Замечания на заметки ‘Русского Вестника’ по вопросу о народности в науке, Самарин Юрий Федорович, Год: 1856

Время на прочтение: 14 минут(ы)

Ю. Ф. Самарин
Замечания на заметки ‘Русского Вестника’ по вопросу о народности в науке

Ограничивая вопрос исключительно делом науки, мы должны сказать, что здесь разные точки допускаются лишь по отношению их к одной, всеобъемлющей, единственно обязательной точки зрения истины и т.д.
Здесь опять странное недоразумение. С каждой точки зрения открывается ч т о — н и б у д ь, чем возвышеннее точка зрения, тем шире круг, ею обнимаемый, и наоборот. И с т и н н о с т ь и ложность точки зрения — понятия о т н о с и т е л ь н ы е. Истина может заключаться в какой-нибудь одной в ы с м о т р е н н ой с т о р о н е предмета, эта сторона в нем е с т ь, и потому перенесение ее из области явлений в область знания есть неоспоримое обогащение науки н о в о ю и с т и н о ю. Ложность может заключаться в определении значения в с е г о изучаемого предмета по одной этой с т ор о н е, далеко не обнимающей его во всей полноте, или в приятии с л у ч а й н о й, несущественной стороны за существенную, определяющую характер и смысл явления. Поясним это примером. Когда началась разработка русской истории иностранными учеными и русскими, воспитанными на иностранный лад, установилась особенная точка зрения на наше прошедшее. Мы стали искать в нем не того, чего искал и требовал от жизни сам русский народ (его идеалы и требования были для нас темны и чужды), а того, что выработали и в чем проявили себя народы западные, и, разумеется, мы ничего не нашли, — иными словами, наши поиски доставили нам отрицательные результаты. Мы удостоверились, что у нас не было завоевания, н е б ы л о феодализма, н е б ы л о богатого развития личности и т.д. Все это и с т и н ы, хотя чисто отрицательные, но далеко не пропадающие даром в общем ходе науки. По этим отрицательным признакам мы начали определять русскую историю, и вышла ложь, — ложь потому, что мы применяли к ней не тот масштаб, которым мерила сама себя Россия. Не умели же мы применить к ней ее собственного масштаба потому, что мы утратили сочувствие с теми духовными силами, которыми управляется русская жизнь.
Познание не может и не должно иметь никакого иного характера, к р о м е и с т и н н о г о (стр. 312).
Что значит здесь познание? Если под этим словом разумеется познавательный процесс, способность мышления, понятая о т в л е ч е н н о и ф о р м а л ь н о, то никакого нет сомнения, что ее законы и формы совершенно одинаковы, неизменны и не подлежат условиям времени и народности. Например, силлогизм, в котором бы от частного делалось заключение к общему, мы имели бы полное право назвать ложным, но в статье, очевидно, идет дело не о познавательной способности, а о ее применении. Применение же ее предполагает: о б ъ е к т м ы ш л е н и я и м ы с л я щ и й с у б ъ е к т. Отношение, в которое становит себя субъект к объекту, есть именно то, что называется т о ч к о ю з р е н и я. Мыслить о каком бы то ни было предмете, не установившись перед ним, — невозможно, требовать, как г. Чичерин, чтобы точка зрения выработалась сама собою, как плод изучения, немыслимо, потому что изучение предполагает взгляд на предмет, следовательно, и на точку зрения.
Чем же подготовляется и определяется этот приступ к предмету, эта точка зрения? — Отвечаем: воспитанием мыслящего субъекта в самом широком значении слова: коренными его убеждениями, всецело наполняющими его и которыми он проникается постепенно, вдыхая в себя воздух семьи, родины и т.д. Точка зрения есть плод всего л и ч н о г о и н а р о д н о г о р а з в и т и я. У каждого человека и у каждого народа есть точка зрения, само собою разумеется, что народная имеет всегда значительность историческую, которой может и не иметь личная.
Умственная самостоятельность основывается на потребности чистой истины, хотя бы с пожертвованием всяких других воззрений. Дух науки требует, чтобы в уме человеческом или в обществе человеческом была возможность раскрываться мышлению, не имеющему иной цели, кроме истины…. (стр. 312).
Трудно бы было понять, что, собственно, в этих словах имеет значение возражения против нас, если бы из них же не было видно, до очевидности, что автор не понимает или не хочет понять поставленного нами вопроса. Он воображает себе, что, имея перед собою точку зрения, с которой обнимается в с е, и рядом множество точек зрения народных, с которых видна только часть предмета, мы сознательно избираем низшую, ограниченную, тесную, п о т о м у ч т о она народна, далее — что мы, познав ложность народных убеждений или предубеждений, а следовательно, познав и провидев истинные начала, все-таки советуем держаться первых, наконец, что в науке мы добиваемся не открытия истины, а обнаружения своей оригинальности, хотя бы ив ложности и ограниченности выводов. Что за странная мысль! Во-первых, под народностью мы разумеем не только фактическое проявление отличительных свойств народа в данную эпоху, но и те начала, которые народ признает, в которые он верует, к осуществлению которых он стремится, которыми он поверяет себя, по которым судит о себе и о других. Эти начала мы называем народными, потому что целый народ их себе усвоил, внес их как власть, как правящую силу, в свою жизнь, но эти же начала представляются народу не народными (т.е. не историческими и ограниченными), а безусловно истинными, абсолютными. Потому-то народ и вносит их в свою жизнь, что он в них видит полную и высшую истину, за которою, свыше, и далее которой, не хватает его сознание. Народность этих начал, в смысле их ограниченности, для него не может быть видна, ибо, уразумев их ограниченность, он бы бросил их и принял бы другие (Россия до Владимира и Россия, принимающая христианство). Одним словом, народ никогда не выходит из пределов своей народности, не перерастает себя, следовательно, ему не предстоит никогда возможности выбора между народным, сознанным как ложь, и истинным.
Мы дорожим народностью потому, что в ней мы видим жизненное осуществление начал истинных, в сравнении с теми, которые внесены романскими и германскими племенами, которые нам представляются односторонними, т.е. относительно ложными.
Для нас, как и для всех, цель составляет истина, а не народность, но мы говорим о народности, и из слов наших, по-видимому, вытекает, что народность для нас есть цель потому, что в настоящее время, вследствие всего воспитания нашего, мы стоим не на истинной, а на инородной точке зрения, мы приобщились к инородному взгляду на вещи.
Народность есть существенное условие успешного развития науки и движения науки вперед. Мы утратили это условие и, сознавая свою утрату, говорим о ней, значит ли это, что мы полагаем целью, конечною задачею науки — вырабатывание оригинальных, народных диковинок?! Просто нас не хотят понять!
История имеет дело не с одними народами. Нечто еще совершается во времени, кроме развития народов, да и самое развитие народов получает свой высший смысл в чем-то более общем и высшем. Кроме народностей в мире совершается еще история человечества, история идей, управляющих человеческой жизнию, история науки, образования, гражданственности (стр. 313).
Бесспорно, в мире совершается история человечества, но не кроме народностей, как выражается очень неточно ‘Русский вестник’, а ч е р е з народности, и только через них, как драма на сцене, разыгрывается действующими лицами и только и м и. Если бы не было народностей, не было бы живого органа для осуществления и заявления общечеловеческих начал.
Положим, что, изучая развитие идей в прошедшем, мы приходим теперь к убеждению, что после древнего, языческого мира наступила пора для явления личности. Мы говорим: общий ход истории требовал, чтобы выступила личность, и она должна была выступить. Германское племя внесло это начало в историческую жизнь. Все это, может быть, очень глубокомысленно и верно, как объяснение совершившегося, но ведь германцы вышли из своих лесов, не имея еще в руках готовой исторической программы. Они внесли в историю всю глубину, силу, все могущество, всю гордость, все благо и все зло исключительной личности не потому, что этого требовала история человечества, точнее не потому, что в XIX веке Гегель объяснил разумность обновления человечества приливом свежей крови в его расслабленные жилы, а просто потому, что та ко в а была природа германцев. Они не доказывали и не проводили идеи, которой сами не сознавали, а просто жили, выражая новое начало своею народною жизнью. История движется вперед свободным совпадением народностей с высшими требованиями человечества. Чем свободнее, глубже и шире это совпадение, тем выше стоит народ.
