Закон о цензуре и администрация цензуры, Розанов Василий Васильевич, Год: 1912

Время на прочтение: 7 минут(ы)
Розанов В. В. Собрание сочинений. Признаки времени (Статьи и очерки 1912 г.)
М.: Республика, Алгоритм, 2006.

ЗАКОН О ЦЕНЗУРЕ И АДМИНИСТРАЦИЯ ЦЕНЗУРЫ

‘Закон всегда благ’, по замыслу, по мотиву, по цели: и без полного доверия к этому отечество не могло бы существовать, а все граждане без этого убеждения естественно бы взбунтовались.
Вот эту-то аксиому элементарного политического бытия исторически старается опровергнуть наша цензура: и нельзя не думать, что кроме ‘неясности и неполноты’ законов о печати, которая, вероятно, есть, тут играет немалую роль полное извращение самого смысла законов в момент их применения, каковое применение уже делается цензорами, читающими журналы, газеты, книги. ‘Закон не может не быть благ’, и с доверием к этому никак нельзя допустить мысли, чтобы государство Русское, которое выделило целое министерство из себя со специальною заботою о просвещении, о его расширении, о его движении вперед, — через цензуру имело в виду стеснить мысль, ограничить науку, задержать литературу в новых и новых ее формах или темах. Конечно, ничего подобного не может быть в мотиве закона, и возможно допустить только, что в законе есть неясность, допускающая возможность перетолковать его в этом черном и отвратительном смысле. Вот этот-то черный и отвратительный смысл и придан законам о печати администрациею печати, которая как будто враждебна самой себе, принципу своего существования, и всеми мерами старается подорвать доверие к благу своего существования и к смыслу своего существования. ‘Упраздните меня! Упраздните меня! — ибо я, кроме вредного и глупого, ничего не делаю’, — как будто подсказывает она каждому столько же своими ‘запрещениями’, как и своими ‘дозволениями’! И что это — так, показывает самая история цензуры, сводящаяся к историческому вздоху всей образованной России о ней: ‘Или преобразовать бы, или упразднить бы ее’, которого явно не было бы, будь цензура явно блага, благотворна, полезна.
Кто же не счищает мусор с улицы? Кто же будет утверждать, что печать может подвергнуться нашествию мусорных людей и может быть занесена мусором, в котором не доищешься здорового зерна. Мрачные люди и низменные течения могут через посредство скоропечатных машин забить песком и грязью все чистые колодцы, из которых пьет страна здоровую воду, могут отравить население, его душу, его воображение. Печать может совершенно ‘опровергнуть’ всякое образование и деятельность всякого министерства просвещения, потому что в то время, как учитель в школе разучивает со ста учениками Пушкина, какой-нибудь ‘подворотный листок’ приучает сто тысяч читателей упиваться кровавыми и развратными выдумками грошового воображения, подстегиваемого пятачком. Слабая воля читателя, который в печатной странице ищет отдыха от труда и развлечения для усталого мозга, — делает возможным, что под видом ‘развлечения’ и ‘отдыха’ ему будет поднесена печатным торговцем такая мерзость, которая навсегда отравит его несчастный мозг и, так сказать, закаменит его для всякого благотворного воздействия.
Вот санитарная, очистительная работа и возложена на цензуру: и слово ‘цензор’, ‘censor’, как и в Риме, где впервые эта должность возникла, обозначает в наше время также борьбу против сора, грязи и, так сказать, порчи общественной атмосферы миазмами.
И — только. Ничего решительно больше.
Должность ‘цензора’ была благороднейшею в Риме, и ее все благословляли, потому что явно для всех она имела в виду то ‘благо’, в котором не сомневался никто, и никто же не сомневался, что этого одного ‘блага’ ищет могучий Рим в учреждении ‘цензуры’. А на должность ‘цензоров’ назначались лица с особою доблестью, проходившие предварительно консульскую, преторскую и другие высшие государственные должности.

* * *

Но, поистине, оправдалась римская поговорка: ‘Quod licet Jovi, non licet bovi’ т. e. в переводе и с вариантом — ‘Что делают Боги, того никак не сделает корова’.
Несчастный чиновник, несчастный Акакий Акакиевич извратил и омерзил благородную и нужную идею, и не только сам в качестве ‘цензора’ стал посмешищем страны, а ‘историю сего учреждения’ превратил в хронику анекдотов, но и решительно и слепо творит зло и вред своему отечеству.
Произошло это таким образом: в Риме высочайшие лица, облеченные доверием республики, гасили, обезвреживали и уничтожали гадкие, уличные, ‘протокольные’ явления нравов, жизни, быта.
Запомним это: лицо — высочайшее, объект его — нижайшее. Тут, так сказать, ‘в натуре вещей’ заключен был гнев, вражда, ярость: и ярость благородного человека, так сказать, палкой в спину выгоняла из Рима порок и преступление.
У нас ‘цензура’ — не особенно высокая служба, и решительно она теряется по значению и важности в ряду бесчисленных служб необозримого министерства внутренних дел. Но сделаем замечание. Эта невысокая служба уже самым положением ‘Цензурного устава’ рядом с ‘Уставом благочиния’ в Своде законов — показует, что функции цензора и в наши дни — те же, что были в Риме: что ему подлежат явления ‘неблагочиния’, ‘непотребства’, ‘неприличия’, явления собственно протокольные и полицейские, но в особой сфере, возникшей в новые времена, — в сфере печати.
Как судья судит преступления, т. е. патологию личной воли, и его пафос есть нравственное негодование лично здорового человека, — так точно же пафос цензора лежит в негодовании против гадкого, низкого и подлого злоупотребления печатной машины около изобретения Гутенберга. И как судья судит воров и убийц, судит фальшивомонетчиков, так и цензору поручено ловить псевдолитературу в литературе, псевдонауку в науке, притом явного и бесспорного характера. ‘Лови хулигана и не трогай честного человека’ — девиз судьи и цензора. Только это мотивирует их должность, только это оправдывает их смысл.
Что же сделали гг. цензоры всею фактическою историею своего учреждения?
Решительно ничего!
Конечно, всякий воришка приспособляется и не явно отнимает у вас кошелек, а потихоньку особыми ножницами ‘срезает’ у вас золотые часы. Ножницами, а не рукою. Рассчитывая на ‘божественный разум цензоров’, хулиганы печати быстро приспособились, изучили цензурный устав и начали писать свою мерзость, которая единственно живет в их душе и преступном мозгу, ‘цензурно’, т. е. минимально избегая сталкиваться с буквою той или иной строки цензурного устава, но в то же время безумно надругаясь над всем смыслом этого цензурного устава и над самым учреждением цензуры. Акакии Акакиевичи ‘ничего’, вот видите ли, ‘не видят’ ни в голой женщине, сидящей перед монахом, ни в другой голой женщине, скачущей на пунцовом жеребце, ни, наконец, в третьей голой женщине, стоящей перед публикой на шаре (‘земной шар’) головой вниз и ногами вверх. Или, как в ‘Кладбище страстей’ Городецкого, — выведено свальное сладострастие пятерых человек на одной кровати, и, там же, совместный разврат гимназиста, его репетитора и матери этого гимназиста, причем сын говорит о матери, что она ‘любит присутствовать при этом, так как сама уже стара’… Что это такое, для чего это? Кроме единственно цензоров вся Россия знает, видит и проклинает сии ‘явления печати’ — как сор, грязь и разврат, как ‘порнографию’. Но младенцы на Театральной улице видят в ‘жеребце’, видите ли, ‘зоологию’, проходимую в первом классе гимназии, в монахе — чтимую отечеством особу, а о всех трех женщинах ‘комментируют в уме’, что, конечно, они не могли же явиться голыми на сцене, а были в трико, и хотя трико, конечно, не нарисовано и его нельзя нарисовать, так что на обложке-то выведена просто и только — голая женщина, притом специфически для соблазна и возбуждения грязного воображения, для порока, для развращения гимназистов и солдат, для развращения учеников городских училищ, — тем не менее ‘одобряют цензорскою властью’, притом без всякого комизма, а совершенно серьезно, одобряют не в качестве ‘действующих лиц’ французского водевиля, а в должностных и чиновных особ министерства внутренних дел!
Помилуйте: гимназист 4-го класса, покупающий за 15 копеек трех голых баб, понимает, что это ‘порнография’, и покупает именно как порнографию, бросаясь на рисунок детским умом и бессильной волей, а господа цензоры, с бородами, семейные люди, господа статские советники, видите ли, этого не понимают’
А что же они ‘понимают’?
А ничего они не ‘понимают’, эти статские советники.
Если гимназист понимает и с гимназистом одинаково вся Россия понимает, что это ‘порнография’, порок и для разврата и развращения читателя, детей и грамотного простонародья, издано, напечатано и сочинено, а один цензор и один ‘цензурный комитет’ этого ‘в заседании’ не понимает…
То остается скромно резюмировать, что цензура развращает общественную нравственность и политическое воображение печати.
Это до такой степени явно, это до такой степени на глазах у всех, это до такой степени доказательно у всякого киоска с книжонками на Невском и везде, — в том киоске, где рядом с Нат Пинкертоном непременно торчат раздетые бабы, — что, что же я кричу об истине, которую за исключением цензоров знает решительно вся Россия, и неужели ее не знает министр внутренних дел, в ведении которого находится главное управление печати? Почему же он не поставит человека опять головой кверху, а ногами вниз и каким образом министр внутренних дел, читающий хоть свою премудрую ‘Россию’ и вообще хоть сколько-нибудь человек образованный, может мириться с извращенною и вредною для России, с опасною для России, деятельностью целого учреждения под своей властью?!
Представьте себе, что ‘ветеринарный отдел министерства внутренних дел’ напускает сап на лошадей.
Представьте, что ‘комитет борьбы с чумной заразой’ разносит по России чуму.
Это — цензура. Та цензура, у которой хватило же духу допустить издание целой серии книжек под заглавием: ‘Общество огарков’ и ‘Лови момент’ (общее заглавие серии), которые все говорят своим памятным термином. Издает их та же пресловутая фирма, которая печатает и ‘Нат Пинкертона’, и помещается она в Лештуковом переулке, дом No 10.
Как могло это ‘вверх ногами’ случиться? Почему до такой степени извратился смысл цензуры?
Цензор в Риме и России — борется с грязью.
Но ‘Акакий Акакиевич в цензуре’ почему-то догадался о правительственной мысли (слушай, ‘Россия’) — отдать 10-15 чиновникам на Театральной улице, в обыкновенном мундире статского советника и не выше, под надзор, наблюдение и преследование все академии, все университеты, всех журналистов, всех писателей, всю науку. ‘Это что ‘Нат Пинкертон’: возиться с такой гадостью — руки запачкаешь. Нам подай философов из университета — мы станем чиркать у них чистым карандашом по чистой бумаге’.
Таким образом всю грязь цензура ‘свободно’ вывалила на голову России.
И начала бороться с наукой и литературой. Просто ради какого-то аристократизма, ‘чтобы показаться более важной персоной’, ‘чтобы о нас плохо не думали’.
Тогда как даже в Риме цензура была только полицейское учреждение, морально-полицейское, с задачею бороться с величайшею грязью. Весь смысл цензуры и единственный мотив ее возникновения, в римские и во всяческие времена, заключался и заключается в том, чтобы обрушить величайшее нравственное достоинство на величайше-низкие явления, увы, неизбежные в человеческой массе в силу испорченности вообще человеческой природы. Чем выше цензор — тем ниже его объект. Чем чище он, тем грязнее его объект. Вот! ‘Грязь’ дела тут не обида цензору, как, по-видимому, вообразили наши цензора, не хотящие возиться с печатными ‘огарками’, а честь для него: цензору, как отцу, родители вверили своих детей, вверили их целомудрие и невинность, вверили их чтение.
Государство у нас ‘попечительствует’ над всем, над всем ‘родительствует’, и оно чувствует, что как ‘в школы государственные’ родители приводят своих детей учиться, так ‘цензуре государственной’ родители как бы доверили чтение своих детей, чтение подростков, а вся страна ‘родительским попечением над народом’ вверила ему же обезопасить чтение, книгу, брошюру, газету.
‘Грязь, грязь выметай! Грязь, грязь гони!’
Чем грязней метла, чем чернее сор — тем больше чести цензору! Вся его благотворность (‘закон всегда благ’) заключается во взятии самой грязной метлы и в выметании из читающего общества наиболее зловонного сора, вот всех этих ‘Огарков’, вот всех этих ‘Лови момент’, даже бы ‘Пинкертона’, которого бы никто не пожалел (Шерлока Холмса надо оставить, ибо это нравственнейшее чтение, решительно приучающее ненавидеть порок, и сам Холмс есть, конечно, Дон-Кихот гражданской добропорядочности.) Никто бы цензуру не осудил, все бы ее благословили, если бы она промела печатную улицу, задыхающуюся в вони, от всех этих печатных миазмов, отравляющих (и родители не усмотрят, что они под полою пронесут в учебную комнату свою) детей наших и отравляющих непоправимой отравой весь народ, увы, сплошь уже теперь грамотный.
Да, приходится сказать ‘увы’, ибо первою книжкой для выучившегося грамоте простолюдина является ‘одобренная цензурою’ серия 7-копеечных книжек: ‘Лови момент’ и более якобы литературные жеребцы, монахи, голые бабы, соблазны и грех-грех, разврат-разврат.
Да подите же, г. председатель цензурного комитета, подите, господин редактор ‘России’, постойте час около киоска с (якобы) газетами и посмотрите, кто покупает одобряемые вами произведения печати. Дети, подростки, горничные, прислуга, рабочие.
Это как зловонная фабрика, отравляющая выбросами и газами чистую реку, когда-то чистую и невинную, из которой пьет все прибрежное население.

КОММЕНТАРИИ

НВ. 1912. 18 дек. No 13209.
‘Кладбище страстей’ Городецкого… Городецкий С. М. Кладбище страстей. СПб., 1909.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека