Гиппиус З. H. Чего не было и что было. Неизвестная проза (1926—1930 гг.)
СПб.: ООО ‘Издательство ‘Росток’, 2002.
Никакого ‘человечества’ нет. Пора сказать это прямо. Пожалуй, и пора прошла: кому сейчас интересно, есть оно или нет? Вопрос без резонанса.
Если, из любезности или добросовестности, и выслушают мое утверждение, то возразят: а когда же это самое ‘человечество’ было? Были страны, племена, народы, нации, слои, классы, партии, группы, индивидуумы, и всегда, как теперь, были они друг против друга, благодаря разности интересов. Собственно же человечества (уж не с большой ли буквы?) никогда не существовало. В мечтах разве? В воображении? В идее?
Да, да, и тут вся перемена, — громадной важности. Не было — но могло быть, к тому шло. Мечта, воображение, идея, — есть предварительная стадия бытия чего-нибудь. Во всяком случае, единственная возможность бытия. Пока ‘человечество’ жило в идее, оно могло реализоваться. А если ‘погасить идею в уме?’. С ней, естественно, гаснет воля, что же остается? Ничего, меньше пустого места.
Подозрительно быстро гаснут в наше время всяческие ‘идеи’. ‘Человечество’ — только одна из целого ряда, не менее важных. Вообразительное бытие ценностей, — т. е. идеи, — имеют громадное влияние на реальность. Когда они отмирают, гаснут — это немедленно отражается на всех явлениях жизни, изменяет ее облик, существенно изменяя облик самого человека. Стоит представить себе: без воображенья, без воли, идущей далее настоящего момента, — разве будет человек похож на то, что мы привыкли называть этим именем? Если и ‘похож’ — не очень… Угасание идей есть начало (долгого, правда) пути к перерождению человека в ‘человекообразное’.
Вступили ли мы на этот путь? И такой ли он роковой, нет ли с него обратного поворота? Трудно ответить. Я не решусь. Фактические признаки известного перерождения, однако, уже есть. В большом или малом, в общностях и частностях, в одной области жизни или другой — все эти факты говорят о том же.
Не всегда их легко обнаружить и определить. Идея погасла — но соответственное ‘слово’ еще держится, переживает ее. Так, мы повторяем слово ‘культура’. Культура имела тоже лишь ‘вообразительное бытие’. И она может лишь ‘становиться’, — при условии существования ее идеи. Слово осталось, но что под ним разумеется? Не сузилось ли, незаметно, понимание ‘культуры’ до ‘технических достижений’? А в общем не свелось ли к понятию чисто количественному, и, наконец, к ‘рекорду’? Задача ‘культуры’ превращается, понемногу, в задачу произвести наибольшее количество движений в наименьшее количество времени, или обратно. Какого рода движения, — это уже все равно.
И только одни ‘рекорды’, — всевозможные количества в круге техники и физики — еще вызывают чувства восхищения, возмущения (скорее досады) и удивления. Способность возмущаться и удивляться решительно гаснет. Это понятно. Когда слабеет воображенье, вместе с ним слабеет и память. Не с чем сопоставить, не с чем сравнить данный, настоящий момент. Содержание его и принимается, как данное, просто, и если непосредственно, сейчас, не затрагивает, — не забавляет, не досадует, — то и не интересует.
Старых слов осталось порядочно. И ‘наука’, и ‘политика’, и целая куча других. Но почти в каждом можно найти червоточинку, если присмотреться.
Вот, хотя бы такая мелочь: никто не удивился, приняли и к ‘науке’ отнесли африканскую экспедицию, снаряженную советским правительством для вывоза специальных обезьян: советы приготовили у себя, в Сухуме, питомник и собираются там делать, ‘научным способом’, попытки получения новых подданных, скрещивать обезьян со старыми — с ‘людьми’.
В Марсели обезьяны остановились для отдыха. Публика забавлялась, рассматривая будущих производителей и сопроводителей — советских ‘ученых’. Немножко забавлялась и нисколько не удивлялась, — ‘научный опыт’! Многим известны здесь результаты всяких советских ‘опытов’, известны — и неинтересны. На толстых обезьян, удрученных недавней морской болезнью, поглазеть — да, отчего ж? И только.
Хотя бы удивился кто-нибудь, зачем советам эти научные опыты и новые производители. Без них дело почти сделано. Тысячи беспризорных обезьянят носятся по городам СССР-ии, только, вот, не в шерсти еще, и еще болтают они с прохожими членораздельно: ‘Дай копейку, не то укушу, а я венерик!’. И кусают. Маленькие будущие полуобезьяньи самочки, пожалуй, и не дойдут до совершенства своих сестер, ‘человечьих’ девочек-проституток, не станут, пьяные, шататься по московским улицам… Разве особой системой приучат. Пока же, за неимением подлинных шершавых обезьянок, и девочки лет 8-ми ‘быстро разбираются к ночи советскими любителями’, как рассказывает свидетель-москвич равнодушно. И он не интересуется. Он допускает, между прочим, что из ‘научного’ опыта с обезьянами, при удаче, может получиться особо крепкая порода существ, приспособленная к делу перманентного убийства людей в закрытых помещениях. Теперь эту работу делают рожденные ‘людьми’, а потому не все выдерживают больше пяти—шести лет: то с ума сошел, то повесился. Какой-нибудь сын орангутангихи и комсомольца надежнее.
Когда это будет, никто не удивится: данное!
В так называемой ‘политике’ столько этого не удивляющего, хотя и нового ‘данного’, как данное принятого, что не знаешь, за который факт взяться. Межгосударственная торговля телами, например, вошедшая в обычный ‘политический’ порядок. Она идет от ‘института заложников’, — но какие там институты, к чему эти фиговые листы! Просто торговля телами (именно телами, а не ‘душами’, ведь политика-то ‘реальная’!). Если сделка между новыми торговцами живым товаром не успевает состояться — живой товар превращается в мертвый, набирают новую партию. Одного сорта товар котируется выше, другого ниже… да и всякие бывают операции, самые разнообразные, отнюдь не только мена по головам и косякам.
Эта коммерция называется ‘политикой’. Почему бы ей и не называться, раз принято, как ‘политика’, и такое, например, положение: правительство одной страны объявляет правительствам других: ‘Я существую, чтобы вас уничтожить. Или я — или вы. Давайте, поговорим. Чем вы мне посодействуете?’. Ему отвечают: ‘Что ж, поговорим. Конечно, вы существуете для уничтожения нас. Но это ваше дело. Мы в чужие дела не вмешиваемся’.
И говорят… о посторонних вещах. Произносят разные слова — часто старые, под которыми уже нет прежних понятий, да и не может быть. Реальных последствий произнесение слов или не имеет, или имеет какие-то довольно неожиданные. Это в зависимости от местоположения, от храбрости или трусости страны, которая разговаривает с правительством державы, намеревающейся ее уничтожить. ‘Если вы… такие-сякие, — вдруг кричит последняя, — не дадите мне, чего требую, — не хочу больше разговаривать! Не желаю! И вот увидите!.. Вы меня знаете!’.
Противник ничего не знает (что знал, то забыл), но смутно боится потерять ‘данное’, и если очень боится, ‘любезно идет навстречу…’.
5 июля 1920 года, в понедельник, во всех польских газетах было напечатано официальное сообщение правительства (Пилсудского) о том, что Польша борется не против России, а против ее правительства — большевиков, и должна бороться, т. к. большевики по существу суть враги не только польского народа и государства, но враги (притом сами себя таковыми признающие) и всех других европейских народов и государств. Кончалось воззвание призывом к борьбе до конца за общую свободу (‘нашу и вашу вольность’).
В августе 1927 года то же правительство того же Пилсудского той же Польши так же официально объявило, что русским людям в Польше запрещается даже словом тронуть дружественную власть большевиков (тех же), под угрозой высылки и закрытия газет. Одновременно, для острастки (или из предупредительности?), выслали в трехдневный срок нескольких человек, ни в чем еще, правда, не замеченных, но неугодных новым ‘друзьям’. А так как друзья этим не удовлетворились, то через самое малое время, по их указаниям, была выслана следующая партия русских ‘за антисоветскую пропаганду’, притом опять ни к какой запрещенной ‘политике’ касанья не имевшая {Я уж не говорю о полпредстве-застенке посреди Варшавы, где чекисты убили польского гражданина Тройкевича и остались ‘неприкосновенными’…}.
Что же случилось? Ведь люди-то те же самые, те же эмигранты-русские, тот же Пилсудский и те же самые, так же действующие, большевики. И политический строй остался везде как будто тот же. Перемена, очевидно, произошла очень тонкая, на большой глубине, но очень действительная и общая. Не потеря ли это, и здесь, во-первых, памяти и, во-вторых, воображения?
Требовать, чтобы, скажем, Польша вспомнила слишком старую ‘политику’, когда Франция подумать не смела выгнать Мицкевича и польских беженцев, запретить Мицкевичу ‘антирусскую пропаганду’, — требовать этого просто смешно. Где уж! Но ослабление памяти столь быстрое, на глазах, — признак весьма грозный. Уж не поколения меняются, — те же люди переворачиваются, оборачиваются в кого-то, или во что-то, — другое…
Опускание происходит не везде равномерно, конечно. Если я останавливаюсь на области так называемой ‘политики’ — то потому, что здесь, на мелочах, виднее, как потеря памяти подбирается даже к потере здравого смысла.
О господах наших беженцах из ‘Соц. Вестников’ я говорить не буду. Эти и осмысленную речь забыли. Услышав, что в Париже на панихиду по 20 убитым в Чека собрались люди ‘разных политик’, — люди ‘вообще’, — они залепетали, заповторяли единственные два слова, сохранившиеся у них в памяти: ‘мо… монархисты. Де… демонстрация. По… мо… мо… нархистам…’. Оставим, это пример слишком исключительный, темп падения слишком ускоренный. Но вот обыкновенные наши с-ры. Те же самые люди, ‘боевая организация’ которых не в прошлом веке действовала. Считалась их ‘красой и гордостью’, и слава ‘героев’ жила, не умирая. ‘В борьбе обретешь ты право свое!’ гласил их многолетний лозунг. И вдруг перестал гласить. Уж оказывается, что дело не в ‘праве’, и не в ‘борьбе’, а в какой-то ‘выжидательной выдержке’. Герои-то героями, конечно… вот Ненжессер и Коли тоже герои, притом не ‘вспышкопускатели’-террористы, вроде Коверды. Лично он заслуживает снисхождения, и хорошо, что Польша запрятала его в вечную тюрьму, а не повесила, но ‘политически’ Коверда вреден, — нецелесообразен… Сазонов, Каляев — были они целесообразны? Об этом не говорится, а смутно упоминается, что Коверду можно извинить единственно по младости лет. Ведь подумайте, — он еще действовал на чужой территории, против ‘представителя дружественной державы!’. Ну, а план с-ровской боевой организации в 11 или 12 году, — покушения на царя в английских водах? План сорвался по случайности (измена матроса). Да, плотно забыто, совсем из памяти вон, точно и вправду ничего никогда не было…
Объяснить такую новую ‘политическую’ позицию с-ров только и возможно, что физическим угасанием памяти. Ведь не станем же мы их подозревать в соображеньях вроде следующего: при царе, мол, можно, ничего, а большевики — с ними лучше не шутить, они построже… Если б, с другой стороны, это была сознательная перемена принципов, то и было бы, конечно, заявлено открыто: мы пришли к отрицанию прежних форм борьбы и к ним не вернемся. Отныне право обретается выжиданием.
Ничего такого мы не слышали, а потому ясно: и в этом уголке, в этой маленькой группе людей, происходит тот же процесс ослабления памяти, наряду с потерей воображения.
Я мог бы привести еще длинную цепь примеров, и отнюдь не только из нашего эмигрантского ‘захолустья’. И не только из области, которую ныне зовут ‘политикой’. Грозные знаки перерождения ‘человеческой’ материи — повсюду, в каждом ‘случае’, т. е. в отношении ко всякому случаю.
Я говорю: ‘грозные’ знаки… Но почему грозные? Почему, спросят меня, это плохо, если все ‘идеи’, вплоть до идеи ‘человечества’, погаснут в уме человечества? Допустим, что оно окажется несколько иным, но вполне похожим на человеческое, но жить без памяти и без воображения очень можно. Еще вопрос, что значит ‘жить’, прежде уверяли, что это значит ‘мыслить и страдать’, а если нет? Если просто — кормиться, драться, плодиться и забавляться? Память и воображенье бесспорно ‘умножают скорбь’. Неужели звание ‘человека’ стоит, чтобы за него держаться при явных невыгодах?
Беда в том, что всегда останутся ‘атависты’, т. е. люди, и непременно они удрученные памятью и воображеньем, полезут к человекообразным с обличеньями, увещаньями, с требованьем ‘покаяться’. Боюсь, что это непрактично, и ‘пророки’ успеха иметь не будут… впрочем, не желая им подражать, я ничего не предсказываю. Я ничего не знаю, я знаю, как пойдет и как будет развиваться далее этот процесс. Он только в начале, хотя можно сказать, что и начало недурно. Для меня, как неисправимого ‘атависта’, хранящего память и страдающего воображением, для меня, ясно видящего абсурдные перебои, опустошенные слова и бессмысленные жесты современности, — это все, конечно, определенное принижение жизни. Как-никак — а ‘гибель’ человека… Среди советских обезьян, привезенных в Сухум с научными целями, особенно веселы две, громадные, — ‘собакоголовые’. Может быть, недалеко время, когда ‘люди’ вступят в переговоры с этими собакоголовыми, или с их отпрысками. И называть будут переговоры ‘политикой’, а то еще как-нибудь. Тогда не вправе ли мы, атависты, сказать: нет, не люди, — это человекообразные разговаривают с собакоголовыми? Люди погибли.
И все-таки — вольному воля. Кто, будучи еще человеком, веселой ногой вступает на путь человекообразия, — оставьте его. Захочет опомниться, сам воротится.
КОММЕНТАРИИ
Впервые: Новый Корабль. Париж, 1927. No 2. С. 20-24 под псевдонимом Антон Крайний.
…выгнать Мицкевича… — польский поэт А. Мицкевич (1798—1856) с 1829 г. жил в эмиграции.
‘Соц. Вестник’ (‘Социалистический Вестник’) — орган Российской социал-демократической партии, основанный Л. Мартыновым в 1921 г. в Берлине. Выходил по 1940 г. в Париже.
Коверда (Каверда) Борис С. (р. 1907) — монархист. 7 июня 1927 г. убил в Варшаве советского полпреда в Польше П. Л. Войкова как одного из убийц царской семьи в 1918 г.
Сазонов (Созонов) Евгений Сергеевич (1879—1910) — член ‘боевой организации’ эсеров, убил 15 июля 1904 г. министра внутренних дел В. К. Плеве. Приговорен к каторге.
Каляев Иван Платонович (1877—1905) — член ‘боевой организации’ эсеров, убивший 4 февраля 1905 г. московского генерал-губернатора великого князя Сергея Александровича. Повешен.