Загадочные документы Гапона, Грибовский Вячеслав Михайлович, Год: 1912

Время на прочтение: 15 минут(ы)

Вячеслав Михайлович Грибовский

Загадочные документы Гапона
(Из личных воспоминаний)

Это было осенью 1904 года. Я зашел в ресторан Контана позавтракать и хотел присесть за столик в общем зале, но случайная встреча отвлекла меня в отдельный кабинет. У входа в общий зал я столкнулся с двумя приятелями, которые почему-то особенно обрадовались нашей встрече.
— Ах! У нас есть вам сообщить кое-что интересное, — воскликнул один из них, — идемте в кабинет.
— Но почему же не здесь? — возразил я.
— Здесь будет не совсем удобно, — отвечали они почти разом и дружно рассмеялись.
‘Ага, — подумал я, — вероятно, новый забавный анекдот двусмысленного свойства’, — и мы прошли.
Мои приятели были еще совсем молодые люди. Они прекрасно одевались, имели обширное влиятельное родство и связи, где-то числились на службе и при дамах-благотворительницах состояли в роли чиновников особых поручений. Это были славные ребята, к довершению их характеристики настроенные оппозиционно. Они дорожили знакомствами с журналистами оппозиционного лагеря, пользовались каждым удобным случаем, чтобы громогласно засвидетельствовать свой ярко-освободительный образ мыслей и славились уменьем знать и рассказывать самые свежие анекдоты и интересные происшествия.
— Вы не встречали, случайно, тюремного священника, отца Георгия? — спросил один из молодых людей, служивший где-то по финансам.
Я ответил отрицательно.
— Преинтересный мужчина, — подхватил другой, — вот, знаете ли, он нас поразил на днях.
Вперемежку между стаканами вина и свежими анекдотами приятели рассказали следующее. Отец действительно преинтересный мужчина. Он обладает большими светскими стремлениями, неглуп, пользуется покровительством разных влиятельных лиц и дам-благотворительниц, запросто бывает у К. П. Победоносцева. Говорят, будто бы он даже незаконный сын одного сановника, помещика южных губерний… Во всяком случае он будет или архиереем, или придворным священником… И вот какую штуку он удрал на днях. Один из рассказчиков увлек его к себе на свою холостую квартиру. Там за бутылкой вина мои приятели захотели, по их выражению, ‘пощупать’ отца Георгия, ближе определить себе его личность и образ мыслей. Говорили о несовершенстве нашего государственного строя, о вопиющих злоупотреблениях. Отец Георгий долго отмалчивался или отвечал односложно, но наконец стал общительнее.
— Знаете, ведь мы не скрываем наших политических убеждений, — внушительно заметил один из рассказчиков, — а Володька, кроме того, вдруг шепнул мне: давай, говорит, распропагандировывать попа. Мы уже и раньше с ним затрагивали при случае эти темы. Отец Георгий слушал, слушал, потом, знаете ли, как стукнет кулаком по столу и говорит: ‘Нечего тут всякий вздор болтать, а если действительно вы понимаете и сочувствуете, то поступайте в революционное общество, я вас сведу с кем нужно’. Мы так и сели, — продолжал рассказчик, — а он посмотрел на нас внимательно, нахмурился и выразительно добавил: ‘Подумайте, а если нет, так чтобы ни живая душа о нашем разговоре не знала, а иначе плохо будет, я не шучу’. Потом встал и ушел.
— А вы много выпили вместе? — полюбопытствовал я.
— То есть не очень, — признался один из собеседников, — но было… Я так и думал, что он это сказал просто в возбуждении.
— Или чтобы нам импонировать, — добавил второй, — признаться, вот он с батюшкой всегда обращался немножко покровительственно, а тот самолюбив. Но, как хотите, знамение времени. Уж то, что он мог сказать такую вещь, этого довольно.
Мы посмеялись и разошлись.
Несколько дней спустя я опять встретился с обоими приятелями на Морской, мы прошли вместе несколько шагов.
— Смотрите, — воскликнул один из молодых людей, — идет навстречу священник, это тот самый отец Георгий, постойте, мы вам его ‘демонстрируем’.
Отец Георгий в это время увидал моих приятелей. Видимо, эта встреча была ему неприятна. Он хотел было свернуть в сторону, но было поздно. С радушными восклицаниями молодые люди преградили ему дорогу и познакомили нас. Я с некоторым любопытством окинул взглядом фигуру отца Георгия. Это был черноволосый молодой человек небольшого роста, слегка курчавившаяся бородка обрамляла его смуглое лицо, черные, запавшие под сдвинутыми бровями глаза улыбались, но беспрестанно бегали в разные стороны. При первой возможности он освободился от нас и быстро ушел какой-то особой, раскачивающейся и кивающей походкой, а я вскоре забыл об этой встрече. Фамилию его мне не назвали.
Наступил январь 1905 года. Воскресенье, день 9-го января, выдалось не очень холодным и ясным. Уже накануне говорили о возможности каких-то беспорядков. В первом часу дня я ехал к издателю ‘Слова’ Н. Н. Перцову и с удивлением увидел на Измайловском мосту два ряда измайловцев с офицером, пропускавших проезжих и прохожих через свой строй, как через ворота. У Перцова уже знали, что на Дворцовой площади идет стрельба. Я хотел немедленно отправиться туда, но хозяин дома решительно воспротивился.
— Еще успеете быть убитым, — пошутил он, — прежде позавтракаем.
Вскоре по телефону получились известия о расстреле депутации рабочих, шедших ко дворцу с иконой и со священником во главе. Только в четвертом часу пришлось попасть на Дворцовую площадь. По дороге я видел необыкновенное смятение и оживление. Двигались отдельные отряды солдат, катились кареты Красного Креста, извозчики везли людей, лежавших поперек дрожек или сидевших с бледными, испуганными лицами, из которых не одно было окровавлено. Волны народа, однако, катились по улицам. Казалось, ужасы событий должны были бы распугать народ и заставить его попрятаться по домам, но в действительности происходило нечто иное. Возбужденное состояние преодолевало страх.
Я сам себя чувствовал как во сне. На Дворцовой площади войска стояли бивуаком. В золотисто-синем тумане зимнего вечера яркими пятнами колебалось пламя костров, отсвечивавших искрами на медных котлах походных кухонь, на штыках пехоты и касках кавалерии. Убитые и раненые были уже убраны. Дворники старательно чистили, скребли панель и засыпали песком те места, где недавно растекались лужи крови. Залпы в отдалении еще не прекращались, слышались крики, тревожные звуки военных рожков. Толпа на улицах не уменьшалась. Проезжавшие отряды драгун, казаков, кавалергардов осыпались оскорблениями. На площади у Казанского собора я застал смятение, последовавшее после недавнего залпа. Люди кричали и метались толпами из стороны в сторону. Какой-то человек в лисьей шубе лежал навзничь, раскинув руки, какая-то старушка носовым платком перевязывала руку рабочему.
— Икону, икону разбили, — вопили женские голоса.
К семи часам я заехал на угол Надеждинской и Невского в редакцию ‘Слова’. Там уже присутствовала масса народа и царило крайнее оживление. Рассказывались ужасы и невероятные вещи, но все группировалось около одного имени священника Георгия Гапона. Что-то стукнуло мне в сердце и в голову.
‘Да не тот ли это батюшка, с которым меня познакомили на Морской?’
— Схватили Гапона? — сыпались вопросы со всех сторон.
— Какое, — отвечали знающие люди, — ведь он выступал не на Дворцовой площади, а за Нарвской заставой. Там был главный расстрел. Его не ранили и не убили, а друзья остригли ему тотчас волосы, обрили бороду и в штатском платье отправили в центр города. Он скрывается теперь у своих влиятельных людей, или, быть может, едет за границу через Финляндию.
— Каков Гапон с виду? — продолжались расспросы.
— Такой небольшой брюнет.
— С курчавящейся бородкой и быстрыми черными глазами? — спросил я.
— Да, да, — последовал ответ.
По-видимому, действительно, это был он.
Прошел бурный и буйный 1905 г. Манифест 17-го октября открыл плотину, скоплявшую общественное раздражение и неудовольствие, но задержанная стихия в избытке еще шла поверх плотины, несмотря на открытый шлюз, и все еще сболачивала русскую общественность. Тем не менее, уже вполне осязательно чувствовалось нарождение новых условий жизни. Царило общее оживление по поводу предстоявших выборов в государственную думу, в печати и в общественных собраниях шли обсуждения контрабандой попавшего в печать проекта новых основных законов, недавно заживо погребенные в политических тюрьмах, а теперь воскресшие борцы за свободу вместе с вернувшимися эмигрантами вызывали общее любопытство и удивление.