Нет, не нужно дожидаться гения, который бы размежевал область человеческого ведения и отметил нам для пользования общечеловеческое и образованное (стр. 313).
Не нужно — для нас, потому что мы не противопоставляем народное (как ложное) общечеловеческому (как истинному), не нужно — для нас, потому что мы знаем хорошо, что общечеловеческое осуществляется в истории и постигается через народность, не нужно — для нас, потому что мы уверены, что мысль, воспитанная в среде живой народности, при встрече с готовою инородною образованностью, сама собою усвоит себе общечеловеческое и не примет народного. Но как же вы-то обойдетесь без этого межевания, — вы, которые изо всех сил хлопочете о том, как бы вконец обезнародить нашу мысль, — вы, которые утверждаете, что народное и ложное в науке — слова тождественные, и в то же время сознаетесь же, что есть эта закваска народности и в западноевропейской образованности? Не нужно!.. Мы-то очень знаем, что не нужно и что нельзя! Да это ваш вопрос, от которого вам не отвертеться и которого вы не разрешите.
Нравственный закон — один для всякой совести, равно и разум один для всех умов (стр. 313).
Должен быть один и может быть один, когда он постигнется и не только постигнется, а осуществится во всей его чистоте и полноте. Понимает ли ‘Русский Вестник’, куда переносится его мысль? А что он, по-видимому, уже признаёт это единство осуществившимся — то это доказывает только ограниченность, отсутствие глубины в требованиях и поверхностное знание фактов. Нарушения нравственного закона в деле и противоречия, несообразности в правилах жизни с вечным и абсолютным нравственным законом идут всегда рука об руку, ибо исходят из одного источника — из несовершенства, точнее, из поврежденности человеческой природы.
Где есть, где возможно уклонение от нравственного закона в жизни, там есть и ограниченность в понимании нравственного закона, а всякое ограниченное понимание может быть до бесконечности разнообразно. Неужели, например, нравственные понятия католика, протестанта, мормона, ирвингиста, сенсимониста одинаковы? Пройдите хоть современную литературу. Неужели вы скажете, что в романах французских (мы разумеем самые замечательные, определяющие характер общества) выразилось такое же понятие о браке, такой же взгляд на супружеские обязанности, как и в романах английских? А вы знаете, что понятие о браке и о супружеских обязанностях есть корень общественной нравственности. Дело в том, что ‘Русский Вестник’ понимает нравственность в смысле сообразности с требованиями общежития — gesellige Zweckmassigkeit. Вора, шулера везде ловят и казнят, как нарушающего права других, их спокойствие и безопасность. На том же основании истребляют волков и медведей. Неужели этим ограничивается требование нравственности!
Нам говорят, что человек в той мере, в какой принадлежит своему народу, ‘яснее и полнее поймет дух его истории, мотивы его поэзии, весь ход и настроение его жизни, нежели человек, принадлежащий другому народу’. Это кажется очевидным, и однако же тут есть неясность, которую мы сейчас и обнаружим. Француз, например, может легче и полнее другого понять все относящееся к своему народу, потому что материалы для образования понятия у него под руками, и в большем изобилии, чем могут быть у другого, но действительно поймет он жизнь своего народа не в той мере, в какой он француз, а по мере своего образования, по мере своего умственного развития, по силе общих понятий и воззрений, присущих его сознанию. Народы, в которых нет этих условий, не достигают до самопознания, или же теряются в уродливых и нелепых о себе представлениях. Турки едва ли так хорошо понимают себя, как понимает их образованный европеец, и кто же наконец примет за верное и истинное то понятие, которое имеет о себе китаец? (стр. 314).
