ЗАЙЦЕВБорис Константинович [1881—] — современный писатель-эмигрант. Родился в городе Орле, в дворянской семье.
Детство свое провел частью на горных заводах, где служил отец, частью в имении отца под Калугой, ‘в постоянном общении с природой’, в ‘атмосфере приволья и самого доброго к себе отношения со стороны родителей’. Гувернантки, охота, захолустная техническая интеллигенция на заводах с туго развивающимся производством, разоряющиеся дворяне, владельцы крупных, но пустеющих и заброшенных имений, крепкие хозяйства одиночек-кулаков, опустелые поля середняцкой крестьянской массы, уходящей почти на круглый год в отхожие промыслы, и наконец захолустная Калуга с неизменными 50 тысячами населения за 60 лет — вот та обстановка, в атмосфере к-рой рос и развивался будущий писатель и к-рая оставила несмываемый след на его творчестве. До одиннадцати лет З. живет дома, затем он поступает в калужское реальное училище, в 1898 — в Московский технический институт. В 1899 З. увольняют из института за участие в студенческих волнениях. В 1902 З. сдает экзамены по древним яз. и поступает в университет на юридический факультет, однако его не кончает, отправляется в Италию, увлекаясь там искусством и древностями. С семнадцати лет начинаются лит-ые опыты З. В 1901 печатается в ‘Курьере’ первый его рассказ ‘В дороге’. В 1904—1906 работал корректором при московском марксистском журнале ‘Правда’, где напечатал два рассказа — ‘Мгла’ и ‘Сон’, третий — ‘Тихие зори’ — уже не прошел и попал в ‘Новый путь’, ежемесячник с мистическим уклоном.
Первый томик рассказов З. появился в 1903. Он ярко отразил психику интеллигента-дворянина из захолустья, внимательного наблюдателя замирающей жизни барских имений, делящего досуги дворянских усадеб, окруженных угрожающей массой темных землеробов, а в городе — звериной мещанской сытью. Последнюю автор изображает энергичными, резкими, даже грубыми мазками, сближая и сливая живых людей с животными и неодушевленными предметами. Волки чувствуют и мыслят у него по-человечьи, люди уподоблены обомшелым пням, грибам, кулям, волосатые тела их, наполненные снедью, накаляются, как печи, они животно сопят, бесстыдно рычат в знойных ласках. Им противостоят зарисовки интеллигентов-бар с их приторно-изнеженной любовью, с деланной отрешенностью от мира сего, бескорыстных и печально изнемогающих от сознания своей обреченности и тщеты неизбывных земных желаний. Этой классово-лицеприятной оценке подчинены у З. картины природы. Весь реальный мир, живой и мертвый, полон злобы и вражды. Поэту хочется изобразить лицо вечной ночи, с грубо вырубленными, сделанными, как из камня, огромными глазами, в к-рых он прочел бы ‘спокойное, величавое и равнодушное отчаяние’. А рядом — сладостные пейзажи, в к-рых ‘псы и овцы мудры по-человечески’, березки — ‘ликующие хоралы невест’, и на фоне их одинаково радуют умиленный глаз поэта и могучий шестидесятилетний поп — владелец ста десятин, и ссохшийся от старости урядник, уныло беседующий с помещиками из либералов, и выбежавший из зеленеющего клевера веселым галопцем на теплую зарю зайчик. Мнимая жизнерадостность этих залитых солнцем пейзажей отдает смакованием солнечных пятен на золоченой крышке гроба.
Классовая ограниченность восприятия поставила предел незаурядному дарованию. Несмотря на классическую завершенность отдельных страниц и отрывков, Зайцев не сумел, да и не мог, ни идейно, ни эмоционально захватить читателя даже из своего класса. Отсюда — унылое ощущение оторванности и отчужденности, наложившее на миросозерцание автора отпечаток внутренней эмигрантщины. Оставаясь ‘вне партий’, ‘вне классовой борьбы’, при всей своей мистической вселенской устремленности, З. не выходит за пределы кругозора дворянина, о к-ром самим автором правильно сказано: ‘не был ни социалистом, ни анархистом, ни христианином и только жаждал быть чем-то’, пребывая в помещиках. Герой рассказа ‘Завтра’, Миша, присутствует на митинге. Здесь при свете факелов он участвует в братской клятве под наклоненными знаменами умирать смело и погибнуть с теми, кто любит свободу больше, чем жизнь. Но Мише безразлично куда итти, зачем итти, он не дает себе отчета, за что конкретное борются люди. ‘Все равно идет не он, а Оно — Оно и мыслит, гигантское раскаленное Оно’. Живые интересы масс заслонены от зайцевского человека ворохом взвинченных слов, от к-рых он приходит в умиление: ‘Ты, великий дух, ты месишь, квасишь, бурлишь и взрываешь, ты потрясаешь землю и рушишь города, рушишь власти, гнет, боль — я молюсь тебе. Что бы ни было завтра, я приветствую тебя, ‘Завтра». Так восприняты октябрьские дни пятого года лириком барских усадеб. Отщепенец рад раствориться в гигантском коллективе, в красивой театральной обстановке, но цели коллектива ему безразличны, он подменяет их восторженными фразами. Пройдет угар, и пред лицом реальных вещей окажется растерянный человек, с глухой неприязнью к наступившему, вчера еще приветствуемому ‘Завтра’. ‘Весь город поливают с неба серной кислотой, и мы дымимся, начинаем затлевать’. Героям З. свойственно ощущение гибели их класса, они призывают к стойкости и мужеству. ‘Нам дано жить в тоске и скорби, но дано и быть твердыми и с честью и мужеством пронести свой дух сквозь эту юдоль неугасимым пламенем и с спокойной печалью умереть: отойти в вечную обитель ясности’ (‘Сестра’).
Вспыхнувший Октябрь разбудил в З. те активно-реакционные тенденции, которые заложены были в его классовой природе. Неугасимый помещичий дух еще не хочет ‘с спокойной печалью умереть’.
В рассказе ‘Улица святого Николая’ революция дала себя почувствовать автору лишь в грузовиках, давящих прохожих. Обычно кроткий З. с ехидством жалит: ‘а может задавить еще иной — легкий, изящный. В нем конечно комиссары — от военно-бритых, гениальных полководцев и стратегов через товарищей из слесарей до спецов из совнархозов — эти буржуазны и покойны. Но у всех летящих общее в лице: как важно! Как велико! И сияние славы и самодовольства освещает весь Арбат’. Но если З. в 1905 черносотенным погромам противопоставлял свое кроткое ‘Да будет’, то теперь, когда красные победили и рабочие двинулись из подвалов вверх, он уже не примиряется, а с пафосом ‘истинно-русского’ человека наставляет поджавшую хвост православную сыть: ‘Призывай любовь и кротость, столь безмерно изгнанный, столь поруганный. Слушай звон колоколов Арбата… но не гаси себя и не сдавайся в плен мелкой жизни, мелкого стяжательства, ты, русский гражданин Арбата’. Умиленный призыв к равенству страдания, христианской любви и общего стояния пред богом под колокольный звон — вот что противопоставил Октябрю дворянский лирик.
В рассказе ‘Странное путешествие’, являющемся продолжением ‘Голубой звезды’, христианская, скорбно-фарисейская неприязнь к реальному тленному миру оформилась в сгущенную, правда, усталую и пассивную вражду ко всему советскому. Поэт примирился с ныне угнетенной мещанской сытью, но человеческая душа в крестьянине у него попрежнему остается под подозрением. В рассказе ‘Авдотья Смерть’ образ затравленной нуждой крестьянки, поколачивающей старуху мать за то, что она много ‘жрет’, очерчен с коварным и черствым равнодушием. З. чужды жалость и понимание, у него нет ключа к людям другого класса. ‘С ними нужны крепче нервы. Они все такие, а ты думаешь — другие лучше. Они не так чувствуют, как ты’, наставляет свою дочь бывшая помещица, единственно добрые люди в советской деревне. Как будто бы исключением являются рассказ ‘Молодые’ и повесть ‘Аграфена’. Но ‘молодые’ — не живые люди, а куклы, разыгрывающие любовную пантомиму в деревенском стиле, а Аграфена — прислуга, к-рая покорно коротала свой век в барской семье. Вся повесть написана в тонах жития святых. Зато к людям своего класса З. относится с осторожной нежностью, даже когда они ему антипатичны. Так, сутенер и педераст Никодимов в ‘Голубой звезде’ зарисован с сочувственной печалью к его обреченности и роковому концу.
Едва ли не самым крупным произведением последнего периода является ‘Золотой узор’, роман, последние главы к-рого напечатаны в 1925. Произведение дает красочное изображение судьбы барской интеллигентной семьи в переплете усадебных, городских и заграничных знакомств на протяжении последней четверти века. Герои этого романа не любят труда, им чужд его творческий пафос. Инженер, директор завода, в ответ на восхищение подруги его дочери пред железной симфонией и действенной мощью завода восклицает: ‘И чорт бы их побрал, все интересные заводы. Труд, если вам угодно, — проклятие человека’.
Великая война и грозная революция не открыли им ни глаз, ни ушей. Народная масса в великой войне отмечена ядрено-грубым эпизодом и красочной вульгарной шуткой. Ни звука о новой психике масс, ни звука о нарастающем сдвиге. Зато баре зарисованы с нескрываемой любовью, приютившейся в нежной грусти, и преклонением пред их культурой. Беспочвенные, отъехавшие от одного берега и не приставшие к другому герои ‘Золотого узора’ — как бы последыши крепостной феерии. Правда, внешне они потеряли всякие признаки паразитизма. Правда, все они как будто никому ничем не обязаны, денежный знак, сорванный у банкомета или с аренды имения, не вскрывает сам по себе их социального родства с былыми прожигателями крепостных времен. Но по существу они паразиты. Оттого и веет тлением от старосветского мистицизма З. Один из зайцевских персонажей говорит: ‘Пускай меня арестуют и сажают в тюрьму, я отбуду наказание и поступлю туда, куда клонится мое сердце, в сектанты ли, в анархисты или просто в незаметные одинокие люди, великое преимущество к-рых: свобода от всех и от всего’ (‘Изгнание’). Это при самодержавии. А другой в ‘Голубой звезде’ накануне революции проповедует: ‘Истинно свободен лишь беззаботный, вы понимаете, лишенный связей дух. Вот почему я не из демократов. Да и богачи мне чужды. Я не люблю множества, середины, посредственности. Нет ничего в мире выше христианства. Может быть, я не совсем так его понимаю. Но для меня — это аристократическая религия, хотя Христос и обращался к массе. Моя партия — аристократических нищих’.
Нелюбовь к городской чиновной знати, презрение к радикальному разночинцу, теплые симпатии к нехозяйственным деревенским дворянам с мистическим душком и либеральным налетом, ржавая испуганная неприязнь к трудящейся серой массе, разъедающая нежную лирику зайцевских рассказов, и наконец все покрывающий страх смерти, жажда бессмертия и покорная обреченность судьбе — вот замкнутый и довольно целостный круг, за к-рый не выходят переживания и творчество поэта. Выхоленный сладкопевец с весенними теплыми словами становится холодным, жестким, извощичьи грубым всякий раз, когда его перо прикасается к простым людям. Ласково зарисованные им герои не переваривают ни трудовых низов, ни даже трудовой интеллигенции. ‘Люди в кофточках и чесучевых пиджачках меня не раздражали… Ну что ж взять с них, неужели удивляться? Нет, конечно, удивляться нечему. Все это Русь, ситцевая Россия. Но и полюбить их мудрено’. Это — встреча З. в Италии с экскурсией курсисток и учителей, досадивших тем, что наивно путались в архитектуре и датах до и после христ. эры. Гробницы Аппиевой дороги, древности Рима, картинные галереи и древние монеты для зайцевских бар значительнее и красочнее, чем подлинная жизнь и подлинная борьба трудящихся масс. А вот как этим несчастным слепцам представляется наша советская молодежь: ‘Мрачные, полуголые юноши правильными колоннами несли плакаты с надписями: ‘Смерть изменникам’. Лениво брели барышни советские, лениво несли над собой: ‘Казнь преступникам’. Попадались детские отряды: ‘Режь буржуазию’ — нынче демонстрация. И над всем городом моим, столь издавна любимым, раздавалось, не смолкая: ‘Смерть, смерть, смерть». Это не из памфлета, а из дневника героини, к-рую автор изображает смелой, открытой и правдивой, обаятельно ткущей золотой узор своей жизни.
Для З. характерна тепличная утонченность суженного и изломанного, почти больного восприятия, ребячливо проглядывающего мировые исторические сдвиги, как нечто малоценное для вечности и для возвышенной ‘настоящей’ жизни тщедушных выродков захолустного барства. ‘В колыхании завески кружевной, в постукивании каблучков по лестнице побольше смысла, чем в море книг, падениях, завоеваниях и победах’.
Характеристику языка и композиции З. — см. в ст. ‘Импрессионизм‘ (русский).
Библиография:
I. Сочин. Б. Зайцева, I, II, III тт., изд. ‘Шиповник’, СПБ., 1906—1911, Сочин., 6 тт., изд-во писателей в Москве, М., 1916, Голубая звезда, Повесть, сб. ‘Слово’, 8, М., 1918. За границей: Собр. сочин., 7 тт., изд-во Гржебина, Берлин, 1922—1923, Путники и др. рассказы, кн-во ‘Русская земля’, Париж, 1921, Дальний край, Роман, изд-во ‘Слово’, Берлин, 1922, Улица св. Николая, Рассказы, изд-во ‘Слово’, Берлин, 1918—1921, Рафаэль, Дон-Жуан, Карл V, Души чистилища, изд-во ‘Нева’, Берлин, 1924, Золотой узор, изд-во ‘Пламя’, Прага, 1926, Преподобный Сергий Радонежский, Париж, 1925, Исследование о жизни Алексея Божия человека, ‘Соврем. записки’, 1926, XXVI.
II. Русская литература XX века, ред. С. А. Венгерова, кн. VIII, стр. 65—66 (автобиография и статья), Горнфельд А. Г., Лирика космоса, сб. ‘Книги и люди’, 1908, стр. 13—23, Морозов М., Старосветский мистик, в кн. ‘Очерки по истории новейшей лит-ры’, СПБ., или в сб. ‘Литературный распад’, кн. II, 1909, Колтоновская Е., Поэт для немногих, сб. ‘Новая жизнь’, СПБ., 1910, Коган П. С., Очерки по истории новейшей русской литературы, т. III, вып. I, М., 1910, Лаврецкий А., Б. Зайцев, ‘Наши дни’, 1915, No 3, Львов-Рогачевский В., Новейшая русская литература, М., 1927, Русские писатели о современной литературе и о себе, ‘Своими путями’, Прага, 1925—1926, X—XI, Бальмонт, Легкозвонный стебель, Париж, ‘Послед. новости’ No 2087, 9 декабря 1926, Осоргин М., Этюды о писателях. Б. К. Зайцев, ‘Новая русская книга’, 1923, III—IV, Его же, О Борисе Зайцеве, ‘Послед. новости’, 1926, IX—XII, Смирнов Н., Солнце мертвых, ‘Красная новь’, 1924, II, Адамович Г., Литературные беседы, ‘Звено’, Париж, 1926—1927, NoNo 168 и 210, Мочульский К., ‘Звено’, Париж, 1926, No 202, Кульман Н., Возрождение, 1926, 12 — XII.
III. Владиславлев И. В., Русские писатели, Л., 1924, Его же, Литература великого десятилетия, т. I, М., 1928.
М. Морозов
Источник текста: Литературная энциклопедия: В 11 т. — [М.], 1929—1939. Т. 4. — [М.]: Изд-во Ком. Акад., 1930. — Стб. 290—295.