Замечательная еврейская песнь, Розанов Василий Васильевич, Год: 1901

Время на прочтение: 28 минут(ы)
Розанов В. В. Собрание сочинений. Юдаизм. — Статьи и очерки 1898—1901 гг.
М.: Республика, СПб.: Росток, 2009.

ЗАМЕЧАТЕЛЬНАЯ ЕВРЕЙСКАЯ ПЕСНЬ

Есть вещи, которых огромное значение невольно чувствуешь, но которых отчетливо не понимаешь, и тем неотразимее их действие на душу. К числу подобных… словес ли, фактов ли, прозрений, откровений, но вообще темнот, неизъяснимо волнующих душу, относится таинственное представление в Апокалипсисе и вообще в христианстве ‘Агнца, закланного от сложения мира’. Что значит ‘от сложения’? Значит ли это: ‘Так рано, как сложен мир?’. Далее, что значит ‘Агнец’? Почему употреблен такой термин? ‘Агнец’ — юное, это — ягненок. Будь это совершенно зрелое или будь старое, термин ‘Агнец’ ни в каком случае не был бы употреблен. Не было бы необходимости, и ничего не выражало бы. Далее: ‘заклан’ ‘от сложения’ мира — это есть главное понятие. Что говорит оно нашему сердцу? или нашему уму? — Смерть, жертва. Жертва, которою купилось новое бытие, в данном случае бытие целого мира. В представлении нам брезжит мысль, что в основу бытия мира положено какое-то столь неоценимое и драгоценное существо, что, иногда кажется, кажется из самого этого представления — самое бытие мира его не стоит. Мир сам себя не искупает. Нужно что-то другое, и даже нужно ценнейшее самого мира, чтобы этот мир, не совершенный и, однако, почему-то бесценно любовный Богу, — был, существовал. Представление волнует нас. Просыпаясь в ночи, мы размышляем о нем. И жадно хватаем каждую ниточку, которая, даже не имея достоинства разъяснения говорит о чем-то родственном ему, близком, хотя бы даже только по внешнему подобию. Ничего не умея сложить в собственной бессильной мысли об этом ‘Агнце’, я нашел какой-то глухой шопот, невнятную и почти неразумную речь, ответившую на мои горячие и бессильные размышления на эту тему в одной еврейской песне, и бытовой, и мистической, и религиозной, которая мне попалась в одной чрезвычайно странной рукописи.
Это — ‘Автобиография православного еврея с приложением: Букета, или избранных талмудических рассказов, анекдотов и легенд, таковых же и других авторитетных еврейских книг. Сочинение Семена Ильина Цейхенштейна’, большой том разгонистого письма в листе. Автор книги, как рассказывает он сам в ней, сбежал в православие, решительно угнетенный талмудическим благочестием своего отца, но сбежал, пройдя всю возможную премудрость раввинских школ старого закона. Писана рукопись в старости, лет около шестидесяти, когда, отслужив 25 лет николаевской службы, автор кончал свой век ‘с медалью и пенсией 120 рублей в год’. Тон рассказа необыкновенно чистосердечен, как в общем, так и во множестве частностей. Автор рисует картину юдаизма, почти варшавско-венско-виленского гетто, как невероятную духоту непонятных для него мелочностей, суеверий, фанатизма, которая не рассеется, пока в нее не брызнет свет извне. Он — местами юморист, можно сказать, что он нигде не лжет (не чувствуется этого в тоне) и сплетает свою биографию с любопытнейшими, для него, очевидно абсолютно непонятными, еврейскими ритуальными подробностями, которые местами и на мой, по крайней мере, взгляд представляют разительное любопытство.
Так как автор писал свою рукопись в ту пору, когда, кроме комических изображений ‘жида Янкеля’ у Гоголя, мы ничего о еврействе в русской литературе не имели, то понятно, что, рисуя картину ‘талмудической темноты’, он описал и некоторые праздники, к сожалению, не все, а только два: субботу и Пасху. Песнь, которая нас так заинтересовала, поется в Пасху. Но, чтобы понять песнь, нужно видеть певцов и почувствовать обстановку пения: ибо всякая вещь познается в своих условиях. Поэтому читатель не посетует, если мы приведем, отчасти словами автора, описание самого праздника.
Здесь маленькое нота-бене. Еврейский праздник не проводится на дому, а играется, священствуется на дому, и его играют, в нем священствуют члены семьи. Замечательная особенность. В субботу ли, в Пасху ли они бывают в синагоге, спешат в нее, но синагога — не главное, там они читают (раскрытые места Торы), но там ничего не играется, не совершается, не происходит собственно. Наш литургический момент совершенно отсутствует в еврейской синагоге. Происходит все — дома. Чем-то одушевленные евреи (в праздник) бегают, бегут, забегают в синагогу, где стоят в шапках, качаются, плюются, и словом — в пути находятся, и стремительно оттуда выйдя (как и стремительно вошли туда), они переступают порог дома: здесь шапка сброшена, плевков уже нет, никто не качается. Еврей спокоен, сияет и начинает плавно, почти пластично ‘играть праздник’.
Таково общее впечатление, если, закрыв книгу с описанием праздника, мы предадимся воспоминанию о том, что читали.
Еще замечание. Кидающуюся в глаза особенность еврейских праздников составляет подготовление к ним, и опять же не синагоги, этого перепутного, нисколько не центрального места, а дома, этой настоящей и истинной еврейской синагоги. Поразительны подробности этого подготовления, их тенденция и смысл. Суть их — совершенный разрыв, перерезание всех нитей соединения между собственно праздником и вкруг-праздничным временем (‘до’ и ‘после’). Все метется, скребется, вычищается, но далеко не так, как у нас, т. е. в смысле чистоты, аккуратности, прибранности ‘дома’ ‘к празднику’, например, если из съедобного в обыкновенное время завалилась хотя кроха хлеба, мяса в щель, и во время праздника Пасхи еврей вдруг ее увидел, — ‘он и все его домашние должны бежать без оглядки из дома и не возвращаться в него все время ‘Пасхи’. Таким образом, праздник уничтожается, гасится, если материально к его ‘чистому тесту’ — позволим себе сравнение — примешивается кроха вчерашнего ‘кислого хлеба’, ‘прокислых вчерашних кушаньев’, вообще что-нибудь ‘вчерашнее’ или ‘завтрашнее’, вне-праздничное. Праздник — особенное, выделенное, и именно материально выделенное. ‘Се творю все новое’, — эти слова пророка Исайи и апостола Иоанна в ‘Апокалипсисе’ выражают удивительно тонко природу еврейского праздника, в котором новизна, новоделанность, новоприготовленность всего составляет главную и всего тщательнее евреями наблюдаемую черту. Шесть дней — это как бы этот свет, седьмой день, суббота — уже тот свет: вот суть разницы, и она неукоснительно соблюдается относительно всех праздников. С нашими праздниками (воспоминальными) они не имеют по качеству, способу и сущности ничего общего. У евреев ‘праздник’ не есть ‘праздничное, светлое, радостное, и в особенности по тому радостное, что праздное время’, совсем нет: ‘праздничное время’ есть ‘выделенное’, ‘обведенное чертою’, ‘не переступаемою’, пожалуй, ‘волшебною’, ‘магическою’, или, если вы очень не любите евреев, — ‘наколдованною чертою’. За этою чертою, внутри ее, и начинается до некоторой степени ‘священное волшебство’, или священная тайна праздника. Праздник (у них) — чудо, время и место — чудесного, чудного. Так чувствуется при описаниях, но вот, удерживая объяснения, мы к нему перейдем.

——

‘К вечеру кануна праздника, — рассказывает нам автор о праздновании Пасхи, — еврейские жилища, все без исключения, уже избавлены от негодного (NB: курсивы — везде автора) хомеца (вне-праздничная пища): все убрано, все прибрано, везде чисто, везде светло и приятно на взгляд — хомеца как не бывало. Правда, оставляется немного хомецовой пищи, но только сколько потребуется сегодня на ужин и завтра на завтрак, но не больше. За всем тем, с хомецом не все еще покончено, требуется еще совершить последний акт окончательного уничтожения его, хомеца, так называемый быдекхомец. Придя вечером из синагоги от вечерней молитвы домой и наскоро поужинав, глава семейства немедленно принимается за выполнение этой важной мыквы (заповеди). Часом раньше, жена его уже позаботилась приготовить что нужно для этой священной церемонии. Достав кусок мякоти черного хлеба и размельчив его на крошки, она разделила их на маленькие, не сразу заметные, кучки и разложила их по разным потаенным местам комнаты, так чтобы мужу было-таки трудненько их находить, через что заслуга его в выполнении такой великой молитвы перед Богом будет, конечно, больше.
И вот, как уже сказано, наскоро отужинав последним хомецовым ужином, глава семейства, в сопровождении жены и всех домочадцев, отправляется искать ненавистного, с этого часа, хомеца, чтобы окончательно его истребить. Один из домочадцев светит ему огарком свечи, а сам глава семейства, вооруженный большою деревянной ложкой в одной руке и гусиным крылом в другой, открывает шествие по комнатам, внимательно осматривая каждый потаенный уголок, где можно предполагать присутствие крошек хлеба, найдя кучку этих крошек, он сосредоточенно, благоговейно, тщательно сметает ее крылом в ложку и отправляется дальше за поиском других кучек, которые тем же способом, т. е. посредством крыла, попадают в общую ложку. Все это совершается при общем абсолютном безмолвии, и если муж, по близорукости ли, или по недогадливости, проходит мимо одной из кучек, не заметив, разумеется, ее, жена наводит его на путь легким мычанием и миганием глаз, дескать: ‘Вот где ищи’.
Наконец, после получасовой ходьбы по комнатам, весь хомец прибран и положен в ложку, после чего глава семейства крепко обвязывает белою тряпицею и ложку с хомецом и хомецовое же крыло (NB: было ‘прикосновение’ к хомецу, до которого рукой он не касался) вместе, и весь узел этот прячет подальше, в такое надежное место, где бы, чего сохрани Бог, крысы не могли добраться (NB: крысы ‘будут есть’, ‘будут сыты хомецом’ — и в то же время останутся в доме, т. е. в доме останется хомецовое, ибо истребление собственно крысами хомеца еще ничего не значит в отношении собственно хомеца, который и определен к истреблению).
На следующий день, утром, тотчас после утренней молитвы, все семейство наскоро завтракает — последним уже на самом деле хомецом, с какового момента хомец абсолютно воспрещен, и тотчас же глава семейства достает вчерашнюю ложку с крылом, прочитывает над нею соответственную случаю краткую молитву и бросает ее в пылающую печь на всесожжение. С хомецом совсем покончено!.. Вечером начнется праздник — и до тех пор нельзя есть ни хомеца, ни мацы (NB: пасхальная, специально заготовленная символическая пища), — один только картофель с гусиным салом’.
Остановимся. Праздник, как и всякий, как особенно священная суббота, начинается с вечера и, включив в себя ночь, кончается назавтра вечером же. Мы режем, разрезаем ночь часом полуночи, 12 ч., когда кончаются одни и начинаются другие сутки, не решаясь резать дня — минут своей суеты и своего труда, они разрезают делением день, сохраняя целость, целину ночи: отсюда разный счет у нас и у них суток: с 12 ночи до 12 ночи, с 7 вечера до 7 вечера. Сутки — всегда целое, сутки есть космическая и психологическая единица, и часть суток, которую принимает человек за важную и первую, он не разрежет, а принимаемую за неважную — разрежет умственным своим делением. Поэтому начало счета суток (с какого часа) — важный признак народов. Европейцы, мы — дневные народы, евреи — сумеречные, ночные. Сделаем еще замечание — относительно хомеца: у автора мелькают, конечно, прислушавшиеся с детства слова: ‘ненавистный’, ‘в жертву всесожжения’, ‘бросается в печь’. Самое уничтожение хомеца — похоже на охоту, его ищут и, не касаясь руками, истребляют, тут — чувство гадливости и вражды. Бросается в глаза, что было нечто подобное чувству к хомецу у евреев чувство их к покоряемым хананейским городам и к имуществу их, и к скоту, и к сумме населения включительно с детьми. Вы помните, в ‘Книге судей Израилевых’ не буквально, но говорится не раз: ‘И пощадил израильтянин того-то’ (друга или доброжелателя), или ‘спрятал себе то-то’ (драгоценности или одежду), и разгневался Бог, и стали искать, ‘не взял ли кто себе что-нибудь из заклятого’, и находили несчастного (еврея) — и обыкновенно он погибал, и с семейством, в сущности из-за ‘хомеца’. По крайней мере — одна психология, одна метафизика, нам абсолютно непонятная. Таким ‘хомецом’ был и царь, которого пощадил Саул, и ‘пророк разодрал одежду свою надвое’ сказав: ‘Так будет разодрано твое царство после тебя’. Одна таинственная психология, один гнев: специальный израильский гнев, параллельный только специальной же израильской любви. Заметим для тех, кто подумал бы, что хомец состоит только во внепасхальной пище, что, например, во время Пасхи еврей продает, пусть фиктивно, все, например, трактиры, кабаки и вообще те части имущества, которых касаются чужие (неевреи), или которое служит неевреям: на Пасху он должен быть только еврей и с евреями. Но будем продолжать.

——

‘Наступает, наконец, давно желанный вечер великого праздника Пейсаха. Мужской пол, без различия возраста, отправляется в синагогу на вечернюю молитву, а женский — принимается приготовлять все, что нужно для пасхального стола, и, что тоже не маловажно, царский престол {Примечание автора: ‘Талмуд уверяет, что в этот вечер все евреи, главы семейств (NB), возводятся Богом в царский сан, и они должны именоваться все, собственно в этот вечер, царями и вести себя по-царски: облачаться в царские одежды и восседать на царских тронах. Царский трон, устраиваемый в этот вечер для минутного царя, в сущности не больше, как обыкновенная кровать, мягко и роскошно убранная, с высоким изголовьем, приспособленным ‘к возлежанию на манер древних’ (автор добавляет ‘римлян’, но, я думаю, это неверно: к чему евреям римлянам, т. е. в своем роде хомецу, подражать в святой свой ‘Пейсах’). Во всяком случае — замечательно, и нам тут брезжится кой-что из специально еврейского мессианства: ‘Все будем царями’, да и в сущности мы сейчас уже сокровенные ‘цари’.} для главы семейства, пристраиваемый на этот раз вплоть у стола, дабы ему, главе семейства, было все под рукой при совершении великотаинственного священного пасхального обряда. Пасхальный стол убран следующим порядком.
Накрыт он — первым долгом, конечно, — белою чистою скатертью. В середине стола стоят в ряд три подсвечника, медные или серебряные, смотря по состоянию, — заправленные сальными (NB: 40-е годы) или стеариновыми свечами, близ них — большой объемистый хрустальный графин с домашнего изделия вином (NB: собственно — выжимки из сушеного винограда) и вокруг него, полуокруглением, стоят специально пасхальные кейсесы (стаканы) по числу душ семейства, затем, немного поодаль, поставлены три блюдечка, на одном из них лежат головки хрена тоже по числу душ семейства, на другом — пучок зеленой петрушки, а в третьем лежит так называемый харейсес {Примечание автора: ‘Род теста желто-бурого цвета, составленного из смеси толченых грецких орехов, изюма, инбиря, корицы и других благовонных продуктов. Тесто это напоминает ту глину, которую евреи, во время рабства в Египте, месили для построек крепостей’ (пирамид? плотин?).}, возле них две тарелки, одна с легким тузлуком, а в другой — поджаренный говяжий мосол, напоминающий пасхального агнца, так называемый Зроа, в заключение же всего, на стол, перед местом, где находится седалище главы семейства, поставлена тарелка с тремя, диаметрально положенными, мацами, покрытыми беленькой, чистенькою салфеткою.
Покончив с убранством стола, хозяйка дома, сбросив с себя будничную одежду и обувь, заменяет их праздничными, с усердием и благоговением зажигает праздничные свечи, предварительно прочитав краткую молитву, и затем с достоинством царицы (ведь когда муж — царь, жена же, конечно, царица) садится на стул и кейфствует в ожидании возвращения мужа из синагоги.

——

И вот, глава семейства, вместе с детьми мужского пола, явился домой. После обычного приветствия со стороны пришедших: ‘гут иомтов’, и ответного приветствия же: ‘гут и ор’, со стороны остальных домашних (NB: т. е. всей женской половины семьи), глава семейства облачается в царское одеяние, состоящее: первое — из так называемого кишела {Длинная рубаха с широкими рукавами и большим воротником. Кител служит для евреев саваном, и они надевают его не только в ночь Пасхи, но три раза в году, в большие праздники, они в синагоге отправляют молитвы в кителах. Делается это потому, что евреям предписывается законом постоянно думать (особенно в дни радости) о смерти.}, второе — белого широкого пояса, и третье — белой же ермолки, и взгромоздившись на импровизированный свой трон, гессе-бет, и возлегши полусидя, дает рукою знак к начатию кыдеша.
Один из старших членов семейства разливает из помянутого выше графина вино по всем стаканам, а глава семейства и вслед за ним остальные берут в руки по стакану, прочитывают вслух кыдеш, выпивают их до дна и усаживаются вокруг стола, — жена у изголовья мужа, а остальные — по старшинству’.
Небольшое замечание: ‘Нет дисциплины в семье, младшие не почитают старших, дети — родителей, а жена — мужа’, слышим и слушаем мы вокруг. Здесь, в этот непременный ежегодный праздник, и также в еженедельную субботу, члены еврейского семейства выстраиваются в известную иерархию, по старшинству степеней, и без того, чтобы их кто-нибудь извне выстраивал. Совершенно очевидно, что и в шесть дней будней, в еженедельной суете, тень этой иерархичности привычно сохранится. Вот — культура, т. е. вот материальные ступени, по которым она ступает, поднимается кверху…
‘Тотчас за этим дверь комнаты запирается кем-нибудь из членов семейства на ключ, и начинается сайдер (общее название вечерней пасхальной трапезы). Глава семейства правою рукою берет за край тарелки с тремя мацами, остальные все — то же самое, и обще, монотонным полугрустным голосом, читают краткий монолог под названием: ‘Кего лахмо анио’. Я думаю, рассказ мой не пострадает, если я приведу целиком этот небезынтересный монолог. Вот буквально его содержание:
Вот хлеб убожества, который ели наши предки в земле Египта. Кто голоден приди и ешь [с нами?]. Кому требуется, приди и соверши с нами Пасху! В нынешнем году мы здесь [на чужой земле], на будущий год будем в земле Израиля [Иерусалим]. В нынешнем годумы рабы, на будущий же год все будем сыны свободы.
Монолог кончен, и самый младший сынишка (если нет младшего — может и старшего возраста сын, если же вовсе нет сыновей, то может это исполнить одна из дочерей и даже самая хозяйка дома — жена) взгромождается на стол прямо против отца, свесив ножки и хлопнув раз ладошами, многозначительно (NB) обращается к отцу с четырьмя вопросами, озаглавленными: ма-ништане.
— Тателе! — зычным детским голоском начинает маленький вопрошать, хлопнув, как я уже сказал, руками, и как бы серьезно удивляясь: — ‘Тателе, я хочу тебе задать четыре вопроса относительно странной обстановки настоящей ночи’ {Автор замечает, что в хейдере (первоначальной школе грамотности), где мальчики заучивают эти вопросы, слабые памятью между ними ‘много испытывают колотушек и подзатыльников, прежде чем обнимут всю премудрость этого ма-ништанем’. Но, во всяком случае, существует школьная подготовка к этому семейному празднику.}.
‘Чадолюбивый отец, с приятной улыбкой одобрительно кивает ему головой, дескать: говори, говори, мое детище — я этого жду, — и последний начинает:
Первый вопрос, — говорит он, глядя в упор в лицо отца: — почему это круглый год, по вечерам, мы [евреи] едим всякий хлеб, какой вздумается — мацу ли, хомец ли, все равно, сегодняшний же вечер исключительно едим одну мацу? Второй: круглый год по вечерам мы едим сладкие на вкус овощи, а сегодняшний вечер — едим горькие коренья [хрен?]. Третий: в другие вечера года мы ни разу не макаем зелень, а нынешний вечер — два раза? И четвертый: во все другие вечера года, во время трапезы, мы сидим, как обыкновенно сидят люди: прямо свесивши ноги вниз, ныне же [намекая на отца] сидим облокотившись [точно по-барски?].
Окончив вопросы, мальчик слезает со стола и садится на свое место, а глава семейства, и вслед за ним все остальные, как бы в ответ на эти вопросы, разом, вслух, начинают читать краткую историю рабства их, евреев, в Египте — как им было горько тогда жить на свете… Как потом Бог-Иегова сжалился над ними и в лице Моисея прислал им избавителя и т. д. Чтение этой истории тянется час или полтора, а то и два, смотря по большему или меньшему патриотизму и набожности главы семейства.
Чтение кончается, и глава семейства достает одну головку хрена, макает ее в блюдечке с помянутым выше харейсес и целиком глотает, потом, достав несколько стеблей зеленой петрушки и макнув их в помянутый же тузлук, съедает. Эти оба манёвра исполняют в точности все остальные сидящие за столом, и вслед за этим начинается трапеза.
И взяв из тарелки верхнюю мацу и разломив ее на куски по числу трапезующих и себе, глава семейства раздает собственноручно каждому по куску, которые, по предварительном прочтении над ними краткой молитвы: гамойце лехем мин горец, тут же съедаются.
Потом, разломив вторую мацу тоже на куски, но так, чтобы каждому приходилось уже по два куска, глава семейства достает кусок хрена, кладет его между помянутыми кусками мацы и жует все это вместе, предварительно произнеся следующие слова: ‘Так делал Гилел [NB: один из великих учителей еврейства, современник Ирода] в то время, когда храм Иерусалимский еще существовал, — он [Гилел] свертывал мацу и морер [= горечь, хрен] вместе и ел’. Его, главы семейства, примеру следуют, конечно, все остальные.
Вслед за этим, глава семейства достает из тарелки третью и последнюю мацу, разламывает ее на две части, и одну часть оставляет для стола, а другую, так называемую афикеймен {Примечание автора: ‘О значении этого слова существуют между учеными разногласие: кто из них говорит — так, кто — этак, кто — не так и не этак, а вот как! Так что до сей поры этот афикеймен составляет неразгаданную загадку. За всем тем, несмотря на загадочность его, этого самого афикеймена, он в этот вечер сослужива— ет неоцененную службу в еврейских семействах в отношении семейного приятства. Дело в том, что у евреев с незапамятных времен установлено правило, что если жена уловчится украсть у мужа афикеймен, и, конечно, спрятать его подальше, — последний, чтобы получить обратно похищенное, должен обещать первой купить ей после праздника какую-либо обнову. Этим правом, разумеется, широко пользуются жены — еврейки, и это им почти всегда удается. Эта маленькая семейная историйка приятно возбуждает семейное веселье, и шуткам и прибауткам нет конца’.}, прячет под подушку у своего изголовья до поры до времени, и затем уже начинается настоящая еда. Сперва ставится на стол тарелка с крутосваренными яйцами, которые, накрошив их в соленую воду, — едят, затем, крошат мелко хрупкую мацу, густо, в большую миску с горячим, вкусным и питательным, свекловичным борщом — и едят, потом — рыбу, потом так называемые кнейделы под куриным соусом, еще потом — самую курицу с редькой вприкуску {Нельзя не обратить внимания на вкусовое и обонятельное влечение евреев к пахучему и даже к оставляющему после себя запах: чеснок — любимое кушанье, в обилии поедается лук, хрен. Мы этого не вынесли бы, нам это не нужно. Мясные нервы (не духовные) у них обильнее развиты. Обратим также внимание, что рыба, мясо коей обильно фосфором и есть сильный нервный возбудитель, — есть постоянное ритуальное у них кушанье (субботняя щука).}, в десерт же неизбежный цимес из моркови и пастернака, — словом, едят более, чем досыта, и теперь наступает очередь питию.
Стаканы (кейсес) наполняются известным уже напитком, каждый ставит перед собой свой стакан и мизинцем правой руки макает в жидкость, и образовавшуюся от этого на кончике пальца каплю стряхивают на пол. Это повторяется до десяти раз по числу кар, посланных Богом на египтян за ослушанье фараоном Его повеления отпустить евреев на свободу. При этом, с каждым маканием мизинца, произносится нараспев одна из кар, в следующем их порядке: ‘дам’ (= ‘кровь’), ‘цефардаа’ (= ‘лягушки’), ‘кинем’ (= ‘вши’), ‘орев’ (= ‘нашествие зверей’), ‘девер’ (= ‘мор’), ‘шхин’ (= ‘парш’), ‘боред’ (= ‘град’), ‘арбе’ (= ‘саранча’), ‘хойшех’ (= ‘тьма’) и ‘макос бохоройс’ (= ‘избиение первенцев’).
Кейсес эти выпиваются (NB: потом?), выпиваются до дна и тотчас же наполняются вновь. Этот момент один из важных во всем пасхальном обряде: здесь, теперь, ждется дорогой, желанный гость, который в этот вечер неминуемо посещает все еврейские жилища и гостит в них, угощаясь даже прелестным вином. — ‘Кто же такой этот важный гость?’ — полюбопытствует, может быть, читатель: — ‘Не Моисей ли?’ — Нет, не Моисей, а сам Элиогу-ганови (Илья пророк), который, к слову сказать, большой охотник побывать у евреев во всех торжественных случаях (как, например, обрезание и проч.). Ему, Элиогу-ганови, очищают почетное место у стола, ставят ему стул или (у богатых) кресло и ставят перед ним на стол полный стакан, в той надежде, что их дорогой-то гость не откажется отхлебнуть хоть раз.
Предстоит вопрос, как впустить в комнату дорогого гостя. Известно уже, что во все время совершения обряда дверь комнаты заперта изнутри на ключ, стало быть, необходимо отпереть дверь. Положим, для него, Элиогу-ганови, ничего не стоит пробраться в комнату через замочную скважину или другую какую-либо щель… он ведь не человек, а дух, но это будет ведь неприличие, чтобы пророк входил так…
И вот тут-то и запятая: никому из домочадцев не хочется пойти и отворить дверь, страшно что-то. После однако ж некоторого пререкания между детьми взрослыми и малыми, в конце концов выискивается один, отличающийся героизмом больше других, он смелой поступью шагает к двери, ключ — щелк раз-два… дверь растворяется и… Элиогу-ганови здесь…
Все — и сам глава семейства — быстро поднимаются со своих мест, со взорами, обращенными к двери, и громко, разом произносят обычное приветствие: борех габо (= ‘благословен прибывший!’) и тотчас садятся обратно.
И тут-то в присутствии великого пророка, евреи наши изливают свою горечь и жалуются на свою горькую судьбину в чужой земле, в земле врагов их — гоев. Плачевным, грустным до трогательности голосом, разом все сидящие за столом громко читают известный псалом Давида (кажется), начинающийся словами: Шфейх хамосху (NB:?). И достается же тут бедным гоям на орехи, как говорится… и ругают их, и клянут их, так, что если б хоть часть их, евреев, пожелания нам, гоям, исполнилась, — нас давным-давно не было б на свете. Вот от слова до слова текст этого шфейх хамосха:
— Излей [Боже] Твою злобу на гоев, которые не познали Тебя, и на царства, которые не призывают Твое имя! Ибо они съели (sic) Иакова и его храм опустошили. Излей на них Твой гнев, и пар ноздрей Твоих да настигнет их!.. Гони их мщением и изгладь (уничтожь) их из-под небес’…
Не будем волноваться от этих платонических пожеланий, в особенности когда в наших руках было и материальное, уже не платоническое, осуществление всяческих наших пожеланий, и они вовсе не были нежны. К тому же невозможность что-либо сделать всегда удесятеряет пыл собственно платонизма.
‘Стаканы-кейсес выпиваются всеми, окружающими стол, — за исключением гостя-пророка, который так и не дотрагивается до своего стакана, — и тогда глава семейства достает из-под подушки спрятанную им, как известно уже, половину мацы-афикеймен, крошит ее на куски, также по числу душ семейства, равно и себе, раздает каждому по ломтику, и съедают. После этого стаканы вновь, в четвертый раз, наполняются ароматной влагой, выпиваются всеми, и потом, совсем уже сытые и довольные, принимаются за пение пасхальных песен. Из числа этих песен выдаются две по своей оригинальности и характеру. Первая из них сложена в форме вопросов и ответов на подобие катехизиса и не составляет еще большого интереса. Начинается она вопросом об единице и ответом на него, и так по порядку до тринадцати. Например, поющий, как бы хваля сам себя, с каким-то оттенком гордости, спрашивает, ни к кому, впрочем, не обращаясь: — ‘Один (единицу) кто знает?’. И сам же себе отвечает: ‘Один — я знаю: один — наш Бог, сотворивший небо и землю’. — ‘Два кто знает?’ — ‘Два — я знаю: два (т. е. две половины) — скрижали десяти заповедей’. — ‘Три кто знает?’ — ‘Три — я знаю: три — наши праотцы — Авраам, Исаак и Иаков’. — ‘Четыре кто знает?’ — ‘Четыре — я знаю: четыре — наши праматери: Сарра, Ревекка, Рахиль и Лия’, — и так до тринадцатого’ {Большой ущерб, что автор не приводит остальных, столь любопытных вопросов и ответов.}.

——

Праздник почти кончен. Что же он такое? Прежде всего — ничего общего с тем, что мы представляем себе, и что бывает у нас под этим именем. Автор описывает Пасху, еврейский важнейший, еще при выходе из Египта установленный, праздник. Но какая роль в ней синагоги? — Никакой. — Раввина? — Никакой же. Они где-то далеко, за горизонтом, в фоне видимого — только семья. Но просто ли и только ли это семья? Нельзя не обратить внимания на точность церемониала, в котором, очевидно, ничего нельзя изменить. Да, это некоторое служение, и в то же время совершенное отрицание ‘службы’ в привычном для нас смысле тяготы: служба эта у них — охотная, это своя субъективная радость. Отделена ли она чем-нибудь от ‘понедельника’, ‘вторника’, будней семьи? И да, и нет. Невыразимо отделена… ну, как у нас отделяется литургия в Казанском соборе от суеты Казанской площади в одни и те же, положим, двенадцать часов дня. ‘Ненавистный хомец’, как остаток понедельников, вторников, сред и проч., не только выметен, но истреблен, как в Казанском соборе истреблено курение, пьянство, разговоры, все площадное и уличное, но в то же время по лицам и по месту — это вполне земной и наш праздник, он — у нас в доме, его празднуем — мы. Небесное и земное — удивительно соединено здесь, сгармонизовано, как струны скрипки и дека скрипки в одном инструменте. И посмотрите на все эти вкусные яства. Мы имеем перед собою религиозное пиршество, драматизированный ужин, с чуть— чуть выраженной, но выраженной игрой. Здесь есть (для нас) иллюзия: Илия — пророк, но как религиозная иллюзия, то для участвующих она действительнее всякой действительности. Даже это маленькое переодевание, это облачение ‘в царей’ есть черта, но только совершенно серьезной, преобразовательной, пророческой игры же. Но наше слово ‘игра’ так удаляется от смысла совершающейся здесь действительности, что мы лучше бросим его, даже презрительно, гадливо бросим. Нет, это — сама жизнь, момент бытия Израиля, но где есть лица, представление, роли. Кто же в них действующие? Самый маленький мальчик в семье, заучивший свою роль в школе, его мать и ‘глава семьи’, по постоянной терминологии автора. Соединенные или, точнее, иногда соединяемые в священное действие, они, конечно, образуют ‘священную труппу’ собственного житейского странствия и в то же время — узелки одной (кровной) ниточки. Великая проблема священной (а не физиологической) семьи, к разрешению которой Европою не сделано и первого шага, и разрешается, притом как-то побочно, само собою при помощи этих ‘пейсах’, ‘суббот’, ‘кущей’ и т. п.
Еще одно замечание относительно комментаторов Библии: они извлекают из последней, что им нужно, а не что есть в ней. Они замечают в ней духовный свет, духовные длинные нити и усердно их эксплуатируют, не обращая внимания на ту почву, которая лежит под ними, на то невидимое, скрытое темное ядро, от которого идут таинственные лучи, сплетаемые этими комментаторами в затейливое, но вовсе не израильское, а римско-византийское кружево. Светоносность этого кружева — от Библии, но узор плетения — это оригинальное и новое построение Европы. Слова — пророков, но тело — не их! Где же здесь обрезание?! Нет его! А когда его нет — нет ничего и от израильского существа. Но оставим слова, которые переходят в печаль. Заметим только, чтобы подтвердить фактически свою мысль о комментаторах, что среди комментариев: 1) филологических, 2) географических, 3) катехизических, 4) моральных и 5) ‘прообразовательных’ (всего больше) мы ни разу, мелким шрифтом к словам Библии, не читаем телесно-человеческого комментария, обоняя который воскликнули бы: ‘Вот дух обрезания! узнаю плоть и смысл его’ (т. е. из комментария). Ничего подобного! Дивно ли, что ничего подобного библейскому не возрастает, не отделяется светом от римско-византийских плетений?!
Я затеплю свечу
Воску ярого,
Распаяю кольцо…
Это можно повторить об обрезании: его кольцо пало обломками к нашим ногам. И нет теперь для нас смысла в Библии, нет связуемого кольцом, ни связи через это мистическое кольцо — у человека с Богом. И нет для нас пророков, нет у нас пророчества. Оставим.

——

‘Вторая песня, — говорит наш автор, — и вместе с тем последняя до того оригинальна, чтобы не сказать потешна, что заслуживает того, чтобы привести ее здесь целиком. Песня эта озаглавлена Ход гадио, что означает в переводе на русский язык — Единственный ягненок, и вот буквально ее содержание’…
Песня эта, кажущаяся нашему автору ‘потешною’, произвела на нас сильное впечатление. Дело в том, что необыкновенная простота ее сложения, доходящая до односкладности, свидетельствует о чрезвычайной ее древности. Это что-нибудь из Халдеи, из Египта — это непременно. В ней почти нет смысла, она тянет какую-то туманную канитель на одну тему, монотонно ее повторяя. Засел гвоздь в мозг, ‘пал туман на сердце’, и какой-то бесконечно наивный еще ум, но с чисто юдаическим упорством, только что и умеет повторить и повторять тему.
Ягненок… Что такое ‘ягненок’? Жертва… Что такое ‘жертва’? Мы учимся, мы молимся словами Давидова псалма: ‘Жертва Богу — дух сокрушен, сердце уничиженное — Бог не уничижит’… Но почему же, но зачем же, но в насыщение чего и по какому закону воображения или совести нужна еще кровавая, ягнячья, например, жертва?! Однако, что это — так, и до ‘скончания мира’, ясно из того, что и Предвечный Агнец истек кровью ‘за грехи людей’. Да, в основе христианства или, точнее, самый факт христианства не есть ли ведь тоже ‘кровавое жертвоприношение’!! Но почему же в основе христианства не один ‘дух сокрушен’? и не одна чистейшая, святейшая нагорная проповедь? Что мы можем постигать в этом? Ничего. ‘Покапай кровью на крышку Ковчега Завета’, ‘помажь кровью косяки двери’, ‘Господь Бог твой любит обонять кровь жертв’ (все слова — в Исходе). Не понимаю.
Непонятною, но самою раннею чертою в Библии проходит приказание Господне Моисею о пасхальном агнце. Перечтем его, ибо я не могу не чувствовать, что странная еврейская песнь, до сих пор поющаяся в Вильне и Варшаве на пасхе, имеет что-то родственное с этим повелением Господним:
1. ‘И сказал Господь Моисею и Аарону в земле Египетской, говоря:
2. Месяц сей (да будет) у вас началом месяцев, первым (да будет) он у вас между месяцами года.
3. Скажите всему обществу сынов израилевых: в десятый (день) сего месяца пусть возьмут себе каждый одного агнца по семействам, по агнцу на семейство,
4. а если семейство так мало, что не (съест) агнца, то пусть возьмет с соседом своим, ближайшим к дому своему, по числу душ: по той мере, сколько который съест, расчислитесь на агнца.
5. Агнец у вас должен быть без порока, самец годовалый, от овец или от коз,
6. и пусть он хранится у вас до четырнадцатого дня сего месяца: тогда пусть заколет его все собрание общества израильского вечером,
7. и пусть возьмут от крови его и помажут на обоих косяках и на перекладине дверей в домах, где будут есть его,

0x01 graphic

Барельеф из внутренности египетского храма. На троне сидит Озирис, пред ним — молящийся человек, приносящий ему в жертву цветы, позади его — крылатая фигура херувима. Над ними верховное божество, с распущенными крыльями.

8. пусть съедят мясо его в сию самую ночь, испеченное на огне {Чисто, беспримесно, без воды, например, и без приправ, без смеси и без разжижения: требование параллельное тому, чтобы он был ‘без перебитых костей и порока’ (целостен и един).}, с пресным хлебом и с горькими травами пусть едят его,
9. не ешьте от него недопеченного или сваренного в воде, но ешьте испеченное на огне, и голову с ногами и с внутренностями (NB: идея полноты и целости, ‘без остатка’),
10. не оставляйте от него до утра и кости его не сокрушайте, но если что останется от него, — до утра сожгите то на огне.
11. Это — Пасха Господня.
13. И будет у вас кровь знамением на домах, где вы находитесь, и увижу кровь (Мне угодите?) и пройду мимо вас, и не будет между вами язвы губительной.
14. И да будет вам день сей памятен, и празднуйте в оный праздник Господу в роды ваши, как установление вечное.
15… С первого же дня уничтожьте в домах ваших квасное, ибо кто вкусит квасного между первым днем (Пасхи) и последним днем — душа та истребится из среды Израиля’.
Что мы можем понимать в этом пресном и квасном! Ничего. Только душа наша дрожит, вспоминая, что, как и за отступление от закона обрезания, тут повторена страшная одна и та же угроза, ‘Душа того будет истреблена из народа своего’. ‘А кто, — сказал Бог Аврааму, — не обрежет крайнюю плоть свою, душа та будет истреблена из народа своего’… Но что общего между ‘квасным’ и ‘необрезанием’, между ‘пресным’ и ‘обрезанием’? В смысле тяжести, тяжелодумности? И если мы сего, до очевидности ясного Моисею, не постигаем, что мы постигаем в его руководящих нитях? Ничего. Библия, даже не начата, с собственной Моисеевой точки зрения, не начата комментироваться!.. Заметим, как краткий филологический комментарий, что еврейское слово ‘пейсах’ (пасха) значит: ‘пройду с пощадою, с распущенными крылами, как птица, берегущая своего детеныша’. Пеш’т есть корень слова, находимый и в египетском языке, означающий: ‘распускать крылья над’… В египетских храмах, на фронтоне их, над дверьми — всегда есть этот пеш’т, широко распущенные крылья, и при том одни только крылья, без головы и, как казалось бы, связанной с ними птицы.
Теперь приведем песню, слово ‘гульден’, в ней звучащее, конечно, не обманет читателя: это — у нас, наша, сегодняшняя вставка, заменяющая старое динарий в Риме, драхма в Александрии, дарик в Персии, дилептон в Иудее, разные деньги, на которые вел свои счеты вечный Израиль:

1

‘Единственный ягненок, единственный ягненок!! Купленный отцом за два гульдена, — единственный ягненок, единственный ягненок!!

2

И пришла кошка и съела ягненка, купленного отцом за два гульдена, — единственный ягненок, единственный ягненок!!

3

И пришла собака и закусала кошку, съевшую ягненка, купленного отцом за два гульдена, — единственный ягненок, единственный ягненок!!

4

И пришла палка и избила собаку, закусавшую кошку, съевшую ягненка, купленного отцом за два гульдена, — единственный ягненок, единственный ягненок!!

5

И пришел огонь и сожег палку, избившую собаку, закусавшую кошку, съевшую ягненка, купленного отцом за два гульдена, — единственный ягненок, единственный ягненок!!

6

И пришла вода и затушила огонь, сжегший палку, избившую собаку, закусавшую кошку, съевшую ягненка, купленного отцом за два гульдена, — единственный ягненок, единственный ягненок!!

7

И пришел Шор-габор {‘Бык-гигант, выпивающий, как уверяет талмуд, воду ежедневно из тысяч рек и съедающий траву с тысяч же гор’. Примечание автора рукописи. Мы поставим nota-bene, что у евреев бродит или бродило в воображении представление такого чудовищно-огромного ‘тельца’.} и выпил воду, затушившую огонь, сжегший палку, избившую собаку, закусавшую кошку, съевшую ягненка, купленного отцом за два гульдена, — единственный ягненок, единственный ягненок!!

8

И пришел шой-хет (‘резак’) и зарезал Шор-габора, выпившего воду, затушившую огонь, сжегший палку, избившую собаку, закусавшую кошку, съевшую ягненка, купленного отцом за два гульдена, — единственный ягненок, единственный ягненок!!

9

И Пришел Малах-гамовес (‘ангел смерти’) и зарезал шой-хета, зарезавшего Шор-габора, выпившего воду, затушившую огонь, сжегший палку, избившую собаку, закусавшую кошку, съевшую ягненка, купленного отцом за два гульдена, — единственный ягненок, единственный ягненок!!

10

И пришел (наконец) сам Господь и зарезал Малах-гамовеса, зарезавшего шойхета, зарезавшего Шор-габора, выпившего воду, затушившую огонь, сжегший палку, избившую собаку, закусавшую кошку, съевшую ягненка, купленного отцом за два гульдена, — единственный ягненок, единственный ягненок!!

——

Вот песня — монотонная, односложная, упорная… В ней, как сквозь туман, мы и видим и не видим какое-то чувство единства главной нити мира, подчиненностей в мире, пожираемостей мира, жертвоприношений в мире, торжество Господа над всем (ст. 10), даже над смертью, но что до Господа — смертью все одолевается, и она есть черные ворота, в которые стекает океан бытия. Может быть, и мы путаем, может быть, мы преувеличиваем, но мы не сильнее выражаем, чем эти стихи, ту мысль и ту истину, что и стихии и твари стоят равно в связи поедаемостей ли, жертв ли. Как страшно это слово, холодное, безучастное: ‘Зарезал’. Режет нас смерть, режет она бытие, но потом — Господь, вот в чем утешает странная песнь. Что же в основе ее? — ‘отец, приносящий агнца’, вот этот, именуемый автором, крещеным еврейчиком, ‘глава семейства’ с ежегодно им закалываемым ‘единственным (одним, целым) ягненком в цену двух гульденов’. Но песня идет так далеко своею нитью, что мы можем поставить и прописную букву и сказать, что вверху лестницы стоит ‘Отец, приносящий Единственного Ягненка, Единого Агнца — в основу, в снедь мира’, это в стихе 1, а в X — ‘Господь, зарезавший Малах-гамовеса, ангела смерти’. ‘И смерти больше не будет, — как говорит Апокалипсис. — Но в песне замечательно то, что и стихии бездушные, водная, огненная и эта искусственно приготовленная вещь, палка — в душе мира, в составе ее коловращений… Все — Господне’. Гегель, когда-то желая объяснить свою метафизику, настаивавшую, что das Sein {бытие (нем.).} исчезает, а сохраняется только Werden {становление (нем.).}, или, как говорили схоласты-аристотелики, что исчезают особи, индивидуумы, а роды (genus) сохраняются, привел в пример кошку, съедающую мышь, причем мышь, которая, казалось бы, абсолютно была до завтрака кошки, после такового абсолютно же исчезла, вид исчез, как вода и огонь в поразительном стихотворении. В самом деле, раздвинем иллюстрацию Гегеля универсально, и мы получим данное стихотворение, именно в его монотонности. Монотонно, как течение мира, как капли вечного дождя. Но как в мыши и кошке, и здесь — ‘пожирание’ и ‘пожирание’, т. е. идея ‘жертвы’. ‘Не будешь жив, аще не искупишься: и как ты сам мал купить себя — ты будешь куплен большим тебя, но и сам же за это купи — меньшее себя’. Что-то это, близкое этому — брезжит. Нужно и жертвовать, в жертве рок, ‘кровь агнцев, тук агнцев обоняет Господь’. — ‘Ты дал, Ты и взял — да будет благословенно имя Господне’, — говорит Иов. Идея страдания в мире, нет — больше: факт страданья… что мы в нем понимаем? — Ничего, и умеем только сказать: ‘Да будет благословенно имя Господне!’. Но это — молитва, а не философия. А разве смерть философия? Или рождение — параграф ее? Это суть члены жертвы, параграфы жертвоприношения, — и вот почему ‘дух сокрушен’ недостаточен для связи с Богом, но и нужно ‘помазать кровью косяки дверей’, ‘дабы Господь прошел милостью, как птица, распространяющая крылья над птенцом своим’… Мы едим, вот еще факт! Но замечательно, что нельзя наесться, не пожрав! ‘Поглотил воду’, ‘затушил огонь’, ‘зарезал шор-габора’ и ‘сыт’, а в основе всего ‘единственный ягненок, единственный ягненок, купленный отцом или Отцем за два гульдена’, ‘за 30 серебренников’. Да, нельзя вкусить пищи, не приобщившись кругооборотов мира и до известной степени не отведав ‘пасхального агнца’. И каждая еда есть ‘пейсах’ — ‘торопливая еда в пути’. ‘А кто этого не помнит — истребится душа того из народа своего’ и даже из ‘рода человеческого’. Он — язычник, он в мире, но забыл мир, и как только ‘забыл мир’, не понимает, что такое ‘быть в мире’ — забыл и о Господе, вышел из Господа. Для такого Бог не ‘зарежет’ Малах-гамовеса, черную темь небытия.
Евреи — философы, халдея — философия, но только в гимнах, в гимнах бессилия и упования, или, пожалуй, mutatis mutandis {с соответствующими изменениями (лат.).}, в гимнах упования и посему силы. Да, и тут кругооборот: ‘Я бессилен — и должен веровать, но как верую — то уже силен. Итак, бессилие родит силу, почти как ‘смерть ягненка’ родит ‘победу Господа над смертью’. Большая философия, длинная философия, мы кончим ее, как следует и всякую философию кончать, — сказкою. Это — видение в сущности прекрасного и благородного (уже потому, что безвестного) крещеного еврея, который однажды во время самой этой песни заснул. Заметим, что песня эта кончает вечерю пасхи: ‘тотчас читается всеми бирхас-гамозен, краткая благодарственная молитва после принятия пищи, — и все расходятся спать’.

——

Ему было 7-8 лет. С отцом и страшим братом он вернулся из синагоги. ‘Несмотря на угрюмость и суровость, свойственные людям, зараженным фанатизмом, — рассказывает он, — в этот раз оба они были в самом веселом расположении духа, хмурые всегда лица их сияли удовольствием, а глаза светились, как четыре электрических солнца’. Общий дух заразил и мальчика. ‘Я до того был рад и весел, что когда настала минута впустить в комнату дорогого гостя Элиогу-ганови, я, без всяких побуждений со стороны, сам вызвался на геройский, соответственно моему детскому возрасту, подвиг: храбро зашагал к двери, повернул ключ и распахнул дверь, вновь захлопнул и одним скачком назад. Правда (к чему таить!), у меня мурашки забегали по телу, когда он вошел’… Страх его, однако, мало-помалу улегся, и, сидя vis— a-vis со стулом, где, по-видимому восседал пророк, мальчуган украдкой взглядывал на стакан с вином, стараясь уследить убыль вина перед пустым стулом. Но, несмотря на мучительное любопытство, ни убыли вина, ни самого Элиогу-ганови мальчик не видел. ‘В отношении второго желания меня выручало мое пылкое, детское воображение. Элиогу-ганови всегда представлялся мне маститым старцем, с большой, седой, белой как лунь бородой, и такими же длиными-предлинными пейсами, на голове, поверх неизбежной ермолки, пребольшущий сподек, а в руках — громадный посох’. Таким, как сквозь туман, брезжился пророк и в этот сияющий огнями вечер и усталому и веселому ребенку.
‘Все шло прекрасно. Я, как самый младший сын, молодецки отбарабанил вызубренный мною в хейдере пресловутый Ма-ништане, не без усердия читал и прочитал всю гагоду, макал зеленую петрушку в соленой воде, головку хрена в хайресес и прожевал со слезами на глазах горчайший кусок хрена совместно с двумя кусочками мацы. …Ужин подходил к концу, шло уже пение пасхальных песен и дошло наконец до последней Хад-гадио.
Нужно было случиться, что при самом начале этой хорошенькой песенки меня взяла сильная дремота, и я мало-помалу крепко-таки заснул, сидя на своем стуле, свесив голову на грудь. И то сказать (NB), кого не убаюкает такая чудненькая сказочка-песенка, петая таким сладеньким, монотонным, полутрогательным голоском, в особенности после такого сытного, аппетитного ужина.
И видел я чудный, дивный сон:
Прогуливаюсь я по прекрасным аллеям Рая. Прогуливаюсь не один, а с провожатым-ангелом, тем самым, если вы изволите помнить, который, при самом зачатии моем в чреве моей матери {Это чрезвычайно любопытное еврейское ‘упованье’, которое со временем мы не отказываем себе в удовольствии привести.}, был приставлен ко мне в виде доброй няньки… Идем мы, идем с ним, топча ногами мелкий песок из чистого золота, на ветвях стройных дерев, усыпанных всевозможными чудными для глаз фруктами, качается многое множество больших и малых певчих птиц, перья которых переливались разноцветными лучами и как бы сплошь были унизаны яхонтами, изумрудами, брильянтами {Родственность семитического гения с блестящими каменьями — замечательна, см. в особенности описание Небесного Иерусалима в Апокалипсисе, где все в блистании каменьев.} и т. д.
И как дивно и чудно пели эти птицы!.. Вовек не расстался бы с ними — все слушал бы да слушал до конца своей жизни.
— Пойдем дальше, — мягко сказал мне ангел, ласково взяв меня за руку, заметя, что я совсем заслушался пения птиц и намерен остаться тут до бесконечности. — Пойдем, я покажу тебе праведников, обитающих здесь. Теперь самый час, когда они выходят на прогулку, — добавил он.
Пошли.
Навстречу нам попались старые старики, по-видимому, умершие лет за три или четыре тысячи тому назад, они шли группами по три, по четыре и больше.
Спрашиваю, указав на первую группу: ‘Эти кто такие?’.
— Эти, — сказал он, — Авраам, Исаак и Иаков. ‘А эти?’ — указав на вторую группу, спрашивал я вновь.
— Это Моисей, Аарон, Иисус Навин и пророк Самуил, — объяснил он. Словом, он, провожатый мой, постепенно познакомил меня со всеми праведниками, древними и новыми.
— Пойдем теперь к праведницам, я тебя познакомлю с ними, — вновь сказал ангел. — Сделав несколько поворотов направо, налево и потом опять направо, мы очутились в женском отделении, где, под сенью великолепной акации, на скамейке массивного золота с такими же подножьями, сидели четыре старые старушки, перешептываясь между собою вполголоса, их окружал целый сонм таких же старух, внимательно вслушивавшихся в шепот первых. — Вот эти четыре сидящие старухи, — сказал мне ангел, не ожидая моего вопроса, — четыре праматери: Сарра, Ревекка, Рахиль и Лия. А остальные — все жены {Это не иллюзия мальчика, ибо в Ветхом Завете упоминается неоднократно о женах пророков.} пророков и другие праведницы, — добавил он.
— Теперь пойдем в самый сад Ган-ейден (NB: Эдем?), — любезно предложил мне ангел, минуту спустя. — Там увидишь такие вещи, от которых тебя бросит в жар и в холод от восхищения, — добавил он, ангельски улыбаясь.
Пошли и вошли в сад.
Боже великий, что это за сад!.. Что это за деревья!.. Что за плоды!.. Один другого лучше, один другого красивее и вкуснее… И что главное чудно, это то, что плоды на деревьях никогда не убавляются, сколько бы их ни рвали. Сорвешь там наливной персик или апельсин в арбуз величиной — тотчас, глядишь, на его месте вырос уже другой такой же спелый, такой же сочный, ароматный. Достоин так же внимания тот отрадный факт безвредности тех райских плодов, что сколько их ни ешь — все больше хочется, а желудок все-таки от этого нисколько не страдает, как будто бы ничего не было, и обитатели рая, праведники и праведницы отлично, без сомнения, пользуются этим случаем — едят, едят сколько душе угодно, без страха заболеть, без всяких последствий… И вот, пройдя со своим провожатым часть сада, я обратил внимание на два стоящих особняком, почти рядом, гигантского роста дерева, на одном росли прелестные, румяные и сочные яблоки, а на другом — чудные груши с кулак величиной.
— Не эти ли деревья Познания добра и зла и Жизни! спросил я ангела.
— Так… Не ошибся… — как-то быстро, отрывисто сказал он и исчез.
Оставшись один около этих деревьев, я почувствовал, что меня охватило какое-то неотразимое чувство искушения скушать одно яблоко с дерева Познания добра и зла. Не стыжусь сознаться, что тут главную роль играло честолюбие. Пожалуй, — размыслил я про себя, — это будет большой грех… Пострадала же немало бедная наша праматерь Ева за это яблоко, но ведь за то я наберусь столько познаний в один раз, что другому в тысячу лет не узнать. — Я протянул руку и…
Но не успел я сорвать намеченное мною яблоко, как, откуда ни возьмись, сам Элиогу-ганови, точь-в-точь таким, каким мне представлялся в моем воображении: седой как лунь, с широкой длинной бородой и длинными же пейсами, с большим сподеком на затылке. Он, грозно закричав на меня: ‘Ах, ты, шейгец… Азес понем… как ты смеешь этого сделать (sic)’, так ошарашил меня посохом по голове, что я вскочил и… проснулся. Протерев кулаками глаза, вижу: в позе грозного ангела карателя предо мной, в полном царском облачении, стоит мой многоуважаемый отец с поднятым над моей головой сжатым кулаком, готовясь, по-видимому, повторить: ‘Ах, ты, такой-сякой, — кричал он на меня с пеной у рта. — Где это видано, когда это слыхано, чтобы еврей засыпал во время пения такой священной песни!..’.
Я, как шальной, отскочил и выбежал на двор, проклиная в душе и сновидение и… самую пресловутую песню Хад-гадио’.

——

Мальчик — как мальчик. А мы, как взрослые, отнесемся к нему, как взрослые. Проснемся и мы от еврейского праздника к своему арийскому будню:
Встает купец, идет разносчик,
На биржу тянется извозчик,
С кувшином охтянка спешит,
Под ней снег утренний хрустит.
Проснулся утра шум приятный,
Открыты ставни… Etc.
Откуда эта разительное несходство не только слова, но души, например, видений и, наконец, сновидений, физиологических снов у семита и у арийца? Да, я уверен: у сонного еврея душа не та, не такова, как у спящего арийца, т. е. она не такова вне личного всякого преднамерения, вне хотения, вне воли. И неужели поверить смутному, но твердому слову: ‘Мы одни избраны?..’. Вы избраны, но мы одни же позваны к всемирному пониманию и всемирному сочувствию. И есть Един, позвавший вас и нас к разным участям, или, как научал нас наш Учитель: ‘У Отца Моего Небесного обителей много…’.

КОММЕНТАРИИ

Исторический Вестник. 1901. No 2. С. 706-728.
Я затеплю свечу… А. В. Кольцов. Кольцо (1830).
Встает купец, идет разносчик… — А. С. Пушкин. Евгений Онегин. I, 35.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека