. — Хорошо же. Я уйду и ввечеру не буду здесь, но буду все подсматривать и караулить…
Он ушел, а мать махнула рукою.
Отец тотчас же бросился разведывать все, и так как о нем никто не думал и не заботился, то ему легко было узнать все дворцовые тайны. Он подслушал, что в тот же вечер, когда хан явится к Зареме, его отец с друзьями соберутся во дворец, но подождут, когда хан уснет, и тогда произойдет что-то очень важное…
Как ни молод и ни неопытен был мой отец, но он понял, что тут дело могло идти о жизни и смерти отца или дяди, усыновившего его. Ему очень хотелось спасти и того и другого. А потому, когда наступила ночь, и он увидал, что хан пошел к Зареме, то бросился к Сальви и рассказал ему все. Можно вообразить себе ужас этого человека! Он наскоро собрал все свои [767] сокровища, приготовил двух лошадей и вошел во дворец особым ходом, который ему одному был известен. Тут он, посредством своего перстня, велел вызвать хана и рассказал ему обо всем, умоляя бежать тотчас из дворца, потому что он наполнен его врагами. Сперва хан вспылил и хотел показать свою власть, но вскоре итальянец убедил его к побегу.
Но куда? Может быть, в Бахчисарае все уже в заговоре и ждут только появления хана. А потому он по совету Сальви решился бежать в русский лагерь, в Перекоп.
Тем же тайным путем Сальви вывел хана из дворца, и оба поскакали по знакомому им пути к северу. Когда дед мой с заговорщиками явился в спальню Заремы, она им рассказала, что Сальви увел хана, но куда, не знает. Можно понять ужас Бату! Но визирь и мулла поддержали его надежду и сказали, что они предвидели возможность неуспеха и решились в таком случае бежать в Балаклаву, где их ждет уже судно. Но прежде, нежели решиться на эту крайность, они хотели узнать, где сам хан. Если он бежал в Бахчисарай, то там его ждут заговорщики посреди гарнизона, и тогда произойдет решительная борьба. Если же он ушел к русским, то дело можно считать выигранным потому, что тогда посольство от Бату-хана (моего деда) отдаст султану верховное владычество над Крымом, и произойдет ожесточенная война с москов, а правоверные признают Шагин-Гирея лишенным престола.
Не совсем верны были надежды моего деда Бату, но первая часть их сбылась. Бахчисарайский гарнизон признал его ханом, вместо бежавшего к русским Шагина, и перевороте совершился самым мирным образом. В Константинополе приняли посольство Бату самым ласковым образом и обнадежили его в султанской помощи, а русский генерал Бальмен, командовавший тогда на Перекопе, отправил в Петербург эстафету с донесением о случившемся.
Тогдашнее ли состояние дорог, или другие политические причины заставили императрицу Екатерину не отвечать целые полгода на депешу, но, наконец, через полгода, когда уже Бату-хан воображал себя полным властителем Крыма, Бальмен, получив приказание, быстро и неожиданно двинулся к Бахчисараю и, в свою очередь, Бату-хан принужден был бежать.
Дальнейшая судьба деда неизвестна. Иные говорят, что он окончил жизнь в Константинополе, другие утверждают, что он опять воротился в Крым, и после новых попыток к произведению возмущений был схвачен, судим и прощен Екатериною II. Но все это произошло уже тогда, когда Крым принадлежал России, и эта часть рассказа не принадлежит уже к истории отца моего, который вместе с матерью отправлен был в [768] Петербург в виде аманата. Напрасно Шагин-Гирей объяснял Бальмену, что этот мальчик был его спасителем в роковую ночь заговора: генерал, получив приказание, должен был его выполнить, не заботясь о последствиях. Почему сама Зарема должна была ехать с отцом, это неизвестно, но и на это было приказание, которому Шагин должен был повиноваться.
Эти полгода междуцарствия отец мой употребил для образования своего у Горопуло, бывшего консульским агентом в Бахчисарае, а когда его с матерью отправили в Петербург под надзором какого-то поручика Нагеля, который был адъютантом у Бальмена, то и на этого человека возложено было поручение учить отца по-русски. В мальчике развилась почему-то страсть к учению, так что он, приехав в Петербург, был уже не дикарем, каким родился и воспитывался, а полуобразованным по тогдашнему времени человеком. Правда, и проезд этот продолжался тоже более полугода. Зарема доехала только до Киева, захворала и умерла, Нагель должен был отправить эстафета к Бальмену об этом и ждать его приказаний. По получении этих приказаний, он уже повез отца на перекладных и доставил в Петербург.
Отец мой был представлен Ланскому, тогдашнему фавориту, доброму и благородному человеку, который, в свою очередь, представил его самой императрице. Это была самая торжественная минута, о которой отец мой отзывался с восторгом. Императрица решила окрестить его и при этом пожаловать сержантом гвардии, а потом отдать на воспитание в шляхетный корпус, где граф Ангальт принял его с истинно-великодушным участием, которое сохранил и впоследствии, потому что мальчик, вскоре превратившийся в молодого, образованного человека, отличался во всех предметах воспитания.
Излишне было бы рассказывать, как отцу моему дали имя его крестного отца (Михаил) и фамилию одного из камердинеров императрицы, на которого он был похож. Второе обстоятельство случилось уже гораздо позднее и по воле Ланского, когда отца надобно было внести в списки корпуса. Впрочем, как старший по чину (сержант гвардии равнялся капитану), отец мои пользовался большими преимуществами, которые, впрочем, продолжались только до восшествия на престол Павла I. Известно, что этот государь не хотел иметь в своей армии чинов, не заслуженных во фронте. Граф Ангальт представил ему отца, как исключение из этого правила, но Павел I был, во-первых, очень недоволен ростом отца (он был очень малого роста), а, во-вторых, никаких исключений не допускал, дозволив только, чтобы при выпуске в офицеры отец, получив, как следует, первый прапорщичий чин, мог быть производим через год в [769] подпоручики и поручики за хорошую фронтовую службу, причем приказал оставить его при корпусе наставником. Ангальт доложил государю и о происхождении отца, но и на это не было обращено особого внимания, потому что Бату был бунтовщик. Дозволено было, однако, внести отдельный доклад по этому предмету. Была впоследствии одна благоприятная минута, когда при дальнейшей службе отца он сделался предметом особенных милостей государя и уже удостоился получить 300 душ при всеобщих наградах 1800 года. Но дальнейшие события заставили все это забыть. Очень любопытно, что бывший ‘татарченко’, как звали отца товарищи, сделался, по милости графа Ангальта, очень любимым в своем кругу и по своей образованности приобретал множество знакомых. В оставленных им бумагах упоминает он о Федосье Ивановне Елагиной, вдове бывшего любимца Екатерины II, в доме которой он жил (на углу Сергиевской, против Таврического сада) и у которой гораздо позднее поместил даже меня, своего первородного сына. Также с благодарностью отзывался отец о Ламсдорфе, который впоследствии был его покровителем.
В судьбе отца произошла важная перемена с 1798 года. Она произошла самым обыкновенным образом. Как корпусный офицер, отец почти вседневно ходил в Михайловский манеж, где очень часто бывал император Павел, и становился в числе обязанных зрителей на левом фланге по ранжиру, как самого малого роста. Однажды приехал государь в манеж при самой бурной погоде. В свите его были в тот день братья Чарторыйские, славившиеся мускульной силою, которою обладал и сам Павел I. При входе государя в манеж, разумеется, отворили настежь ворота, но сила бури была в тот день такова, что в минуту прохода Павла I гренадер, стоявший у ворот, свалился с ног, и, по-видимому, подобная же участь угрожала самому Павлу I, но отец мой, как ближайший к воротам, успел подскочить и подставить ногу под распахнувшиеся ворота, а сам вытянулся, как следовало. Государь улыбнулся, кивнул ему головою и прошел мимо. Ворота заперли, и развод начался обыкновенным порядком. Но, по окончании его, государь разговорился с Чарторыйскими о силе, обнаруженной моим отцом, удержавшим ворота. Позвали его, потребовали от него новых доказательств силы и, так как он действительно обладал ею в превосходной степени, разгибая подковы и производя другие опыты, как-то: ношение людей на протянутой руке и т. п., то государю это очень понравилось, и он перевел его в число дворцовых гренадер.
С этой минуты жизнь отца совершенно изменилась, и Павел I не раз приказывал ему производить опыты своей мускульной силы. Влияние его тоже усилилось. Доказательством служило то, что тяжба, которую генеральша его, Елагина, имела с казною, [770] была тотчас же выиграна. Для этого отец мой обратился к ходатайству великого князя — наследника, а тот поручил дело графу Палену. Разумеется, последний вымыл отцу голову за его вмешательство в процесс, но исполнил волю Александра Павловича.
После этого все вообразили себе, что отец мой способен вести трудные тяжебные дела, но я не знаю, до какой степени простиралось это искусство. Видно только, что оно доставило ему многие приятные знакомства и, между прочим, Брылкина, который женился на родственнице графа Палена, за что и получил место вице-губернатора в Пскове. Эта г-жа Брылкина имела потом большое влияние на судьбу моего отца, но об этом после. Теперь остается мне только упомянуть, что 11-го марта 1801 года отец мой был на дежурстве. Всех гренадер поместили в одну залу и отдали приказ — по первому сигналу явиться, куда будет назначено, но этого назначения не последовало, и они провели всю ночь в ожидании…
Отец мой был в числе гренадер, стоявших на часах во время первой панихиды по императоре Павле, и не только громко плакал, но и позволил себе громко выразить одно замечание, совершенно противное правилам дисциплины. За это, по приказанию графа Палена, он был на другой же день уволен в отставку. Граф Ангальт был и тут его спасителем, повез его к Ламсдорфу, который при восшествии Александра I назначен был псковским военным губернатором. Ламсдорф взял моего отца к себе по особым поручениям, а вскоре потом он был назначен капитан-исправником. Отец мой действительно в то время уже имел чин капитана.
Здесь началась новая жизнь его, и уже совершенно материальная. Провинциальное наше дворянство не отличалось тогда образованностью, а еще меньше чистотою нравов, и в первый же год отец принужден был жениться по интригам одной важной губернской дамы, на ее крепостной. Дама мстила в этом случае за измену, а отец считал долгом загладить увлечение своей молодости. Женитьба нисколько не изменила его. Он купил себе дом на Завеличьи и несколько душ и зажил очень спокойно. Вдруг, по просьбе одного из псковских богачей, решился он совершить путешествие в Париж с детьми этого человека, чтоб быть их наставником. При этом он произведен был в майоры, с исходатайствованием ему откомандировки для ученой цели. Пребывание его в Берлине и Париже очень любопытно и записано мною по его заметкам. Он имел сношения с прусским двором, потом с первым консулом Бонапарте, с его министрами, с актрисами Жорж и Жюли Эвра.
После Аустерлицкой кампании отец принужден был уехать из Франции в ту минуту, как началась Иенская катастрофа, а [771] так как поэтому он должен был ехать через Австрию, то попал в русскую армию перед самым Пултуском. Здесь представился он Бенингсену, и тот взял его к себе на службу по провиантской части, в которой отец приобрел большую опытность.
После этой кампании он побывал опять в Пскове для устройства своих домашних дел, потом опять отправился в Петербург, куда переведен был и покровитель его, Ламсдорф. Тут он в чине подполковника получил довольно важное место в молдавской армии, куда вскоре же и отправился.
Здесь прекращаются об нем все известия. Мне, старшему сыну его, было в 1809 году тринадцать лет, и я никак не воображал, что вижу его в последний раз. Со дня отъезда отца в дунайскую армию ни я и никто в России не имел уже о нем ни слуху, ни духу. В первое время он ко многим писал и жаловался, что главнокомандующий, Прозоровский, не хотел его вовсе принять, как не лично им самим избранного чиновника. Более же всего жаловался он на своего генерал-провиантмейстера, какого-то француза, с которым имел важные ссоры из-за любовной интриги. Вдруг вся его корреспонденция прекратилась, и из Калафата австрийский консул сообщил, что подполковник Зотов, переезжая через Дунай, утонул и похоронен, бумаги же его препроводил к Прозоровскому.
Казалось бы, что все этим и кончилось. А так как на нем по службе числились какие-то доимочные суммы, то на псковское имение его наложено было запрещение. Но моя мать доказала, что это была ее собственность (деревянный дом и восемь душ), и запрещение было сложено. Пенсии отцу никакой не следовало, а куда девалось имущество, лично им приобретенное (оно было весьма значительно), — об этом никто не мог узнать. С ним оно утонуло, или исчезло другим образом, до этого никому не было дела.
Только через тридцать лет, я, старший сын его, нечаянно встретился в одном доме с однофамильцем, и обоюдное любопытство заставило нас расспросить друг друга: не родня ли мы? Хотя я и уверен был, что родственников у меня нет, но любопытство мое с избытком было вознаграждено. Я узнал странные вещи. Однофамилец мой был тоже сын моего покойного отца, рожденный в Молдавии после 1809 года. Значит, он не утонул, долго жил в Турции и не скрывал своей фамилии, но, будучи двоеженцем, не мог уже возвратиться в Россию. О прежней жизни в России он не рассказывал своему сыну, и мы долго рассуждали об этом случае. Но так как мой однофамилец был приезжий и вскоре уехал, а нам между собою нечего было делить, то мы с тех пор и не видались.
Вот краткий очерк жизни моего отца. Теперь примусь за собственную биографию.

(Дальнейшая часть мемуаров выпущена, как выходящая за рамки сайта. Thietmar. 2008)

Текст воспроизведен по изданию: Записки Рафаила Михайловича Зотова // Исторический вестник, No 5. 1896
Cетевая версия — Трофимов С. 2008
OCR — Трофимов С. 2008
Исходник здесь: Востлиб .
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека