Нижеследующие страницы ‘Петербургского дневника’ были впервые опубликованы в 1979 в 4-м выпуске самиздатского альманаха ‘Память’ (Москва), а затем частично перепечатаны парижской газетой ‘Русская мысль’ (No 3291, 17 января 1980) под заголовком ‘Выписки из дневника З.’, с пометой об авторе как ‘анониме’.
Д-р Темира Пахмусс (Иллинойский ун-т, США) установила, что ‘З.’ — это З. Н. Гиппиус, и в парижском издании ‘Памяти’ (YMCA-Press, 1981) ‘Выписки’ подписаны уже полным именем автора.
Здесь публикуются только те записи, которые не попали в ‘Синюю книгу’ 1929 года.
1917, ноября 7. Манухин — человек удивительный. Всякий день ездит в крепость. Весь надрывается, чтобы помочь заключенным. День и ночь то с ‘женами’, то еще где-нибудь. Сегодня с этой еврейкой Галиной, женой Суханова-Гиммера, полтора часа возился.
— Понимаете, я ей втолковывал всячески. Она сначала Бог знает что плела, а потом будто одумалась. Ведь я как ее ругал!
— А она что же?
— Да большевичка! Сначала за русским была замужем, потом к Суханову перешла, стала интернационалисткой, а потом демонскими глазами Троцкого пленилась, влюбилась и партийной большевичкой заделалась. Хорошо, что роль ее там не видная. Теперь уж, говорит, не влюблена. Однако, поеду, говорит, завтра к Троцкому, скажу о министрах. Обещала. Флюс у нее, да я потребовал, пусть с флюсом едет… Небось, все его гвоздикой украшала — ездила…
Что это, уж не тот ли свет? Большевичка с флюсом и с цветами к Бронштейну, который ломает Гос. Банк, комендант Петропавловской крепости, сообщающий Манухину с неизвестными целями, что ‘из Трубецкого бастиона есть потайной ход, только забит’, расстрелянная орудиями русских под командой опытных ‘военнопленных’ Москва…
1917, ноября 18. Сегодня в крепости Манухин при комиссаре-большевике Подвойском разговаривал с матросами и солдатами. Матрос прямо заявил:
— А мы уж царя хотим.
— Матрос! — воскликнул бедный Ив. Ив. — Да вы за какой список голосовали?
— За четвертый (большевистский).
— Так как же… ??
— А так. Надоело уж все это…
Солдат невинно подтвердил:
— Конечно, мы царя хотим…
И когда начальствующий большевик крупно стал ругаться — солдат вдруг удивился с прежней невинностью:
— А я думал, вы это одобрите…
1917, ноября 27. Манухин уже видел сегодня Шнеура-Шнеца, члена первой мирной делегации к германцам… в крепости! Пухлые черные усы над губой, к щекам закручены, вид Альфонса, в полковничьем мундире, орден.
— Я лишь на несколько дней! Пока выяснится недоразумение! Буржуазные газеты затравили меня! Выдумали, что я был охранником при Николае! Я сам, по соглашению с Советом Нар. Комиссаров, решил сесть сюда, до полного выяснения моей невинности. Пусть не ложится тень на Совет! Я готов. Ведь Могилев — это я взял! Я первый народный полковник!
А вот серьезная неприятность.
Заключенные министры — Кишкин, Коновалов, Терещенко, Третьяков и Карташов, томясь и все-таки не понимая реально того, что происходит (это мы, ‘на воле’, принюхались к невероятному), вздумали глупую штуку. Воображая, что Учр. Собрание соберется 28-го (опять мы-то знали — не соберется), написали коллективное обращение к ‘Г. Председателю Учр. Собрания’ для оглашения. Подтверждают свою бывшую и настоящую верность Вр. Правительству, не признают власти ‘захватчиков’, незаконно держащей их в заточении, и заявляют, что лишь ныне складывают с себя полномочия и передают их Учр. Собранию.
Сегодня утром явился к нам Ив. Ив. Манухин с этой бумажкой, переданной ему тайно. Настоятельная просьба заключенных — чтобы это заявление непременно завтра было опубликовано во всех газетах…
1917, ноября 30. Пришел Манухин, весь потрясенный, весь смятенный: он покинул пленников Трубецкого бастиона. Сегодня арестовали ту следственную комиссию, врачом которой он состоял, при Вр. Правительстве, для царских министров в бастионе. Теперь, чтобы продолжать посещения заключенных, нужно перейти на службу к большевикам. Они — ничего, даже предлагали остаться ‘у них’. Вообще — вот значительная черта: они прежде и паче всего требуют ‘признания’. И всякие милости готовы даровать, ‘если падши, поклонишься им’.
Манухин удивительно хороший человек. И больно до жалости было глядеть, как он разрывается. Он понимает, что значит его уход оттуда для несчастных.
— Мы сегодня вместе плакали с Коноваловым. Но поймите — он все понял! — ведь это уже не тюрьма теперь, это застенок! Я их по морде должен все время бить! Если б остался (я так этим приглашателям и сказал), я бы стал кричать, что застенок. Ведь там они с веселыми лицами сегодня понасажали членов Учр. Собрания и говорят — это первые, а мы камеры убираем, готовим для социалистов. Вот хотя бы Церетели и… Все ‘враги народа’. Кокошкин, совершенно больной, туберкулезный, его в сырую камеру посадили (ну, я ему сухую отвоевал)… Ничего у них нет, ни свечей, ни одежды…
— А караул?
— Плохой очень. Теперь одни эти озверелые красногвардейцы. У заключенных очень серьезное настроение, новые более нервны, прежние сдержаннее, но все они готовятся к смерти. Коновалов передал мне духовное завещание, последнюю записку… Да ведь это ужас, ужас! — кричит бедный Ив. Иванович. — Ведь это конец, если б я ‘к ним’ на службу пошел! Как сами заключенные стали бы на меня смотреть? И как бы я им помогал? Тайком от тех, кому ‘служу’?
Да, это безмерно важно, что теряется человеческая связь с пленными, а плен большевиков — похуже немецкого! Но мы по совести не могли бы сказать Манухину: все-таки идите для них. Ведь это то же, если честный человек для добрых целей поступает в охранку.
1917, декабря 4. Вчера к матери Терещенко явился матрос Карташов из Воен-Рев. Комитета (старый уголовный), а также комендант Петр. крепости Куделько с предложением освободить шестерых министров по подложным ордерам (и Терещенко первым). Хотя сам же матрос в следственной комиссии, но заявил, что лишь по подложным ордерам это можно сделать.
Растерявшаяся Е.М. Терещенко обрадовалась, вручила матросу записку для сына, французскую, — имей, мол, доверие и т.д.
Лишь потом сообразила, что надо посоветоваться насчет странной истории.
Явилась к Манухину, слетелись другие встревоженные жены…
Мы, конечно, пришли в ужас. Ясно, что это провокация, но откуда она исходит? Если бы от матроса только, то он сразу потребовал бы денег и взял, тем более, что, по обстоятельствам места, все это фактически невыполнимо. Был, очевидно, план получить согласие на побег, может быть, инсценировать его, чтобы далее объявить ‘кадетский заговор’ с ‘фактами’ в руках.
Несчастный Ив. Ив. не спал всю ночь, утром бросился к Горькому, туда же вызвал мать Терешенко.
Горьковская жена, ‘знаменитая’ Map. Фед. Андреева, которая ‘ах, искусство’, и потому всячески дружит и болтает с Луначарским, — эта жена отправилась с Терещенкой… к Ленину! Чтобы ему все ‘доложить’.
Невкусно. Однако, по-видимому, ничего другого после gaffe Терещенко не оставалось.
Дальнейших подробностей не знаю. Знаю, что как-то ‘уладилось’ и что Смольный просил эту историю не разглашать, заявив, что матрос ‘уже смещен’.
Гм… ну, а комендант?
‘Пауки ворочаются во тьме —
и … шевелятся их спины
В зловонно-сумрачной пыли’, —
а что, как, почему — не видно, не разобрать, не понять, не сообразить.
Ощущение вони, клоаки, где мы тонем.
1917, декабря 11. Десять министров плотно сидят в Петропавловке. Арестованные ‘заговорщики’ — кадеты, члены Учр. Собрания — тоже, кроме Кутлера: он в больнице, ибо при аресте его ранили в ногу.
Остальных трое: Шингарев, Кокошкин и Долгорукий.
С Шингаревым еще случилась на днях потрясающая по глупости и досаде история. Неслыханный анекдот — из области трагедий.
Девица Кауфман из канцелярии кадетского ЦК — поклонница Шингарева, выпросила себе свидание с ним и понесла ему коржики. По дороге забежала в квартиру канцелярии ‘пощебетать’ с другими барышнями. А уходя — схватила со стола другой пакет, который, вместо коржиков, и передала Шингареву в крепости. В пакете были бумаги, протоколы заседаний кадетского ЦК, прежние и новые! Эти протоколы на столе ждали вторую барышню, которая должна была нести на конспиративную квартиру. Нашла коржики — тут и открылось.
Три дня охи, рыданья, самые преступные — ибо большевики что-то прослышали и сделали у Шингарева обыск. Все вышло столь нелепо и невероятно, что в первую минуту большевики подумали, уж не хитрость ли, не подсунули ли им эти бумаги для чего-нибудь?
Но когда пришли ревущие барышни и стали все брать на себя, рассказывать ‘правду-матку’ — большевики убедились, что им только ‘повезло’. Постараются использовать это везение для какого-нибудь нового ‘заговора’ кадет. Обыскали уже и барышень, и квартиру Шингарева. Какое идиотское несчастие!
В заботе о заключенных теперь выужен старый, нелегальный при царе ‘Красный Крест’. Он когда-то много помогал политическим. Близко к нему стоял и Керенский — сколько было вечеров и лекций с ‘неизвестной’ благотворительной целью!
Благодаря ‘Кресту’ — Ив. Ив. Манухин теперь снова может посещать заключенных. Для ‘связи’ привлекли и этого грешника — Н.Д. Соколова. Хоть он и ‘кающийся’ грешник, однако старые связи у него есть же…
Прямо счастье, что Ив. Ив. опять ездит в крепость и хлопочет — уже в качестве доктора от Кр. Креста.
Горького стал привлекать, но тут пошел бессовестный конфликт. Эта истерическая особа, жена Горького, которая работает с Луначарским, сразу: ‘ах, я с удовольствием… И вечер устроим… И Алексей Максимович лекцию прочтет… только ведь это вполне нейтральная организация? Ведь она также будет действовать, когда Ленин будет сидеть?’ Бесстыдность этих вопросов взъерепенила ‘честных’ старых членов Креста.
А Горький… почти преступник. К нему сегодня пришла сестра этого несчастного Шингарева, а он ее выгнал. И сказал Ив. Ив-чу (с какими глазами?), что ‘вот если б Ленин был в этом положении, я бы помог, а Шингареву помогать не хочу’.
Очень серьезны проекты о смертной казни. Хотят начать со своего Шнеура (ловкий ход!), а потом уж нескольких кадет…
1917, декабря 20. Вчера тяжелая история в крепости: денщик Павлов (помощник коменданта), перехватив письмо Карташева к сестре, где он писал, что ‘Россия поступила к немцам в батраки’,— ворвался к заключенному с солдатами и загнал в карцер. Остальные министры объявили голодовку.
К счастью, сегодня уладилось как-то: перевели Карташева обратно. Положение, однако, там скверное.
1917, декабря 24. Манухин, этот человек-печальник, был с худыми вестями. Крепостной Павлов фигура действительно страшная.
— Не пускает меня, — рассказывает Манухин. — Что, мол, вы тут каждый день шляетесь с красными крестами какими-то? На что? — Я им бумагу от Ленина, от Троцкого… О Троцком они никто слышать не хотят, а про Ленина прямо выражаются: ‘Да что нам Ленин? Сегодня Ленин, а завтра мы его вон. Теперь власть низов, ну, значит, и покоряйтесь. Мы сами себе совет’. Ясное дело, разложение в полном ходу. И объявили, что передач не будут допускать: ‘А пусть сидят на нашем пайке’. Я с ними час говорил. Истопник в печке мешает — кочергой на меня замахнулся: ‘Уж тебя-то не пустим, ты нам с апреля надоел, такой-сякой, повыпускал тут, еще выпускать хочешь?’ Меня уж Карпинский за рукав — очень просто, свистнет кочергой. Я во вторник в Смольный поеду. Этот гарнизон только и можно, что ‘оглушить’ приказанием. И всего-то их осталось человек 300 из трех тысяч — разбежались… Зато кто остался — человечье обличье потеряли…
1918, января 6 (ночью). Сегодня днем из крепости перевезли-таки Смирнова и Карташева к Герзони в частную лечебницу. А Шингарева и Кокошкина — в Мариинскую больницу.
Погода неслыханная, метель с таким ветром, что лошади останавливаются. Д. поехал к Герзони и чуть назад не вернулся. Но слез с извозчика, лошадь не пошла.
У Герзони… ему не понравилось. Двери в комнаты заключенных открыты, и тут же в коридоре у порогов хулиганы-красногвардейцы с тупыми мордами и вооруженные до зубов. Даже ручные бомбы у них. Весело.
1918, января 7. Убили. В ночь на сегодня. Шингарева и Кокошкина. В Мариинской больнице. Красногвардейцы. Кажется, те самые, которые их вчера из крепости в больницу и перевозили. Какие-то скрылись, какие-то остались…
Утром позвонила Панина, тотчас собрались все, весь Красный Крест, — Манухин, Соколов уехали.
Из ‘правителей’ будто бы никто ничего и не знал до 11 часов. Ленин … издал декрет о ‘расследовании’. Бонч стал уверять, что это какие-то пришлые матросы… Штейнберг обозлился и предложил других, от Герзони, освободить… ‘Но только на нашу ответственность’…
Надо, однако, действовать, ибо у Герзони очень плохо.
Седьмого же, ночью. Надо серьезно записать все, и сегодняшнее, и вчерашнее…
Нынче днем усилиями политического Кр. Креста четырех министров (Карташева, Коновалова, Третьякова и Смирнова) удалось от Герзони перевести в Кресты, в тюремную больницу. Когда солдаты явились за ними (присутствовал и Соколов) — красногвардейцы не пожелали их выпускать и сменяться. Пришлось выписать из Смольного, прямо от Ленина, два автомобиля и третий — грузовик с солдатами. Кр-цы покорились, но были недовольны. Мы, мол, так хорошо охраняли… Между тем, шли серьезные слухи, что на сегодня готовился разгром лечебницы.
В Крестах нет красногвардейцев, там обыкновенная тюремная стража, старая.
Поместили их всех в одной палате, прибавив к ним еще Салтыкова (тов. министра). Мы следили по телефону за их выездом, путешествием, прибытием. Все пока благополучно. Главное — надо их ‘спрятать’ на эти дни. Стараемся, чтоб и в газеты ничего не попало.
Шингарев был убит не наповал, два часа еще мучился, изуродованный, Кокошкину стреляли в рот, у него выбиты зубы. Обоих застигли сидящими в постелях. Электричество в ту ночь в больнице не горело. Все произошло при ручной лампочке.
Сегодня Ив. Ив., мечась и хлопоча, попал в гнездо ‘левых’. Прямо в их Центр. Комитет, в квартире Натансона. Этот — по жене родственник несчастного Коновалова, ну и хотели действовать через него. Ив. Ив. долго сидел, дожидаясь трейдера.
Натансон старец, лицом напоминающий Фета (у Фета ведь было пренеприятное еврейское лицо). Квартира тут, на Сергиевской, со двора, маленькие грязные комнаты. В одной — продавленный диван. Направо — комната, где заседает весь этот ‘левоэсеровский’ ЦК (попросту банда).
Натансон и вовлек туда Манухина. Сидят: Прошьян, ‘Маруся-отравилась’, все другие прелести.
— Вот, Маруся, — весело начал старец, — представляю тебе нашу знаменитость, новейшего ученого, доктора Манухина, который вылечил Горького…
Но Маруся немедленно и прямо заявила, что ‘не признает никаких знаменитостей’… Ив. Ив. извиняется, напоминает, что ведь не он себя ‘знаменитостью’ рекомендовал. Маруся беспощадна, ей все равно, она ‘никого не признает и ничего, кроме политики’. Сдержанно и вежливо удивлен Ив. Ив.: как, ни науку, ни искусство?
— ‘Красоту бытия’? — ласково сетует Натансон. — Вот какая ты, Маруся, это твоя черта, ты ничего не признаешь. А вот будет у тебя опять неладно с верхушкой легкого, так доктор Манухин еще нам пригодится.
Беспощадная Маруся, знать ничего не хочет и прямо к Ив .Ив.: ‘А какие ваши политические убеждения?’
— Я здесь не для того, чтобы говорить о политике, — отрезал Ив. Ив., начиная злиться, и Натансон увел его в другую комнату.
Откровенничал, трусливо ахал: не миновать, ждем боя с правыми эсерами. У них ‘большие силы’…
А те беспомощны и смотрят, какие у этих ‘силы’.
1918, января 9. Был Ив. Ив., этот удивительный, гениальный… Человек. Он, быть может, и гениальный ученый, но гениальностей всякого рода, и художников, и писателей, и ученых, и философов, и политиков мы знаем достаточно, немало их и видывали.
С совершенством же в ‘чисто-человечестве’ я сталкиваюсь в первый раз. Этот человек — только человек настоящий, — которого от этой именно настоящести, подлинности и следует писать с большой буквы. У него, ради полноты совершенства, должны присутствовать и все недостатки человеческие.
Нервное состояние пленников в Крестах — ужасно. Когда их сегодня ночью повели в подвал (скрывать), они забыли о предупреждении и решили, что все для них кончено. Особенно волновались Третьяков и Коновалов. Ну, утром это объяснилось. Да что, кадеты, люди непривычные, а любопытнее, что Авксентьев и Войтинский в Петропавловке тоже потрясены, Авксентьев совершенно не спит… Положим, теперь — то, чего никогда не бывало, и всякую минуту можно ждать всего.
1918, января 13. Убийц Шингарева и Кокошкина посадили в тот же Трубецкой бастион, где сидели убитые. По этому случаю (?) в крепость никого из Кр. Креста не пропустили.
Луначарский, желая подешевле заплатить Ив. Ив-чу за летнее гостеприимство, обещал выпустить Зилотти, но не домой, а безысходно на его, Ив. Ив-ча, квартиру (!?).
Но и для этого нужна еще подпись Козловского, начальника следств. комиссии. Козловский летом был арестован как шпион.
Послать бумагу часом ранее — и все бы удалось, ‘начальник’ бы подписал. Но в этот час вскрылось, что он проворовался. И нет более тюремного повелителя — Козловского! Над ним и Красиковым назначено следствие. (Выкрутятся.) Но пока — ищи начальства нового. Лови его, неровен час — откроется, что и оно не в меру хапает.
1918, января 20. В крепости неважно. Было покушение на мерзавца Павлова, и сменили команду (хорошую). Теперь неспокойно.
1918, января 22. Сегодня Ив. Ив. пришел к нам хромой и расшибленный. Оказывается, выходя из ‘Комитета безопасности’ (о, ирония!), что на Фонтанке, в 3 часа дня (и день светлый), он увидел женщину, которую тут же грабили трое в серых шинелях. Не раздумывая, действуя как настоящий человек, он бросился защищать рыдавшую женщину, что-то крича, схватил серый рукав… Один из орангутангов изо всей силы хлестнул Ив. Ив., так что он упал на решетку канала, а в Фонтанку полетели его пенсне и шапка. Однако в ту же минуту обезьяны кинулись наутек, забыв про свои револьверы… Да, наполовину ‘заячья падаль’, наполовину орангутангье.
Отбитую женщину Ив. Ив. усадил в трамвай, сам поехал расшибленный, домой…
Вчера видели Ахматову на ‘Утре России’ в пользу политического Красного Креста. Читали еще Мережковский, Сологуб. Народу столько, что не вмещалось. Собрали довольно.
1918, января 24. Тюрьмы так переполнены политическими, что решили выпустить уголовных. Убийц Шингарева комендант Павлов лелеет, сделал их старостами. ‘Им место во дворце, а не в тюрьме’, — ответил он на чей-то протест.
Ну вот, и увидим их в Таврическом дворце.
1918, января 25. Сегодня, в юбилейный день его заточения, выпустили Карташева. Выпускают их поодиночке, под сурдинку и только по личным поклонам. За кого больше накланяно, больше обито мерзавческих порогов, того под полой и выпустят. ‘Совет’ же официально всем отказывает. Весь Кр. Крест — больше всех Ив. Ив. — словно заморенные лошади истомлены, бегают, ‘организуя защиту’ у отдельных комиссаров за каждого отдельного заключенного. Луначарский с удивляющей наглостью так и выразился: ‘организовать защиту’, т.е. ‘протекцию’.
1918, января 29. Выпустили (опять тишком и за деньги) Третьякова и Коновалова. Один от неожиданности заплакал, другой упал в обморок. С-ры сидят в Петропавловке, Сорокин, Аргунов, Авксентьев и др. Определенно в виде заложников. Если, мол, что с нашими стрясется — этим голову свернем.
На досуге запишу, как (через барышню, снизошедшую ради этого к исканиям влюбленного подкомиссара) выпустили безобидного Пришвина.
1918, февраля 8. Выпустили Заславского, Кливанского, Сорокина, Аргунова. Сидят из видных с-ров — Гуковский и Авксентьев, из бывшего правительства: Терещенко, Рутенберг, Кишкин, Пальчинский.
Единственная злая отрада сегодняшнего дня: на Шпалерной ограбили знаменитых большевиков Урицкого и Сгучку. Полуголые, дрожа, добрались они до Таврического дворца.
1918, февраля 12. В Крестах угнетение. Нервничает Рутенберг, не много лучше Авксентьев (я ему сегодня письмо послала), тверже всех Терещенко.
Вчера был в Крестах классический винт: Сухомлинов, Хвостов, Белецкий и — Авксентьев! Игра!
Хвостов говорит Авксентьеву: ‘Наверно, у нас есть общие сослуживцы, Николай Дмитриевич: ведь вы были министром в моем же министерстве…’
Друг друга свергали. И оба сидят.
Ив. Ив. опять в шубе. Опять у него ‘душа замерзла’.
1918, февраля 15. Ив. Ив. в шубе. Напрасно Кр. Крест надрывается, никого из заключенных не выпускают. Зато шпионов Козловского и Красикова восстановили в следственной комиссии. Странно: сами же так ошельмовали их ранее, что, думать надо, сделали эту реабилитацию под угрозой какого-нибудь разоблачения.
1918, февраля 17. Кроме Авксентьева, сегодня выпустили (все тайком) и Бурцева. Этого Ив. Ив. прямо один ‘вырвал’, как он говорит, из их рук.
1918, февраля 20. Бедный Ив. Ив. уходил себя, мучась с заключенными. Нынче ночью у него был сильный сердечный припадок. Теперь сидит, как худая, печальная птица.
Но уже ‘мечтает’ ехать вызволять двух последних: Рутенберга и Пальчинского.
— Как бы успеть до немцев!
Твердо верит в приход немцев.
1918, февраля 23. Объявление Районного Совета Петростороны (в ‘Красной газете’) о расстреле заключенного ‘капиталиста Аптера’, который будто бы предложил им 25 т., ‘посягая на революционную честь презренным металлом’. Интереснее всего: тут же оскорбленные ‘революционеры’ добавляют, что после расстрела они конфисковали ‘весь его капитал и все имущество’. Очевидно, перед этим кушем — презренны какие-то 25 т. керенок. Лучше ухлопать и сразу все взять, да еще ‘с честью’.
В этот же самый день и час Ив. Ив., как на базаре, торговался в главной следственной комиссии за Рутенберга и Пальчинского. Уступали по рублишкам. ‘Нам деньги нужны’. Наконец-таки ударили по рукам. Значит, в ‘главной’ предпочитают пока сделки без ухлопывания, да и заключенные эти более на виду. Но с отъездом ‘главных’ в силу вступают упрощенные районники.
1918, февраля 28. Ив. Ив. нынче был у нового председателя ревтрибунала. Поехал туда хлопотать о выпуске старых министров, больше некуда ехать: вся следственная комиссия удрала.
Видит — человечек. Ив. Ив. то, се — человечек слушает добродушно. Слушает, но как-то… отсутствует.
Ив. Ив. к нему по-хорошему:
— А вы кто же такой сами по себе будете?
— Да я — слесарь…
— Ну, а я — доктор. Никаких я юридических наук и законов не знаю, вы тоже, думаю, не знаете, ну и давайте мы говорить просто, по-человечески.
Стали говорить по-человечески. Однако слесарь усумнился, по какому ‘пункту’ выпустить, например Сухомлинова?
— Да хоть бы по тому, что ему 70 лет!
Но слесарь решил запросить Москву. Кто его знает! А с меня, говорит, ‘спросится’.
Разговорились по душам. Слесарь признался, что как его посадили за стол — он даже обомлел. Слышал — есть английские законы, есть французские, а он ни английских, ни французских, ни русских — ну просто ничегошеньки!
Неловкое дело. Ну, для нашего правления — и слесарь управит. ‘Рабочее’ правление.
1918, сентября 1. Нет ни одной буквально семьи, где бы не было схваченных, увезенных, совсем пропавших. (Кр. Крест наш давно разогнан, к арестованным никто не допускается, но и пищи им не дается.) Арестована ОЛ.Керенская, ее мать и два сына, дети 8 и 12 л. /…/ В Москве расстреляли всех царских министров, которых отвоевывал и не успел отвоевать Ив. Ив.: Щегловитова, Белецкого, Протопопова и других.
Кишкин опять сидит. И Пальчинский.
1918, октября 1 (14). Аресты, террор… кого еще? кто остался? В крепости — в Трубецком бастионе, набиты оба этажа. А нижний, подвальный (запомните!) — камеры его заперты наглухо, замурованы: туда давно нет ходу, там — неизвестно кто — обречены на голодную смерть? Случайно из коридора крикнули: сколько вас там? И лишь стоном ответило: много, много…
1918, октября 22. Ив. Ив. бывает у Горького только ради заключенных. И все неудачно. Ибо Горький, вступив в теснейшую связь с Лениным и Зиновьевым, — ‘остервенел’, по выражению Ив. Ив-ча. Разговаривает с тем же Ив. Ив-чем уже так: ‘Что вам угодно?’ и ‘Прошу меня больше не беспокоить’.