В статье, напечатанной в ‘Русской Беседе’, я сказал, что народность имеет в науке двоякое назначение: сочувствие и сродство мысли, воспитанной в народной среде со всеми историческими проявлениями той же народности, придает ей особенное чутье и ясновидение, в силу которого она высматривает, угадывает и открывает для всех внутренние побуждения, сокровенные духовные силы, правящие жизнью целого народа, отражающиеся в его философских воззрениях, в его учреждениях, в его художественных произведениях. Далее, я же сказал, что непричастность познающей мысли к изучаемой народности дает ей возможность освободить науку от тех исключительно народных понятий и представлений, которые внесены в нее учеными, воспитанными в этой народности. Выходит, по-видимому, так, что русский, как таковой, по преимуществу способен и в то же время, как русский же, по преимуществу не способен понять Россию, русскую жизнь во всех ее проявлениях, русскую историю. По-видимому, здесь есть противоречие, но только по-видимому, и если бы ‘Русский Вестник’ взял на себя труд внимательно прочесть мою статью, он разрешил бы его без труда. — Дело в том, что понимание имеет различные степени и постижение постижению рознь. Для ясности перенесем вопрос в область личности. Кто лучше мог рассказать биографию Гоголя: сам Гоголь или посторонний человек, равнодушный к нему, но собравший об нем все факты, даже те, которых не помнил сам Гоголь? Очевидно, каждый человек знает о себе много такого, чего не знает никто или что узнает другой только от него самого. Итак, для полного уразумения жизни человека необходимо, чтоб он ее рассказал сам. Предполагая в нем полную искренность, он расскажет, и он один в состоянии будет рассказать так, что вы не только узнаете, но и почувствуете, чего он искал в своей жизни, к чему стремился, чем поверял самого себя. Но этими признаниями исчерпывается ли вся задача биографии? Вовсе нет. Оценить убеждения и правила, которыми руководствовался человек в своей жизни, определить его отношения не только к прошедшему, из которого он вышел, но и к последующему, произнести над ним беспристрастный суд — это дело того, кто стоит выше его по силе личного дарования или по времени. То же самое и о народностях. Каждый народ должен сам себя рассказать, объяснить, раскрыть и определить свое отношение к другим народностям, до него сошедшим со сцены и уступившим ему право первенства. Он один может выполнить эту задачу, и если он ее не выполнит, то для потомства останется навсегда многое неразгаданным и темным в его истории. Затем произнести над ним исторический приговор, собрать воедино и оценить сумму его приобретений, показать, что он сделал и чего не мог сделать, определить его значение в отношении к последующим судьбам человечества может только другой народ, тот народ, который примет от него умственное наследство. Я довольно ясно указал на это на странице 39 ‘Русской Беседы’.
Недостаточно быть инородцем, чтобы получить право или способность произносить суд над народом. Китаец, хотя и непричастен к западноевропейской жизни, не может не только оценить, но даже понять ее, потому что он стоит ниже ее, но может тот народ, который выступил на сцену позднее романо-германских племен, понимает их вполне и в то же время чувствует, что их образованность не исчерпывает всех его требований.
Нам теперь не нужно превратиться в греков и в язычников, чтобы понять историю Греции, во-первых, потому, что Греция сама рассказала свою историю и через это дала нам возможность, так сказать, переноситься в ее жизнь, во-вторых, потому, что мы переросли ее и видим не только тот горизонт, который был ей доступен, но и бесконечно дальше. Повторяю опять: постижение всякого человеческого явления предполагает уразумение побудительных причин его, и чем полнее и непосредственнее сочувствие к нему, тем яснее это разумение, затем следует оценка, суд, приговор, требующий от мыслителя полного разумения теоретического и полной непричастности жизненной к рассматриваемому явлению.
В человеке могут совмещаться различные сферы, различные характеры, которые не находятся друг к другу в отношении противоречия, а остаются более или менее чуждыми друг другу, не производят друг на друга никакого действия. Каждому особому признаку, которым определяем мы данного человека, соответствует что-нибудь особое в действительности. Как француз, он есть нечто особое, как католик, он также есть нечто особое, сверх того, он бретонец, далее, он легитимист, он занимается ботаникой, у него есть разные сочувствия и предпочтения, из коих каждое имеет свой угол, свою силу в его душе, и по-своему ее настраивает, когда разыграется. Все эти различные сферы в нашем человеке могут отчасти быть друг другу совсем неизвестны, иным, может быть, никогда не случится столкнуться между собою, другие, может быть, весьма часто вступают между собою в борьбу, возможностей представляется бесчисленное множество. Каждым из этих интересов выражается в душе нашего человека окружающая его действительность, различные исторические силы, и подчиняют его себе. По особенности организации и развития человека, может случиться, что один интерес займет такое место в его душе, что все прочие станут к этому интересу в отношения более или менее служебные. Так, например, он станет фанатическим католиком или исключительным французом. Все, какие в нем есть, понятия, вся его мыслительность потеряют в его душе силу раскрываться и действовать независимо, выходя на свет только тогда, когда потребует того совсем другой интерес. Собственного интереса они не имеют. Как только зашевелится мысль, тотчас же явится господствующий интерес и направит ее в свою сторону. Такой человек не может ни одной минуты пробыть наедине со своим разумом, не может образовать ни одного понятия без чуждой примеси. Но зато не может ли он по крайней мере дать нам полное и верное понятие о том предмете, который так господствует над его умом? Об этом-то предмете всего менее может он дать желаемое понятие, ибо этот предмет никогда не был предметом для его ума. Ум его всегда находится только в служебном отношении к этой силе. Самая эта сила никогда не развивалась в нем под формою понятий и суждений, а всегда давала себя знать только повелительными возбуждениями. Она никогда не хотела, даже на время, из области действительности взойти к общим началам и сообразить себя с требованиями разума и с другими силами действительности. Человек, нами описанный, повторим, не даст нам полного и верного понятия о том, что его занимает и чем сообщается ему его исключительный характер, он представит нам собою только факт, материал для образования понятия. Напишет ли он книгу, наука воспользуется ею, но не признает в ней себя, наука воспользуется ею, как более или менее интересным материалом, почти в таком же смысле, в каком ботаник пользуется, для составления своих понятий, экземплярами растительного царства, а зоолог — экземплярами животного царства, как историк пользуется историческими актами, видя в них лишь материал для своей науки, но отнюдь не орган науки, не самую науку.
Мы с умыслом распространились об этом примере, чтобы яснее представить мысль, которую мы соединяем с самостоятельностью науки. Если речь идет о науке как относительно отдельного лица, так и целого народа, то надобно прежде всего требовать, чтобы наука имела в их жизни свою собственную область и свои неотъемлемые права, так чтоб в этой области познающая мысль могла развиваться по собственным побуждениям, не руководимая никакими предпочтениями и сочувствиями, кроме любви к чистой истине, кроме одного желания знать (стр. 313 и 316).
Редко можно встретить две страницы, в которых бы столько было собрано частью ложных, частью сбивчивых понятий! Во-первых, что за понятие о ‘человеке, в котором совмещаются различные сферы, которые остаются более или менее чуждыми друг другу, не производя друг на друга никакого действия’? Заметьте, что это совмещение в себе разнородных определений, совершенно равнодушных друг к другу, приводится не как факт, не как результат наблюдений над человеком, каким он является, а как закон. По мнению автора, так должно быть. Дело в том, что этот мнимый закон находится в прямом противоречии с коренным требованием человеческой природы и со стремлением всего человечества. ‘Сознание человеческое не есть нечто односложное’, — говорит автор, конечно, не односложное, но согласное или стремящееся по существу своему к согласию. Вы хотите нас уверить, например, что католик, оставаясь по утрам и по вечерам верным учению своей Церкви, мог бы днем, действуя как гражданин, защищать чисто протестантскую теорию общественного контракта, что тот же католик, оставаясь католиком, мог бы путем химических исследований дойти до результата, напр., хоть о вечности материи, и что это убеждение ужилось бы спокойно, нисколько не ссорясь с прочими его убеждениями, или, например, что испанец мог бы сделаться протестантом, и при этом нисколько бы не изменились его взгляд на историю его народа, все его общественные, семейные отношения, его характер, как испанца, его народное определение! Да неужели ж не должно быть у человека таких убеждений, которые важнее, существеннее, дороже других, и неужели незаконно, неразумно врожденное всякому человеку стремление все свои убеждения согласить с коренными, все свои привычки, вкусы, предпочтения, занятия подчинить разумным и свободным убеждениям? Да что же значит в таком случае человек? Неужели только в его внутренней жизни не может и не должно быть той гармонии, которая составляет закон всего существующего?.. Отрицая эту потребность внутреннего единства и цельности, раздробляя дух человеческий на отдельные, совершенно между собою разобщенные функции, не знаю, удастся ли нам вывести у себя породу ученых специалистов, но, наверное, не удастся воспитать крепкого и цельного человека, годного для подвига жизни… ‘Русский Вестник’ несколько далее оговаривается: ‘Эти развитые сферы, может быть, весьма часто вступают между собою в борьбу: возможностей представляется бесчисленное множество’. — Спрашивается: должна ли эта борьба чем-нибудь кончиться или ей следует продолжаться до изнеможения сил? Если должна кончиться, то, очевидно, не чем иным, как тем, ‘что один интерес займет такое место в его душе, что все прочие станут к нему в отношения более или менее служебные’. Значит ли это, ‘что все его понятия и вся его мыслительность потеряют в его душе силу раскрываться и действовать независимо?’ Значит ли это, что ум его поработит себя, что сила, которая возьмет в нем верх над прочими, никогда не была предметом для его ума? Нисколько. Это значит только, что из двух столкнувшихся убеждений, если человек признал их несовместными, он удержит то, которое покажется ему истинным, и откинет ложное, или последует тому, которое для него дороже, ценнее, шире, и пожертвует более тесным.
Если свободное убеждение, а не внешнее насилие выразится в этом выборе, то каким бы процессом ни совершился выход из внутреннего разлада и из борьбы, — какое право имеем мы сказать, что человек этот парализировал в себе один орган, лишил себя способности мыслить и т.п.? Предположим, что католик, которого автор приводит в пример, убедился, что легитимизм несовместен с католицизмом или что католицизм губит Францию. Может ли он остаться при этом убеждении католиком и легитимистом, католиком и французом? Может ли он успокоить себя тем, что это две сферы разные и что каждой нужно отвести особый уголок? Едва ли. Если он человек, а не тряпка, он откажется от своих политических убеждений и останется католиком, или, если для него дороже Франция, чем католицизм, он отречется от папы. Может быть, он ошибется в выборе — это другой вопрос, но неужели из этого мы вправе вывести, что этот человек никогда не даст нам полного и верного понятия о католичестве, о легитимизме или о призвании Франции?
Кажется, что автор сам себя хорошо не понимает. Он говорит то об убеждении вообще, то об убеждении рациональном в тесном смысле, об убеждении как выводе отвлеченного разума. Убеждение в человеке развивается различными путями, но искренность, сила и законность убеждения совершенно независимы от того или другого пути. Всеми путями человек может прийти к убеждению вполне разумному, искреннему, твердому и законному. Законность убеждения вовсе не есть принадлежность или исключительная привилегия одного пути*. Мы соглашаемся с автором только в одном, но зато не только соглашаемся, но и вполне сочувствуем ему, а именно: в требовании искренности. Искренность в области науки значит право каждого, занимающегося ею, высказывать только то, что он признает за истинное, в чем он убежден (каким бы процессом ни сложилось в нем убеждение), высказывать всю правду, насколько он ее видит, и только правду, но мы требуем того же права не для одной науки, но и для искусства и для всех других сфер.
______________________
* В сущности этого-то и добивается ученый цех.
В конце своей статьи автор говорит:
‘В каких бы идеях что-либо ни обращалось, все одинаково противно уму, если обращается без внутреннего убеждения, без всякого самостоятельного умственного и нравственного участия, а только по навыку, по силе обычая или, прибавили бы мы, из подражания.
Идеи могут быть сами по себе прекрасны, истинны, они могут оказывать самое лучшее, самое плодотворное действие в тех умах, где они приняты с внутренним убеждением и с самостоятельною мыслью, но проявление их без этих условий лишает их истины и значения. Собственно говоря, уже не они, не идеи, являются в таком бесславном виде, а их тени, их смерть. Что бы такое они ни были сами в себе, они действуют убийственно в таком проявлении’ (стр. 317 и 318).
Искренно благодарим автора за эти прекрасные слова. Лучше и сильнее нельзя было изобразить характера западной образованности, перенесенной на нашу почву. Советуем обдумать это место г. Чичерину, который требует от русского народа, чтоб он отказался от самостоятельного мышления и учился, учился и учился, не смея судить о том, чему его учат.
Оригинал здесь: http://www.dugward.ru/library/samarin/samarin_zamichan.html.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека