Под вечер, в среду, 4 февраля 1579 года, большая толпа студентов теснилась перед готической дверью старинной Наваррской коллегии. Толпа была так велика, что не только заполняла всю площадь перед этим знаменитым рассадником знаний, но и простиралась далеко за улицу Святого Иакова, на которой он находился. Подобной беспорядочной сходки не было со времени мятежа 1557 года, когда предшественники этих буйных студентов пошли гурьбой с оружием в руках в Pres-aux-Clercs, подожгли три дома по соседству и убили сержанта гвардии, безуспешно старавшегося их обуздать. Последние выборы ректора, мессира Адриана Амбуаза, ученого патера, как гласит его эпитафия, по случаю которых студенты собрались в монастыре Матюринов и оттуда шумной процессией отправились в церковь Св. Людовика на острове того же имени, были пустяками по сравнению с нынешними беспорядками. Каждый богословский улей прислал своих трутней: Сорбонна, Монтегю, Клюни, Гаркур, Четыре Нации и множество меньших заведений, в числе сорока двух, доставили свои рои, так изрядно жужжавшие.
Накануне открылась Сен-Жерменская ярмарка, но она была положительно пуста, хотя ее веселье должно было продолжаться до Вербного Воскресенья и хотя она всегда служила местом сбора студентов, предававшихся во время карнавала всевозможным излишествам.
Не было посетителей в знаменитых кабаках: Сосновой шишке, Замке, Магдалине и Туфле.
Игральные кости были забыты, и карты лежали без употребления в карманах безудержных школьных гуляк.
Но толпа состояла не из буянов, игроков, хвастунов и пьяниц, хотя надо признаться, что они составляли большинство. Это было полное смешение всех сект и сословий. Иногда скромная наружность и бледное лицо трудолюбивого ученика соседствовали со свирепой физиономией и небрежной осанкой ближайшего соседа, очень походившего своим видом на итальянского джентльмена удачи. Важный богослов и будущий священнослужитель стояли рядом с беспутным, насмешливым товарищем, между тем как мнимый законовед, известный нарушитель законов, виднелся в кучке людей, все занятие которых — преследовать обман и насилие.
Одежда людей, составлявших это сборище, была столь же разнообразна, как были различны их характеры. Не будучи подчинен никаким особенным постановлениям относительно одежды или, вернее сказать, открыто нарушая те, которые предписывались, каждый студент, к какой бы он ни принадлежал коллегии, одевался сообразно своему вкусу и своим средствам, и, в общем, эта толпа не выделялась ни щегольством, ни опрятностью одежды.
Шляпы, круглые и четырехугольные, капюшоны и плащи — черные, серые и других темных цветов — были, однако, преобладающей одеждой студентов университета, но там и сям можно было увидеть более веселых представителей этого сословия. Их высокие шляпы с широкими полями и развевающимся пером, оттопыренные рукава и чудовищные жабо с накрахмаленными складками таких размеров, что их довольно метко прозвали блюдами Св. Иоанна Крестителя — за сходство голов тех, которые их носили, с головой этого Святого на блюде дочери Иродиады, — напоминали в гротескном виде моду изящного и блистательного двора Генриха III.
Эти наглецы довели свою страсть к подражанию до такого своевольства, что некоторые из них, — только что возвратившиеся с Сен-Жерменской ярмарки, где они наугощались глинтвейном у наполнявших площадь маркитантов, — носили вокруг шеи огромные бумажные воротники, выкроенные по образцу настоящего кисейного жабо, а в руках держали длинные пустотелые палки, с помощью которых перестреливались горохом и другими подходящими средствами, имитируя тем самым ‘сарбакан’, введенный в употребление монархом и его любимцами.
В таком фантастическом наряде эти забавные проказники, предпочитавшие смех благоразумию, имели дерзость встретить в тот же день, только несколькими часами ранее, на названной нами ярмарке королевский поезд криками: ‘По шее узнается теленок’, такими громкими, что они достигли слуха короля, — шутка, за которую они дорого заплатили впоследствии. Несмотря на жалкую наружность отдельных личностей, общий вид учащейся молодежи был выразителен и живописен. Густые усы и острые бородки, украшавшие губы и подбородки большинства, придавали их лицам мужественное и решительное выражение, вполне соответствовавшее их смелым, свободным манерам.
Почти все имели при себе крепкие виноградные палки — короткое, с железным наконечником орудие, которым они превосходно владели и которое, благодаря их ловкости, наводило ужас на противников. Многие из них носили на кушаке короткую шпагу, прославленную их поединками и ссорами, или же прятали в своих куртках кинжал либо нож.
Студенты Парижа были всегда буйны и непокорны, во времена этого рассказа и даже гораздо ранее это была шайка ленивых, неугомонных молодых людей, собравшихся со всех концов Европы, из самых отдаленных провинций Франции. Между ними не было никакой связи, кроме товарищества, поддерживаемого их общей распущенностью. Отсюда и бесчисленные драки между собой, имевшие почти всегда пагубные последствия и которые никак не могло искоренить руководство университета.
Они жили на свои скудные средства, увеличивая их по возможности милостыней и воровством, так как большинство были положительно и заведомо нищими. Их собственные кварталы служили убежищем, где они могли очень удобно скрываться, и потому они не признавали иного закона, кроме постановлений университета, и не стесняясь пользовались всеми средствами поживиться за счет своих соседей. Отсюда их частые схватки с монахами Saint Germein des Pres, монастырские владения которых граничили с их землей. Лужайки, принадлежавшие монахам, служили постоянным полем их схваток, по словам Делюра, они были театром непрерывной суматохи, волокитства, поединков, битв, пьянства и разврата. Отсюда их кровавые ссоры с добрыми гражданами Парижа, которых они ненавидели и которые подчас с лихвой расплачивались за их нападения.
В 1407 году двое из них, уличенные в убийстве, были приговорены к виселице, и приговор привели в исполнение. Но так велико было смятение, произведенное в университете нарушением дарованных ему льгот, что префект Парижа, Вильгельм Тионвиль, был вынужден издать приказ о снятии тел с виселицы и позволить схоронить их с почетом и надлежащей церемонией. Это признание привилегий университета только ухудшило положение дел, и в продолжение многих лет беспорядки все возрастали.
В наш план не входит рассказ о всех буйствах университета и о мерах, принятых к их искоренению. Напрасно преследовала их светская власть, напрасно Ватикан разражался грозными указами — ничто не помогало. Можно было подкосить, но не искоренить дурную траву. Их ссоры передавались от поколения к поколению, и предмет их старинных препирательств с аббатом St. Germein des Pres — после тридцатилетней непрерывной борьбы — представлен на рассмотрение Папы, который совершенно справедливо отказался произнести решение в пользу той или другой стороны.
Таковы были студенты Парижа XVI века, таковы были свойства шумного сборища, осаждавшего двери Наваррской коллегии. Причиной, по которой собралась эта беспорядочная толпа, было, по-видимому, желание студентов присутствовать при публичных прениях или ученом диспуте, происходившем в большой зал коллегии, перед которой они теснились, и разочарование при виде закрытых дверей и при отказе впуска вызвало их теперешнее мятежное настроение.
Напрасно алебардисты, поставленные у дверей и силившиеся удержать своими пиками толпу, старавшуюся пробиться вперед, говорили, что зала и двор переполнены, что и для доктора прав не нашлось бы места, что они получили строгое и неукоснительное приказание не впускать никого ниже звания бакалавра или лиценциата и что мартинисты (студенты, не жившие в стенах университета и не находившиеся на пансионе в коллегии) и такие новички, как они, не имеют никакого права быть впущенными.
Они отвечали, что это были не простые прения, не обыкновенный диспут и что все имеют одинаковое право присутствовать. Что дело идет не о простом ученом, слава которого не простирается за пределы его деятельности и которого слышать пожелали бы очень немногие и еще меньшее число — поддерживать с ним диспут, но об иностранце высокого звания, пользующемся большим почетом, столь же замечательном своими познаниями, как и блестящими наружными качествами.
Напрасно старались опровергнуть их доводы тем, что на собрании присутствуют не только важнейшие представители университета, старейшие доктора богословия, медицины и права, профессора словесных наук, риторики и философии и множество других сановников, но что диспут удостоен присутствием господина де Ту, первого президента парламента, и ученого Иакова Августа, одного государственного секретаря и Парижского губернатора г-на Ренеде Вилькье, посланников Елизаветы Английской и Филиппа II Испанского и многих господ из их свиты, Пьера Бурделя, аббата Брантома, г-на Мирона, доктора его католического величества Генриха III, Козьмы Руджиери, главного астролога Екатерины Медичи, королевы-матери, знаменитых поэтов и писателей — Ронсара, Балфа и Филиппа Депортье, известного адвоката при парламенте Этьена Паскье, а также — и это составляло самое важное возражение — двух главных фаворитов Его Величества, стоявших во главе правления, господ Жуаеза и д’Эпернона.
Напрасно прибавляли, что для поддержания строгой благопристойности ректор распорядился запереть двери. Студенты были сильны в спорах, и их аргументация очень скоро вразумила противников. Они вполне полагались на свою ловкость для одержания верха в подобных случаях.
— Долой ведущих диспут! Долой алебардистов! Долой двери! — закричали разом сотни яростных голосов. — Долой самого ректора! Долой мессира Адриана Дамбуаза! Не допускать учеников университета в их собственные залы! Заискивать перед фаворитами двора! Держать диспут при закрытых дверях! Долой ректора! Мы издадим приказ произвести тотчас новые выборы!
После этого сильный ропот пронесся в толпе, за которым последовал новый взрыв проклятий в адрес ректора и демонстрация дубинок, в сопровождении града гороха, выпущенного из сарбаканов. Алебардисты побледнели и охотно бы уступили, но дверь была замкнута с внутренней стороны, жезлоносцы и сторожа, к ней приставленные, хотя и были перепуганы наружным шумом, но положительно отказывались отворить.
Снова раздались угрозы студентов, снова обратились они к насилию, и горох застучал по лицам и рукам алебардистов, дрожавших от гнева и боли.
— Что ты нам рассказываешь о фаворитах короля! — кричал из первого ряда студент, украшенный одним из тех бумажных воротников, о которых мы говорили. — Они могут приказывать в Луврских покоях, но не в стенах университета. Ей-богу! Мы нисколько ими не дорожим! Мы смеемся над безобидным лаем этих откормленных дворцовых шавок! Что могут для нас значить эти попрыгунчики? Клянусь четырьмя евангелистами, мы не потерпим здесь ни одного из них. Советуем д’Эпернону, этому гасконскому недорослю, поразмыслить над участью Можирона, а нашему весельчаку Жуаезу — припоминать смерть этого собаки Сен-Легрена! Уступите место более достойным! Уступите место учащимся! Долой жабо и сарбаканы!
— Что значит для нас президент парламента или губернатор города, — вопил другой. — Мы смеемся над их властью, мы ее признаем только в их судебных палатах. Ступив на нашу землю, они оставили всю свою власть по ту сторону ворот Святого Иакова. Мы не принадлежим ни к какой партии! Мы в политике придерживаемся строгой середины. Мы не более уважаем приверженцев Гиза, чем гугенотов, лигисты нам не дороже кальвинистов. Наш единственный господин — Григорий XIII, папа Римский. Долой Гизов и Беарнцев!
— Долой Генриха Наваррского, если вы этого желаете, — воскликнул студент из Гаркура, — или Генриха Валуа, если это вам более нравится, но — ради всех святых — только не Генриха Лорренского, он надежная и крепкая опора истинной веры. Нет! Нет! Да здравствуют Гизы! Да здравствует Священный союз!
— Долой Елизавету Английскую! — кричал студент из Клюни. — Что делает здесь ее представитель? Уж не ищет ли он ей мужа между нашими учеными? Плохая будет сделка, если она отдаст руку герцогу Анжуйскому.
— Если вы дорожите своим воротником из буйволовой кожи, то советую вам не отзываться непочтительно в моем присутствии об Елизавете Английской, — подымая с угрозой свою окованную палку, возразил англичанин из Четырех Наций, такой же заносчивый, как и его огромный бульдог, следовавший за ним по пятам.
— Долой Филиппа Испанского и его посланника! — кричал бернардинец.
— Por los de mi dama! — воскликнул принадлежавший к Нарбонской коллегии испанец с огромными закрученными усами на бронзовом дерзком лице, в низкой шляпе, гордо нахлобученной на лоб. — Так поступать нельзя! Представитель Его Величества, дона Филиппа, должен быть уважаем даже в среде парижских студентов. Кто из вас не согласен со мной! А?
— Что делает он здесь, в данном случае, со своей свитой? — отвечал бернардинец. — Черт возьми! Этот диспут один из тех, которые нисколько не касаются интересов вашего короля, а мне кажется, что Филипп и его представитель занимаются только тем, из чего могут извлекать себе пользу. Я уверен, что настоящее присутствие вашего посланника в нашем училище имеет какой-либо тайный повод.
—Может быть, — отвечал испанец. — Мы поговорим об этом после.
— А что делает поставщик Сибарита в пыльных залах науки? — завопил студент из коллегии Ламуан. — Чего ищет ревнивый убийца жены и ее нерожденного еще ребенка так близко от независимых речей и, быть может, верно направленных шпаг? Я думаю, что для него было бы гораздо благоразумнее оставаться в своем гареме, чем подвергать свою надушенную особу разным случайностям среди людей, прикосновение которых может оказаться погрубее того, к которому он привык.
— Хорошо сказано! — воскликнул ученик из Клюни. — Долой Рене Вилькье, долой этого презренного рогоносца, хотя он и губернатор Парижа!
— Какое право имеет господин аббат Брантом занимать место между нами? — возопил студент из коллегии Гаркур. — Несомненно, что он славится умом, ученостью и любезностью, но какое нам до этого дело! Его место могло бы быть занято более достойным.
— И что привело сюда Козьму Руджиери? — спросил бернардинец. — Что надетсяся узнать здесь этот старый торговец темными знаниями? Мы не занимаемся химией и тайными науками. Мы не делаем ничего таинственного. Мы не приготовляем любовного напитка, мы не составляем никакого медленного яда, мы не продаем чьих-то восковых изображений.
Я спрашиваю, что он здесь делает? Ректор поступает совершенно неприлично, допуская его присутствие. Даже если бы он явился сюда под охраной власти своей любовницы Екатерины Медичи, мы не уважили бы и этого. Долой аббата-идолопоклонника, мы слишком долго терпели все его мерзости, вспомните Моле, попавшего в его сети, вспомните его бесчисленные жертвы! Кто приготовил адское питье для Карла IX? Пусть он ответит на это. Долой вероломного жида, колдуна! Виселица слишком хороша для него! Долой Руджиери!
— Да! Долой проклятого астролога! — подтвердила вся толпа. — Он наделал за свою жизнь достаточно преступлений! Время воздаяния настало. Написал ли он собственный гороскоп? Предвидел ли он собственную судьбу?
— И поэты! — кричал другой ученик Четырех Наций. — Прах их побери, всех трех. Их место не здесь. Что могут они найти занимательного в этом диспуте? Бесспорно, что Пьер Ронсар в качестве воспитанника этой коллегии имеет право на наше уважение. Но он стареет, и я удивляюсь, как мог он при своей подагре вынести эту длинную дорогу. Старый наемный писака! Его последние стихи хромают подобно ему. И вдобавок, он ударился в мораль и осуждает все свои прежние хорошие произведения. Положительно эти устарелые барды отрекаются всегда от того, в чем проболтались в молодости. Климент Моро принялся на старости сочинять псалмы, что же касается Балфа, то имя его не переживет его балетов. Филипп Депорт обязан своей нынешней известностью виконту Жуаезу, однако же он не совсем лишен достоинств. Пусть он уходит со своей славой и не надоедает нам своим присутствием! Очистите место софистам Нарбонской коллегии! Ко псам поэзию!
— Черт возьми! — воскликнул студент Сорбонны. — Что значат софисты Нарбоны в сравнении с сорбоннскими докторами канонического права, которые объясняют притчи Корнелиуса, Лапида или сентенции Петра Ломбарда так же проворно, как вы проглатываете бутылку глинтвейна или ломтик икры с уксусом? Что скажешь ты на это, Капет? — обратился он к своему соседу, скромный серый капюшон которого доставил ему это прозвище. — Заслуживаем ли мы такое оскорбительное обращение?
— Я не нахожу, что ваши заслуги значительнее наших, — отвечал ученик в капюшоне, — хотя мы не восхваляем себя, подобно вам. Ученики скромного Иоанна Стандонша столь же способны, как и ученики Роберта Сорбонна, поддержать диспут, и я не могу понять, по какой причине не впускают нас? Здесь затронута честь университета и необходимо соединить все силы, чтобы отстоять ее.
— Хорошо сказано! — проговорил бернардинец. — Было бы вечным пятном для наших училищ, если бы этот надменный шотландец мог так легко лишить их славы, между тем как многочисленные борцы не имеют возможности ее отстаивать, хотя и сумели бы поубавить ему спеси. Эта борьба из тех, которые всех нас равно касаются. По крайней мере, мы могли бы быть в случае надобности судьями в этом деле.
— Я очень мало забочусь о чести университета, — возразил один шотландец из Шотландской коллегии, находившейся в то время на Миндальной улице, — но принимаю большое участие в славе моего соотечественника и был бы очень рад, если бы мог присутствовать при торжестве ученика Рутефорда и Классика Буханана. Но если предлагаемое вами посредничество заключается в одних криках, то я доволен, что ректор имел благоразумие воспретить вам вход, хотя и сам терплю от этого.
— Что вы там рассказываете? — возразил испанец. — Очень маловероятно, чтобы ваш соотечественник имел успех, которого вы для него ожидаете. Верьте мне, нам придется приветствовать его при выходе громкими свистками, и если бы мы могли проникнуть сквозь железные филенки этих дверей и видеть сцену, которую они от нас скрывают, мы бы вероятно удостоверились, что его притязания повержены, а аргументы обращены в прах. Par la litania de los santos! Иметь дерзость сравнивать неизвестного ученика жалкой коллегии Святого Андрея с самыми учеными докторами величайшего университета, разумеется за исключением университетов Валенсии и Саламанки! Нужно все бесстыдство твоих земляков, чтобы не сгореть со стыда при подобной мысли.
— Коллегия, к которой вы относитесь с презрением, — гордо отвечал шотландец, — служила училищем королям нашей Шотландии. Да, это так! И молодой Иаков Стюарт получил образование под одной кровлей, под руководством тех же мудрых наставников и в то же время, как и наш благородный Кричтон, которого вы несправедливо назвали искателем приключений. Ученость его столь же знаменита, как и его происхождение. Ему предшествовала его слава, и он уже был известен вашим ученым, когда выставил свою программу в стенах этой коллегии. Слушайте! — продолжал он. — И вы убедитесь в его торжестве.
В то время, как он обращался с этими словами к своим товарищам, громкие и продолжительные рукоплескания раздавались внутри здания, покрывая шум, производимый студентами.
— Может быть, рукоплескания эти означают его поражение, — проворчал сквозь зубы испанец.
— Нисколько, — возразил шотландец. — Я слышу, имя Кричтона раздается среди рукоплесканий.
— Черт побери! Да кто же этот феникс, этот Гаргантюа ума, предназначенный для нашего поголовного поражения подобно тому, как Панург поразил Фому-англичанина? — спросил испанец. — Кто же этот человек, превосходящий философией самого Пифагора? А?
— Любознательностью — господина Карниадсе!
— Непостоянством — Аверрасса!
— Мистицизмом — Плотина!
— Ясновидением — Артемидоуса.
— Непогрешимостью — самого Папу!
— И который имеет притязания рассуждать о всевозможных ученых вещах! — закричали разом несколько голосов.
— И из всего этого выйдет глупая шутка, — добавили другие с громким смехом.
— Вы оглушили меня своим ревом, — перебил шотландец. — Вы спрашиваете меня, кто такой Кричтон, и сами себе отвечаете. Вы сказали, что он редкая птица, чудо ума и учености, и вы не солгали. Он именно таков. Но я скажу вам то, чего вы совсем не знаете или о чем с умыслом умалчиваете. Он принадлежит к высшему дворянству Шотландии. Подобно высшим испанским грандам, сеньор Идальго, он имеет право стоять с покрытой головой в присутствии короля, как со стороны отца, так и со стороны матери в его жилах течет благороднейшая кровь. Его мать была из фамилии Стюартов и происходила по прямой линии от королей, а отец его, которому принадлежат великолепные владения Элиок и Клюни, был сеньором адвокатом нашей доброй королевы Марии (да отпустит ей небо ее прегрешения и примет ее под свою особую защиту), он еще и теперь занимает эту высокую должность. Я думаю, что здесь должны были слышать о Кричтонах. Как бы то ни было, они хорошо мне известны, так как я, Огильви де Бальфур, часто слышал о некоем контракте или обязательстве, в силу которого…
— Довольно! — прервал испанец. — Не занимай нас собственными делами, товарищ! Говори нам о Кричтоне.
— Я уже сказал вам более, чем хотел, — возразил с негодованием Огильви. — Если вы желаете иметь более подробные сведения о благоволении, которое ему оказывают в Лувре, о его военных подвигах, о расположении, которым он пользуется у всех фрейлин нашей королевы-матери, Екатерины Медичи, и, особенно, — прибавил он с насмешливым выражением, — у ее прелестной дочери Маргариты Валуа, вам лучше обратиться к шуту короля, мэтру Шико, которого я вижу недалеко от нас. Я думаю, что не найдется другого, кто бы в такое короткое время получил столько милостей и приобрел такую блистательную репутацию.
— Гм! — проворчал англичанин. — Вы, шотландцы, повсюду стоите друг за друга. Этот Кричтон и может и не может быть таким славным героем, но я осмелюсь не верить похвалам, расточаемым ему этим шотландцем, пока не удостоверюсь лично в их справедливости.
— Совершенно верно, что он заслужил известность ловкого борца на шпагах, — сказал бернардинец, — надо отдать ему справедливость.
— Он еще не встретил себе равного в фехтовальном зале, хотя и скрещивал свою шпагу с первыми бойцами Франции, — отвечал Огильви.
— Я его видел в манеже, — сказал студент из Сорбонны, — когда он упражнялся в верховой езде, и, будучи сам ловким наездником, я нахожу его превосходным ездоком.
— Нет никого среди вашей молодежи, кто сравнился бы с ним в верховой езде, — заговорил Огильви, — нет ни одного бойца, который бы с такой ловкостью снимал кольцо на бегу. Я был бы очень рад молчать, но вы принуждаете меня расхваливать его.
— Матерь Божья! — закричал испанец, вынимая до половины из ножен шпагу, висевшую у него сбоку. — Держу пари на десять нобленов против такого же числа серебряных испанских реалов, что с этим коротким толедским клинком я одолею вашего хваленого Кричтона в поединке на всяком оружии по его выбору: на шпаге и кинжале или на одной шпаге, раздетый до пояса или в полном вооружении. Клянусь Святой Троицей, он ответит мне за оскорбление, нанесенное им ученой коллегии, к которой я принадлежу. Мне будет очень приятно подрезать крылья этому гордому и крикливому пастуху или первому встречному из его жалкой шайки, — прибавил он с жестом презрения по направлению шотландца.
— Если это все, чего вы добиваетесь, то вам не надо ходить далеко, — возразил Огильви. — Дождитесь только конца этого диспута, и да лишит меня Святой Андрей своего покровительства, если я не переломаю вашего клинка моей широкой и крепкой шотландской шпагой и не докажу, что вы столько же подлы сердцем, как хвастливы и сварливы на язык.
— Черт возьми! — воскликнул испанец. — Твой шотландский святой не поможет тебе, так как ты навлек на себя мое негодование. Ступай читать свои молитвы, если желаешь, через час ты будешь добычей коршунов Pre-aux-Clercs!
— Берегись ты сам, наглый хвастун, — отвечал с презрением Огильви. — Уверяю тебя, что потребуется защита посильнее твоей, чтобы спасти твою жизнь.
— Ты прекрасно сделаешь, обрубив уши этому испанскому нахалу. Бьюсь об заклад, под его курткой бьется трусливое сердце, и ты прав, заставляя его выслушивать эти оскорбления. Кто бы ни был этот Кричтон, все же он твой соотечественник, а отчасти и мой.
— И как за своего соотечественника, я буду стоять за него против всех и каждого.
— Браво! Мой храбрый дон Диего Каравайя, — сказал студент Сорбонны, хлопая по плечу испанца и шепча ему на ухо, — неужели же все будут уступать этим негодным шотландцам? Ручаюсь, что нет. Мы будем действовать сообща против всей этой нищенской нации, а покуда эту частную ссору поручаем тебе. Постарайся справиться с ней, как должно одному из потомков Сида.
— Смотри на него, как на мертвого, — отвечал испанец.
— Клянусь Пелажем, жаль, что тот, другой, не стоит у него за спиной, чтобы одним ударом проколоть обоих!
— Возвратимся к предмету вашей ссоры, — возразил студент Сорбонны. Довольный предстоящим поединком, он старался предупредить всякую возможность к примирению, пока еще можно было подливать масло в огонь. — Возвратимся к вашей ссоре, — сказал он громким голосом, глядя на Огильви, — надо согласиться, что как гуляка этот Кричтон не имеет себе равных. Никто из нас не подумает состязаться с ним в деле кутежа, хотя многие могут похвастаться, что умеют выпить. Брат Жан со жрицей Бахуса в придачу был жалкий пьянчужка по сравнению с ним.
— Он поклоняется не жрице Бахуса, а другим богиням, если не ошибаюсь, — добавил студент Монтегю, поняв, куда метит товарищ.
— Потому-то мы и дали такой ответ на его вызов, — отвечал студент Сорбонны. — Вероятно, вы помните, что под его дерзким вызовом нашему ученому сословию, который он выставил в стенах университета, было написано, что тот, кто хочет видеть это чудо учености, может искать его или в кабаке, или в веселых домах. Так ли это, Идальго?
— Я сам видел его в кабаке Сокола и в веселых домах. Вы меня понимаете?
— Ха, ха, ха, — засмеялись студенты. — Видно, твой Кричтон далеко не стоик, а последователь Эпикура, этот господин шотландец, ха, ха, ха!
— Поговаривают, что он знаком с дьяволом, — заметил с таинственным видом студент из Гаркура, — и что — подобно Жанне д, Арк —. он продал за временные блага свою душу. Оттого-то он так изумительно учен, так необыкновенно красив и ловок, так обольстителен с женщинами, так постоянно счастлив в игре в кости. Потому же он и неуязвим в битвах.
— Поговаривают, что он не имеет приближенного духа, который везде за ним следует под видом черной собаки, — добавил студент Монтегю.
— Или под видом карлика, как черный бесенок Козьмы Руджиери, — сказал студент из Гаркура. — Правда это? — спросил он, обращаясь к шотландцу.
— Кто это говорит, тот наглый лжец, — вскричал вспыльчивый Огильви. — Я вызываю вас всех вместе и каждого порознь, и ни один собрат из коллегии, к которой я принадлежу, не откажется поддержать мои слова.
Громкий насмешливый хохот раздался в ответ на выходку Огильви. Пристыженный тем, что своей бесполезной и глупой вспыльчивостью навлек на себя справедливые насмешки, он замолчал и старался не обращать внимания на поддразнивания.
ДЖЕЛОЗО
Бросая гневные взгляды на своих мучителей, Огильви нечаянно встретился с черными огненными глазами молодого человека, стоявшего в некотором от него отдалении, но слышавшего их спор. Казалось, он живо интересовался предметом ссоры и, видимо, глубоко сочувствовал Огильви. В его лице было что-то такое, что сразу привлекло внимание Огильви, несмотря на возбуждение, в котором он находился. Несколько минут он не мог отвести глаз от этого юноши, а когда перестал смотреть, то только для того, чтобы подумать о его необыкновенной красоте.
И действительно, этот юноша заслуживал внимания. Черты его лица своей нежностью и совершенством представляли резкий контраст с грубыми и пошлыми физиономиями, окружавшими его. При безукоризненной правильности лица он напоминал Гебу своим изящно очерченным подбородком, точно так же как и своими непокрытыми еще пушком возмужалости устами, выражавшими любезную приветливость и пылкую страстность. Но теперь уста эти были сжаты, а гордые и тонкие ноздри расширялись от гнева.
По наружности этому юноше можно было дать не более шестнадцати лет, а гибкость его тонких, женственных, хотя и вполне соразмерных членов доказывала его раннюю молодость, лишь огненные глаза, светившиеся умом, выражали мужество и решимость выше его лет. Пряди волос, черных как смоль, оттеняли его лицо, оливковый цвет которого обличал в нем уроженца юга. Костюм его, не имевший, впрочем, в себе ничего необыкновенного, не походил ни на костюм студента университета, ни на костюмы, бывшие в употреблении у добрых граждан Парижа. Маленькая шапочка из черного генуэзского бархата была надета набок, плащ из той же материи, но более широкого покроя, чем это было в обыкновении, застегивался золотой цепочкой и был драпирован с намерением по возможности скрыть стройность стана и придать больше мужественности узким плечам.
— Я возбудил ваше участие, молодой человек, — сказал Огильви, видя, что тот не сводит с него глаз, и делая несколько шагов, чтобы приблизиться к нему. — Могу ли вас спросить, к какой академии вы принадлежите?
— Я не принадлежу ни к какой из ваших школ, — отвечал юноша, отодвигаясь при приближении шотландца. — Я иностранец, привлеченный желанием узнать исход диспута, которым занимается весь Париж, вмешавшийся необдуманно в толпу, из которой я охотно бы вышел, если бы только была возможность, и принужденный теперь ожидать конца, который, как я надеюсь, — добавил он нерешительно и слегка краснея, — будет торжеством вашего несравненного соотечественника. Признаюсь, я не менее вас принимаю участие в его успехе.
В его голосе слышалась гармония, чудно отзывавшаяся в сердце Огильви.
‘Я бы поклялся спасением своей души, — подумал он, — если бы эти слова не были произнесены этим мальчиком, что я слышу голос моей миленькой, говорящей со мной Марион, как она обыкновенно делывала это в те летние, давно минувшие ночи и в стране, очень далекой отсюда, и если бы эти глаза не были так велики и так черны, я бы поклялся, что это ее взгляд. Клянусь Святым Андреем, сходство удивительное! Мне хотелось бы узнать, не земляк ли он мне и ради чего он так горячо высказывается за Кричтона’. — Эй! Молодой человек, — продолжал он вслух, — не шотландец ли вы, паче чаяния?
В ответ на этот вопрос молодой человек с трудом скрыл улыбку, но отрицательно покачал головой. Улыбка, открывшая его губы, продемонстрировала ряд блестящих как жемчуг зубов.
‘Рот совершенно такой же, как у Марион’, — подумал Огильви.
— Из Шотландии! — закричал студент Сорбонны. — Может ли быть что хорошее в этой проклятой стране? Я очень хорошо знаю этого молодого человека из Венеции, это один из джелозо, член Итальянской труппы, которая получила разрешение от короля на представление своих комедий в Бурбонском отеле. Мне показались знакомыми лицо и манеры, голос же совершенно убедил меня. Он поет арии в комедиях и, честное слово, очень хорошо. Дамы от него без ума. А! Мне пришла идея, у нас еще впереди одна или две минуты, отчего бы не скоротать их, слушая песенку! Что вы на это скажете, товарищ? Неужели мы упустим этот случай? Песню! Песню!
— Браво! Браво! — завопили студенты, хлопая в ладоши. — Ничего не может быть лучше! Песню! Мы требуем песню!
Все мигом окружили молодого венецианца. Между тем Огильви, столько же возмущенный оборотом этого дела, как и обидой, которая, по его мнению, была нанесена иностранцу, так как относительно благопристойности театральных представлений он разделял предрассудки своего отечества и к профессии актера питал презрение, доходившее почти до отвращения, обратился к молодому человеку.
— Неужели это не клевета! — вскричал он. — Скажи, что он лжет, скажи, что ты не актер, не наемный шут, и, клянусь памятью праведного Джона Кокса, он получит пощечину за свою гнусную ложь!
— Молчать! — закричал студент из Монтегю. Долой дерзкого шотландца, если он вздумает еще прерывать нас!
— Дайте ему ответить, и я замолчу, — решительно возразил Огильви. — Еще раз, иностранец, ошибся я на твой счет?
— Вы ошибаетесь, если принимаете меня за кого-либо другого, — отвечал молодой человек, подняв голову. — Я из Венеции, я один из джелозо.
— Вы слышали? — воскликнул студент из Сорбонны. Он не отпирается. Теперь, не откладывая далее, спой нам песню.
— Я не отрекаюсь от моего звания, — возразил венецианец, — но я не буду петь по вашему приказанию.
— Ну, мы это еще увидим, — отвечал студент из Сорбонны. — На наших дворах есть насосы, вода которых обладает свойством вдохновлять, подобно водам Геликона. Она одарена чудесной силой.
— Черт возьми! Стащим туда нашего упрямца! — закричал Каравайя. — Клянусь вам, к нему возвратится голос, если он не захочет получить простуду под холодным фонтаном.
Говоря это, он грубо опустил руку на плечо молодого венецианца. Последний поспешно отступил, его черные глаза метали молнии, быстрее мысли выхватил он из-под плаща стилет и приставил его к горлу Каравайя.
— Убери свою руку! — воскликнул он. — Не то, клянусь Святым Марком, я убью тебя!
При виде гнева венецианца Каравайя нашел более благоразумным отступить, что он и сделал с жестом, выражавшим сожаление, и с обыкновенным своим хвастливым восклицанием.
— Брависсимо! — громко раздалось между студентами. — Великолепная сцена, она произвела бы большой эффект в Бурбонском театре.
— Клянусь Богом, — засмеялся от души англичанин. — На долю испанца выпала плохая роль!
— Прошу вас, сеньоры, — сказал им не обращавший внимания на их насмешки джелозо, снимая шляпу, которая скрывала его густые, черные кудри, — пропустите меня без дальнейших неприятностей. Я не могу исполнить ваше желание и не понимаю, какое право имеете вы требовать от меня песни. Хотя я и актер, но я не без друзей, и если…
— Он нам угрожает! — закричал студент из Сорбонны.
— Обратили ли вы внимание на это! Мы не так легко отказываемся от наших желаний. Давайте нам песню, сеньор джелозо, а потом можете уходить, если пожелаете!
— Никогда! — отвечал венецианец. — И советую вам не доводить меня до крайности.
— Если никто не хочет заступиться за этого молодого человека, — сказал тогда англичанин, — то я заступлюсь. Я не интересуюсь, кто он, джелозо или диаболозо. Если все против него, то я за него. Сильные всегда были на стороне слабых. Ну! Господин шотландец, эта ссора отчасти и тебя касается. Вынимай шпагу, товарищ, и защити этого бедного юношу, у него такой вид, как будто он никогда не видал шпажного удара.
Раздавшийся звон серебряных бубенчиков очень кстати прервал эту ссору. Маленький фантастический человек, производивший эти звуки, старался пробраться в толпу. На нем был необыкновенный костюм, сотканный из тканей разных цветов: белого, красного и голубого, причем такого странного фасона и до того испещренный горизонтальными и перпендикулярными полосами, что производил самое необыкновенное впечатление. Его полукафтан преуморительно оттопыривался на боках, обнаруживая худобу его коротких, очень некрасивых ног, одетых в чулки амарантового цвета. На плечи был накинут кафтан с огромными рукавами. На спине этого кафтана и на рукавах был вышит золотой государственный герб. Вокруг шеи была надета цепь из медальонов с резными девизами, посвященными глупости. Это был подарок его милейшего Генрио, как он по-братски называл своего царственного друга, а его высокая коническая шляпа, заменившая древний рыцарский шлем, имела три острых угла, наподобие треуголки, которую носила вся дворцовая прислуга. В руках держал он знак своей должности — щелкушку, толстую ореховую палку, украшенную серебряной головой дурака отличной чеканки.
Огромный карман, наполненный конфетами, которые он чрезмерно любил, висел у пояса вместе с большой деревянной шпагой.
Это странное существо был Шико, шут короля.
— С вашего позволения, господа, — кричал он, проталкиваясь вперед и нанося удары своей щелкушкой тем, кто зогораживал ему дорогу. — Зачем вы меня останавливаете? Безумие было всегда в ходу в Парижском университете. Тем более, что здесь требуется вся моя мудрость! Они собирались купать человека в холодной воде, чтобы тот заговорил! Этот поступок достоин величайшего шута Франции. Я бы лишился своего звания, если бы не присутствовал при этом. Говорю вам, будьте внимательны! Дайте место аббату глупцов, хотя он и не восседает на осле, как в праздник убиения младенцев.
И, остановившись прямо против джелозо, которому отдал самый дружеский поклон, Шико вытащил свою деревянную шпагу и с ужимками и гримасами принялся потрясать ею перед студентами.
— Этот молодой человек, мой молочный брат, — начал он (раздался громкий смех), — полностью прав, отказывая вам. Он приглашен на сегодняшний вечерний спектакль и ранее этого не должен выставлять себя напоказ. Наш брат Генрих не желает, чтобы он расточал свои услуги. Если вам требуется музыка, пойдемте к дверям Лувра, оркестр швейцарской гвардии славится быстротой и живостью такта.
— Не раздражайте их, мой доброй сеньор, — прошептал джелозо. — Лучше я соглашусь исполнить их желание, как оно ни безрассудно, чем подвергать своим отказом чужую жизнь опасности. Сеньоры, — продолжал он, обращаясь к докучавшим ему студентам, — я исполню ваше желание, но с условием, что смогу тотчас же удалиться по окончании песни.
— Принимаем! — закричали студенты, махая шляпами. В одну минуту шум утих. Плотный круг образовался около венецианца, когда он запел самым мелодичным голосом, хотя и с оттенком насмешки, мадригал в честь Кричтона, прекрасного шотландца.
— Довольно! — воскликнул студент Сорбонны по окончании второго куплета. — Мы хотим слушать другую песню, спой нам твою любимую арию Маделены или песенку Флоринды, а иначе ты не тронешься с места, мой милый.
— Ба! — сказал Шико. — Вы плохие ценители. Песня прелестна, и я подаю голос за повторение. Вам были бы более по вкусу шутовские куплеты труппы отеля Клюни на улице Матиринов. Как нравится вам церковная песня в их последней шутовской пьесе ‘Веселый фарс глупых софистов’?
— Черт возьми! Это что еще за насмешки! — закричал один из студентов с огромным бумажным воротником. — Неужели вы допустите сбить себя с толку этой сороке, вылетевшей из своей клетки и прилетевшей сюда, чтобы вдоволь наболтаться?
— Хорошо еще, — возразил Шико, — что я не нарядился в павлиньи перья: как ни распускай хвост, а ворона всегда видна. Сколько ни подражай осел реву льва, он все же останется ослом. Хотя я и шут, но не подобие шута, я обезьяна, а не тень обезьяны. Мне передавали ваш клич: ‘По шее узнается теленок’, ну, так если бы вздумали оценивать вас по этому правилу, то между вами не нашлось бы ни одного, годного на убой.
— Тысяча чертей! — заревел взбешенный студент. — Хотя бы вы пользовались в десять раз большей милостью в вашем качестве шута, вы все равно раскаялись бы в этой дерзости. — Говоря это, он замахнулся на Шико.
— Назад! — воскликнул Блунт, отстраняя своей палкой удар, назначенный шуту. — Окровавленная голова не идет к этому веселому костюму. Прибереги свои удары для другого, более способного возвратить их тебе. Разве ты не видишь, что у него деревянная шпага?
— Так пусть он удерживает свой язык, — продолжал с гневом студент.
— Ха, ха, ха, — кричал Шико, смеясь во все горло, — не останавливайте его. Я хочу биться с ним на жизнь и на смерть. Закладываю мою щелкушку на его жабо, что убью его с первого удара.
— Между тем мы потеряли из виду нашего певца, — сказал студент Сорбонны. — Куда он девался?
— Мне кажется, что он скрылся, — воскликнул Каравайя, — я его нигде не вижу.
‘Я не заметил, как он ушел, — подумал Огильви, — но он хорошо сделал. Я не мог бы отказать в помощи этому молодому человеку, а между тем возмутительна мысль — быть замешанным в ссору комедианта, а в особенности итальянского. Странно только, что его лицо у меня постоянно перед глазами, но я не хочу более думать об этом’.
Тем не менее, против желания, Огильви не мог отвести глаз от задних рядов студентов, отыскивая между ними беглеца. Но он напрасно искал. Во время смятения, вызванного словами Шико, и, вероятно, с его помощью или при содействии англичанина венецианец успел незаметно скрыться.
— Не спрятал ли его мэтр Шико в свой карман, он достаточно велик для этого, — воскликнул студент Сорбонны.
— Или в рукава кафтана, — продолжал бернардинец.
— Или не проглотил ли он его, как Гаргантюа странника, — добавил со смехом Каравайя.
— Или как ты проглотил бы стакан хересу, если бы тебе его предложили, а при случае и свои собственные слова, сеньор кабальеро! — засмеялся шут.
— Сеньор дьявол! — заревел Каравайя, вынимая шпагу, — я раскрошу тебя на столько же кусков, сколько их в твоей фуфайке!
— На столько частей, сколько зазубрин на твоей шпаге, самим тобой сделанных, — возразил Шико со злой гримасой, — или богохульств на твоем языке твоего собственного изобретения, или украденных монет в твоем кошельке, или рубцов на спине, ха, ха, ха! Разруби меня на столько кусков, и все же их не наберется столько, сколько за тобой бесчисленных грешков.
— Черт побери! Пустите меня, я проучу этого дерзкого нахала, — ревел Каравайя, взбешенный как бык, раздражаемый матадором, потрясая шпагой, топая ногами и с трудом удерживаемый студентами. Но ничто не могло унять безумной веселости шута, конвульсивно смеявшегося над безуспешными усилиями испанца добраться до него. Не выказывая ни малейшего страха, он оставался на месте так же беззаботно, как будто ему не угрожала никакая опасность. Он даже продолжал едко насмехаться и, вероятно, был бы наказан за свое нахальство, если бы новое происшествие не дало делу более благоприятного для него оборота и не привлекло всеобщего внимания.
Двери Наваррской коллегии были вдруг отворены, и продолжительный взрыв рукоплесканий внутри возвестил об окончании диспута. Не оставалось более никакого сомнения, что исход был благоприятен Кричтону, имя которого примешивалось к рукоплесканиям, раздававшимся повсюду. Возбужденная в высшей степени, толпа пришла в движение. Огильви не мог долее воздерживаться. Пробиваясь вперед с неимоверными усилиями, он добился места у самого входа. Первый, кто бросился ему в глаза, был человек высокого роста в блестящей стальной кирасе, опоясанный шелковым шарфом, на боку которого висела длинная шпага с великолепным эфесом. На плече он держал копье около шести футов длины.
— Кричтон стал победителем? — спросил Огильви капитана гвардии, так как это был именно он.
— Он возбудил всеобщее удивление, — отвечал капитан, который против обыкновения подобных особ не был возмущен этим воззванием к его любезности, — и ректор воздал ему все почести, которыми располагает университет.
— Ура старой Шотландии! — воскликнул Огильви, бросая вверх свою шапку. — Я был в этом уверен. Этот день останется для меня навсегда памятным.
— По крайней мере, у тебя будет причина не забывать его, — проворчал Каравайя, который, стоя напротив Огильви, слышал его восклицание, — а может быть, и у него также, — прибавил он, нахмурившись и завертываясь в плащ.
— Если благородный Кричтон — ваш соотечественник, то вы имеете полное право гордиться им, — продолжал капитан Лархан. — Память его сегодняшних подвигов не умрет, пока ученость будет уважаться. Никогда прежде не видали в этой коллегии таких изумительных, всеобъемлющих познаний. Клянусь Богом, я просто ошеломлен, да и не я один, а все присутствующие. Достаточно сказать вам, что профессора в ознаменование его беспримерной учености и его необыкновенных внешних преимуществ в адресе, поднесенном ему по окончании диспута, почтили его эпитетом Несравненный.Он несомненно заслуживает, чтобы это прозвище осталось за ним и впоследствии.
— Несравненный Кричтон! — повторил Огильви. Слышите ли вы? Титул, пожалованный ему всем конклавом университета! Ура! Несравненный Кричтон! Это имя найдет отклик в сердце каждого истинного шотландца. Клянусь Святым Андреем! Вот истинно прекрасный день!
— И все-таки, — перебил Лархан, улыбаясь восторженности Огильви и описывая круг острием своего копья, — я принужден вас отодвинуть, господа студенты, чтобы очистить проход ректору и его свите. Подойдите, стрелки, очистите дорогу. Позовите отряд барона д’Эпернона и виконта Жуаеза, а также солдат его превосходительства сеньора Рене де Вилькье. Имейте терпение, господа, вы скоро узнаете более полные подробности.
Сказав это, он удалился, а солдаты, менее снисходительные, чем их начальник, сумели быстро отодвинуть толпу.
РЕКТОР
По мере того как стрелки продвигались вперед, выставляя по солдату через каждые десять шагов, студенты, подаваясь назад, образовывали две плотные стены.
Глубокая тишина водворилась в рядах зрителей. Все взоры устремились на сводчатый вход академии, не было слышно ни одного слова. Все казались такими же неподвижными, как статуи Филиппа Прекрасного и его супруги Жанны Наваррской (основательницы этого заведения), стоявшие немыми свидетелями этой сцены в своих нишах у главного входа. В это время из главной двери выходила столь непрерывная толпа важных сановников в мантиях, что все пространство между двумя линиями студентов было тотчас же наполнено движущейся массой мантий и колпаков.
Во главе процессии, потрясая своим жезлом, голубой палочкой, в изобилии усыпанной золотыми лилиями, то ставя ее на землю, то высоко подымая, шел герольд, с поступью и улыбкой достойными Мальвилио, на его плаще виднелся герб университета: рука, нисходящая с неба и держащая книгу, окруженная тремя золотыми лилиями на голубом поле.
Герольд прошел, посматривая на студентов с улыбкой презрения.
Потом пошли представители всех факультетов, которые вследствие какой-то случайности, до того перемешались между собой, что невозможно было установить порядок шествия по старшинству.
Все по возможности спешили вперед. Медики наступали на богословов и на художников между тем как доктора прав старались, причем довольно неучтиво, опередить всех прочих. Это были здоровые молодцы, сгибавшиеся под тяжестью своих серебряных палиц и одетые в мантии — черные, голубые, фиолетовые или темно-красные, каждый цвет означал факультет, к которому принадлежал носивший его.
За ними следовали, еще в большем беспорядке, высшие сановники факультетов, напрасно старавшиеся соединиться и составить что-нибудь похожее на кортеж. Ежеминутно нарушался коллегиальный этикет. Здесь рядом с прокурором Четырех Наций в красной судейской мантии стоял доктор богословия в своей черной одежде, опушенной горностаем, проклиная мысленно это сближение и не скрывая своего неудовольствия по этому поводу. Там доктор медицины в алой мантии со светло-серым шитьем получал толчки от более поворотливого лиценциата, одетого в черное платье, окаймленное белым мехом. Ни одна степень не была уважена. Докторов прав канонических и докторов прав гражданских, которые при выходе находились вместе и одежда которых состояла из алой мантии и меховой шапочки, затолкали очень неприлично, когда они захотели удержаться на своих местах при натиске молодых бакалавров медицины.
Несмотря на это смешение костюмов, которые были в таком изобилии и так скучены, что представляли собой что-то похожее на цвета радуги в лучах заходящего солнца, несмотря на полное отсутствие порядка, которое строго осуждалось старшинами и стоило им большого терпения, несмотря на страшную давку, несмотря на все это все доктора, профессора, бакалавры и лиценциаты единогласно признавали, что диспут, на котором они присутствовали, был проведен с искусством, не виданным со времен Абеляра и Беранже, и что одержавший над ними победу Кричтон победил целый мир познаний и учености.
Вдруг раздался и пронесся до подошвы горы Святой Женевьевы пронзительный звук рога. На этот призыв немедленно ответил гул спешившей группы всадников. Постепенно гул этот становился все слышнее, и не прошло нескольких секунд, как два отряда королевской гвардии — каждый в пятьдесят стрелков — в полной форме и на великолепных конях подъехали к площади и остановились позади студентов. Кроме этих солдат можно было видеть еще многочисленную свиту Рене де Вилькье, состоявшую не только из его собственных лакеев и служителей в роскошной ливрее из голубого и красного сукна, но частью и из стрелков королевской стражи под предводительством их начальника.
Они окружали огромную парадную карету, запряженную фландрскими лошадьми в богатой сбруе. Зрелище было великолепное, и студенты, хотя и не совсем довольные присутствием такого множества посторонних и, может быть, немного обеспокоенные их многочисленностью, не выказали ни малейших признаков неудовольствия. Вдруг ход процессии был прерван. Бывшие впереди остановились, и все общество, повернувшись лицом к коллегии, образовало три полукруга. Профессора находились впереди и сос-тавляли самый малый и близкий к коллегии полукруг, верховые стрелки — самый большой и отдаленный, студенты — средний и самый стесненный. Но перед входом было оставлено небольшое пустое пространство.
В эту минуту в рядах студентов пронесся шепот. Слова ‘идет, идет!’ передавались от одного к другому с быстротой молнии. Четыре жезлоносца, выступая рядом, прошли с таким важным видом в главную дверь коллегии, как будто они-то и были предметом всеобщего внимания, и стали по двое с каждой стороны. Проход стал совершенно свободным. Появился ректор. Это был человек почтенной наружности и величественного вида, к нему очень шел его великолепный костюм, широкая алая мантия и плащ из белого горностая, который он носил как начальник университета. Широкий шелковый пояс небесно-голубого цвета был повязан под мантией и поддерживал роскошный карман из зеленого бархата, обшитый кружевом и украшенный золотыми пуговицами. На голове была надета четырехугольная шапка доктора богословия.
Рядом с ним, по правую сторону, шел человек, на которого все смотрели с восхищением и любопытством. Ректор и его спутник, выйдя из дверей, остановились, в эту минуту продолжительные и громкие восклицания раздались в рядах студентов, как бы воодушевленных внезапным непреодолимым восторгом. Более важные члены университета тоже не оставались безмолвными, даже доктора богословия поддерживали эти крики, даже стрелки, поднявшись на стременах, снимали свои каски и, махая ими, вопили изо всех сил.
Кричтон — читатель, без сомнения, угадал, кем была эта ‘полярная звезда’, привлекавшая все взоры, — обладал такой поразительной наружностью и такими обольстительными манерами, что одно его появление неотразимо действовало на присутствующих. Юность всегда привлекательна, и молодой человек, так богато одаренный природой, как Кричтон, должен был производить необыкновенное впечатление. При виде его общее настроение совершенно изменилось. Энтузиазм, доходивший почти до обожания, заменил прежнюю враждебность, и все недоброжелательные чувства, порожденные уязвленной гордостью и прочими жалкими побуждениями, изгладились и были забыты.
Но в осанке победителя не было заметно никакого признака гордости. Он не мог оставаться нечувствительным к воздаваемым ему почестям, но был чужд тщеславия или, вернее, по скромности, всегда присущей истинному величию, не знал себе настоящей цены. Лицо его было покрыто слабым румянцем и на губах играла радостная улыбка, когда он отвечал поклонами на приветствия стоявшей перед ним толпы. Черты его и осанка не выказывали ни малейшего признака усталости или возбуждения. Ни морщинки на лбу, походка легкая, и каждому было приятно, если на нем останавливался блуждавший по толпе взгляд Кричтона. Лицо его могло служить образцом для резца Фидия — так хорошо соответствовал возвышенный и благородный характер его красоты идеалу, созданному великим афинским художником.
Подобно древним изображениям дельфийского оракула, в классически прекрасном лице его соединялась величайшая тонкость с полнейшей пропорциональностью, каждая черта дышала вдохновением: губы, твердые и полные, отражавшие чувственность и непреклонную решимость, подбородок, смело очерченный, греческий нос, ноздри, гордые и тонкие, как у дикого коня пустыни, лоб, широкий и возвышенный, оттененный светло-каштановыми волосами, завитыми в античные кольца. Лицо дышало здоровьем и свежестью, тем более изумительными, что скорей можно было ожидать на нем бледность и утомление, присущие каждому студенту, изнуренному занятиями, чем свежие краски юности. Согласно моде того времени тонкие усы оттеняли его верхнюю губу, а короткая острая бородка покрывала подбородок и придавала лицу серьезное и мужественное выражение.
Один только недостаток, если можно так выразиться, был в лице Кричтона. Вокруг его правого глаза виднелось легкое розовое пятно. Об этом недостатке не стоило бы и говорить, тем более что пятнышко это нисколько не вредило красоте и выразительности лица и могло быть замечено только при самом внимательном наблюдении, если бы этого не требовалось для полноты портрета, предлагаемого нами читателю.
Костюм Кричтона, более подходивший к его рыцарским, нежели схоластическим наклонностям, был сшит по последней моде и так рассчитан, чтобы вполне продемонстрировать преимущество статного и красивого сложения, которым наделила его природа, столь же к нему щедрая, как наука и искусство. Куртка из белого дама с перекрестными черными полосами из той же материи в виде решетки, застегнутая от горла до пояса, плотно обтягивая его стан, подчеркивала грудь Антония и гибкую талию, между тем как атласные панталоны того же цвета, что и куртка, обрисовывали совершенство нижней части тела. Испанский одноцветный плащ необыкновенного фасона, обшитый золотым позументом, свешиваясь с плеча, доходил до локтя. На богато украшенном поясе висели шпага и кинжал. Сапоги из буйволовой кожи с очень острыми носками, по моде того времени, обтягивали ноги, необыкновенно маленькие для его роста. Черная поярковая шляпа конической формы с широкими полями была украшена бриллиантовым аграфом и зеленым пером.
Нашим современникам показались бы чрезмерными тройная складка его жабо и ширина рукавов, но в то время это не привлекало внимание или же, может быть, извинялось. Надо сознаться, что в придворном костюме Генриха III (который, не будучи способным монархом, был бесспорно одарен большим вкусом в нарядах) помимо его натянутости и нелепости было много живописного и величавого, что вполне искупало его странности. Впрочем, впечатление, производимое Кричтоном, нисколько не зависело от его костюма. В ту минуту, когда он остановился под дверной аркадой, ректор положил ему на плечо руку с явным намерением удержать его. Может быть, он желал доставить возможность младшим членам университета, не допущенным на диспут, разглядеть замечательную личность того, чье имя будет долго жить в летописях коллегии, или, может быть, он имел в виду что-либо другое. Как бы то ни было, эта остановка была очень приятна студентам, которые возобновили рукоплескания.
— Клянусь крестом! — воскликнул студент Сорбонны.
— Я очень доволен, что они остановились. Мы были несправедливы в наших суждениях, дон Диего. Этот Кричтон — совершеннейший рыцарь, настоящий Баярд! Встречал ли кто такое соединение всех совершенств! Я едва верю своим глазам! Как! У него едва пробивается борода, а он уже одержал верх над нашими почтеннейшими докторами. Да падет на них стыд и бесславие, а ему слава и честь!
— Гм! — проворчал Каравайя. — Как вы думаете, пройдет ли он мимо нас?
— Я не знаю, — отвечал студент Сорбонны. — Постараемся приблизиться к нему по возможности. Кажется, достопочтенный Адриан готовиться говорить. Он заслуживает, чтобы его освистали, беззубый бормотун! Но послушаем, что он скажет! Может быть, и позабавит нас! Как я вижу, наш шотландец в первых рядах и кричит так громко, что всех оглушит и надорвет свои легкие. Молчите! Вы там, передние! Не выпускайте его из виду, идальго, а то мы его потеряем в этой суматохе.
— Я сделаю лучше, — возразил Каравайя, — буду следовать за ним, как тень! Будь покоен, он не ускользнет от меня. Не поможешь ли ты мне приблизиться к нему?
— Мои локти к вашим услугам! — воскликнул студент Сорбонны. — Мы хорошо поработали! Благодаря твоим острым костям, мы пробились легче, чем я ожидал! Ей-Богу, мы пришли кстати! Взгляни на господ д’Эпернона и Жуаеза, главных любимцев короля, они слывут первыми красавцами и храбрецами двора, а между тем, со всеми своими совершенствами, не могут выдержать сравнения с нашим солнцем Севера.
— Вы согласны с этим, — воскликнул Огильви, к которому приблизились разговаривавшие, — вы признаете превосходство моего соотечественника, и я считаю себя удовлетворенным. Оставим нашу ссору. Что вы на это скажете? Господин испанец, дадите ли вы мне руку в знак согласия? Я вспылил и не обдумал свои слова. Согласны ли вы потопить в вине нашу ссору? Я охотно осушу стакан в честь нашего несравненного Кричтона.
Огильви протянул руку, на Каравайя не решался взять ее.
— Клянусь мощами Святого Антуана, дуэль должна состояться.
— Да хранит тебя от этого Святой Антуан, — шепнул ему студент Сорбонны. — Пей вино своего врага, и ты воздашь ему добром за зло. Лучше принять от него стакан вина, чем проливать его кровь в поединке, тем более, — продолжал он тише, — если ты пожелаешь, легко будет найти новый предлог к ссоре. Забудь свою досаду, — продолжал он громко, — пожми руку , протянутую тебе храбрым шотландцем.
— Хорошо, — сказал Каравайя, убежденный, вероятно, рассуждениями студента Сорбонны, — я согласен. Мы будем пить за здоровье несравненного Кричтона, так как отныне этот эпитет составляет неотъемлемую принадлежность его имени.
— Ну, полно, — сказал Огильви, пожимая руку испанца, — не отходи от меня в толпе или приходи потом в Сосновую Шишку.
— Будь уверен, я приду! — отвечал испанец.
В продолжение этого времени все знаменитейшие свидетели диспута, как-то: губернатор Парижа, посланники, виконт Жуаез, барон д’Эпернон и некоторые другие лица, имея впереди себя начальника Наваррской коллегии, доктора Лануа, и в сопровождении деканов диалектического и философского факультетов, следовали на малом расстоянии, они ожидали, когда он снова тронется с места. Среди этой группы высокий рост и роскошный наряд двух фаворитов привлекали взоры всех присутствующих. Оба они слыли цветом рыцарства и славились красотой, любезностью и испытанной храбростью. Вольтер сказал о Жуаезе: ‘Из всех фаворитов Валуа, которые ему угождали и им повелевали, Жуаез, потомок славного рода, более всех заслуживал эти милости’.
Жан Луи де Ногаре де ла Валетт д’Эпернон также был наделен блестящими качествами. Его ловкости и силе Генрих был обязан впоследствии сохранением своего престола, и его можно считать почти виновником окончательного падения Гизов, которых он смертельно ненавидел и был их постоянным противником. Д’Эпернон продолжал еще носить черную одежду — в память своего брата по оружию, Сен Мегрена, убитого, как полагают, по приказанию принца Майенского, подозревавшего его в связи со своей невесткой, герцогиней Гиз. Однако же его траур отличался величайшей роскошью, крест Святого Духа из оранжевого бархата, обшитый кругом золотом позументом, украшал его черный плащ, д’Эернон, так же как и его товарищ, был командором этого недавно учрежденного ордена. Жуаез было лучезарен в оранжевом атласе и бархате самых приятных оттенков. Ничто не могло быть роскошнее его наряда, разве только костюм Рене де Вилькье, также командора ордена Святого Духа, который на этот раз надел все украшения, допускаемые орденом: полукафтан и штаны из серебряной ткани, длинный, влачащийся по земле плащ из черного бархата, окаймленный золотыми лилиями и сияниями, перемешанными с королевским гербом. Все трое имели на шее голубую ленту с орденом низшей степени, серебряным крестом и голубем художественной отделки. Следует добавить, что в этой же группе стояли аббат Брантом и поэт Ронсар.
У Брантома были проницательные глаза, сухощавое лицо и нос с небольшим горбом. Огромные усы покрывали его верхнюю губу, но высокий лоб был почти совершенно лишен волос. Его обращение отличалось подобострастием, хотя улыбка была постоянно саркастическая и оттенок иронии слышался в его самых изысканных приветствиях. С его губ не сходило насмешливое выражение, а глаза, хотя живые и остроумные, были полузакрыты покрасневшими, безжизненными веками, обличавшими его невоздержанную жизнь. На нем был придворный костюм, темно-синий полукафтан с белыми прорезями на рукавах, цвета Маргариты де Валуа, портрет которой висел у него на цепочке из медальонов. На нем был также орден Святого Михаила, уже потерявший всякое значение, который называли ошейником для всех дураков. Аббат Брантом, одряхлевший прежде времени, был в то время немногим старше средних лет. Спина его сгорбилась, ноги одеревенели. Его жесткий, пронзительный взгляд выражал подозрительность, и вообще он имел вид хитрого, глубокомысленного наблюдателя.
Лета, а может быть, и его хорошо известная чувственная жизнь оставили печальные следы на особе поэта Ронсара, некогда так щедро одаренного от природы. Он уже давно перестал быть прекрасным пажом, пленившим Иакова Шотландского, а быть может, и саму королеву. Он в это время уже жаловался и на лета, и на болезни. Его уцелевшие еще волосы приняли серебристый оттенок, кожа была матовой, мертвенной бледности, и он так сильно страдал от подагры, которая уже много лет его мучила, что принужден был на этот раз опираться на костыль. Но несмотря на все это, он был одарен прекрасным умным лицом, озаренным приветливой улыбкой в минуты, свободные от острой боли.
— Я нахожу, господин аббат, — обратился к Брантому Ронсар, с беспокойством оглядываясь кругом, — что было большим неблагоразумием собрать здесь эту шумную толпу. Пока нашего цезаря будут венчать в Капитолии, мы можем очень легко стать жертвами этой овации.
— Вы переменили тон, мой собрат, с тех пор как ваша последняя комедия была принята, — вмешался Шико, который незаметно пробрался к ним. — Как мне помнится, эти самые студенты были тогда единственными покровителями муз. Теперь же они попали в немилость, но не тревожьтесь так сильно, на этот раз на вас не обратят внимания, ручаюсь в этом. Я сам, как видите, хотя и большая редкость, но не был ими замечен.
— Ну так я пойду с тобой, — сказал поэт, опираясь на руку шута. — Я попал в немилость за то, что покинул театр de la Folie. Но что привлекло тебя в обитель мудрости?
— Между умом и глупостью гораздо больше сходства, чем вам это кажется, — отвечал Шико. — Дураки, стоящие на высоте, для меня недосягаемой, слетели с этих же совиных насестов. Мне, как и каждому, нравятся красивые зрелища и, хотя я нисколько не желаю, чтобы меня окатил ливень их вздорных споров и не имею никакого расположения выдерживать двенадцатичасовой сеанс риторики и философии, на котором, если человек не может постоянно говорить, то по крайней мере изо всех сил старается принудить и других к молчанию, но мне будет очень приятно посмеяться, как в последнем акте скучной комедии, над этими старыми комедиантами, прогнанными с их подмостков молодым актером, который только еще начинает свою жизнь, но более искусен, чем они.
— Поостерегись, шут, тебя может услышать благородный Кричтон.
— Ну, в таком случае благородный Кричтон убедится, что я не льстец, — возразил шут. — Каждый знает, что я не из числа тех, которые за спиной говорят правду, а в глаза льстят. Пьер Бурдель, я скажу тебе что-то на ухо. Ты носишь на полукафтане цвета твоей дамы и на шее ее портрет, но в ее сердце живет образ другого, а не твой. Прими совет дурака, забудь ее.
Брантом покраснел от гнева, но Шико с упорным ожесточением слепня продолжал:
— Вы такой сведущий историк, вы, конечно, не забыли предания о прекрасной королеве, основательнице этого древнего здания, вход которого украшен ее статуей. Вы помните, как она улыбалась ученику Буридану и как в принадлежавшей ей роще на Сене она… но я вижу, вы припоминаете эту историю. Мне кажется, у нас найдется нечто подходящее к этой легенде. Впрочем, Жанна Наваррская была ни более ни менее как ветреная кокетка, игравшая плохие штуки со своими любовниками. Бедный Буридан мог бы пообдумать свой всем известный софизм, когда увидел себя в опасности быть поглощенным волнами реки, протекавшей под окнами его любовницы. (Жанна приказала зашить его в мешок и бросить в реку). Кажется, так передает легенда? Ха! ха! — и, разразившись громким смехом, шут убежал под защиту виконта Жуаеза.
— Хорошо, что я тебя нашел, кузен д’Арк, — сказал он. — Наш милейший Генрио очень нуждался в тебе на Сен-Жерменской ярмарке. Если бы ты и д’Эпернон были около него, нанесенное ему оскорбление не прошло бы безнаказанным.
— Какое оскорбление нанесли его величеству? — с живостью спросил виконт Жуаез. — Расскажи мне, чтобы я мог отомстить за него!
— Теперь не время, — отвечал Шико, — я тебе расскажу потом, когда твоя свита будет у подъезда. Виновники оскорбления — эти невежи студенты, изучившие придворные моды лучше, чем свои уроки, и шеи которых обернуты листами, вырванными из учебников, как вы сами видите.
— Понимаю, — возразил Жуаез, — дерзкая выдумка Гизов или их приверженцев, я бы размозжил череп этим бездельникам, если бы не было безумием заниматься марионетками, когда надо добраться до самого шарлатана.
— Наш Генрио думал иначе, — продолжал шут, — когда услышал вопль этих негодяев: ‘По шее узнается теленок’.
— Черт возьми! — воскликнул Жуаез. — Сюда! Господин Лархан! Приведите мою стрелковую роту, дайте мне лошадь! На коня, д’Эпернон! Позови своих сорок пять. Мы разгоним эту сволочь, мы перевяжем их по рукам и по ногам, мы будем пороть их до костей и всех их перерубим, если они вздумают сопротивляться. На лошадей! Говорю вам.
— Успокойся, Жуаез, — возразил тихим голосом д’Эпернон, удерживая виконта. — Ты навлечешь на себя немилость его величества, затеяв ссору с университетом, и своей опрометчивостью очень обрадуешь Гиза и Лигистов. Время для возмездия еще не пришло. Мы найдем более верные способы к отмщению.
— Как бы хотелось мне растоптать всю эту сволочь под копытами моей лошади! — возразил Жуаез. — Но я тебя послушаюсь, я знаю, ректор так же ревниво охраняет свои привилегии, как Гиз свою репутацию, и мы, может статься, не нашли бы достаточного предлога к нашему оправданию. Пусть он сам перевешает этих бездельников, и я сочту себя удовлетворенным. Этим он избавит от лишней работы палача.
— Всему придет свое время, — возразил д’Эпернон, — и мне сдается, что ректор по окончании своей беседы с Кричтоном обратится со строгим выговором к этим крикунам. Вот слушай!
Ректор, который своим разговором задержал Кричтона против его воли у входа в коллегию, обратился в это время к студентам, делая знак, что хочет говорить с ними. Как только присутствующие поняли его жесты, шум утих, и водворилось глубокое молчание.
— Господа студенты Парижского университета, — начал ректор, — без сомнения, вам уже известно, что ваши ученейшие доктора и профессора потерпели сегодня поражение, но оно нисколько не бесчестит тех, на чью долю оно выпало, а только возвышает славу победителя. Благородный Кричтон выказал свое превосходство во всех отраслях знания, и мы от всего сердца уступаем ему наши лавры, да осеняют они его постоянно, и да будет закат его жизни так же славен, как ее рассвет! Подобно Данту, он явился к нам неизвестным, подобно Данту уходит покрытым славой, блеск которой распространится по всем ученым обществам Европы. Проникнутый наравне со всеми старейшинами университета глубоким удивлением к его превосходным способностям и к его несравненной учености, от имени моих собратьев и от своего имени, с согласия вашего и всех членов университета, который чтит талант и благоговеет перед гением, я вручаю ему в знак вашего уважения и благоволения это кольцо. Я уверен, он будет носить его в память об одержанной им сегодня победе и в память об университете, над которым он восторжествовал. Пользуясь настоящим случаем, я выражаю эти чувства публично, для того чтобы дать возможность всем членам университета выразить свое сочувствие. Студенты Парижа, согласны ли вы подтвердить мои слова?
Гром рукоплесканий заглушил речь ректора, и тысячекратное ‘ура’ отвечало на его воззвание. Все взоры устремились на Кричтона, который, очевидно, ожидал только окончания этих криков, чтобы в свою очередь обратиться к собранию. Тотчас же воцарилась тишина.
— Когда общество ученых Рима предоставило все зависящие от него почести Пику де Мирандолю, фениксу своего времени и любимцу муз, он отклонил их, говоря, что недостоин такого почета и что вознагражден выше своих заслуг уже тем, что был ими выслушан. По примеру этого принца, хотя и не имею права на равный с ним почет, я уверяю вас, что не заслуживаю и не желаю получить иного отличия, как то, которое уже было мне оказано. Я уже получил более, чем заслужил. Вступив в дружеское состязание с людьми, умственное превосходство которых я охотно сознаю, я одержал над ними перевес только потому, что удачнее их выбрал оружие и с большей ловкостью им воспользовался. Гордость не ослепляет меня, я вижу ясно истинную причину одержанной мною победы. Как и большинство важных событий в жизни, она могла быть следствием благоприятной для меня случайности. Если бы завтра возобновилась борьба, я мог бы быть поставлен в положение моих противников. Могло случиться, что из вежливости к иностранцу и из снисхождения к его молодости мои соперники не воспользовались всеми своими силами. И нет сомнения, что они действовали под влиянием этих чувств. Но, допустим, что я на самом деле одержал над ними верх. Вы меня удостоили ваших рукоплесканий, и этого вполне для меня достаточно. Трофеи победы, которых можно так же легко лишиться, как они легко приобретаются, не имеют цены в моих глазах. Могут появиться более талантливые люди. Многочисленны цели, к которым стремится мое честолюбие.
—Да здравствует Кричтон! Да здравствует несравненный Кричтон! — закричали студенты.
Кричтон любезно раскланялся со всем обществом и готов уже был удалиться, но его удержал ректор.
— Вы должны принять эту драгоценность, — сказал он, — нельзя отвергать дары, предлагаемые университетом Парижа. — И, сняв бриллиантовый перстень с указательного пальца и отвязав от кушака кошелек, мессир Адриан Амбуаз предложил их Кричтону.
— Я не могу отклонить ваш подарок, — отвечал Кричтон, против воли принимая перстень, — так как вы требуете, чтобы я его принял, хотя вполне сознаю, что награжден выше моих заслуг. Я буду сохранять этот драгоценный перстень, но что касается до находящегося в вашем кошельке, то вы позволите мне распорядиться им по моему усмотрению?
— Кошелек ваш, делайте из него какое угодно употребление, сеньор, — ответил ректор.
Тогда Кричтон надел на палец перстень и принялся бросать пригоршнями наполнявшие кошелек золотые монеты в толпу студентов. Произошло сильное волнение, во время которого многие из студентов переступили черту и подошли к Кричтону и ректору. Один из них, юноша закрывавший с некоторого времени свое лицо зеленым плащом, кинулся вперед и, став на колени перед Кричтоном, положил у его ног лавровый венок.
— Не отвергайте мой дар, сеньор Кричтон, — прошептал он тихим, несмелым голосом, — хотя он незатейлив и недостоин вас. Я сам увенчаю им ваше чело, если вы дадите мне ваше милостивое позволение.
— Уйди, безрассудный молодой человек, — с важностью заметил ректор, — ты слишком самонадеян!
— Прошу вас, извините его, — возразил Кричтон, — приветствие слишком лестно, чтобы отклонять его. И, с вашего позволения, сделано в такой привлекательной форме, что вполне заслуживает любезного ответа. Я принимаю ваш венок, молодой человек, и прошу вас, встаньте. Но почему, — прибавил он с улыбкой, — были вы так уверены, что я останусь победителем? Ничто не обеспечивало подобный исход. И ваш венок оказался бы лишним, если бы я потерпел поражение.
Молодой человек встал и, устремив на Кричтона свои черные глаза, проговорил:
— Что бы ни предпринял несравненный Кричтон, он всегда превзойдет всех людей. Его совершенно справедливо назвали несравненным. Он выходит победителем из каждой борьбы. Я был уверен в его успехе.
— Вы, кажется, искренни, и я верю вашим словам, — ответил Кричтон. — Мне кажется, что я уже видел ваше лицо, хотя и не помню, где именно. Вы не принадлежите к этим коллегиям?
— Он принадлежит к джелозо, сеньор Кричтон, — сказал Огильви, который с Каравайя и студентом Сорбонны успел приблизиться к Кричтону. — Не поддайтесь обману, подобно мне, при виде этой честной наружности. Назад, молодой человек! Ступай отсюда со своим лицемерием.
— Он джелозо! — воскликнул Кричтон. — А, теперь я припоминаю эти черты. Это тот молодой человек, которого я так часто встречаю. Почему ты отворачиваешься, молодой человек? Мне кажется, я не сказал ничего для тебя неприятного.
Джелозо покраснел от стыда.
— Скажи мне, — продолжал Кричтон, — что это за человек в маске, который постоянно около тебя во время твоих прогулок? В отеле Бурбон он тебя преследует как тень. Не ты ли придумал это средство, чтобы привлечь к себе внимание, молодой человек? Если это так, то, честное слово, ты вполне достиг своей цели. Странные поступки этого человека привлекли внимание самого короля Генриха.
— Вы также заметили эту маску, сеньор? — спросил джелозо с выражением замешательства, доходившего почти до страха. — Я часто думал, что это видение вызвано игрой моего воображения. Но вы также видели его.
— Я его видел! — сказал Кричтон. — Но я нахожу, что ответ слишком уклончив. Судя по вашей наружности, я предполагал в вас более искренности. Но можно ли ожидать чистосердечия от комедианта? Я боюсь, что и настоящий ваш поступок только уловка, чтобы возбудить внимание.
Сказав это, Кричтон отвернулся. Джелозо попробовал было возражать, но остановился в смущении. Огильви хотел оттолкнуть его назад, но воздержался, увидев, что он закрывает лицо плащом и добровольно отодвигается.
В манере венецианца было что-то такое, что поразило Кричтона, и он упрекал себя за свою несправедливую строгость к молодому человеку. Положив руку на его плечо, он сказал ему несколько слов более ласковым голосом.
Джелозо поднял глаза, они были полны слез. Он устремил их на лицо Кричтона, потом на его руку, которая еще лежала у него на плече. Вдруг он вздрогнул. Он поднял руку к глазам и вытер слезы, затемнявшие его зрение. Потом вдруг воскликнул, указывая на палец Кричтона:
— Кольцо! Вы, кажется, его надели?
Удивленный волнением молодого человека и его вопросом, Кричтон взглянул на свой палец, на который за минуту перед тем надел подарок ректора. Кольца не было.
Не будучи в состоянии объяснить себе это сверхъестественное исчезновение и отчасти подозревая самого молодого венецианца, Кричтон устремил на него проницательный взгляд. Джелозо слегка вздрогнул под огнем этого взгляда, но твердо его выдержал. ‘Нет, это не он, — подумал Кричтон, — такое открытое лицо не может принадлежать плуту’.
В эту минуту между студентами снова произошло движение. Огильви и венецианец помимо их желания придвинулись к Кричтону, — и вдруг сверкнул кинжал. По его движению можно было подумать, что его держит Огильви. Кинжал сверкнул над головой Кричтона, но джелозо заметил это. Испустив крик, он бросился под удар сам. Оружие опустилось. Руки венецианца обвились вокруг шеи Кричтона. В одну минуту он был залит кровью.
Для Кричтона выхватить шпагу и поддержать тело почти безжизненного джелозо было делом одной минуты.
— Вот убийца! — закричал он и свободной рукой со сверхъестественной силой схватил за горло Огильви, который онемел под его пальцами.
АНГЛИЙСКИЙ БУЛЬДОГ
В толпе студентов раздался крик, что Кричтон убит. Смятение было так велико, что несколько минут нельзя было понять, справедлив или ложен этот слух.
Толпа пришла в ярость. Она требовала, чтобы убийца был предоставлен ее возмездию. С воплями, бранью, угрозами и проклятиями студенты проталкивались вперед, вбок, во всех направлениях. Стрелки, расставленные вокруг докторов и профессоров, были тотчас вынуждены отступить. Деканы коллегий немедленно укрылись в зале, из которого только что вышли. Дела принимали угрожающий оборот. Палки свистели в воздухе. Удары сыпались без разбора, и многие из учеников постарались свести свои старинные счеты с некоторыми докторами, слишком строгими и требовательными, но недостаточно проворными в отступлении. Напрасно старался ректор утихомирить бурю, голос его, обыкновенно наводивший страх, терялся в этой суматохе. ‘Хвала науке!’ — кричали студенты, проталкиваясь вперед.
— Хвала науке! — кричал Шико, который, спрятавшись в нише главного входа, издали смотрел на беснующуюся толпу. — Я никогда еще не слыхал этого крика, но он походит на крик стаи чаек перед бурей и не предвещает ничего хорошего.
— Их проклятые крики похожи на кваканье лягушек в комедии Аристофана, — сказал Ронсар. — С той самой минуты, как я увидел эту толкотню, я предсказывал, что случится какое-нибудь несчастье.
— Я надеюсь, что в ваших словах более поэтического, чем пророческого смысла, — возразил Брантом. — Но признаюсь, однако, что у меня есть некоторые опасения…
— Я полагаю, милостивый государь, — обратился Рене де Вилькье к ректору, — что следовало бы подавить это возмущение в самом начале. Иначе некоторым придется поплатиться жизнью. Смотрите, они приближаются к убийце, они его схватили, они вырывают его из рук Кричтона! Mort Dieu! Милостивый государь, они его разорвут на части! Не надо допускать этого. Мы не можем стоять сложа руки, когда совершается убийство!
— Живодеры! — закричал Жуаез. — Сам Кричтон в опасности. Клянусь Богородицей! Я двину на них моих стрелков.
— Остановитесь, милостивый государь! Одну минуту, умоляю вас, мое присутствие положит конец их неистовствам. Я сам пойду к ним. Они не посмеют ослушаться моих приказаний. — И в сопровождении начальника Наваррской коллегии ректор пробился к месту главной свалки.
— Дайте ему сделать еще и эту попытку, — обратился д’Эпернон к виконту Жуаезу, который, как горячий конь, не мог устоять на месте. — Если они не послушаются ректора, тогда…
— Хвала науке! — подхватил Шико. — Мы скоро увидим презабавный образчик их рыцарских чувств. Клянусь моей щелкушкой, им теперь не до нравоучений.