В числе вернувшихся эмигрантов был и Георгий Гапон. По правде сказать, его положение в ту минуту было крайне загадочно. С одной стороны, он был несомненный руководитель столь трагически закончившегося события 9-го января 1905 года, политический преступник, эмигрант, непосредственно не подпавший под действие всемилостивейшего манифеста, с другой стороны, некоторая часть печати и молва обвиняли его в предательстве, в двойственности роли, принятой им на себя при организации и руководстве рабочих отделов. Как бы в дополнение к этой загадочности, вернувшийся Гапон, не будучи легализован, более или менее свободно появлялся всюду, по-видимому, мало опасаясь ареста и привлечения к ответственности. Жил Гапон, правда, в русской загранице, в Териоках, но каждый день бывал в Петербурге и даже, как говорили, посещал своих прежних влиятельных покровителей. Говорили, что правительство, будто бы, по различным соображениям, ‘боится’ арестовать Гапона, могущего сделать какие-то щекотливые разоблачения. Все это вместо взятое делало героя 9-го января интересным, и, когда талантливый журнальный работник Н. В. Насакин-Симбирский однажды предложил мне познакомиться с Гапоном, я охотно выразил согласие.
Знакомство состоялось во второй половине февраля в квартире Н. В. Насакина, жившего на Петербургской стороне, в полуособняке на Каменноостровском проспекте. До известной степени свиданье было обставлено таинственностью. Решено было съехаться к десяти часам вечера, чтобы не пришел и не помешал кто-либо из посторонних. Вместе с тем, как оказалось, у Гапона было ко мне какое-то ‘дело’. Я думал, что дело это могло касаться меня, как журналиста, как одного из редакторов покойного перцовского ‘Слова’, но оказалось иначе.
Когда я пришел к Насакину к назначенному часу, Гапона еще не было. Я застал лишь хозяина и приятеля отца Георгия журналиста Соломина (Стечкина). Гапон приехал, по крайней мере, час спустя в сопровождении двух рабочих, своих друзей и помощников по управлению возрождавшимися гапоновскими отделами рабочей организации, Кладовиковым и Кузиным. Как только Гапон вошел, я сразу узнал в нем, несмотря на штатское платье, того самого священника, с которым меня познакомили осенью прошлого года на Морской. Он, однако, протянул мне руку, как лицу, которое видят в первый раз. В завязавшейся общей беседе Гапон долго не принимал прямого участия: он сделался общительнее только к концу ужина, когда вдруг встал и начал ходить по комнате. Я опять вспомнил нашу первую встречу и эту шмыгающую походку и постоянно бегавший взгляд блестящих черных глаз под сдвинутыми бровями. Речь зашла о 9-м января, о разгроме рабочих организаций.
— Да, — обращаясь ко мне, сказал Гапон, — вот какое у меня к вам дело. Мне советовали, да и я сам о том думал, отдать на рассмотрение общественного суда те обвинения, которые сыплют на меня мои враги. Этим обвинениям верят, ими стараются подорвать мое имя, мое значение… Но не верят им кровью спаянные со мной мои братья рабочие… Ведь так? Наши товарищи не верят?
— Не верят, не верят, — живо отозвались оба гапоновские спутника.
— И я докажу, — продолжал Гапон, останавливаясь посреди комнаты, — мы еще вместе сделаем великие дела.
В эту минуту, несмотря на свой небольшой рост, выпрямившийся, с гордо поднятой характерной головой и блестящим взором, Гапон казался величественным. В нем сказался прирожденный демагог, и я понял тайну успеха этого с виду столь скромного человека среди рабочих масс.
— Говорят, Гапон предатель, — воскликнул он, — кричат: ‘распни Гапона’, но Гапон невиновен. Пусть судят Гапона, но не синедрион, который уже раз осудил даже Христа, пусть судит сам народ, пусть Гапона судит русское общественное мнение! Я раскрою перед этим судом все, у меня есть документы.
— ‘Слово’ к вашим услугам, — заметил я по поводу последних слов оратора, — издатель и главный редактор Н. Н. Перцов обещал предоставить в ваше распоряжение столбцы своей газеты.
— Спасибо, — отвечал Гапон, — но прежде, чем печатать, надо установить факты перед судом.
— Надо создать особое судилище, — пояснил хозяин дома.
— Именно, — подтвердил Гапон.
— Но что вы понимаете под таким судилищем? — спросил я.
— Судилище из представителей различных политических партий, — отвечал Гапон, — пусть они рассмотрят мое дело и вынесут приговор. Только не надо социал-демократов!
— Георгий Аполлонович их не любит, — со своей стороны, добавил Насакин, — он им не верит после разочарования при близком знакомстве.
— Но чем же я могу быть полезным в данном случае? — спросил я. — Я примыкаю к октябристам, будучи по существу беспартийным, и потому…
— Вот это и хорошо, вот это и нужно, — живо прервал меня Гапон, — мне на вас указали, да я и сам все знаю, т. е. читал вас, и ваши статьи и рассказы… Я вас бы просил образовать такое судилище: обратиться к членам различных партий и самому войти туда. Вы сделаете этим благое дело. Пока я еще жив, вы поможете мне оправдаться, и это надо скоро, возможно скоро…
— Разве вы собрались умирать? — шутливо заметил Насакин.
— Кто знает, может быть, дни мои сочтены… На меня охотятся, меня преследуют, вот два верные друга (Гапон указал на рабочих), которые верны мне и охраняют меня.
Начался общий разговор, взялись за выяснение, кто желателен для привлечения в число членов судилища. Гапон назвал с своей стороны только П. Н. Милюкова и А. А. Столыпина, приглашение остальных предоставил моему полному усмотрению.
Дня два спустя я получил от Гапона письменное уполномочие на обращение от его имени к представителям партий и принялся за дело. Я обратился к П. Н. Милюкову, который охотно выразил согласие принять участие в деле и сказал, что ему жаль Гапона и что он был бы рад, если бы тому удалось оправдаться. Я пригласил затем присяжного поверенного В. И. Добровольского, приват-доцента В. В. Святловского и, наконец, гг. Иорданского и Прокоповича, как партийных представителей левее партии народной свободы. Не помню, почему в состав судилища не вошел А. А. Столыпин: или его не было в Петербурге, или он отказался, как отказались Н. Н. Перцов, В. А. Мякотин и некоторые другие.
Перед первым заседанием судилища Гапон раза два был у меня на квартире. Он одобрил в общем список членов судилища, но отрицательно высказался по поводу г. Иорданского.
— Право, этих социал-демократов не нужно, — объяснил он, — наши социал-демократы не настоящие, они однобокие, непонимающие. Это прямо язва на нашем рабочем движении. Они ведь ничего не понимают. Думают, образованные, а набили себе голову чужим умом, которого к месту приложить не умеют.
Ранее более или менее спокойный, Гапон при обличении русских социал-демократов заволновался. Было видно, что где-то и когда-то они лично ему досадили и насолили. Впрочем, я даже вспомнил напечатанный в ‘Биржевых Ведомостях’ рассказ о том, как Плеханов вошел в доверие к Гапону в бытность последнего за границей и потом якобы публично издевался над необразованностью мнящего о себе попа. Как бы то ни было, но Гапон метал против наших социал-демократов громы и молнии. По его словам, они были содержанцами, жившими на счет рабочих, кичась своей образованностью, но не понимая ни нужды, ни духа рабочего класса.
— Им все выступления и война, — горячился мой гость, — они вносят свою дурацкую политику во всякое полезное начинание рабочих, они отравляют всякие здоровые организации. Рабочий борется не ради самой борьбы, а чтобы устроить свою жизнь, чтоб самому жилось лучше с женой и детьми, а для них рабочий служит как пушечное мясо для их целей. Когда рабочих бьют и их семьи выбрасываются на улицу, тогда образованные интеллигенты скрываются неизвестно куда, а рабочий расплачивается за все своими боками. Нет, довольно этих образованных, и то уже теперь рабочие их гонят от себя, иначе не устроится никакого живого дела.
От ‘образованных’ социал-демократов Гапон перешел вообще к нападкам на русскую интеллигенцию. Если так можно выразиться, и ей он ставил в вину общественную непрактичность, теоретическое отношение к запросам русской жизни, сатанинскую гордость, происходящую от переоценки значения своей образованности, и стремление к войне ради войны и к оппозиции ради оппозиции.
— Поменьше бы этого образования, поменьше бы чужого ума, да побольше своего, — восклицал мой разговорившийся собеседник, — а то заведут нас в болото.
Я объяснил, что пригласил социал-демократа Н. И. Иорданского, так сказать, для полноты букета, а самому Гапону посоветовал не говорить этих обличительных речей при личных выступлениях в образуемом судилище, так как это может отозваться неблагоприятно на решении дела.
— Да я сам в судилище и не пойду, — вдруг заявил собеседник, — мне нельзя, теперь уже в газетах пошел слух о суде, меня арестуют, ведь за мной и то вечно по пятам ходят… Мне недолго гулять… Но все равно, я пришлю поверенного, который все скажет и представит документы.
Первое и единственное собрание членов образованного мною судилища вскоре собралось в помещении редакции ‘Слова’ на Невском близ Надеждинской. Заседание началось маленьким недоразумением. Н. И. Иорданский заявил, что согласно директивам, полученным от его партии, он не может заседать с представителями партий правее ‘народной свободы’, которая, в свою очередь, в данном случае является лишь терпимой. Поэтому Иорданский просил меня уйти. Я вспомнил невольно отзывы Гапона о русских социал-демократах и невольно согласился, что, по крайней мере в некоторых из них, имеется своя доля партийной тупости. Я, однако, готов был удалиться, но меня удержал П. Н. Милюков, который резонно заметил, что с моим уходом судилище теряет непосредственную связь с подсудимым. ‘Конечно, — заметил при том почтенный профессор, — общественное мнение это мы, стоящие левее октябристов, но если желательно, чтобы судилище состоялось, до времени приходится мириться и с октябристом’.
Заседание было посвящено организационным вопросам. Порешили считать собравшихся основным ядром, а состав судилища пополнить кооптацией.
Когда я на следующий день сообщил Гапону об итогах первого совещания, он пришел в страшное негодование.
— Мытари и фарисеи, — воскликнул он, вскакивая с места, — они нарочно хотят подобрать людей, которые бы меня засудили.
Я пытался разуверить подсудимого в этом. Я сообщил ему о сожалении, высказанном по его адресу Милюковым, я указывал на присутствие в составе суда гг. Добровольского и Святловского, которых у меня не было оснований подозревать в предвзятости. Все было напрасно.
— Они меня погубят, — твердил Гапон, — я чувствую это. Социал-демократам я стою на дороге, я вырвал из их рук десятки тысяч рабочих, и они мне этого не простят. Меня преследуют со всех сторон.
Гапон ушел взволнованный, и через день или два появилось в печати (кажется, в тех же ‘Биржевых Ведомостях’) письмо, наполненное бранными выражениями по адресу русского общества и косвенно по адресу судилища. Конечно, судилище больше не собиралось, а вместе с тем прекратились и мои частые сношения с Гапоном.

* * *

Неделю спустя я сидел у себя в служебном кабинете на Фонтанке у Семеновского моста. Служебное время уже близилось к концу, когда курьер доложил, что меня желает видеть какой-то проситель.
— Карточки своей не дают, — пояснил курьер.
Я приказал просить. Проситель вошел, это был Гапон в каком-то странном костюме, в суконном светлого, почти белого цвета пиджаке и небрежно завязанном ярко-красном галстуке. Посещение Гапона здесь, в официальном месте, было мне несколько неприятно, оно казалось мне бестактным, а в особенности в этом кричащем, бьющем в глаза наряде, резко подчеркивавшем южный, почти цыганский тип посетителя. В руках Гапона находился небольшой кожаный портфель, который он, садясь, положил себе на колени.
После первого обмена приветствий, я не обинуясь попенял гостю на его, по моему мнению, также бестактное письмо, где упоминалось о ‘желтоглазых филинах и совах, которые ничего не видят среди белого дня’.
— Вы этим письмом уничтожили возможность дальнейшего существования судилища, и я более, по-видимому, ничем не могу быть вам полезным. Вообще вы как-то ужасно торопитесь, — закончил я.
— Я должен торопиться… Кто знает, что может со мной случиться. Мне предлагают уехать за границу, но я не могу там жить… Я русский человек, мне нужна Россия. Ах, если бы вы знали, сколько я потерял после того, как перестал быть священником. Я стал, как Самсон, у которого отрезали волосы. Если удастся, если я устрою здесь своих рабочих, я поеду к себе на юг, к баптистам, к евангельским христианам, там стану проповедником, буду устраивать экономические и трудовые общества.
— Вы уезжаете?
— Пока еще нет. А я к вам со следующей просьбой. Вы помните, я вам говорил о документах? Вот они здесь (он указал на портфель), когда они будут опубликованы, многим не поздоровится, а в особенности (он назвал одно громкое имя, с которым тесно связана история появления манифеста 17-го октября). Им всем хотелось подымать и опускать рабочую массу по своему усмотрению, об этом мечтал еще Плеве, но они ошиблись в расчетах. Рабочие живые люди, а не машины, и не могут быть игрушкою в чужих руках… Я привлекаю теперь некоторых из моих врагов за клевету к коронному суду. У меня уже есть поверенный. Вы знаете присяжного поверенного Марголина? Мне его рекомендовали: мы с вами вместе к нему съездим. Он очень хороший человек, хоть и еврей. Знаете, между евреями есть очень хорошие люди. Я многих знал. Они сами хорошо знают, что значит, когда преследуют… Вы могли бы завтра или послезавтра со мной быть у Марголина?
— Но собственно причем же я, если вы выбрали присяжного поверенного? — спросил я.
— Мы бы еще раз вместе его посмотрели. Знаете, я к вам чувствую большое доверие, и вы знаете эту адвокатскую среду, мне говорили, что вы сами одно время были адвокатом.
Я подтвердил, что о Марголине ничего дурного слышать не приходилось.
— А пока на два дня, — продолжал Гапон, — я попрошу вас сохранить, подержать у себя этот портфель с моими документами.
— Но ведь эти документы для вас очень ценны, — возразил я, — а я разве могу поручиться, что в моей квартире не случится пожар или что-нибудь такое.
— Вот именно я бы и хотел, чтобы вы их спрятали не на квартире, а здесь у себя в кабинете, в столе или где-нибудь. Уж здесь будет сохранно, тут и в голову никому не придет.
Это предложение меня неприятно поразило, а Гапон смотрел прямо в глаза, сохраняя на лице простодушно-просительное выражение. Не успел я возразить, как он продолжал:
— Я их хранил у себя в Териоках, но дом деревянный, а дома только жена с детьми. И Финляндия все-таки не заграница, придут и возьмут или выкрадут, даже и за границей верить нельзя… Нужно, чтоб было в руках верного человека…
— А в банке в несгораемом ящике?.. — заметил я.
— Держал и в банке, но разве у них нет своих ключей. Я держал ящик на чужое имя, но разве они не знают?.. Сыщики ходят за мной по пятам.
— Но ведь они также знают, значит, что вы с портфелем пришли сюда ко мне.
— Но разве они могут знать, к кому я пошел? Кроме того, я ехал в шубе, портфеля они видеть не могли. А ваше министерство мне хорошо известно, я тут бывал, ведь у вас под низом типография, тут есть наши, я нарочно заходил вниз и в других этажах был, к вам я как будто бы случайно. Ведь мы с вами старые знакомые: помните, мы встретились на Морской с этими болтушками (он назвал фамилии моих светских приятелей, распропагандировывавших интересного попа). Я нарочно тогда у Насакина не подал вида, что знаю вас, чтобы вас не обвинили в пристрастии. Вы меня тоже узнали?
— Конечно, — отвечал я, — тем не менее, как это мне ни неприятно, но я не считаю возможным взять на себя здесь хранение документов. Уже не говоря о том, что я не имею на это никакого права, это неудобно и для вас. Предполагается, что в помещении моего служебного кабинета могут храниться лишь такие бумаги и вообще вещи, которые имеют отношение к моим служебным обязанностям. Поэтому, в случае необходимости, в случае моего отсутствия начальство может вскрыть все ящики и все пересмотреть.
— Даже ваш закрытый на ключ портфель?
— Конечно, что касается закрытого портфеля, то я могу потом протестовать, но…
— Дело уже будет сделано, — докончил Гапон. — Но, ведь, это могла бы быть только случайность, шансы которой очень невелики… Хотя… (Гапон подумал немного) пожалуй, вы правы… Я должен был бы прислать вам документы с кем-либо другим, но с кем? Кому доверить?
Несколько дней спустя я получил от Гапона приглашение пожаловать для делового совещания к присяжному поверенному Марголину. Любопытство побудило меня принять приглашение. С Марголиным я встречался ранее. Мне хотелось узнать, что нового затевает Гапон. Марголин принял нас в большом роскошном кабинете, с несколько важным видом развалясь в кресле за тяжелым резным письменным столом. Я думал, что мне придется принять участие в юридической консультации по поводу начинаемого Гапоном дела об оклеветании его в печати, но Марголин отклонил этот вопрос. По-видимому, он считал себя достаточно опытным и сведущим, чтобы нуждаться в каких-либо консультациях с теоретиками, хотя ничего не имел против того, чтобы на суде выступить вместе. Впрочем, казалось, и самого Гапона интересовало нечто другое.
— Суд это своим чередом, — говорил он, — но, кроме того, нужно устроить так, чтобы часть документов, имеющихся у меня, была бы напечатана, и не здесь, а за границей. Остальное пусть напечатают после моей смерти. Вот у них (Гапон назвал Марголина по имени-отчеству) временно сохраняется мой портфель.
— О нем не беспокойтесь, он хранится здесь в несгораемом шкафу, — откликнулся присяжный поверенный. — Я уже выдал вам удостоверение в получении документов.
— Вы с ними уже ознакомились? — спросил я.
Марголин быстро и вопросительно перевел глаза на Гапона.
— Нет, — отвечал за поверенного последний, — мы все вместе разберемся в них: я нарочно за этим просил вас.
— Но, конечно, не сегодня, — заметил Марголин.
— Да, да, не сегодня, сегодня и я тороплюсь, мне еще надо в Лионский Кредит.
— Вы не беспокойтесь, — подхватил Марголин, как бы отвечая на ему известное течение мыслей собеседника. — Мы все с них получим. Сперва кинем одну-две карты, покажем игру, а потом от них будет зависеть. Напечатание за границей я беру на себя, я сам еду весной в Париж и в Лондон, да даже сами журналы заплатят. В Англии вы еще в моде, отец Георгий. Не только вами, но даже вашими друзьями интересуются. Правда, — обратился поверенный ко мне, — что у вас был фотограф, сотрудник английской газеты, который снимал вас и письмо к вам отца Георгия.
— Правда, — отвечал я, — приходил какой-то господин, видимо, иностранец, с таким предложением.
Марголин громко засмеялся.
— Ну, ко мне он не сунется, — воскликнул он, — нас, адвокатов, так легко не проведешь. У меня он ничего не снимет и ничего не узнает. Вы простодушные ученые, а нас жизнь учила.
— У Вячеслава Михайловича ничего нет, кроме моих частных писем и уполномочий, — со своей стороны, вставил Гапон.
— Да дело не в этом, а я говорю, какая наглость…
Мы вскоре вышли от Марголина с Гапоном вместе. Я проводил его до Невского. Он был неразговорчив, задумчив.
— А как вам понравился Марголин? — спросил он меня на прощанье.
— По-видимому, дельный человек, — отвечал я.
— Мне также кажется. Дай Бог, чтобы я в нем не ошибся. Я так много ошибался в людях. А всех документов я все-таки ему не отдал, как он предлагал, — с хитрой улыбкой заключил свои слова мой спутник на прощанье.

* * *

Больше я Гапона не видел. Он погиб в марте 1906 года загадочной насильственной смертью, завлеченный в засаду в пустой даче жены или вдовы какого-то полицейского чиновника на одной из ближайших к Петербургу станций Финляндской железной дороги. Много легенд ходило по поводу этой страшной кончины героя 9-го января. Говорили даже, что найденный труп принадлежит не Гапону, что Гапон бежал за границу, что его видели в разных местах Петербурга. Но ближайшие его друзья и телохранители, сопровождавшие его в тех случаях, когда он их брал с собой, рабочие Кладовиков и Кузин, клятвенно подтверждали, что убитый был отец Георгий. Кузин даже утверждал, что Гапона заманила в засаду женщина. Замечательно, что начатое следствие не привело ни к чему, и смерть Гапона осталась не менее загадочной, нежели убийство столь нашумевшего в наши последние дни Андрюши Ющинского.
Летом 1906 года присяжный поверенный Марголин поехал за границу. Между прочим, в газетах (кажется, все в тех же облюбовавших Гапона ‘Биржевых Ведомостях’) было оповещено, что Марголин везет с собою для напечатания вне пределов России какие-то документы.
Спустя несколько времени те же газеты сообщили, что гапоновский поверенный внезапно скончался от желудочных страданий после обеда в гостинице маленького немецкого или французского городка, где он остановился для отдыха.

—————————————————

Дата создания: 1912 г., опубл.: 1912 г. Источник: журнал ‘Исторический вестник’, 1912 г., No3 Воспоминания о Георгии Гапоне известного юриста, публициста и писателя профессора В. М. Грибовского.
Оригинал здесь: Викитека.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека