Заметки публициста, Плеханов Георгий Валентинович, Год: 1908

Время на прочтение: 15 минут(ы)

Г. В. ПЛЕХАНОВ

СОЧИНЕНИЯ

ТОМ XV

ПОД РЕДАКЦИЕЙ

Д. РЯЗАНОВА

ГОСУДАРСТВЕННОЕ ИЗДАТЕЛЬСТВО

МОСКВА 1926 ЛЕНИНГРАД

Заметки публициста
(‘Голос социал-демократа’ No 12)

Как известно, ‘умеренно-правые’ крестьянские депутаты выработали и представили председателю Государственной Думы свой собственный проект земельной реформы. Наибольшего внимания заслуживает в нем, во-первых, следующее место:
‘А. Земельное законодательство должно стремиться к тому, чтобы каждым гражданин Российской Империи, обрабатывающий или желающий обрабатывать землю личным, но не наемным трудом, получил бы надел, соответствующий потребительным нуждам его семьи, через передачу для этой цели в законодательном порядке земель государственных, удельных, кабинетских и монастырских бесплатно, а также по справедливой оценке земель частновладельческих, отдающихся в аренду как крестьянским обществам, так и отдельным лицам, или обрабатываемых за часть урожая’.
Гони природу в дверь, она влетит в окно! Первая Дума была разогнана за то, что она требовала обязательного отчуждения частновладельческих земель. Но то была ‘крамольная’, антиправительственная Дума. Государственный переворот 3 июня дал возможность правительству обеспечить себе, наконец, послушное, почти раболепное думское большинство, найти, наконец, свою ‘Chambre introuvable’. И вот, когда дело ‘порядка’, торжествует, а ‘крамола’ все более и более загоняется в ‘подполье’, из среды ‘умеренно-правых’ депутатов, тех депутатов, от которых правительство, казалось, не могло ожидать себе ничего, кроме удовольствия, раздается крестьянский голос: ‘Мы требуем принудительного отчуждения’. Выходит, что, в какие ‘охранительные’ партии ни заманивай крестьянина, он, — подобно волку, о котором говорит пословица и который, как известно, ‘все в лес смотрит’, — все думает о земле. И с этим, очевидно, ничего не поделаешь, по крайней мере в настоящее время, при нынешних наших условиях. Гони природу в дверь, она влетит в окно!
Правда, крестьянский голос, неожиданно испортивший ‘торжество победителей’, старается звучать по возможности мягко. ‘Умеренно правые’ крестьяне, выдвинувшие требование принудительного отчуждения, очевидно, совсем не расположены ‘зря пужать господ’: на то они и ‘умеренно-правые’. Но, во-первых, дело не в форме требования, а в его содержании. Во-вторых, даже со стороны формы ‘умеренно правые’ крестьяне оставляют много желать с точки зрения ‘умеренно — и просто правых’ землевладельцев. В первом заседании земельной комиссии, образованной при крестьянской беспартийной группе, когда ‘правый’ крестьянин Рубцов высказался против принудительного отчуждения, мотивируя это опасением нового разгона Думы, умеренно правый крестьянин Амосенок возразил: ‘Мы не грабить хотим, не разбойничать, мы хотим только, чтобы крестьянам было предоставлено право покупать по справедливой оценке землю, а помещики были заставлены Думой продавать ее’. Это, как две капли воды, похоже на кадетскую аргументацию. Но это еще не все. Хуже всего то,— конечно, с той же помещичьей точки зрения, — что земельный проект умеренно-правых крестьянских депутатов оправдывает справедливость немецкой пословицы: Wer A sagt, muss auch В sagen’ (кто говорит А, тот должен также сказать Б). Требование принудительного отчуждения дополняется в нем, между прочим, следующим требованием:
‘Г. Для подготовительных действий к земельной реформе надлежит издать закон об избрании местных сельских, волостных, уездных и губернских собраний на основе равного для всех сословий и классов избирательного права, которые должны:
‘1. Организовать свободное и широкое, при участии всего населения, обсуждение общих оснований и всех подробностей аграрной реформы’.
Подумайте только: равное для всех сословий и классов избирательное право! Широкое и свободное обсуждение! Положим, что и то, и другое пока только ‘для подготовительных действий к земельном реформе’, но как бы там ни было, а факт тот, что требование принудительного отчуждения выводит и не может не выводить ‘умеренно-правых’ крестьян также и на путь политических требований. Теперь эти требования пока еще узки и наивны: люди, их выставившие, еще не понимают, что нельзя добиться свободы обсуждения земельной реформы, не добившись вообще свободы устного и печатного слова: они еще не подозревают, что нельзя требовать всеобщего избирательного права для собраний, которые осуществляли бы эту реформу, и в то же время принадлежать к партии, одобряющей coup d’tat 3 июня, наконец, плохо соображают они и насчет того, что смешно предъявлять требование принудительного отчуждения такой Думе, в которой большинство состоит из ‘зубров’ или из их прислужников. Но лиха беда начать. ‘Умеренно-правые’ крестьяне выступили на путь, ведущий сначала к оппозиции, а потом и к революционному способу действий.
Нельзя сомневаться в том, что правительство, выражающее и отстаивающее прежде всего помещичьи интересы, сделает все, от него зависящее, чтобы удержать крестьян на этом пути и способствовать росту их политического сознания. Но, к сожалению, нельзя быть вполне уверенным в том, что революционные партии, с своей стороны, окажут им в этом случае надлежащее содействие.
Тут мы опять лицом к лицу сталкиваемся со старым, но все еще новым вопросом о нашей тактике и о нашей бестактности. Опыт предыдущих лет показал, что революционные партии еще не умеют приобрести все то влияние на крестьянскую массу, — я говорю именно о массе крестьянства, а не о некоторых его слоях, — которое они могли бы и должны были бы приобрести. Почему же не умеют? На это я, нимало не колеблясь, отвечаю: главным образом потому, что, будучи партиями, в которых тон задается революционной интеллигенцией, они во всех своих приемах борьбы, во всех своих выступлениях и заявлениях считаются преимущественно, если не исключительно, с психологией революционной интеллигенции. Психология массы, — особенно крестьянской, — плохо известна им, а потому и мало принимается ими в соображение.
Говоря это, я прекрасно знаю, что я опять рискую навлечь на себя громы наших партийных публицистов, которые всегда стараются уверить себя и других в том, что в наших рядах все обстоит благополучно. Но я никогда не боялся этих громов ‘не из тучи’. Поэтому я повторяю: влияние революционных партий на народную массу гораздо слабее, чем оно могло бы быть в настоящее время, и это главным образом потому, что они считаются почти исключительно с психологией революционной интеллигенции, а не с психологией этой массы.
Чтобы не ходить далеко за примером, я укажу на отношение этих партий к первой Думе. Почему бойкотировались выборы в нее? Потому что интеллигенция, господствовавшая в революционных партиях, приписывала народу свои собственные политические взгляды и свое собственное политическое настроение. Само собой понятно, что ее ошибка. Наиболее ярко обнаруживалась в речах и статьях наименее умных ее представителей. Так, доказывая необходимость бойкота первой Думы, П. Орловский утверждал, что народ требовал созыва Учредительного Собрания, а правительство ‘ответило’ ему на это требование Думой. Но это была огромная неправда: народ не требовал Учредительного Собрания. Конечно, огромная неправда П. Орловского была неправдой неумышленной. Но этим не уменьшился вред, принесенный ею революционному делу. А мало ли было тогда в среде нашей интеллигенции публицистов и агитаторов, повторявших,— хотя, может быть, и не в такой яркой форме, — ошибку П. Орловского.
Если я вспомнил об этом теперь, то вовсе не затем, чтобы доходить нашу революционную интеллигенцию ее старыми ошибками, а затем, чтобы по возможности предохранить ее от новых. Теперь, более чем когда бы то ни было, нам необходимо выяснить себе политическое настроение народной массы для того, чтобы сообразоваться с ним в наших попытках политического воздействия на него.
Перед созывам первой Думы наше крестьянство не требовало Учредительного Собрания, но не было и против его созыва: оно просто-напросто не имело о таком Собрании ни малейшего понятия по той простой причине, что не изучало истории Великой французской революции. Оно вообще очень мало задумывалось тогда о политике, все его внимание было сосредоточено на земельном вопросе. Псковский корреспондент Вольно-Экономического Общества пишет, что манифест 17 октября вызвал в деревне чувство разочарования: ‘Все про свободы какие-то, чтобы, значит, жид или там татарин мог молиться свободно. Ах ты, волк его заешь! стоило для этого манифест писать. Мы думали, нам земли прибавят, а тут на — поди! И чего это господа радуются — оголтели. Свобода! Мы и так не крепостные!’ Затем народ стал ‘понемногу раскачиваться’ под влиянием митингов, которые устраивались — как бы вы думали, кем? — покойным графом П. Гейденом. Но и ‘раскачавшись’, народ продолжал оставаться слепым в политических вопросах. Его поле зрения по-прежнему ограничивалось чисто экономическими вопросами, и он, ‘для первого начала’, решил ‘бастовать лес’ {См. второй том соч. П. П. Маслова, Аграрный вопрос, стр. 237. В этом томе собрано множество драгоценнейших данных по интересующему меня здесь предмету.}.
Мне окажут, что те митинги, которые устраивались гр. Гейденом, и не могли содействовать широкому развитию политических взглядов крестьянства. Но в том-то и дело, что митинги вообще не создают настроения, а только формируют его, приводят его в ясность, когда речь митингового оратора не соответствует настроению слушателей, то нет ничего удивительного, если происходят сцены, подобные той, которая имела место в д. Килилей Нижегородского уезда, где крестьяне с кулаками приставали к социал-демократическому оратору, спрашивая: ‘А ты окажи, нужен царь или нет?’ {Там же, стр. 240.} И такие сцены могли произойти и происходили тогда не только в д. Килилей и не только в Нижегородском уезде. Когда начались разгромы помещичьих усадеб, когда запылали старые, насиженные ‘дворянские гнезда’, наша революционная интеллигенция вообразила, что давно желанный ею час, наконец, пришел, что настроение крестьянства совпало, наконец, с ее собственным. Но на самом деле до давно желанного ею часа было еще далеко. В Тамбовской губернии говорили, например: ‘Царь уже давно велел помещикам отдать землю крестьянам, но они все медлят, и вот-де царь теперь дал тайный приказ крестьянам самим ее брать от помещиков’ {Там же, стр. 250.}. Сообразно с этим крестьяне во многих местах и мысли не допускали о том, что царские солдаты станут в них стрелять. Когда ‘власти грозили им солдатскими пулями, они отвечали: ‘Брешешь!’ ‘стрелять не смеешь’, ‘царь не велел!’ и т. д. {Там же, стр. 110, 111, 113, 114. Интересно, что в некоторых случаях подобная уверенность поддерживалась в крестьянах запасными солдатами.} В подобном политическом настроении не было ничего общего с настроением революционной интеллигенции. Но революционная интеллигенция этого не поняла, и это ее непонимание явилось главнейшим источником всех ее тактических заблуждений, той основной политической ее ошибкой, из которой, как ветви из древесного ствола, выходили все ее второстепенные и третьестепенные политические ошибки.
0x08 graphic
Если бы она видела, что настроение народа страшно далеко отстало от ее собственного настроения, то она направила бы все свои усилия на то, чтобы, как можно больше и как можно скорее, выяснить крестьянству, какая тесная связь существует между его экономическими требованиями, с одной стороны, и политическими требованиями революционных партий — с другой. Но она вообразила, что эта связь уже ясна крестьянству и что поэтому революционерам остается только предложить народу свои политические ‘лозунги’ и ‘платформы’. Это собственно и делали митинговые революционные ораторы. Я уже сказал, что местами крестьянство готово было кулаками отстаивать свои собственные старые политические верования. Но тут было, по крайней мере, ясно, что между революционными ораторами и их слушателями нет взаимного понимания. Гораздо хуже было то, что местами крестьяне принимали самые крайние ‘лозунги’ и ‘платформы’, не отдавая себе никакого или почти никакого отчета в том, что они означают. Я говорю: гораздо хуже, потому что именно эти-то случаи и подчеркивали то заблуждение насчет политической мысли крестьянства, к которому и без того так предрасположена была наша интеллигенция: эта последняя принимала за сочувствие к ее политическим требованиям то, что на самом деле означало только непонимание крестьянством значения этих требований.
Не помню, у кого из наших историков, — кажется, у Соловьева,— я читал, что когда в так называемое Смутное время, началось движение, связываемое теперь с именем Минина, казанские татары, вступив в сношения с населением, соседних городов, заявили во всеуслышание, что они тоже готовы постоять за русскую землю и ‘за дом пресвятые богородицы’. Нечего и говорить, что в христианство эти татары не перешли и переходить не собирались. Почему же обещали они стоять за христианскую богородицу? Это очень просто: татары, как и соседнее с ними русское население, страдали от тогдашних неурядиц, от того, что нас, по выражению летописца у гр. А. Толстого, паки и паки били поляки и козаки, козаки и поляки. И чтобы закончить с неурядицами, татары готовы были вместе со своими русскими соседями идти против ‘поляков и козаков, козаков и поляков’. Им нужно было избавиться от набегов и разбоев, а до ‘дома пресвятые богородицы’ им не было ни малейшего дела, и если они вставили его в свою ‘грамоту’, то единственно, как риторическое украшение, смысл которого оставался для них совершенно недоступным. Приблизительно такова же была психология крестьян, принимавших крайние политические требования революционных ораторов: им нужна была земля и за нее они в самом деле готовы были постоять по мере сил и возможности, и когда они поддерживали требование земли, они как нельзя лучше знали, что означает это требование. А что касается до сопровождавшей это требование политической программы, то она была для них тем же, чем был для казанских татар Смутного времени ‘дом пресвятые богородицы’: непонятным риторическим украшением. И кто, по их мнению, мог дать им землю, с тем они и готовы были идти. Оттого и выходило, что из-за той же самой ‘землицы’ на Волыни крестьяне братались с реакционерами, а где-нибудь на Волге готовы были брататься с крайними левыми.
Мне укажут много таких случаев, где крестьянское население вовсе не было равнодушно к политике и где оно сознательно увлекалось политическими требованиями революционеров, я спарить и прекословить не буду. Мне также известны подобные случаи. Но все на свете относительно. Таких случаев было вполне достаточно для того, чтобы поразить воображение революционной интеллигенции, но далеко и далеко не достаточно для того, чтобы их можно было, не обманывая себя, считать показателями массового крестьянского настроения. Это были исключения и притом такие, наличность которых подтверждает правило.
Возьмите хоть знаменитый ‘крестьянский союз’. Никто не станет оспаривать, что в него вошли крестьяне, наиболее подготовленные к пониманию крайних политических программ. На втором съезде этого союза было постановлено, что ‘установить законодательным путем прочное, справедливое и согласное с волей народа земельное устройство должно Учредительное Собрание, созванное для составления основных законов государства’. Можно было бы предположить, что, по крайней мере, члены этого союза сходились в своих политических взглядах с крайними партиями. Но и это не так. Вот, например, на первом съезде того же союза представитель Владимирской губернии говорил: ‘Земля в народном сознании божий дар, как воздух и вода. Ее должен получить тот, кто ею нуждается. Сколько нужно, столько и получай. Крестьяне на земле, дворяне при дворе, у них земля только придаток. За землю их отнюдь не надо вознаграждать’. Вдумайтесь в эти слова. В них рядом с крайним экономическим требованием, — экспроприация помещиков без выкупа, — выражается чрезвычайно характерное политическое представление: ‘крестьяне на земле, дворяне при дворе’, — совсем так, как было в Московской Руси: в столице царь, у царя двор, при дворе дворяне, а на земле крестьяне. Замечательно, что и насчет земли в идеале этого, несомненно, крайнего крестьянина дело обстояло совершенно так, как обстояло оно в доброе, старое-престарое время: земли так много, что каждый получает, сколько ему нужно, или, как выражались в старину: куда его соха, коса и топор ходит. Наши эсеры очень грешат по части идеализации наших старых ‘устоев’. Но и у них идеализация ограничивается экономическими устоями, а насчет царя в столице, двора при царе и дворян при дворе они, само собою разумеется, тоже не сошлись бы с владимирским делегатом ‘крестьянского союза’. Но ведь это-то и значит, что политический язык интеллигенции оставался непонятным крестьянству. А я только это и говорю.
Что политическое настроение крестьянства было именно таково, каким я его изображаю, ясно показала непродолжительная, но печальная история нашего народного представительства. Члены Государственной Думы едут в Петербург. Их провожают восторженные клики народа. ‘Поддержите нас’, говорят, обращаясь к нему, отъезжающие депутаты. ‘Мы вас поддержим, — гремит народ, — мы за вас грудью постоим’. Депутаты собираются в Таврическом дворце, куда почтальоны и телеграфисты не перестают носить им приветствия, наказы и уверения в полном сочувствии народа. Депутаты на седьмом небе. Но вот их разгоняют, а народ безмолвствует, как у Пушкина в ‘Борисе Годунове’. Что же это такое? Глава из истории города Глупова? Нет, это просто колоссальное недоразумение: отправляясь в Петербург, депутаты были убеждены, что народное сочувствие послужит для них источником силы. А народ провожал их с восторженным сочувствием именно потому, что считал их той силой, которая ему поможет оправиться со своими врагами. Оттого-то он и ‘безмолвствовал’, когда их разогнали, Он пришел в недоумение.
Его безмолвное недоумение вызвало не мало разочарований в среде наших более или менее передовых политических деятелей. Но его можно было предвидеть и его должно было предвидеть. И кто предвидел бы его, тот не впал бы в уныние от того, что оправдалось его предвидение. Он только постарался бы сделать так, чтобы оно оправдалось в возможно более слабой степени. Иначе сказать: он употребил бы все усилия для того, чтобы рассеять колоссальное недоразумение между народом и его представителями, чтобы внести в крестьянские головы свет настоящего политического сознания. А что это было возможно, за это ручались те самые исключения из общего правила, о которых я упоминал выше. Я сказал, что эти исключения подтверждали правило. Но они не только подтверждали его. Они указывали также на то, что в будущем правило может измениться и что< уже находятся налицо те условия, которые необходимо должны будут привести к его изменению. Задача всех врагов существующего политического порядка в том и заключалась, чтобы как можно лучше использовать эти. условия. Но они были использованы лишь в очень слабой мере.
Прежде чем разъяснить это, я хочу с помощью некоторых примеров показать, что между народом и его политическими представителями в самом деле было то огромное недоразумение, о котором я говорю.
В 1905 г. в слободе Криворожье, где происходило сильное движение, руководимое братьями Мазуренками, крестьяне, составив на волостном сходе свой приговор, в котором они особенно настойчиво просили ‘пiдовторить насчет земли’, наивно радовались:
Спасибi, добрi люди, выхлопочут нам земельки {Сообщение об этом приведено у Маслова, т. II, стр. 207—208.}.
По словам ‘Крымского Курьера’, крестьяне полагали, что земельный вопрос может быть решен Государственной Думой с величайшей легкостью: ‘Наши мужики посоветуют царю — так и так, царь подпишет,— и дело в шляпе’ {Там же, стр. 307.}.
Крестьяне Григорьевского поселка Бузулукской волости писали, обращаясь к Думе: ‘Ратуйте жь, думцi, бо голодуем’ {Там же, стр. 281.}.
В Волынской губернии, по сообщению газеты ‘Вольнъ’, все разговоры крестьян вращались около земельного вопроса, при чем население нисколько не сомневалось в полновластии Государственной Думы: ‘Хиба мiнiстри старше от Думи!.. яке вони мают право не давати нам землi!’ и т. д. {Там же, стр. 309—310.}.
Ввиду таких фактов, кажется, невозможно и сомневаться, что когда в Думе произносились пламенные речи на тему о там, что ‘исполнительная власть должна подчиняться законодательной’, крестьянская масса совершенно лишена была всякого правильного представления о том, что это за власти, каково существующее отношение между ними и каким оно должно быть. Неудивительно, что когда ‘исполнительная власть’ наступала на ‘законодательную’, крестьянская масса не вышла из роли безмолвно недоумевающего свидетеля
Дума могла и должна была явиться прекрасным, ничем незаменимым средством политического воспитания народа. Путем доказательства от противного: посредством обнаружения перед народом своего юридического бессилия, она должна была показать ему, какие права следует ему завоевать для своих представителей. Но этого нельзя было сделать одними парламентскими речами и даже решениями и столкновениями. Необходимо было систематически комментировать эти речи, решения и столкновения — особенно столкновения: в противном случае предметные политические уроки оставались мало понятными народу. Когда разогнали первую Думу, российской демократии представился прекрасный случай для пропаганды идеи полновластного народного представительства. Этим случаем революционеры не сумели, а кадеты не захотели воспользоваться. ‘Партия народной свободы’,— как в этом признался г. Муромцев на суде по поводу выборгского воззвания, — боялась, что разгон Думы вызовет в народе революционное движение. Опасаясь такого движения, кадетские депутаты и выдвинули идею пассивного сопротивлении, рекомендованного народу выборгским воззванием. Я не стану клеймить здесь эту боязнь народного взрыва: я уже давно сказал, что партия, называющая себя партией народной свободы, в действительности является, к сожалению, партией народной полусвободы. Но здесь не в этом дело, здесь дело в том, что тогдашняя вера кадетской партии в возможность революции была плодом уже указанного мною выше политического недоразумения. Кадеты так же мало понимали тогда настроение народа, как и те революционеры-утописты, которые, в лице Ленина, утверждали, что после роспуска Думы народ ясно увидел необходимость созыва Учредительного Собрания и что ввиду этого остается только назначить срок вооруженного восстания. Когда гг. кадеты презрительно пожимают теперь плечами по поводу утопизма революционеров, им следовало бы спросить себя: ‘Давно ли мы сами освободились от своего утопизма… навыворот?’ С интересующей нас здесь стороны наши ‘трезвые’ кадетские политики были такими же детьми, как и единомышленники Ленина, только, — и в отличие от этих последних, — не смелыми, а пугливыми детьми. Но пугливость не заслуга…
Народное восстание было тогда невозможно. Но очень многие находили его возможным и даже вполне вероятным, потому что ошибочно принимали за усвоенные народом такие политические истины, которые еще нужно было разъяснить ему. А так как эти истины считались уже усвоенными народом, то их и не разъясняли ему даже те, которые не только не боялись, подобно кадетам, народного восстания, но очень стремились его вызвать. Преувеличенное мнение революционеров о зрелости народной политической мысли помешало им ускорить своим содействием процесс ее созревания.
Правда, в эпоху разгона первой Думы в российской социал-демократии существовало, — и даже было формально преобладающим, — то направление, которое приняло известные стокгольмские резолюции, отвергло политику бойкота и объявило, что вооруженное восстание вовсе не может считаться, — как это утверждали тогда ‘большевики’, — уже достигнутой ступенью нашего освободительного движения. Социал-демократы этой фракции смотрели на неизбежные столкновении Думы с правительством, как на средство наглядного преподавания народу тех политических истин, которых он еще не усвоил, но которые непременно должны быть им усвоены. ‘Меньшевики’ были застрахованы от тех ошибок, в которые впали ‘большевики’ и кадеты. Но… Это еще не значит, что они не ошибались в свою очередь.
Я не говорю о призыве ко всеобщей стачке после разгона первой Думы. При тогдашних условиях этот призыв был немаловажной ошибкой. Но это — все-таки частность. Главная беда состояла в том, что, дойдя в теории до правильных тактических взглядов, ‘меньшевики’ не дали этим взглядам того широкого практического применения, которое не только допускалось, но настоятельно требовалось самою сущностью этих взглядов. ‘Меньшевиков’ тоже не миновала наследственная болезнь наших революционеров: ‘интеллигентщина’. ‘Меньшевики’ тоже нередко готовы были довольствоваться только такой литературой, такими ‘резолюциями’ и ‘лозунгами’, которые были понятны интеллигенции и передовому слою рабочих,— привыкших к политическому жаргону интеллигенции, — но оставались совершенно недоступными для широкой массы. Это я и называю интеллигентщиной. Именно благодаря ‘интеллигентщине’ не были надлежащим образом использованы для политического воспитания народа те чрезвычайно знаменательные и поучительные события, которыми так богата была практика и теория России за последние два года: прения об аграрном вопросе в первой Думе, разгон первой Думы, правительственные мероприятия по крестьянскому ‘землеустройству’, вторая Дума, ее роспуск, арест социал-демократической фракции, государственный переворот 3 июня, наконец, бесчисленные ‘частные ошибки исполнительной власти’, дававшие великолепнейший повод для республиканской пропаганды в народе.
Насколько мне известна наша агитационная литература, я должен сказать, что эти события и эти ошибки совсем не создали у нас той популярной политической литературы, без которой нам невозможно теперь обойтись по той же самой причине, по какой нам невозможно добиться победы над старым порядком без привлечения к политической борьбе самых широких слоев народа. Такой политической литературы нет, и ее созданию мешает именно ‘интеллигентщина’.
Люди, страдающие этой страшной болезнью, смотрят на жизнь, а следовательно и на политическую литературу, с интеллигентской точки зрения. Раз удалось им осветить данное общественное явление понятным для интеллигентов образом, они ни о чем больше и не заботятся, хотя бы народ ровно ничего не понимал в нем и хотя бы они сами не переставали говорить о необходимости политического воспитания народа. Поэтому, когда составляются наши ‘лозунги’, резолюции и т. д., то при их составлении всегда принимается во внимание именно ‘интеллигентская’ и к тому же еще кружковая психология: такие-то строки вводятся для того, чтобы пояснить дело таким-то ‘практикам’, а такие-то затем, чтобы такой-то икс или игрэк не обвинил нас в оппортунизме и т. п., — в результате получается нечто, может быть, гениальное с точки зрения ‘интеллигентской’ кружковщины, но, несомненно, очень мало пригодное для агитации в широкой массе.
И заметьте еще вот что. Так как резолюции пишутся и ‘лозунги’ принимаются применительно к ‘интеллигентской’ психологии и так как интеллигенция требует ‘широких перспектив’ и приятных предсказаний, то чем больше перспектив развертывает и чем больше приятных вещей сулит в будущем данная группа, тем более упрочивается за нею репутация революционности. Оттого и выходит, что чем легкомысленнее рассуждает данный революционер, тем более крайним он считается. Другими словами: легкомыслие отождествляется с революционностью.
Все это было бы чрезвычайно смешно, если бы не было до последней степени грустно. ‘Интеллигентщина’ — наш злейший враг. Более чем что-нибудь и чем кто-нибудь мешает она социальной демократии сыграть принадлежащую ей по праву роль гегемона в борьбе за политическую свободу. В самом деле, кавказская социал-демократия несравненно меньше нас, русских социал-демократов, заражена, — а, может быть, даже и совсем не заражена, — ‘интеллигентщиной’, и посмотрите, что сделала она в своей стране: когда мы сделаем и если мы когда-нибудь сделаем на Руси то, что она сделала там, тогда от нашего старого порядка не останется ни щепки..
В начале было дело, говорит Фауст. С точки зрения революционного дела, а не революционной фразы, должны мы оценивать все свои литературные и всякие другие ‘выступления’. А дело у нас одно: ускорение хода политического сознания широких масс. И с точки зрения этого дела наиболее крайним революционером должен быть признан не тот, кто легкомысленнее всех других ручается за будущие наши победы, а тот, кто больше всех других способствует указанному ускорению. В этом — альфа и омега всей революционной мудрости.
И было бы очень желательно, чтобы именно с точки зрения такого наши товарищи взглянули также и на земельный проект умеренно-правых крестьян. Сам по себе он совсем неудовлетворителен и очень наивен. Но он показывает, что даже отсталые слои крестьянского населения самым ходом жизни вынуждаются теперь к тому, чтобы расширить свое поле зрения и отвести в нем место не только для ‘землицы’, но также и для политики. Он представляет собою один из тех фактов, которые, с одной стороны, свидетельствуют об отсталости крестьянской мысли, а с другой, — доказывают, что даже и эта отсталая мысль не может не подвигаться вперед. И в этом — огромное значение ‘умеренно-правого’ проекта. Революционерам остается только умело подойти к этим отсталым слоям, чтобы, не запугивая их пока еще слабой, неуклюжей и робкой политической мысли, осторожным, но систематическим воздействием на нее сообщить ей силу, подвижность и смелость.
Нельзя, минуя этот путь, прийти к победе. Революционный вопрос нашего времени может быть, — в известном, определенном смысле, — назван военным вопросом. Ведь кто тот солдат, политической неразвитостью которого поддерживаются враги народа? Не кто иной, как одетым в военный мундир русский крестьянин.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека