За железной решеткой, Войтинский Владимир Савельевич, Год: 1912

Время на прочтение: < 1 минуты

Вл. Войтинскій.

Вн жизни.

Очерки тюрьмы и каторги.

С.-ПЕТЕРБУРГЪ.

За желзной р<шеткой.

I.
Въ башн.

Даже въ самые яркіе солнечные дни въ нашей башн царилъ полумракъ, и воздухъ оставался въ ней сырымъ и затхлымъ даже тогда, когда во двор земля трескалась отъ жары. Толстыя каменныя стны, покрытыя узорами желтовато-зеленой плсени, неровный асфальтовый полъ, небольшое венеціанское окно, вдоль и поперекъ исчирканное безобразными черными полосами желза… Подъ окномъ узкій и пыльный тюремный дворъ. За нимъ — высокая кирпичная стна, крытая листами желза и оплетенная колючей проволокой. Эта вчно стоящая передъ глазами стна — мертвая лтопись тюрьмы: на нижнихъ кирпичахъ ея мелькаютъ выцарапанныя гвоздемъ имена людей, когда-то сидвшихъ въ нашей тюрьм, надъ многими именами кресты, — это имена повшенныхъ, а верхніе кирпичи стны испещрены слдами ружейныхъ и револьверныхъ пуль, — это память о происходившихъ въ тюрьм разстрлахъ… Передъ стной подъ окномъ днемъ и ночью маячитъ взадъ и впередъ часовой съ примкнутымъ къ берданк штыкомъ… За тяжелой, потемнвшей отъ времени и отъ грязи, избитой и изрзанной дверью — безконечный тюремный коридоръ. По обимъ сторонамъ его тянутся двери, обитыя желзомъ, тяжелыя и темныя двери, — точь-въ-точь такія же, какъ дверь нашей башни, съ такими же запорами и замками, съ такими же маленькими оконцами-волчками. И днемъ и ночью ходятъ вдоль этихъ дверей хмурые тюремщики, припадая къ волчкамъ то глазомъ, то ухомъ и съ неусыпнымъ вниманіемъ слдя за тмъ, что длаютъ въ своихъ каменныхъ мшкахъ узники…
Однообразной чередой тянулись дни въ нашей башн. И хотя по вншнему виду наша башня напоминала немного романтическія круглыя башни старыхъ замковъ, однако жизнь въ ней была совершенно чужда романтическихъ ужасовъ.
Въ тюрьм разыгрывались мучительно тяжелыя драмы, въ ней гибло не мало сильныхъ и яркихъ жизней, смерть неустанно косила въ ней свои жертвы. Но все совершалось въ тюрьм какъ то тускло, незамтно. Казалось, будто холодная плсень, окутавшая стны тюремныхъ камеръ, съдала яркость и напряженность всего, что происходило въ этихъ стнахъ. Тускнли вс чувства. Стирались вс цнности жизни. Умъ привыкалъ къ тому, что жизнь человка, только вчера достигшаго расцвта своихъ силъ, обрывалась безъ шума, какъ рвется гнилая нитка. Къ чудовищнымъ вещамъ, мимо которыхъ на вол мы не прошли бы молча, къ безобразнйшимъ насиліямъ привыкали мы въ тюрьм. И кровь, пропитавшая полъ и стны и весь воздухъ тюрьмы, казалась уже не алой, а срой и холодной, какъ окутавшая тюрьму своими узорами плсень…
Впрочемъ, въ башн, куда меня привели въ начал 1909-го года, жилось нсколько лучше, чмъ въ другихъ камерахъ тюрьмы. Кром башенъ, вс остальныя камеры были очень обширны: при постройк он были разсчитаны на 20—40 арестантовъ. Но въ виду переполненія тюрьмы, въ эти камеры набивали, бывало, по 100—150 человкъ сразу, такъ что не только на нарахъ, но и на полу не хватало мста для спящихъ, и заключенные испытывали мучительныя головокруженія изъ-за недостатка воздуха. А въ башняхъ число заключенныхъ не подымалось выше 10, такъ что мста и воздуха хватало. Кром того, въ большихъ камерахъ (кром одной только седьмой слдственной) политическіе тонули въ мор уголовныхъ, которые, благодаря своему численному преобладанію, задавали, такъ сказать, тонъ камерной жизни. А въ нашей башн сидли только политическіе.
Наша жизнь протекала, сравнительно, спокойно, безъ всякихъ рзкихъ потрясеній. Но жили мы, какъ дикари,— оторванные отъ міра, не зная ничего о томъ, что творится на вол, за тюремными стнами, утрачивая мало-по-малу т жизненные интересы, которые наполняли наше существованіе до тюрьмы. Ничего не длали, иной разъ цлыми днями ни о чемъ не думали. Ходили взадъ и впередъ по своей башн — отъ окна къ двери, отъ двери къ окну, и снова отъ окна къ двери — или лежали молча и неподвижно на койкахъ и слдили за тмъ, какъ медленно и тягуче ползутъ часы и минуты…
Часто мысль моя возвращалась къ тому, что прошло предъ моими глазами въ тюрьм въ эти годы. Вставали непрерывной чередой картины — одна мрачне и уродливй другой. Незамтно, безшумно гибли люди. Гибли не только физически, въ смысл прекращенія жизни, но гибли и нравственно, въ смысл постепеннаго разложенія и разрушенія личности. Я видлъ десятки и сотни людей, которые вступали подъ тюремные своды сильными и смлыми, съ гордо поднятой головой, а черезъ нсколько лтъ выходили изъ тюрьмы сломленные гнетомъ желзной ршетки, нравственно павшіе, или же выходили, сохранивъ прежнюю вру въ идеалы, но получивъ такую аберрацію мысли, которая длала ихъ непригодными для дальнйшей жизненной борьбы. Это — обычныя будничныя драмы тюрьмы. Мы привыкли къ нимъ и всегда одинаково объясняли ихъ дйствіемъ особыхъ условій тюремнаго заключенія…
Но вотъ, условія моего существованія измнились настолько, что я получилъ возможность слдить за газетами и смогъ ознакомиться съ тмъ, какъ протекала за эти годы духовная жизнь Россіи тамъ, за тюремными стнами, на вол. И что же? въ явленіяхъ духовной жизни страны на каждомъ шагу узнаю я т явленія, которыя раньше представлялись мн исключительно лишь порожденіемъ тюремной обстановки. По мр того, какъ знакомился я съ печальными проявленіями духовной жизни въ Россіи за послдніе годы, все больше и больше я убждался въ томъ, что жизнь на вол не такъ уже рзко отличалась за все это время отъ нашей жизни въ тюрьм.
Можетъ быть, въ тюремной жизни просто отражались т волны, которыя бороздили за эти годы житейское море за тюремными стнами? Отчасти было и это. Вдь вс мы, приходя въ тюрьму, приносили съ собою частичку общественныхъ настроеній, господствовавшихъ въ моментъ нашего ареста на вол. И вс измненія обстоятельствъ на вол немедленно отражались на условіяхъ нашего существованія въ тюрьм: свободне становилось дышать на вол, — сразу сказывалось это облегченіемъ нашего режима, увеличивался ‘прижимъ’ на вол, — сразу въ камерахъ начиналось переполненіе отъ вновь прибывавшихъ арестантовъ, а начальство становилось строже, грубе и заносчиве. Волны общественнаго подъема и упадка, словъ нтъ, доходили до насъ.
Но врядъ ли вс эти явленія тюремной жизни можно объяснить простымъ отраженіемъ того, что происходитъ на вол. Въ этомъ параллелизм тюремныхъ и внтюремныхъ явленій упадка и разложенія проявляется нчто большее.
Мы приносили съ собою, приходя въ тюрьму, частички настроеній, господствовавшихъ въ обществ въ моментъ нашего ареста. Это были смена, которыя въ дальнйшемъ могли заглохнуть, могли и развиться въ томъ или другомъ направленіи, въ зависимости отъ вншнихъ условій. А ‘вншнія условія’ у насъ были обычныя, тюремныя: каменныя стны, желзныя ршетки, тяжелые замки, да звонкія цпи. Мы были къ самой земл придавлены гнетомъ ‘желзной ршетки’. Но вдь та же ‘желзная ршетка’ безпощадно давила въ эти годы и всю русскую жизнь. Разв только наши шаги загораживали каменныя стны? Разв только нашъ слухъ днемъ и ночью терзали нестройные звуки бряцающихъ цпей?
Въ годы реакціи, подавляющей всякое движеніе свободной мысли, каждое стремленіе вольнаго духа, вся жизнь становится подобна тюрьм. И въ вольной жизни естественно развиваются тогда т же самыя уродливыя теченія, которыя характерны для душной тюремной атмосферы.
Въ это время тюрьма, дйствительно, была наиболе яркимъ, наиболе полнымъ выраженіемъ своеобразныхъ условій русской дйствительности.
Извстныя психологическія измненія, зависвшія отъ гнета желзной ршетки, происходили въ эти годы повсюду, — и на вол, и въ тюрьм. Но на вол они происходили сравнительно медленно, и рзкость ихъ скрадывалась множествомъ привходящихъ побочныхъ обстоятельствъ. А въ тюрьм, гд острые прутья желзной ршетки впивались въ тло людей всего глубже, всего болзненне, въ тюрьм эти процессы происходили въ наиболе удобной для наблюденія форм.
Поэтому и хочу я подлиться съ читателями кое-какими наблюденіями, сдланными мною въ тюрьм.

II.
Романтика кулака.

Въ какія бы условія ни былъ поставленъ человкъ, онъ не можетъ жить одной только окружающей его дйствительностью. Ему нуженъ еще другой міръ, міръ образовъ, въ которомъ могъ бы отдохнуть его умъ, въ которомъ душа его могла бы найти пріютъ и убжище отъ угнетающихъ ее заботъ и волненій. И человкъ создаетъ себ этотъ міръ, основывая его или на пріукрашенныхъ воспоминаніяхъ о минувшемъ, или на своихъ мечтахъ о будущемъ, или на своемъ смутномъ представленіи о чемъ-либо далекомъ, для него недостижимомъ.
Безъ работы фантазіи, безъ этого міра образовъ слишкомъ тяжело было бы жить на свт. Отсюда — вчные элементы романтики въ созданіяхъ человческой мысли.
Не только у каждаго народа въ каждую эпоху исторіи, но и у каждаго общественнаго класса, у каждой замкнутой группы людей имется своя романтика. Горькій показалъ намъ романтику, которую создаютъ себ люди на дн жизни. Но десятки и сотни тысячъ людей живутъ въ условіяхъ, заставляющихъ ихъ съ тоской мечтать о жизни обитателей горьковскаго дна. Я говорю о тюремномъ мір и о романтик, создаваемой имъ.
Да, у тюрьмы имются свои герои, свои преданія, свои легенды. Правда, эти преданія и легенды никмъ не записаны и врядъ ли когда будутъ записаны. Они передаются изъ устъ въ уста въ безконечныхъ арестантскихъ бесдахъ, въ которыхъ невозможно правду отличить отъ вымысла, невольныя преувеличенія отъ сознательныхъ поэтическихъ прикрасъ.
По этимъ безконечнымъ разговорамъ и приходится изучать ихъ. Однако, говоря о романтик, созданной тюрьмой, я долженъ сперва пояснить, о какой тюрьм будетъ идти у меня рчь.
Я, прежде всего, отбрасываю въ сторону тхъ узниковъ, для которыхъ пребываніе въ тюрьм является лишь непріятной случайностью, мимолетнымъ эпизодомъ. Административно высылаемый студентъ или рабочій, съ одной стороны, проворовавшійся интендантъ съ другой, только проходятъ черезъ тюрьму, не сживаясь съ нею и не испытывая на себ всхъ ея вліяній. А иные люди, даже цлые годы живя въ тюрьм, умютъ все же жить настолько замкнуто, что переживанія ихъ остаются для окружающихъ таинственной книгой за семью печатями: никто не знаетъ, о чемъ думаютъ, о чемъ мечтаютъ они, сидя неподвижно цлыми часами, уставивъ глаза въ одну точку, а они какъ бы не видятъ и не слышатъ происходящаго вокругъ нихъ, машинально встаютъ по утрамъ, занимаютъ свое мсто на поврк, выходятъ на прогулку, подставляютъ свой бачокъ подъ баланду, длаютъ все, какъ другіе заключенные, но длаютъ все, какъ бы безсознательно, продолжая думать о чемъ-то своемъ, далекомъ, безконечно далекомъ.
Я не говорю объ этихъ обитателяхъ тюрьмы. Не говорю я и о тхъ арестованныхъ или осужденныхъ ‘за покушеніе на подозрніе’, для которыхъ вся жизнь въ тюрьм сводится къ плачу и воздыханіямъ. Мои наблюденія касаются лишь главнаго, основного контингента тюрьмы, распадающагося на политическихъ и уголовныхъ.
Политическіе и уголовные постоянно сталкивались въ русскихъ тюрьмахъ, какъ два потока, берущихъ начало въ прямо противоположныхъ областяхъ жизни. Это были раньше два различныхъ міра. Т и другіе приносили съ собою въ тюрьму свои взгляды, свое міровоззрніе, свою романтику. У тхъ и у другихъ были свои воспоминанія и традиціи, свои мечты и надежды. Между ними лежала цлая пропасть.
Но за послдніе годы положеніе длъ въ тюрьмахъ рзко перемнилось.
Измнился составъ ‘политики’. Въ тюрьмы нахлынули рабочіе-массовики, ‘сочувствовавшіе’ на вол соціалистическимъ партіямъ. Явились ‘повстанцы’ 1905 года, захваченные волной общественнаго подъема и не успвшіе оглянуться, какъ за ними захлопнулись тяжелыя ворота тюрьмы. Пришли солдаты и матросы — участники ‘возстаній’, политическое значеніе которыхъ было для нихъ темно и недоступно. Народился новый типъ ‘экспропріатора’, считающаго себя революціонеромъ, но стоящаго и по своимъ взглядамъ, и по своимъ дйствіямъ ближе всего къ заправскимъ уголовнымъ грабителямъ.
Все это не могло не повліять на отношенія, существующія въ тюрьм между политическими и уголовными. Лежавшая между ними глубокая пропасть оказалась наполовину заполненной. Но все же сліянія между политическими и уголовными не произошло.
Въ нкоторыхъ тюрьмахъ вс эти годы политическіе оставались отдленными отъ уголовныхъ. Каждая группа жила своей жизнью, совершенно не похожей на жизнь другой группы. При этихъ условіяхъ среди тюремнаго населенія не создавалось единаго общаго настроенія, не складывалось единой общей традиціи. И уголовный, попавшій случайно въ среду политическихъ, чувствовалъ себя такъ же неловко, какъ и политикъ, попавшій въ уголовную камеру.
Но въ большинств тюремъ начальство не допускало отдленія политическихъ отъ уголовныхъ. Тюремщики считали опаснымъ объединеніе политиковъ. Строптивость политическихъ они думали сломить путемъ ‘растворенія’ политиковъ въ масс уголовныхъ. И, примняя эту тактику, тюремщики отлично сознавали, что они длаютъ: за эти годы ни отъ чего не пришлось политическимъ заключеннымъ перенести столько нравственныхъ страданій, какъ отъ этого насильственнаго смшенія ихъ съ уголовными. Никакія строгости тюремнаго режима не могли бы создать для заключеннаго такого ада, какой получался отъ вынужденнаго тснаго сожительства ненавидящихъ и не понимающихъ другъ друга людей. Во многихъ тюрьмахъ дло доходило до дракъ, до ножовщины, до убійствъ. Во многихъ тюрьмахъ политическимъ приходилось днемъ и ночью быть насторож и постоянно имть наготов ножи или острые осколки камней, такъ какъ въ любой моментъ они должны были ожидать нападенія со стороны превосходящихъ ихъ численностью уголовныхъ…
Но я не буду останавливаться на всхъ этихъ явленіяхъ: они не относятся непосредственно къ интересующему насъ вопросу о вліяніи желзной ршетки на людей.
Какъ бы то ни было, во многихъ тюрьмахъ начальство добилось своего: политиковъ удалось растворить въ масс уголовныхъ. И сколько ни выходило при этомъ столкновеній среди арестантовъ, сколько ни разыгрывалось кровопролитныхъ драмъ, все же при продолжительной совмстной жизни политическихъ и уголовныхъ рано или поздно грань между ними начинала стираться, создавалось общее арестантское настроеніе, вырабатывалась нкоторая общность взглядовъ, нкоторая общность оцнокъ. Совершалось необходимое приспособленіе психики людей къ требованіямъ окружающихъ обстоятельствъ. Конечно, приспособлялись не вс. Но жизнь не приспособившихся проходила въ непрерывныхъ страданіяхъ. А приспособившіеся жили сравнительно спокойно: для нихъ уже не существовало тхъ нравственныхъ мукъ, которыя угнетали ихъ товарищей, сохранившихъ въ неприкосновенности свои старые, ‘дотюремные’ взгляды и убжденія.
Специфическая тюремная романтика, романтика кулака, развивалась-расцвтала именно въ тхъ мстахъ, гд произошло это приспособленіе, и сложилось, сообразно съ этимъ, единое арестантское настроеніе политическихъ и уголовныхъ. Такія условія были, между прочимъ, и въ N-ской тюрьм, гд сидлъ я два съ половиной года, часть этого времени — до перевода въ башню — мн пришлось сидть въ общихъ камерахъ съ смшаннымъ составомъ заключенныхъ, и я могъ вблизи наблюдать процессъ ассимиляціи политическихъ и уголовныхъ.
Уродливую, тяжелую картину представлялъ этотъ процессъ: здсь сталкивались дв культуры, два міропониманія. И высшая культура постепенно стиралась, разсыпалась, поглощалась низшей. Уголовные почти ничего не перенимали отъ политиковъ, если не считать отдльныхъ ходячихъ словечекъ — ‘коллега’, ‘товарищъ’, ‘сознательность’, ‘провокація’. А массовики-политики, наоборотъ, быстро эволюціонировали, усваивая безобразный жаргонъ уголовныхъ, ихъ понятія объ арестантской чести, ихъ правила товарищескаго общежитія, ихъ разнузданность выраженій, ихъ псни, ихъ взглядъ на женщину, ихъ идеалы, ихъ романтику.
Сперва меня удивляло это явленіе, и я не могъ подыскать удовлетворительнаго объясненія ему. Низшая культура при извстныхъ условіяхъ поглощаетъ высшую… Эти ассимилировавшіеся съ уголовными массовики-политики и прежде, на вол, стояли недалеко отъ уголовныхъ по своимъ взглядамъ и по своему развитію… Революціонная идеологія была у этихъ людей лишь поверхностнымъ налетомъ, который легко соскочилъ подъ давленіемъ ухудшившихся обстоятельствъ… Все это совершенно врно. Но всего этого было недостаточно для объясненія происходившаго на нашихъ глазахъ явленія.
Позже у меня сложилось такое представленіе о немъ:
Здсь столкнулись въ тюрьм дв культуры, дв идеологіи. Одна — созданная людьми политической борьбы и, слдовательно, приспособленная къ запросамъ и требованіямъ этой борьбы. Другая — созданная профессіональными ворами, рыцарями ножа и отмычки, созданная постоянными обитателями тюрьмы и какъ нельзя полне приспособленная къ требованіямъ тюремной ршетки. Да, вся ‘блатная’ {На тюремномъ жаргон ‘блатной’ значить, свой братъ, ‘уголовный’, ‘воръ’.} арестантская культура является порожденіемъ желзной ршетки, идеологіей тюрьмы, какъ таковой. И именно поэтому въ тюрьм она должна была побдить идеологію, которую принесли съ собою съ воли недостаточно крпкіе духомъ, недостаточно закаленные массовики-политики.
Въ этомъ столкновеніи двухъ міровоззрній на сторон одного была логика условій тюремной жизни. И потому оно должно было побдить.
Въ общихъ камерахъ, гд начальство предусмотрительно смшало политиковъ съ уголовными, трудно было вести съ товарищемъ разговоръ на политическую тему. Только политики, пользовавшіеся почему-либо особымъ уваженіемъ среди уголовныхъ, могли говорить въ камер свободно и громко. Вообще же къ разговорамъ на политическія темы въ общихъ камерахъ уголовные относились подозрительно и враждебно. И нердко самая невинная бесда между двумя политиками становилась для уголовныхъ предлогомъ къ тому, чтобы устроить политическимъ грубый и громкій скандалъ.
Однажды въ большой общей камер мн пришлось наблюдать такую сцену.
Два политика, сидя въ уголку на нарахъ, бесдуютъ о чемъ-то вполголоса. Молодой кандальщикъ-каторжанинъ съ блднымъ интеллигентнымъ лицомъ объясняетъ что-то бородатому старику-крестьянину, а тотъ внимательно слушаетъ его, вставляя время отъ времени въ его рчь то вопросы, то замчанія. Изъ сосдей по нарамъ двое или трое съ интересомъ слдятъ за этимъ разговоромъ.
Проходитъ мимо нихъ, гремя кандалами, высокій, худощавый дтина съ мрачнымъ, смуглымъ лицомъ и широкимъ краснымъ шрамомъ черезъ лобъ. Широкій лакированный поясъ, подкандальники изъ мягкой простеганной кожи, блая ‘собственная’ рубаха, походка увренная и твердая. Это одинъ изъ видныхъ тюремныхъ Ивановъ {‘Иванами’ въ тюрьм называются особенно вліятельные уголовные, по большей части рецидивисты, помыкающіе остальной массой арестантовъ.}, рецидивистъ Степка, ненавистникъ политики и постоянный застрльщикъ въ столкновеніяхъ уголовныхъ съ политическими.
Замтивъ бесдующихъ, онъ остановился противъ нихъ, прислушался къ разговору, и затмъ, пододвинувшись вплотную къ молодому кандальщику съ интеллигентнымъ лицомъ, сквозь зубы бросилъ ему:
— Что? опять свою волынку завели? Мало вамъ было на вол агитаціей заниматься? Сюда за тмъ же пріхалъ? Смотри ты, — и онъ пустилъ длинное непечатное ругательство.
Молодой кандальщикъ взглянулъ на него и, съ трудомъ сдерживая свое негодованіе, произнесъ:
— Я вамъ не мшаю разговаривать, о чемъ вамъ вздумается, и вообще въ ваши дла не вмшиваюсь. Такъ и вамъ нечего вмшиваться въ наши дла! А спрашивать васъ, о чемъ говорить, о чемъ не говорить, я не намренъ! Такъ и знайте…
— Не намренъ? Ахъ, ты, студентъ…— Степка опять непечатно выругался, — черезъ ваши разговоры тюрьму завинтили {‘Завинтили тюрьму’ — ввели строгій режимъ.}, а они здсь еще свои порядки устанавливать будутъ!.. Что ты тутъ затялъ? хочешь, чтобъ черезъ твой разговоръ всю камеру разстрляли? А? Я теб покажу!..
Студентъ приподнялся со своего мста:
— Что ты мн покажешь? Здсь тебя не боятся… съ нами ивановать не будешь! Другимъ можешь указывать!..
— Другимъ указывать?.. Да я теб такъ укажу, что ты съ мста не встанешь, гадъ ползучій! Я теб укажу, какъ тюрьму подводить, гадская твоя душа!..
Степка съ налитыми кровью глазами, съ сжатыми кулаками наступалъ на своего тщедушнаго противника, неистово ругаясь и сквернословя. Студентъ стоялъ передъ нимъ, тяжело дыша, блдный, но съ ршительнымъ выраженіемъ лица, съ явной готовностью защищаться до конца.
Вокругъ противниковъ быстро собралась кучка любопытныхъ.
— Подходи наши!— крикнулъ кто-то изъ уголовныхъ.
Уголовные, обступившіе противниковъ, загородили ихъ отъ глазъ надзирателя, который могъ бы подойти неожиданно къ волчку и помшать драк.
— Раздлывай, Степка!
Степка уже замахнулся, чтобы ударить политика… Но драка на этотъ разъ не состоялась. Къ студенту протискался черезъ толпу уголовныхъ другой каторжанинъ съ грубымъ, морщинистымъ лицомъ. Онъ былъ очень широкъ въ плечахъ, и его согнутая спина, длинныя жилистыя руки и короткая бычья шея обличали въ немъ большую силу. По вытатуированнымъ на рукахъ и на ше знакамъ въ немъ легко было узнать моряка. Но по грубому лицу и дикимъ, глубоко запавшимъ глазамъ трудно было угадать въ немъ политическаго. Это былъ матросъ-вчникъ, осужденный за возстаніе, человкъ малоразвитой, но прямой, преданный революціи, бшенно-смлый и сохранившій въ тюрьм ухватки моряка-драчуна.
Смривъ глазами съ ногъ до головы Степку, онъ поднесъ кулакъ къ самому его лицу и мрачно опросилъ его:
— Драться хочешь? Бока чешутся? Ну?
Хорошо зная нечеловческую силу матроса, Степка молчалъ и только отступилъ на шагъ отъ него.
— Что, расхотлось уже?..— продолжалъ морякъ,— а то можно попробовать… Я до васъ, сволочей, давно добираюсь… Онъ выругался непечатно и вдругъ, разсвирпвъ, перемнилъ тонъ и закричалъ: — Выходи вс, кто здсь ивановать хочетъ. Чего по угламъ, стервы, прячетесь? Выходи вс… Я съ вами голыми-то руками драться не стану… Гостинецъ тутъ у меня для васъ есть…
Онъ нагнулся и взялся рукой за подкандальникъ. Уголовные отхлынули отъ него, такъ какъ для всхъ стало ясно, что сейчасъ въ дло пойдутъ ножи. Студентъ, схвативъ матроса за руку, старался успокоить его. Степка все же выдержалъ характеръ и постарался сдлать видъ, что не боится совсмъ своего бшенаго противника: онъ стоялъ передъ матросомъ, подавшись всмъ тломъ впередъ, слдя за движеніями противника и сжимая въ спрятанной за спину правой рук неизвстно откуда явившуюся у него отточенную желзку. Лицо его стало почти блднымъ, грудь дышала тяжело и прерывисто.
— Брось, Степка!— говорили вокругъ уголовные, — чего связался? Что хорошаго выйдетъ?
Матросъ, повидимому, отказавшись отъ своего намренія взяться за ножъ, еще разъ выругался:
— Такъ и знай! Кто ивановать здсь будетъ, кишки выпущу…
— Ивановать здсь никто и не думалъ, — примирительнымъ тономъ замтилъ Степка, отдавая свою желзку подошедшему товарищу, — если ты драться захочешь, такъ и на тебя кулаки найдутся. А что до ножей, такъ уголовные тоже рзать себя не дадутъ. На ножи и у насъ ножи найдутся. Такъ что басомъ {‘Брать басомъ’ — запугивать.} брать тутъ некого… Не грачей {‘Грачъ’ — простакъ, дурачокъ.} нашелъ. А я только къ тому говорилъ, что ваша политика тутъ агитацію подымаетъ, а отвчать всей камер придется. Если вы арестанты, то съ тюрьмой вы считаться должны. По-нашему такъ выходитъ. А вотъ студенты иначе опредляютъ.
— Зексъ!..— донеслось изъ дальняго угла камеры.
По этому тревожному сигналу кучка, которая было опять образовалась вокругъ Степки и моряка, быстро растаяла: въ дверяхъ камеры стоялъ надзиратель.
— Что здсь за шумъ? Синагогу жидовскую устроили себ? А?
Надзиратель подозрительно обвелъ взглядомъ камеру. Но придраться было уже не къ чему. Даже взволнованныхъ лицъ матроса и его противника не было видно, такъ какъ ихъ загородила толпа, вмигъ собравшаяся около двери.
— Ничего здсь не было, господинъ дядька!
Надзиратель заперъ дверь. И сразу возгорлись опять споры въ камер.
Теперь уже политическіе и уголовные порознь обсуждали происшедшее столкновеніе.
Въ групп политическихъ молодой каторжанинъ-студентъ горячо доказывалъ, что въ подобныхъ вопросахъ уступать уголовнымъ немыслимо, что политическіе ради сохраненія собственнаго человческаго достоинства обязаны охранять свое право бесдовать о чемъ угодно, безъ всякой цензуры со стороны уголовныхъ. Эту же точку зрнія энергично поддерживалъ и плечистый матросъ:
— Чего на нихъ смотрть?— говорилъ онъ, — все равно, не сегодня, такъ завтра посчитаться съ ними придется. Такъ ужъ лучше заразъ все! Къ чему спускъ имъ давать? Я бъ этому Степк давно глотку перехватилъ.
Но среди политическихъ были также и представители иного взгляда. Анархисты, въ частности, были крайне недовольны происшедшей ссорой. Одинъ изъ нихъ, товарищъ Давидъ, молодой парень съ веснушчатымъ, испещреннымъ шрамами лицомъ, нервно жестикулируя, говорилъ:
— Я ужъ не знаю, зачмъ товарищи начали этотъ разговоръ объ аграрной программ. Для меня этотъ разговоръ совсмъ неинтересный, а камеру вы подвести можете. Здсь уголовные правы. А пока мы въ тюрьм, для насъ вс арестанты — товарищи, уголовные или политическіе, все равно. И ради того, чтобы одни товарищи могли языки чесать о разныхъ тамъ муниципализаціяхъ, да соціализаціяхъ, да парламентаризаціяхъ, ради этого съ другими товарищами свои отношенія портить я совсмъ не намренъ. Напередъ это говорю!
Это заявленіе вызвало среди политическихъ цлую бурю.
Среди уголовныхъ происшедшій конфликтъ обсуждался не мене страстно. Но здсь на первый планъ выдвигалась, такъ сказать, тактическая и стратегическая сторона вопроса о драк, которая рано или поздно должна произойти въ камер.
И затихли эти дебаты только посл вечерней поврки, когда раздалась за дверью команда:
— Ложись спать!..
Я вспомнилъ эту сцену, такъ какъ она характеризуетъ т условія, благодаря которымъ въ общихъ смшанныхъ камерахъ политическимъ трудно бывало вести между собою разговоры на наиболе близкія имъ политическія темы. Поневол будешь избгать разговора о политик, когда такой разговоръ легко можетъ привести къ драк и поножовщин!
Это не значитъ, что уголовные терроризировали политиковъ. Напротивъ, въ кулачныхъ и ножевыхъ столкновеніяхъ, происходившихъ за послдніе годы въ тюрьмахъ, уголовные иваны, по большей части, терпли жестокій урокъ отъ солдатъ-повстанцевъ, матросовъ и политическихъ каторжанъ-кавказцевъ. Почему-то оказывалось всегда, что никто не владетъ ни кулакомъ, ни ножомъ съ такимъ искусствомъ, какъ кавказцы и матросы, и въ нкоторыхъ тюрьмахъ этимъ новымъ обитателямъ каторги удалось окончательно уничтожить власть старыхъ ивановъ-рецидивистовъ.
Но въ драк — на кулакахъ или на ножахъ, безразлично — для культурнаго человка мало удовольствія. И потому нердко даже люди, умвшіе въ случа надобности постоять за себя, все же избгали въ общихъ камерахъ такихъ разговоровъ, которые могли повлечь за собою рзкое столкновеніе съ уголовными.
Къ этому присоединялось еще одно обстоятельство.
Вдь всякій политическій разговоръ основывается, въ конц концовъ, на извстныхъ теоретическихъ данныхъ: на извстныхъ партійныхъ оцнкахъ, на томъ или иномъ пониманіи исторіи и т. д. А партійныя программы и всякія соціологическія и философскія теоріи принадлежатъ къ ‘словесности’, къ которой въ тюрьм люди привыкаютъ относиться съ большимъ пренебреженіемъ.
Презрніе къ слову и къ теоретической мысли — любопытная черта упадочно-тюремной психологіи. Для характеристики этой черты интересно отношеніе уголовныхъ къ дятельности соціалистическихъ партій. Нердко уголовные уважаютъ отдльныхъ политиковъ за ихъ смлость, прямоту, справедливость. Но къ этому чувству уваженія почти всегда присоединяется нкоторый оттнокъ презрнія къ тому, что эти люди занимались на вол одними только ‘словами’, и думали, что словами можно что-либо сдлать.
— Что вы своими рчами да бумажками сдлали?— говорилъ мн однажды одинъ изъ видныхъ тюремныхъ Ивановъ, — по-вашему, это агитаціей называется, а по-нашему выходитъ одна болтовня. Вы кого со своими книжками агитировать пойдете? Меня? Такъ я все, что мн нужно, давно уже лучше вашего знаю, даромъ что не ученый… Я еще вотъ такимъ былъ — мой собесдникъ показалъ на аршинъ отъ пола — а свое правило уже зналъ: бей бляху! По-вашему, еще разбираться нужно съ каждымъ гадомъ {‘Гадъ’ въ тюрьм не только бранное слово: въ частности, такъ называются полицейскіе, тюремщики, сыщики и т. п.}: почему онъ такой? да не исправится ли? Если съ голоду въ полицію пошелъ, такъ ужъ не гадъ?! А понашему: душа съ него вонъ! Бляха на теб, — такъ получай свою долю за шесть копеекъ! Это я съ малыхъ лтъ хорошо знаю. Значитъ, меня вы агитировать не пойдете. Не къ чему это. А вы со своей агитаціей къ солдатамъ пойдете, или къ полицейскимъ шкурамъ. По-вашему, все вдь ‘товарищи’. Бить ихъ надо, а вы къ нимъ съ бумажками лзете: ‘Товарищъ прочтите эту прокламацію! Товарищъ, вы бы книжку прочитали!’ А они васъ же за ваши же книжки!.. Вы ихъ словами, а они васъ нагайкой, да штыкомъ, да прикладомъ, да пулей!.. Вы же въ дуракахъ и останетесь! А то вотъ эсэры мужиковъ агитируютъ! Я бы ихъ поагитировалъ, стервецовъ! У меня, вотъ, два ребра сломаны, внутренности начисто отбиты мужиками этими самыми… Какъ только живъ остался… Я тогда въ сел жилъ, а тамъ у кулака одного богатаго лошадь, что ли, угнали. И кто угналъ, — не видлъ никто. А я про это дло и не зналъ ничего. Ну, мужики, натурально, ко мн, потому что подозрніе на меня у старосты было. Пытать стали: кто угналъ, да куда спряталъ? да гд искать? До смерти пытали подлецы. Я ужо на другой день отдышался. Такъ теперь я ихъ, гадовъ, книжками агитировать буду? Да если бъ мн кого изъ нихъ встртить, зубами бы глотку перегрызъ! Вкъ свободы не видать, коли спуску далъ бы имъ! А вы къ нимъ съ книжками, да съ прокламаціями. ‘Товарищи!’. Духъ съ нихъ вонъ, кишки на сторону!
Долго еще распространялся мой собесдникъ, и рчь его была настолько энергична и красочна, что воспроизвести ее въ печати хотя бы съ приблизительной точностью, къ сожалнію, не возможно. Еще интересне то, что совершенно такое же презрніе къ слову и къ идейной (словесной) работ распространялось въ тюрьм и среди заключенныхъ, не считавшихъ себя уголовными. Этимъ взглядомъ были проникнуты, по большей части, эксовики, ‘работавшіе’ подъ флагами различныхъ партій. Этотъ взглядъ легко воспринимали и матросы, и солдаты-повстанцы, и массовики-рабочіе. Только крестьяне-аграрники, несмотря на свою темноту, неизмнно сохраняли вру въ слово правды, вру безхитростную и глубокую, часто восторженную до наивности: очевидно, они приносили съ собою изъ деревень что-то такое, что безконечно твердо укрпляло въ нихъ эту вру.
У остальныхъ политиковъ-массовиковъ, какъ я отмтилъ, легко развивалось презрніе къ слову и ко всему тому, что можно опредлить, какъ ‘словесность’. Въ этомъ сказывалось дйствіе окружавшей ихъ обстановки.
Мы агитировали, мы пропагандировали, говорили на массовкахъ и на митингахъ, слушали рчи партійныхъ ораторовъ, читали и распространяли прокламаціи и листки. Въ этомъ прошла почти вся наша борьба. Мы боролись словомъ. Иного оружія, — револьверовъ, кинжаловъ, бомбъ — большинство изъ насъ никогда не держало въ рукахъ, а меньшинство, — если и пользовалось этимъ оружіемъ, то только разъ-два въ жизни, при совершенно исключительныхъ условіяхъ. И только совсмъ-совсмъ немногіе изъ насъ боролись, преимущественно, сталью и порохомъ. Слово было нашимъ главнымъ оружіемъ. И вотъ теперь мы въ тюрьм, и кругомъ насъ каменныя стны и желзныя ршетки. Это — все, чего мы добились. Что же, неужели словомъ можно разрушить каменную стну? Неужели словомъ можно разбить желзную ршетку или разорвать сковывающія насъ цпи? Нтъ, слово безсильно противъ желза и камня, слово не вернетъ намъ свободы.
И чмъ мрачне, чмъ сурове тюрьма, тмъ глубже заползаетъ въ душу слабаго человка сомнніе. Онъ утрачиваетъ вру въ слова, которыя когда-то были для него святы, утрачиваетъ и вообще свою прежнюю вру въ слово. И на мст прежней вры у него остается глубокое и грубое презрніе къ слову, презрніе, образчикомъ котораго можетъ служить приведенный выше отзывъ уголовнаго ивана объ ‘агитаціи’ соціалистовъ.
Но выраженіе подобнаго презрнія къ слову со стороны уголовныхъ мало трогало меня въ тюрьм. А когда выраженіе такого же презрнія я встрчалъ среди политическихъ, становилось обидно и мучительно тяжело на душ.
Презрніе къ слову, разочарованіе въ слов — опасныя чувства для человка: слово слишкомъ тсно связано съ мыслью человка и со всми продуктами его мысли. Съ презрніемъ къ слову приходило также и презрніе къ наук, къ литератур, съ одной стороны, къ программамъ, принципамъ, идеаламъ — съ другой. Вообще разрушалась вся прежняя идеологія. Разрушалась, въ частности, и старая романтика, романтика революціонной борьбы, романтика, которая занимала то или иное мсто въ жизни каждаго революціонера, — какъ бы трезво ни смотрлъ онъ на свое дло, какъ бы далекъ ни былъ онъ отъ политическаго романтизма.
Но совсмъ безъ романтики человкъ обойтись не можетъ. И особенно необходимо имть какой-нибудь міръ образовъ, — въ частности героическихъ образовъ, — для людей, живущихъ въ тюрьм. На мсто разрушенной тюрьмою идеологіи является новая идеологія. Создается новая романтика, романтика кулака.
На чемъ можетъ основываться романтика, создаваемая тюрьмой?
На воспоминаніяхъ? Въ псняхъ и разсказахъ уголовныхъ очень часто передаются ихъ воспоминанія о жизни на вол.
Когда я былъ любителемъ чужого добра,
Тогда меня ласкала красотка молода.
поется въ одной изъ распространенныхъ воровскихъ псенъ.
Полюбилъ я и поврилъ.
И квартиру нанялъ ей.
Предъ людьми я лицемрилъ:
Воровалъ, тащилъ все къ ней.
поется въ другой не мене распространенной псн — воровскомъ романс. Въ другихъ псняхъ вспоминается арестъ, судъ. Къ этимъ темамъ уголовные возвращаются всегда довольно охотно. Ихъ прошлая дятельность даетъ имъ неистощимый матеріалъ для бесдъ и разсказовъ.
Но опустившемуся политику трудно вспоминать свою прежнюю дятельность. Его прошлое ненавистно ему. Онъ и презираетъ его, и боится вспоминать о немъ, такъ какъ оно полно укора ему. Одинъ больше презираетъ свое прошлое (это чувство ‘полввшаго’ политика), другой больше боится своего прошлаго (это чувство поправвшаго или, иначе, ‘поумнвшаго’ политика), но вспоминать о прошломъ одинаково тяжело тому и другому.
Что же? Остаются еще мечты о будущемъ. Можно коротать безконечные тюремные дни мечтами о томъ, какъ мы выйдемъ на волю, какъ устроимся, какъ будемъ жить и наслаждаться жизнью.
Но между узникомъ и его мечтами о вольной жизни неизмнно стоитъ высокая каменная стна. Желзная ршетка, разрзающая на квадраты голубое небо, манящее къ себ узника, точно такъ же разрзаетъ въ куски и картины вольной жизни, которыя онъ себ рисуетъ. Прежде, чмъ начать жить вольной жизнью, нужно вырваться изъ тюрьмы. Забыть это узникъ не можетъ ни на минуту. И хорошо, если ему осталось сидть въ тюрьм какихъ-нибудь полгода или нсколько мсяцевъ: тогда ему ничто не мшаетъ мечтать объ устройств своей жизни на вол. Но долгосрочные? Какъ могутъ мечтать объ этомъ люди, которымъ предстоитъ сидть въ тюрьм еще 10, 15, 18 лтъ, или арестанты-вчники? У нихъ вс мысли о вольной жизни заслоняются одной безумно страстной мечтой, мечтой о томъ, какъ вырваться изъ тюрьмы, мечтой о побг.
Это — вчная, неизмнная мечта арестанта. И человку, не сидвшему въ тюрьм, трудно представить себ, какую роль играетъ эта мечта въ тюремной жизни.
Безконечно долго, часами и цлыми сутками, лежа у себя на койк, бродя по камер, стоя у окна, выходя на прогулку, человкъ думаетъ все объ одномъ, объ одномъ. Снова и снова, въ тысячный разъ оглядываетъ онъ стны тюремной ограды съ подымающимися надъ нею будочками для часовыхъ, снова и снова ощупываетъ онъ полосы желза въ окн, считаетъ глазами вооруженныхъ тюремщиковъ, — а голова его работаетъ все въ одномъ и томъ же направленіи. Но при ныншнихъ условіяхъ только слпой случай можетъ увнчать успхомъ попытку побга изъ тюрьмы.
Долгосрочные арестанты (въ особенности, политики) охраняются настолько тщательно, что вырваться изъ тюрьмы имъ почти невозможно. Недаромъ же за послдніе годы вс крупныя попытки побговъ изъ тюремъ оканчивались такъ трагично для участниковъ.
Но что за бда, если изъ тысячи такихъ попытокъ можетъ увнчаться успхомъ только одна? Все же есть хоть одинъ шансъ изъ тысячи на удачу, на выходъ изъ тюрьмы! А этого достаточно, чтобы поддержать въ человк надежду.
Больше терпнія, больше настойчивости, больше смлости, — и ты будешь на вол!— подсказываетъ человку голосъ надежды. И, хотя окружающія его желзныя ршетки громко смются надъ его мечтами, онъ все же продолжаетъ надяться.
Съ вншней стороны, приготовленія къ побгу изъ тюрьмы какъ будто несложны, и, можетъ казаться, здсь негд развернуься фантазіи. Но въ дйствительности дло обстоитъ иначе.
Необходимы безконечныя хитрости, чтобы раздобыть въ камеру пилку, чтобы незамтно для тюремщиковъ перепилить прутья оконной ршетки, чтобы незамтно для часовыхъ перебросить кошку черезъ стну. Нуженъ большой запасъ самообладанія и твердости, чтобы не выдать себя во время приготовленій къ побгу, чтобы подъ дулами ружей и револьверовъ перелзть черезъ стну. А сколько искусства требуется для выполненія иного подкопа, тянущагося на нсколько десятковъ саженъ, проходящаго сквозь двухъаршинные фундаменты стнъ и выполняемаго при помощи носика эмалированнаго чайника или обломка ножки отъ желзной кровати!
Сидя въ тюрьм, можно безъ конца мечтать и фантазировать о побг. И, въ зависимости отъ свойствъ и наклонностей узника, эти мечты могутъ принимать у него самыя различныя формы. Онъ можетъ мечтать о подкоп, или о побг черезъ стну, или о вооруженномъ прорыв сквоз охрану, или о томъ, чтобы связать надзирателей, или о побг при помощи оставшихся на вол товарищей, которые отобьютъ его изъ рукъ конвоя…
Вся тюремная обстановка, какъ нельзя больше, благопріятствуетъ работ мысли въ данномъ направленіи. Фантазія разыгрывается все сильне и сильне. Начинаются безконечные, разукрашенные фантазіей разсказы о прошлыхъ работахъ, — прорывахъ, подкопахъ и т. п. Переходя изъ устъ въ уста, эти разсказы переполняются такими подробностями, что за ними совершенно скрывается лежавшее въ основаніи ихъ истинное происшествіе.
Создаются цлыя легенды, цлые циклы легендъ. И они образуютъ то, что съ извстнымъ правомъ можно назвать специфически тюремной романтикой.
Основная тема этихъ легендъ — борьба затравленнаго, замурованнаго въ стнахъ, или еще не пойманнаго, спасающагося отъ погони человка, борьба его за свою личную свободу. Я говорю: такова основная тема тюремныхъ легендъ, такъ какъ вс тюремные разсказы имютъ слишкомъ много общаго съ легендами, благодаря неизмнному присутствію въ нихъ множества фантастическихъ подробностей.
Побгъ изъ тюрьмы — завтная мечта узника. Поэтому нтъ ничего удивительнаго въ томъ, что люди, которые имютъ за собой смлые побги или хотя бы отважныя попытки побга, пользуются въ тюрьм особымъ вліяніемъ, особымъ уваженіемъ среди остальныхъ арестантовъ. ‘Обратникъ’, побывавшій на каторг, бжавшій оттуда и снова попавшій въ тюрьму, кажется героемъ. Въ иныхъ тюрьмахъ этихъ героевъ называютъ ‘богами’, ‘божествами’, и тюремные иваны принимаютъ эту полунасмшливую кличку съ невозмутимой серьезностью.
Разъ я слышалъ въ коридор разговоръ двухъ уголовныхъ:
— Васька, табакъ есть?
— Въ камер остался. Коли надо, пришлю. Теб много?
— Пришли полосмака. А у тебя откуда? Съ кмъ живешь?
— Я тамъ, братъ, съ богами!..
— Ого! Приняли, значитъ, въ коммунію?
— Приняли!.. Хорошо теперь… Да!..
— А кто изъ боговъ-то у васъ?
— Главный Яхонтовъ, потомъ Казиміръ-обратникъ, Петька-кубарь, Меркуловъ…
— Ишь-ты, ребята какіе подобрались! Здорово! Почитай, все обратники…
И уголовный смотрлъ на Ваську, живущаго въ ‘коммуніи’ боговъ съ такимъ неподдльнымъ почтеніемъ, смшаннымъ съ завистью, съ какимъ новичокъ-воинъ смотритъ на боевого генерала-героя, прославленнаго громкими побдами.
Разсказы о тюремныхъ герояхъ и ихъ подвигахъ создавали общую тему для камерныхъ бесдъ среди уголовныхъ и политическихъ. Тема эта естественно расширялась, развивалась. Говорили не только о молодецкихъ побгахъ, но и о сопротивленіяхъ при арест, объ отстрлахъ, о всевозможныхъ вооруженныхъ столкновеніяхъ съ полиціей, о славныхъ нападеніяхъ и налетахъ. Мнялись и содержаніе разсказовъ, и обстановка подвиговъ, и имена совершившихъ эти подвиги героевъ. Но общій обликъ геровъ всхъ этихъ разсказовъ оставался неизмннымъ.
Герой тюремныхъ разсказовъ и легендъ — это, прежде всего, смльчакъ, презирающій опасность, презирающій смерть. Дале, онъ отличается силой и ловкостью, великолпно лазитъ по веревк, по деревьямъ, по водосточнымъ трубамъ, — по чему угодно. Онъ стрляетъ безъ промаха по любой цли., на любомъ разстояніи. Нтъ никакихъ обстоятельствъ, изъ которыхъ онъ не нашелъ бы выхода. Изъ всхъ столкновеній съ врагами онъ выходитъ побдителемъ. Въ борьб съ врагами онъ хитеръ и безпощаденъ, и борьба занимаетъ его тмъ больше, чмъ хитре и безпощадне его противники. Короче, у него много общаго со старымъ Рокамболемъ, но онъ проще, элементарне и грубе.
Этотъ рыцарь удали былъ не только идеаломъ воровского-уголовнаго міра. Мн приходилось встрчать въ тюрьм множество политическихъ, у которыхъ былъ точь-въ-точь такой же идеалъ героизма и доблести. Сколько разъ приходилось слышать ‘политиковъ’, которые разсказывали о подвигахъ какого-нибудь старшаго ивана, явно преклоняясь передъ его удалью! Особенно далеко шли въ этомъ отношеніи экисисты-налетчики. Они не знали иной оцнки человка, кром какъ по его смлости, отваг и удачливости. Пропахшій кровью и порохомъ боевикъ былъ въ ихъ глазахъ героемъ, и рядомъ съ нимъ какой-нибудь Михайловскій, Плехановъ или хотя бы Крапоткинъ, никогда не державшій въ рук ни револьвера, ни кинжала, казался имъ жалкимъ болтуномъ и трусишкой.
Вообще, тюрьма страннымъ образомъ измняла цнность всхъ качествъ человка. До тюрьмы, на вол мы вс презирали трусость. Но никому изъ насъ не могло придти въ голову, чтобы можно было преклоняться передъ человкомъ исключительно за то, что онъ храбръ и не боится смерти. Въ тюрьм устанавливалось иное отношеніе къ длу: только тотъ, кто обладалъ крпкими нервами и умлъ не кланяться пулямъ, или же готовъ былъ въ любой моментъ пойти на ножи съ обидчикомъ (своимъ личнымъ обидчикомъ или обидчикомъ товарищей, безразлично), сразу кто бы онъ ни былъ, пріобрталъ особый всъ среди товарищей, возбуждалъ особое къ себ уваженіе.
Тюрьма не только надляла крпкими кулаками героя романтики, но заставляла высоко цнить крпкій кулакъ и въ повседневныхъ житейскихъ отношеніяхъ.
Презрніе къ слову и къ идеологіи и апоозъ кулака, апоозъ молодечества и отваги, удали и удачи! Это была настоящая переоцнка цнностей.
Романтика кулака соотвтствовала общеарестантскому настроенію, и на ней, какъ я отмчалъ уже, сходились опустившіеся въ тюрьм политическіе и проникнутые специфической тюремной культурой уголовные. Естественно, поэтому, что у героя этой романтики не оказывалось ничего такого, что отличаетъ революціонера отъ профессіонала-грабителя или рецидивиста-убійцы. Такимъ героемъ могъ быть и смлый террористъ, и защитникъ баррикады, и экспропріаторъ, и какой-нибудь одесскій ‘черный воронъ’, и цыганъ-разбойникъ, и членъ лбовской шайки, и крупный воръ, — спеціалистъ по кассамъ или по ювелирнымъ магазинамъ. Нечего говорить, что при такой оцнк героемъ могъ оказаться порой и вполн достойный уваженія человкъ, и чистйшей воды негодяй. И часто такой герой, на поврку, оказывался еще предателемъ или малодушнымъ трусомъ.
Въ тюрьм у інасъ сидлъ нкій Карлъ — не помню его фамиліи. Это былъ молодой человкъ выше средняго роста, съ красивымъ и свжимъ лицомъ, съ еле пробивающимися усиками, съ срыми блестящими холоднымъ стальнымъ блескомъ глазами. Несмотря на свою молодость, Карлъ пользовался въ тюрьм большимъ уваженіемъ, — особенно среди анархистовъ, за нимъ числилось больше 10 смертныхъ длъ (т. е. такихъ длъ, за которыя его могли повсить за каждое въ отдльности). Я встрчался съ этимъ парнемъ не разъ, бесдовалъ съ нимъ о различнйшихъ вещахъ, и у меня сложилось представленіе о немъ, какъ о человк отважномъ, предпріимчивомъ, обладающемъ прямотой и добродушіемъ дикаря, но вмст съ тмъ совершенно неразвитомъ и невжественномъ.
Карлъ считалъ себя революціонеромъ и анархистомъ. Соціалистовъ онъ терпть не могъ, но вс доводы его противъ соціалистовъ сводились къ одному:
— Знаю я этихъ соціалистовъ! Сейчасъ парламента требуете, а какъ получите парламентъ, такъ и пойдете насъ, анархистовъ, вшать. Вы теперь рабочихъ не проведете. Дудки! Рабочіе помнятъ, какъ вы парижскую коммуну разстрливали.
Анархизмъ тоже понималъ нсколько своеобразно.
— Намъ кто мшаетъ?— говорилъ онъ, — буржуазія? Ну, и бей всхъ ихъ, гадовъ пузатыхъ! Такъ мы, анархи, понимаемъ. А эсдэки да эсэры съ этими гадами въ парламентахъ спорить будутъ. Ну ихъ къ… Пускай спорятъ. А мы въ ихъ парламенты — бомбами, да бомбами.
Карла судили и приговорили къ лишенію правъ сосостоянія и къ смертной казни черезъ повшеніе. Никого въ тюрьм не удивилъ этотъ приговоръ. Мн было отъ души жаль этого парня, погибавшаго ни за грошъ и совершенно не понимавшаго, за что онъ шелъ, за что боролся, за что сложилъ свою голову.
Но вотъ, недли черезъ три посл суда надъ Карломъ, по тюрьм пронесся неожиданно слухъ: Карлъ подалъ изъ секретки прошеніе о помилованіи.
Этотъ слухъ взбудоражилъ тюрьму. Анархисты и экспропріаторы ни за что не хотли врить этой новости.
— Не можетъ этого быть!— говорилъ мн взволнованнымъ голосомъ одинъ молодой и симпатичный анархистъ изъ рабочихъ, — Карлъ не изъ такихъ, чтобы унижаться и просить милости! Вроятно, они это нарочно отъ его имени прошеніе состряпали, чтобы грязью его замарать, а потомъ указывать, — вотъ, молъ, каковы ваши революціонеры. Наврное, такъ.
Эта догадка показалась мн наивной до послдней степени, и я замтилъ ему.
— Если бы хотли скомпрометировать революціонеровъ, то наврное, для этой цли выбрали бы не Карла, а кого-либо другого. Что такое Карлъ среди революціонеровъ? Совершенно темный человкъ, ни въ чемъ не разбирающійся. Очень можетъ быть, и прошеніе онъ написалъ по темнот своей, считая, что этимъ способомъ онъ съ самодержавіемъ борется: давай, думаетъ, обману ихъ всхъ.
Мой собесдникъ вспыхнулъ:
— Вы такъ судите, вроятно, по тому, что Карлъ не могъ такъ, какъ другіе, красно говорить… Правда, языкомъ болтать онъ былъ не мастеръ, и о программахъ спорить не умлъ. Такъ что жъ тутъ плохого? Можетъ быть, это только къ чести его говоритъ. А вы бы его въ дл видли! Въ дл онъ всхъ вашихъ и сознательныхъ, и краснобаевъ за поясъ заткнулъ бы. Только вы, какъ соціалъ-демократъ, о человк по разговору судите, а не по дламъ его.
— А какими такими длами Карлъ проявилъ себя?
— То-то: ‘какими’?.. Вы узнайте сперва, а потомъ судите о человк.
— Я изъ его длъ два знаю: почту и отстрлъ при арест. Слыхалъ, что у него и другія дла есть, да подробно ихъ не знаю…
— А у него дла-то какія!.. Урядникъ и староста въ Акуловк, околотокъ на углу Московской и Горшечной, отстрлъ подъ Спасскимъ, бомба на Курскомъ вокзал, мельница Жулавскаго, артельщикъ Донского банка, покушеніе на взрывъ жандармскаго управленія!.. Въ обвинительномъ акт у него по 14 пунктамъ 279 статья приведена! А это не все еще: его крокодилъ сыпалъ, а онъ многихъ длъ его не знаетъ. Карлъ столько длъ натворилъ, что на десятерыхъ хватило бы! Я о немъ по дламъ сужу. Да!
Мой собесдникъ задумался на минуту, но затмъ, вспомнивъ, очевидно, новые доводы въ пользу Карла, продолжалъ:
— Вотъ, вы его революціонеромъ не считаете. Думаете: трусъ, который и помилованія будетъ просить, и все сдлаетъ… А вдь когда они почту брали, ихъ двое всего было противъ четырехъ. Карлъ тогда одинъ лошадей остановилъ… Или взять хотя бы его дло съ артельщикомъ. Въ организаціи тогда денегъ не было, а нужны были деньги до зарзу: нелегальнаго нужно было за границу отправить, въ тюрьму надо было передать, съ шахтъ какъ разъ динамитъ предлагали, нужно было только человка съ деньгами послать получить, — да и вообще ребята безъ хлба сидли. На групповомъ собраніи говорили объ этомъ. Карлъ и вызвался тогда денегъ достать: ‘Къ завтрему, говоритъ, будутъ деньги. На все хватитъ!’ Его спрашиваютъ: ‘Откуда будутъ?’ А онъ говоритъ: ‘Будутъ, и все тутъ. У меня одно мсто высмотрно. Можно взять’. Ванюшка нашъ — тоже боевой парень — хотлъ съ нимъ пойти: ‘Вдвоемъ, говоритъ, врне. Да и риску меньше’. Такъ Карлъ наотрзъ отказалъ: ‘На одного здсь работы, — значитъ, двоимъ въ петлю лзть не резонъ. Если ты пойдешь, такъ я не пойду. Только мста своего я ни теб, ни другому кому не дамъ.’ Такъ одинъ и пошелъ. И вдь чисто какъ сдлалъ! Артельщикъ банковскій, оказалось, въ вагон II класса халъ. Народу полнымъ-полно. А Карлъ у двери всталъ, да какъ крикнетъ: ‘Руки вверхъ!’ Да къ артельщику… На него браунингъ наставилъ, а въ лвой рук бомбу держитъ: ‘Если кто-нибудь хоть рукой шевельнетъ, — вс на воздухъ взлетите!’ Артельщикъ перетрусилъ, дрожитъ весь. А Карлъ ему: ‘Я вамъ зла не сдлаю. Деньги не ваши. У народа ихъ взяли, народу и верните! Снимите эту сумку и подайте сюда’. Тотъ сумку съ шеи снялъ, подаетъ ему. ‘Здсь вс деньги?’ — ‘Вс…’ — ‘Смотрите! Я дома пересчитаю. Если вы хоть часть утаили, — отъ меня вамъ не уйти!’ Браунингъ въ зубы взялъ, принялъ сумку, одлъ на себя… А бомбу все на вытянутой лвой рук держитъ. ‘Если кто-нибудь раньше десяти минутъ съ мста двинется, вагонъ будетъ взорванъ!’ На площадку вагона вышелъ, а бомбу передъ дверью положилъ. А затмъ,— на полномъ ходу позда подъ насыпь, да черезъ лсокъ къ деревушк Меркуловк… Деньги къ вечеру, дйствительно, въ организацію представилъ. 4300 рублей въ сумк оказалось! Карлъ, бывало, всегда, — что сказалъ, то и сдлаетъ. А то у него такой былъ случай…
Разсказчикъ увлекся воспоминаніями и принялся разсказывать о безчисленныхъ бранныхъ подвигахъ Карла. И такъ какъ я слушалъ его внимательно, то ему казалось, что его доводы дйствуютъ на меня и я соглашаюсь съ тмъ, что его герой — истинный революціонеръ. Но, наконецъ, я прервалъ его разсказъ:
— Все это очень хорошо, — замтилъ я, — но къ чему вы это разсказываете? Я говорю, что товарищъ Карлъ — человкъ темный, малосознательный, имющій мало общаго съ революціей. А изъ вашихъ разсказовъ видно только, что онъ удалой налетчикъ, смлый боевикъ, — не больше. Пусть такъ! Но вдь этихъ доблестей вы сколько угодно и среди уголовныхъ грабителей найдете…
— Это я отъ соціалъ-демократовъ уже не разъ слышалъ. Для васъ, что анархистъ, что воръ — все едино.
— Да не въ этомъ дло, — пробовалъ я успокоить своего негодующаго собесдника: — Я не объ анархистахъ говорю. Я только на то указываю, что вы Карла расхваливали, расхваливали, а въ конц-концовъ, характеризовали его такъ, что его портретъ вышелъ совершенно похожъ на какого-нибудь удалого добраго молодца съ большой дороги. Вдь что вы про Карла разсказали? Что онъ смльчакъ былъ, какихъ мало.
— Ну, да… Другого такого и не сыщешь!
— Такъ… Что онъ самъ-другъ съ товарищемъ почту взялъ. Что онъ единолично отнялъ у артельщика сумку при полномъ вагон публики… Что онъ на всемъ ходу съ позда спрыгнулъ… Что онъ въ 300 шагахъ изъ маузера въ цль попадалъ… Такъ разв этого достаточно, чтобы считать его революціонеромъ?
— А то кмъ же Карла считать по-вашему? Хулиганомъ? Грабителемъ? Такъ я скоре грабителями соціалистовъ считаю, когда они съ рабочихъ послдніе пятаки по чековымъ книжкамъ собираютъ ‘на организацію’ да ‘на литературу’. А по-вашему только тотъ и человкъ, кто брошюрки читаетъ или хорошо программу разсказываетъ!…
Споритъ было безполезно, и я отказался отъ мысли убдить своего собесдника, что лихой боевикъ можетъ и не быть революціонеромъ. Но разговоръ о Карл и объ его доблести на этотъ не окончился. Къ намъ подошло нсколько человкъ уголовныхъ. Они слышали, о чемъ шла у насъ рчь, и одинъ изъ нихъ, — уже не молодой и очень солидный мужикъ, славившійся среди своихъ справедливостью, — замтилъ:
— Карла я прямо, можно сказать, уважаю. Хотя онъ изъ политиковъ, а я воръ и у меня своя идея, а такихъ людей я на свт мало встрчалъ. Правильный арестантъ и справедливый человкъ! Ему, — политикъ ли, воръ ли, все одно. Только на человка онъ смотритъ, чтобы сукой {‘Сука’ на тюремномъ язык значитъ предатель. Это самое обидное слово, послднее слово, ‘послднее слово до драки’, какъ говорятъ уголовные.} тотъ не былъ. И, какъ товарищъ вотъ говорилъ, что ни чорта онъ не боится, — это опять правда. Я бъ съ такимъ человкомъ на всякое дло пошелъ бы. На иное дло со своимъ, съ воромъ, не пошелъ бы, а съ Карломъ — пойду!
Спорившій со мной молодой анархистикъ съ видимымъ удовольствіемъ слушалъ эти похвалы своему герою и, наконецъ, сказалъ мн съ усмшкой:
— Видите, даже уголовные понимаютъ, какой это былъ человкъ. А для васъ онъ — ‘несознательный’.
Вокругъ насъ во время нашего спора собралось человкъ десять уголовныхъ и политическихъ. И такъ какъ разговоръ касался темы одинаково интересной и одинаково доступной для всхъ, то бесда быстро сдлалась общей. Съ удали Карла перешли естественно къ воспоминаніямъ о подобныхъ же подвигахъ другихъ героевъ тюрьмы.
— Среди нашихъ я одного зналъ такого, что почище Карла молодецъ будетъ, — сказалъ одинъ изъ уголовныхъ.— Товарищъ мой, другъ лучшій былъ. Вотъ человкъ.
И онъ разсказалъ, какъ его товарищъ, будучи приговоренъ къ тремъ годамъ арестантскихъ ротъ за третью кражу со взломомъ, далъ себ клятву ограбить ‘закатавшаго’ его товарища прокурора. Когда онъ вышелъ изъ тюрьмы, оказалось, что тотъ товарищъ прокурора уже перевелся давнымъ давно въ другой городъ. Длать нечего, — не нарушать же данной клятвы — воръ похалъ въ отдаленный городъ, куда перебрался товарищъ прокурора. Отыскалъ его квартиру, забрался въ нее и похозяйничалъ въ ней на славу: взломавъ ящикъ въ письменномъ стол, забралъ тамъ 300 рублей денегъ и сотню сигаръ: разбилъ зеркало въ гостиной, порвалъ форменный вицмундиръ представителя обвиненія, взялъ его золотые часы и судебный значокъ, да еще, въ придачу, изнасиловалъ его горничную и кухарку.
Мстами этотъ разсказъ былъ совсмъ нелпъ. Но, окончивъ его, разсказчикъ обвелъ присутствующихъ торжествующимъ взглядомъ:
— Вотъ, молъ, какіе молодцы у насъ бываютъ! Любому вашему Карлу носъ утрутъ.
Не желая признать превосходство уголовнаго героя, одинъ изъ анархистовъ разсказалъ тогда сногсшибательную исторію какого-то одесскаго ‘черноворонца’. Пожилой крестьянинъ-хохолъ, упорно считавшій себя соціалъ-демократомъ, но темный, какъ ночь, и тупой, какъ колода, тоже вставилъ свое слово и началъ было разсказывать объ ‘оргинизател’ Виктор, который, будто бы, одинъ защищалъ баррикаду противъ цлаго полка казаковъ и двухъ ротъ пхоты съ пушками. Но его перебилъ приземистый плшивый бородачъ съ выбитымъ лвымъ глазомъ, вліятельный среди уголовныхъ иванъ, и принялся разсказывать о томъ, какъ онъ съ однимъ товарищемъ бжалъ съ каторги. Подробностей разсказа не помню. Помню только, что они вдвоемъ закололи 4 солдатъ, перевязали 12 надзирателей и ушли, забравъ съ собою 14 лошадей и 12 ружей, а въ дорог, по мр надобности, продавали эти ружья и лошадей мстному населенію! Это уже было ‘туза за фигуру’ политическимъ, и казалось, что политическимъ тутъ ‘крыть нечмъ’! Но т не сдавались. Разговоръ становился все боле оживленнымъ. Разсказчики окончательно перестали отличать правду отъ вымысла. по тюремному, они теперь просто ‘заливали’ другъ передъ другомъ. И трудно было предсказать, какая сторона, въ конц концовъ, ‘сорветъ’ банчокъ…
Разговоръ окончательно перешелъ въ область тюремной романтики. И поразительно ясно обнаруживалось при этомъ полное тожество романтики, полное тожество въ представленіи о геро у сцпившихся въ спор заключенныхъ.
Впрочемъ, въ этомъ тожеств не было ничего удивительнаго. Вдь романтика кулака иметъ свою логику. И люди, подпавшіе подъ обаяніе этой романтики, одинаково рисуютъ себ идеальнаго героя, одинаково разукрашиваютъ дйствительность, одинаково врутъ, когда разсказываютъ о чемъ-либо въ приподнято-хвастливомъ дух…
Герой ножа и браунинга, лома и маузера, отмычки и бомбы,:— воплощеніе идеала тюремной романтики — обезличивался настолько, что у него оказывалась совершенно одинаковая физіономія въ толкованіи какого-нибудь слишкомъ юнаго ‘политическаго’ и какого-нибудь стараго рецивидиста-скокаря {‘Скокарь’ — воръ, спеціалистъ по кражамъ со взломомъ.}. Но и на этомъ развитіе нашего героя не останавливалось.
Черты этого ‘тюремнаго героя’ были настолько элементарны, что он легко могли оказаться налицо не только у нарушителей закона, но и ревностныхъ охранителей его. Въ самомъ дл. Разв казакъ, полицейскій или стражникъ не можетъ оказаться смльчакомъ-головорзомъ, предпріимчивымъ и отважнымъ, ловкимъ и сильнымъ? Конечно, можетъ. А вдь эти качества — все, что требуется отъ героя кулачной романтики.
И мн приходилось наблюдать, какъ героями тюремныхъ легендъ становились ненавистные тюремному населенію полицейскіе, отличавшіеся отъ своихъ товарищей по профессіи лишь большей смлостью, большимъ молодечествомъ.
Такимъ героемъ сдлался, напримръ, нкій Архипъ Волкъ, служившій старшимъ стражникомъ въ томъ город, гд я былъ арестованъ. Архипъ Волкъ былъ самымъ обыкновеннымъ коннымъ стражникомъ. Съ шумомъ и гиканьемъ здилъ онъ по улицамъ городского предмстья. Если встрчалъ рабочаго въ синей фуражк изъ діагоналеваго сукна (признакъ крамольности въ южныхъ губерніяхъ), подъзжалъ къ крамольнику и нагайкой (сбивалъ фуражку съ его головы на землю. Преслдовалъ и нердко билъ нагайкой заводскихъ парней, носившихъ черныя косоворотки съ широкимъ поясомъ. Ночью останавливалъ и обыскивалъ прохожихъ. А въ праздничные дни гарцовалъ на кон по базару, опрокидывалъ лотки торговокъ, переругивался съ бабами и стегалъ ихъ своей плетью. Короче — это былъ стражникъ, чрезвычайно ревностно выполнявшій свои обязанности и длавшій, не мудрствуя лукаво, все, что по обычаю ныншнихъ временъ полагается длать хорошему стражнику.
Но вмст съ тмъ Архипъ Волкъ былъ человкъ не трусливаго десятка. При массовыхъ обыскахъ въ рабочихъ кварталахъ онъ смло лзъ впередъ, не боясь ни пули, ни бомбы. И, наскакивая на рабочихъ, онъ нердко кричалъ:
— Не боюсь я васъ, сукины дти! Мое здсь царство.
Тоже самое кричалъ онъ и на базар, воюя съ бабами-торговками. Вообще, у почтеннаго стражника было кое-что общее съ прославленнымъ генераломъ Думбадзе. Но въ этомъ не было ничего удивительнаго, такъ какъ въ то время (расцвтъ дятельности Волка приходился на 1908 г.), такихъ маленькихъ думбадзе въ Россіи развелось превеликое множество.
Такъ вотъ, этотъ старшій стражникъ тоже удостоился попасть въ герои. О немъ разсказывали въ тюрьм цлыя легенды. Передавали подробности о чудесахъ храбрости, проявленной имъ въ ‘длахъ’ съ анархистами. Говорили, что это бывшій соціалъ-демократъ, разочаровавшійся въ революціи. Разсказывали, что онъ пошелъ въ стражники не ради денегъ, а исключительно лишь для того, чтобы отомстить анархистамъ, которые чмъ-то кровно обидли его (не то отбили у него невсту, не то случайно убили ее), передавали его ‘историческія’ слова:
— Служить буду, пока хоть одинъ анархистъ въ живыхъ останется.
Все это разсказывалось съ невольнымъ восхищеніемъ. Стражникъ, несомннно, былъ героемъ въ глазахъ разсказчиковъ.
Казалось бы, ниже этого романтика кулака не можетъ спуститься. Но она опускалась и ниже. Такія же полныя преувеличенія, проникнутые восхищеніемъ разсказы я слышалъ и объ одномъ городовомъ, и о нкоторыхъ тюремныхъ надзирателяхъ, и даже объ одномъ помощник начальника сыскного отдленія.
Можетъ быть, я не вполн точно характеризовалъ порожденную тюрьмой переоцнку цнностей, опредливъ изображенное явленіе, какъ развитіе романтики кулака. Можетъ быть, какое-нибудь другое слово, какая-нибудь другая формула лучше передастъ сущность этого явленія.
Не слово, не формула важны для меня. Важно было мн отмтить, какъ гнетъ тюрьмы разрушаетъ въ людяхъ ихъ прежнюю вру въ духовныя цнности, какъ привыкаютъ они уважать лишь такія качества человка, какъ сила, храбрость. Важно отмтить, какъ подъ гнетомъ тюрьмы отвыкаютъ люди отъ прежнихъ своихъ разговоровъ, отъ старыхъ своихъ интересовъ, начинаютъ по новому разговаривать, по новому мыслить.

III.
‘Пол
ввшіе’.

Не на всхъ узниковъ одинаково разрушительно дйствовало пребываніе въ тюрьм. И было бы нелпымъ преувеличеніемъ и грубой несправедливостью думать, что каждый человкъ, пробывшій опредленное число лтъ подъ гнетомъ желзной ршетки, проникался романтикой кулака и презрніемъ къ какимъ бы то ни было некулачнымъ цнностямъ, къ какой бы то ни было идеологіи.
Подобнаго рода скоросплое обобщеніе было бы и несправедливо, и неврно: вдь мы знаемъ десятки людей, которые, проведя четверть вка подъ тюремными сводами, выходили на волю съ блыми какъ снгъ волосами, но съ неостывшимъ огнемъ въ пруди. Передъ всми нами стоятъ эти люди съ желзной волей и съ душой, недоступной дйствію тюремной ржавчины.
Но вдь не одни такіе попадаютъ въ тюрьму. Попадаютъ туда и слабые люди, не рожденные съ душами борцовъ, но случайно захваченные бурнымъ потокомъ событій. И на нихъ желзная ршетка производитъ свое разрушительное дйствіе,— иногда даже въ самый короткій промежутокъ времени, до истеченія какихъ-нибудь 2—3 лтъ ихъ пребыванія въ тюрьм. Только объ этихъ слабыхъ людяхъ, случайныхъ участникахъ революціи и случайныхъ жертвахъ реакціи, только о нихъ говорю я.
Дйствіе тюрьмы на этихъ слабыхъ людей проявлялось въ самыхъ разнообразныхъ формахъ. Не вс подъ вліяніемъ тюрьмы проникались ‘блатной’ романтикой кулака. Многіе сохраняли вншній лоскъ культурности, — который, разумется, несовмстимъ съ исповданіемъ ‘блатной’ идеологіи, — но психическое разложеніе происходило въ нихъ не мене глубоко, чмъ у ихъ товарищей, окончательно усвоившихъ романтику кулака. Изъ процессовъ такого психическаго разложенія особенно характерны два: тюремное ‘полвніе’ и тюремное ‘поправніе’. Объ обоихъ этихъ процессахъ я намренъ разсказать теперь.

——

Сразу посл ареста и посл привода моего въ N-скую тюрьму я попалъ въ 7-ую слдственную камеру. Здсь сидли исключительно лишь политическіе или люди, которыхъ администрація тюрьмы считала политическими. Внутренней борьбы съ уголовными, о которой я говорилъ выше, въ нашей камер не было. Ничто не мшало разговорамъ на политическія темы, и потому политическая физіономія каждаго товарища по камер обнаруживалась здсь при первомъ же знакомств.
Составъ нашей камеры былъ крайне смшанный. Были здсь и эсдеки, и эсэры, и акаки (анархисты-коммунисты), и лица, про которыхъ въ шутку говорили, что они изъ партіи н. б. н. м. н. к., т. е. изъ партіи ‘ни бэ, ни мэ, ни кукуреку’. Много было здсь ‘бывшихъ с.-д.’, ‘бывшихъ с.-p.’, ‘бывшихъ анархистовъ’. Особенно замтны были эти ‘бывшіе’ среди старожиловъ тюрьмы, арестованныхъ 2—3 года тому назадъ.
Изъ этихъ ‘бывшихъ’ часть уклонилась въ тюрьм отъ своихъ прежнихъ партійныхъ взглядовъ влво, часть вправо. Но ‘полввшихъ’ было больше.
Само собою разумется, что въ выход человка изъ партіи, отъ жизни которой онъ былъ оторванъ въ теченіе 2—3 лтъ, нтъ ничего дурного. И особенно естественно это у насъ, въ Россіи, гд въ 1905—6 г.г. къ революціоннымъ партіямъ примкнуло столько людей, совершенно не разбиравшихся въ партійныхъ программахъ. Въ тюрьм люди могли пересмотрть свои взгляды, могли подучиться, могли отказаться отъ своихъ прежнихъ ошибокъ. Что можетъ быть естественне этого?
Но вотъ что удивило меня. Сознательной перемн политическихъ убжденій у человка должна была бы предшествовать опредленная работа мысли. Между тмъ, большинство ‘бывшихъ’ с.-д., с.-р. и а.-к. въ нашей камер какъ то мало интересовались политическими и общественными вопросами. Въ то время (это было въ начал 1908 г.) въ тюрьм было еще довольно много книгъ по общественнымъ наукамъ, но этихъ книгъ ‘бывшіе’ почти не читали. Отъ разговоровъ на политическія темы они не уклонялись, но вели, эти разговоры какъ-то странно: постоянно ходили вокругъ да около вопроса, аргументировали очень горячо, страстно, но вмст съ тмъ сбивчиво и туманно, хотя отъ нкоторыхъ изъ нихъ можно было бы ожидать несравненно большей обоснованности сужденій. Особенно охотно вступали въ споры со своими прежними единомышленниками ‘полввшіе’. И главнымъ образомъ, по этимъ спорамъ можно было установить особенности новаго міровоззрнія у каждаго изъ нихъ и то, что было общаго въ продланной всми ими эволюціи ‘влво’.
Среди бывшихъ с.-д. въ нашей камер обращали на себя вниманіе двое рабочихъ мстнаго рельсопрокатнаго завода. Одному изъ нихъ было уже лтъ подъ 50. Это былъ человкъ, видавшій виды на своемъ вку: объ этомъ говорила его преждевременно поблвшая борода, его умные, немного грустные глаза, его спокойныя, увренныя манеры. Звали его Акимъ Григорьевичъ. Какъ я узналъ отъ товарищей, на вол онъ работалъ въ с.-д. организаціи, работалъ энергично и самоотверженно и пользовался огромнымъ вліяніемъ среди рабочихъ своего завода. Другой рабочій того же завода, арестованный вмст съ Акимомъ Григорьевичемъ, былъ такъ молодъ на видъ, что его можно было принять за внука старика. Въ камер его звали не иначе, какъ уменьшительнымъ именемъ — Сеня. Онъ держался постоянно возл своего старшаго товарища, вмст съ нимъ обдалъ и -пилъ чай, вмст съ нимъ выходилъ на прогулку и ходилъ взадъ и впередъ по камер. Вообще старикъ и юноша были неразлучны.
И Акимъ Григорьевичъ, и Сеня оказались ‘бывшими’ с.-д. И такъ какъ они оба, съ перваго же взгляда, невольно располагали къ себ, то меня живо заинтересовалъ вопросъ, что оттолкнуло ихъ обоихъ отъ партіи. Ясно было, что и старикъ, и юноша ушли отъ партіи однимъ и тмъ же путемъ, продлали одну и ту же эволюцію. Что же заставляло ихъ обоихъ отказаться отъ своихъ старыхъ политическихъ взглядовъ?
При первомъ удобномъ случа я завелъ съ ними разговоръ на эту тему.
Это было вечеромъ. Мы сидли вмст на нарахъ, въ полутемномъ углу камеры, и бесдовали о разныхъ разностяхъ. Кругомъ насъ стояло жужжаніе множества голосовъ. Сеня заговорилъ о будущей работ на вол.
— Не знаю я, что буду я на вол длать, — замтилъ онъ, задумчиво глядя вдаль своими ясными, почти дтскими глазами: — только въ партіи не смогу я больше работать.
— Почему такъ?— спросилъ я его.
— Не смогу,— повторилъ Сеня: — душа не лежитъ.
— Но вдь раньше вы работали! Неужто теперь эта работа не удовлетворяетъ васъ?
— Раньше работалъ… Раньше я многаго не понималъ. А теперь другое дло… Глаза раскрылись… Теперь я лучше вещи вижу… Теперь не могу, — посл тюрьмы. Здсь я много понялъ…
Это было произнесено съ такимъ выраженіемъ тоски и боли въ голос, что мн стало жаль парня:
— Полно, Сеня, — сказалъ я ему.— Глаза только въ борьб раскрываются, когда вс силы человка крпнутъ, а не въ тюрьм. На вол вы учились бы правильно вещи видть. А тюрьма чему могла научить васъ? Просто измучились вы здсь. А вотъ выйдете на волю, вздохнете опять вольнымъ воздухомъ, — и опять будете на міръ и на жизнь по иному смотрть, и опять въ работу броситесь!
Губы Сени искривились слабой улыбкой:
— Если бъ могъ я только на жизнь по-старому смотрть! Только раньше мы вдь сами себя обманывали. А нарочно обмануть себя, чтобы поврить тому, чего нтъ, нельзя.
— Въ чемъ же вы обманывали себя? Въ соціализмъ вы больше не врите, или въ революцію?
— Н—тъ, въ соціализмъ я врю, въ революцію тоже, — какъ то вяло и нершительно отвтилъ Сеня.
А Акимъ Григорьевичъ прибавилъ вско и твердо:
— Если намъ въ будущее не врить, чмъ жить мы станемъ? Какъ будемъ свою лямку тянуть? Вдь знаете, какая жизнь у рабочихъ: нужда, голодъ, обиды со всхъ сторонъ.
— Въ чемъ же дло?— опять я спросилъ Сеню: — Если вы остались соціалистомъ, что мшаетъ вамъ въ партіи работать?
— Видите ли, товарищъ, — порывисто и быстро заговорилъ Сеня: — Въ 5-мъ году мы въ забастовки, въ возстанія, въ силу рабочаго движенія врили. Думали, рано иль поздно, а своего народъ добьется. Всхъ рабочихъ мы тогда соціалистами считали. Онъ, можетъ быть, темный совсмъ, безграмотный, посл каждой получки, какъ свинья, напивается, жену и дтей колотитъ, а мы и его соціалистомъ считали! Я тогда только-только жить начиналъ. Придешь на заводъ… Кругомъ вс какъ будто ждутъ чего-то большого, радостнаго… Многіе и пить совсмъ бросили… Намъ, ученикамъ, тоже легче стало. Мастера уже не ругаются, не шпыняютъ зря… Мальчишекъ тоже бить перестали… Кругомъ только и слышно: ‘Товарищъ, товарищъ!’ И впрямь вс товарищи были. Бда съ кмъ стрясется, — сразу по всмъ мастерскимъ сборъ сдлаютъ… Въ шапку каждый что-нибудь да положитъ, — не гривенникъ, такъ пятакъ. Про иного вс знаютъ, что онъ самъ съ семьей безъ хлба сидитъ, а смотришь, — и онъ пятакъ въ шапку положить: нельзя товарищу въ помощи отказать! И врили тогда другъ въ друга, и въ себя врили. Иной разъ, смотришь, смотришь вокругъ, видишь, какъ люди словно иные стали, и думаешь: чтобъ мы, да не побдили! Чтобы мы, да новой жизни себ не устроили! Тогда у насъ на завод часто с.-д. выступали. Каждую недлю раза по 2 митинги устраивали, — то въ цеху, то на двор въ обдъ, то у воротъ посл гудка. Помню, первый митингъ у насъ въ старой механической устроили… Еще тогда товарищъ Аркадій, меньшевикъ, выступалъ. Говорилъ о 8-часовомъ рабочемъ дн, о соціализм, о классовой солидарности, объ организаціи массъ… Много о чемъ говорилъ. Меня такъ и захватило всего. Какъ будто новымъ человкомъ сталъ: вотъ, думаю, гд правда! Листки соціалъ-демократическіе у насъ въ завод и раньше были. Только по печатному такъ хорошо я не могъ все понять, какъ тогда съ живого слова понялъ. Сталъ я искать человка, который меня ближе съ партіей познакомилъ бы. Мн одинъ товарищъ на Акима Григорьевича и указалъ. Сталъ я просить его, чтобы принялъ меня въ партію. Акимъ Григорьевичъ отказалъ мн сперва, а потомъ уступилъ. Въ кружокъ я сталъ ходить… Пропагандистка къ намъ каждую недлю прізжала. И все, казалось, что стоимъ мы на врномъ пути… Какъ же! Вдь весь нашъ пролетаріатъ какъ одинъ человкъ идетъ. Значитъ, сила не въ отдльныхъ выскочкахъ, а въ народной масс, въ общей борьб. А для общей борьбы, дйствительно, знанія нужно побольше. Вдь видлъ я тогда, что какой-нибудь Тишка или Мишка, который забастовку какъ герой какой-то проводитъ, на дл еще меньше, чмъ я въ вопросахъ разбирается… Понимаешь отлично, что не можетъ это такъ оставаться. Нужно учиться, читать, побольше знаній набирать, чтобы потомъ вс эти знанія товарищамъ передать, глаза имъ открыть. И въ кружкахъ я такъ внимательно, такъ внимательно, бывало, слушаю: стараюсь каждое слово пропагандистки въ памяти удержать, чтобы потомъ дальше передать. Бывало, каждое слово я въ памяти хранилъ, какъ драгоцнность какую-нибудь, какъ святыню… А потомъ все обманомъ оказалось!..
Сеня умолкъ, взволнованный нахлынувшими воспоминаніями, взвинченный собственной рчью. Онъ сидлъ подавленный, грустный, подперевъ обими руками голову, и опять глаза его были устремлены куда-то вдаль. Понуривъ голову сидлъ рядомъ съ нимъ его старый товарищъ. Видно было, что и онъ пережилъ вс т радостныя волненія, о которыхъ только что вспоминалъ Сеня, и онъ пережилъ вмст съ нимъ глубокое, мучительное разочарованіе, когда то, во что они врили, оказалось ‘обманомъ’. И въ ихъ разочарованіи ясно чувствовалась не пустая фраза, а глубокая душевная драма.
Съ минуту длилось молчаніе въ нашемъ тсномъ кружк въ полутемномъ углу камеры. Я первый нарушилъ это молчаніе:
— Въ чемъ же вы видите ‘обманъ’, товарищи?— спросилъ я.
Сеня промолчалъ, будто не слышалъ вопроса. Отвтилъ Акимъ Григорьевичъ:
— Въ томъ обманъ былъ, — началъ онъ своимъ обычнымъ вскимъ и твердымъ тономъ, — что массу свою мы неврно понимали, и ей не то указывали, что нужно было. Да! Сеня полную правду сказалъ, какъ въ 5-мъ году мы на себя смотрли и какъ весь рабочій классъ видли. Для насъ вс — соціалисты были. А на поврку-то, поглядите, какимъ народъ-то нашъ оказался. Сволочью оказался, простите за выраженіе! Такой сволочью, что стыдно товарищу въ глаза посмотрть. Хоть нашъ заводъ рельсопрокатный, для примра, возьмите. Что у насъ теперь длается! Съ 6-го года стала дирекція штаты сокращать: заказовъ, молъ, мало по случаю кризиса. А между тмъ на завод въ 6 мастерскихъ по вечерамъ работали. Ну, собрались рабочіе на митингъ въ вальцовочной и резолюцію приняли: сверхъурочныхъ работъ никому не работать! Павловъ на митинг томъ предсдательствовалъ. Братъ ко мн на свиданіе приходилъ, разсказывалъ, какую онъ рчь держалъ. ‘Предателемъ и измнникомъ, говоритъ, тотъ будетъ, кто своей сверхъурочной работой у голоднаго товарища послдній кусокъ хлба вырываетъ!’ А теперь у насъ на завод почти вс сверхъурочныя работы работаютъ. Только тотъ и не работаетъ, кому дирекція не даетъ. А Павловъ нашъ первый же другимъ примръ показалъ. Вотъ и оказалась солидарность рабочаго класса! Вотъ и оказалось, какъ мы раньше говорили, что не въ одиночку бороться нужно, а всмъ массой!.. А то, вотъ другой примръ. Когда посл обстрла завода арестовали насъ, депутатовъ, рабочіе постановленіе вынесли всмъ нашимъ семьямъ помощь оказывать. Иначе и нельзя было: вдь насъ весь заводъ выбиралъ, и отъ себя мы ничего не длали, все отъ завода, за всхъ рабочихъ. Разсчитали, что пять семействъ безъ средствъ остались. Хотли положить имъ столько помощи, сколько мы на завод зарабатывали, да мы изъ тюрьмы написали, что можно и поменьше положить, лишь бы аккуратно каждый мсяцъ доставляли. Ну, тогда на каждое семейство по 25 р. въ мсяцъ назначили. Значитъ, на всхъ 125 р. собрать нужно: дастъ каждый хоть по пятаку въ получку, ей довольно будетъ. Для завода не тяжело, кажется? Ну, съ первой получки 246 рублей собрали. На второй мсяцъ уже 180 р. вышло, въ март еле-еле 120 р. набрали. А потомъ пошло все меньше и меньше. Весной какъ-то съ получки 22 р. съ копейками собрали, а посл этого и совсмъ помогать перестали. Жену мою, было, кассиршей въ заводскую лавку потребителей приняли, жалованья ей 30 р. положили. Она хорошо грамотна и кассиршей свободно служить можетъ. Но приняли-то ее все же какъ бы ради помощи, чтобы не голодать ей съ дтьми. Прослужила она такъ съ пять мсяцевъ. Вдругъ ей и заявляютъ: ‘Съ 1-го числа на ваше мсто другое лицо правленіемъ назначено’. И причинъ никакихъ не объяснили. А потомъ уже она узнала, что на ея мсто племянница Агаонова — предсдателя правленія лавочки — назначена. Когда узналъ я объ этомъ, я Агаонову письмо изъ тюрьмы написалъ: на вол мы съ нимъ пріятели были, а къ тому же Агаоновъ тогда и въ партіи состоялъ. Ну, на свое письмо я и до сего дня отвта жду. Такъ это дло и осталось… А доносы… Слыхали, какіе доносы теперь у насъ на завод пошли? Кто что въ мастерской скажетъ, на завтра уже въ контор все знаютъ. Что ни недля, — 5—6 человкъ къ расчету назначаютъ. Въ контору идутъ. ‘За что — спрашиваютъ: — по какой причин?’ А дирекція, прямо какъ въ насмшку, каждому объясняетъ: ‘Тебя — за то, что старшаго инженера ‘бельгійскимъ боровомъ’ назвалъ. Тебя — за то, что въ рабочее время вслухъ газету читалъ. Тебя — за то, что Союзъ Русскаго Народа ‘шайкой хулигановъ’ назвалъ’. Вдь союзники-то въ чести теперь на завод, слова про нихъ не скажи! А откуда могутъ въ контор знать, что въ мастерской говорится? Ясное дло, наши же товарищи стараются, доносятъ! Каждый сейчасъ выслужиться хочетъ. По заводу все слухи ходятъ о предстоящихъ расчетахъ. Ну, каждый и боится свое мсто потерять. Многіе изъ-за страха и въ Союзъ Русскаго Народа записались, молебны служатъ, хоругвь купили… Стыдно разсказывать обо всемъ. Сволочь какая-то оказалась… А мы то кричали: сознательный пролетаріатъ! сознательный пролетаріатъ!
Я хотлъ возразить старику, указать ему, что онъ сгущаетъ краски, преувеличиваетъ и обобщаетъ т печальныя явленія упадка, которыя совершенно неизбжны въ эпоху реакціи, хотлъ указать ему, что, сидя въ тюрьм, трудно судить о томъ, что творится на вол. Но старикъ продолжалъ говорить все такъ же печально и вско, будто хороня этими словами свою старую вру въ товарищей:
— Массоваго движенія намъ хотлось. Вотъ теб и массовое движеніе! Да чего отъ массы требовать, когда дорогу имъ наши же сознательные показали? Вдь Павиловъ, Агаоновъ, — орлы у насъ на завод были, весь заводъ за собой вели. И первые же прохвостами сдлались! Или еще, вотъ, Куриловичъ работалъ у насъ. Во вторую Думу его депутатомъ провести хотли. И прошелъ бы онъ, наврное, если бъ въ собраніи уполномоченныхъ тренія не возникли… Это, впрочемъ, уже посл моего ареста было, такъ что точно я не знаю, какія тамъ тренія были. Ну, посл нашего ареста Куриловичъ депутатомъ отъ всего завода былъ выбранъ, и рабочіе очень довольны имъ были. А онъ, не то изъ самолюбія работалъ, не то и впрямь былъ длу преданъ, — только такъ работалъ, что лучше и желать нельзя. Такъ больше года прошло. А съ полгода тому назадъ такой вышелъ случай. Вызвалъ къ себ директоръ Куриловича въ контору. ‘Вы, говоритъ, у меня на завод депутатствуете, рабочихъ мутите. Я этого допустить не могу. До политическихъ убжденій рабочихъ мн никакого дла нтъ: я не жандармъ. Но я хозяинъ. Мн ваши зати въ тысячи рублей влетаютъ. И вы сами бы меня за дурака сочли, если бъ я противъ этого своихъ мръ не принялъ. Однимъ словомъ, говоритъ, или откажитесь отъ своего депутатства и сидите смирно, или съ завода вы въ 24 часа полетите, и дло не со мной будете имть, а съ жандармскимъ управленіемъ. Поняли’? Куриловичъ и сдрейфилъ: ‘Я, говорить, депутатомъ не по своему желанію сталъ… отказаться мн неловко было. А о томъ, будто я рабочихъ мутилъ, вамъ г. директоръ, неврно передали. Ничего такого не было’… Директоръ увидалъ, съ кмъ дло иметъ, и пошелъ ему навстрчу. ‘Вы, говоритъ, человкъ толковый и работникъ хорошій. Такихъ людей мы въ дл цнимъ. До взглядовъ вашихъ, повторяю, мн никакого нтъ дла. Я васъ охотно оставилъ бы на завод и ротмистру бы въ вашу пользу словечко замолвилъ бы (ротмистръ о васъ уже два раза меня запрашивалъ)… Только вы должны дать мн честное слово рабочаго, что никакими такими штуками у меня на завод заниматься не будете. И депутатство свое бросьте. Общаете?’ Куриловичу, видно, какъ масломъ по сердцу пришлось, что директоръ съ нимъ какъ съ равнымъ разговариваетъ. Онъ и пообщалъ все, что-только буржуй отъ него требовалъ. Въ тотъ же день въ мастерской заявилъ, что отъ своихъ депутатскихъ полномочій отказывается. Причину привелъ, что усталъ, молъ, и времени свободнаго не иметъ. Рабочіе на его мсто другого выбрали. А Куриловичъ въ сторон остался и работаетъ себ, старается. Только глядь,— черезъ мсяцъ Куриловича уже бригадиромъ назначили. И пошелъ, пошелъ онъ рабочихъ жать, пошелъ старые грхи свои заглаживать. Его уже не проведешь: вс наши хитрости противъ ихнихъ хитростей онъ, какъ свои пять пальцевъ, знаетъ. Съ пробой, съ записками на матерьялъ, съ подсчетомъ часовъ при немъ ужъ ничего не сдлаешь. Ну и пошелъ онъ въ гору. Теперь помощникомъ мастера служитъ. Братъ разсказывалъ, — прямо воютъ отъ него рабочіе. Убить его даже хотли. Такъ онъ на казенную квартиру перехалъ и вечеромъ изъ дому не выходить. А въ заводъ придетъ, — въ карман непремнно револьверъ держитъ, какъ инженеръ какой-нибудь или полицейскій… Да одинъ ли Куриловичъ такъ длаетъ?.. Петровъ, напримръ…
Акимъ Григорьевичъ хотлъ продолжать свои обличенія. Но эти безконечные примры старика все дальше и дальше отвлекали насъ отъ первоначальнаго вопроса о причинахъ, заставившихъ моихъ собесдниковъ разочароваться во всей соціалъ-демократической работ, какъ въ обман. И, желая вернуть разговоръ къ этому вопросу, я прервалъ рчь старика:
— Все, о чемъ вы говорите, можетъ быть, очень печально, товарищъ, — замтилъ я.— Но при чемъ же здсь партія и партійная работа? Вдь вы говорили, что старое партійное дло обманомъ оказалось… Такъ я васъ понялъ?
— Ну да, обманомъ! Сами себя мы обманывали и людей обманывали.
— Въ чемъ же обманъ былъ? Что ваши ‘орлы’ — Павловъ, Агаоновъ, Куриловичъ — слабыми людьми или хотя бы негодяями оказались? Что масса рабочая въ тяжелые годы реакціи оказалась малосознательной, недисциплинированной, недостаточно стойкой? Такъ вдь этого можно было напередъ ожидать! Вспомните, товарищъ, давно ли у насъ массовое движеніе началось! А разв въ нсколько мсяцевъ можно милліоны людей перевоспитать? Гд же здсь обманъ? Къ чему вы вс эти исторіи приводите? Разв за нихъ можно винить какую бы то ни было партію и отказаться отъ работы?
Мой натискъ какъ будто смутилъ на минуту Акима Григорьевича. Потокъ его обличительныхъ воспоминаній изсякъ. Но Сеня порывисто перебилъ меня:
— Эхъ, товарищъ, знаемъ, что вы скажете!— волнуясь и спша заговорилъ онъ.— Больше нужно работать? Глубже массу захватывать? Это давно мы слышали. Это соціалъ-демократы еще въ пятомъ году говорили… И про сознательность тогда говорили… И про организацію… И про все, про все говорили… Да къ чему, къ чему все это? Масса всегда массой останется. Ни въ чемъ положиться на нее нельзя никогда. И соціалъ-демократы много вреда революціи принесли тмъ, что въ массу заставляли врить, на рабочій классъ учили молиться. Кто могъ впереди идти, кто могъ самъ бороться, тхъ соціалъ-демократы отъ борьбы удерживали, принижаться заставляли… Все массы дожидались. А разв изъ рабовъ можно одними только словами сдлать свободныхъ людей? Масса! Галдть можетъ масса, на митингъ можетъ придти ушами хлопать, — и только! Можетъ масса и представителей своихъ выбрать… Поддержку имъ общаетъ, а потомъ сама же ихъ выдастъ! Если массы ждать, какъ соціалъ-демократы учатъ, то ни революціи, ни соціализма не будетъ никогда! Никогда!
— По мн,— вставилъ Акимъ Григорьевичъ,— погибнуть за настоящее дло не страшно. Только, чтобъ дло было нужное, дйствительное. Я погибну, другіе будутъ тоже дло продолжать, и дойдутъ таки до конца. Но за слова въ петлю лзть? За слова, которыя, какъ отъ стнки горохъ, отскакиваютъ? Нтъ смысла въ этомъ.
— Неужели же ваше старое дло не было ‘настоящее’, ‘нужное’, ‘дйствительное’?— снова спросилъ я старика.— Вдь вы работали надъ тмъ, чтобы поднять своихъ товарищей-рабочихъ, сдлать ихъ боле сознательными, глаза имъ на жизнь раскрыть. И по вашимъ же разсказамъ видно, что такая работа боле необходима, чмъ какое бы то ни было другое дло!
— Вотъ это-то и неврно!— возразилъ Акимъ Григорьевичъ, — съ массой вы ничего не сдлаете. Масса всегда такой и будетъ, пока вы для нея новыхъ условій жизни не создадите. И за то, что мы на вол длали, за слова эти гибнуть — все равно, что самимъ въ петлю лзть. Ни смысла тутъ нтъ, ни пользы. Не то длать надо… Не людей усыплять да обманывать, а напротивъ того…
Старикъ замолчалъ.
— Что же вы длать будете, когда на волю выйдете?— спросилъ я.
— Я-то самъ, можетъ быть, ничего уже сказать не смогу. Старъ я. Тюрьма послднія силы взяла. Да и выйду ли я отсюда, еще неизвстно. Можетъ быть, меня раньше ногами впередъ подъ ворота вынесутъ. А молодые, кто уцлеть, будутъ уже знать, что длать. Не станутъ нашихъ ошибокъ повторять. Не будутъ массы ждать…
Я взглянулъ вопросительно на Сеню, ожидая, что онъ разъяснитъ мн, наконецъ, положительную программу дйствій, выработанную ими.
— Если приведется намъ еще бороться, — отвчалъ на мой взглядъ Сеня, — мы, главное, все сами будемъ длать. Нечего намъ ждать массы и нечего на массу силы тратить. Эта агитація да организація, когда не знаешь, кого агитируешь и кого въ организацію принимаешь, — не нужны они совсмъ. А набралось насъ въ город, скажемъ, хоть — 10—12 человкъ, на все готовыхъ, мы уже многое можемъ сдлать…
— Напримръ?
— Можемъ отомстить! Можемъ такъ сдлать, что другимъ неповадно будетъ… И если въ одномъ, въ другомъ, въ третьемъ город, — по всей стран такая чистка пойдетъ, правительство живо догадается, что для нихъ же выгодне дать свободу. Ради собственной своей шкуры на уступки пойдутъ. И ни забастовокъ, ни возстаній никакихъ не надо будетъ.
Долго развивалъ Сеня свои планы. Красной нитью проходило въ нихъ недовріе къ масс и къ массовой культурной работ, съ одной стороны, а съ другой стороны — вра въ силы небольшой сплоченной кучки революціонеровъ-боевиковъ. Только въ дйствія смлыхъ одиночекъ въ борьб съ правительствомъ врили Сеня и Акимъ Григорьевичъ. И напрасно пытался я доказать имъ всю шаткость такой вры: ни малйшаго дйствія не оказывали ни мои доводы, ни приводимые мною историческіе примры. Имъ казалось, что я, какъ с.-д., возражаю имъ, такъ какъ ихъ боевая тактика отличается черезчуръ революціоннымъ характеромъ и противорчитъ исконной склонности всхъ с.-д. къ тихой и мирной массовой работ. Они были въ полной увренности, что ихъ разочарованіе въ рабочемъ движеніи отодвинуло ихъ отъ с.-демократіи влво. И хотя въ глубин души они жалли о цлостности утраченной старой вры, все же ничто не заставило бы ихъ вернуться направо къ оставленнымъ позиціямъ…
Акимъ Григорьевичъ и Сеня были не единственными представителями такихъ взглядовъ у насъ въ тюрьм. Мн пришлось встрчать еще довольно много ‘бывшихъ с.-д.’, которые разсуждали точно такимъ же образомъ.
Съ разочарованіемъ въ массовомъ, рабочемъ движеніи идейная работа отодвигалась у нихъ на задній планъ. Главное значеніе въ ихъ глазахъ пріобрла непосредственная борьба съ оружіемъ въ рукахъ, — всевозможные виды террора и ‘партизанскихъ нападеній’. Сообразно съ этимъ ‘полввшіе’ с.-д. симпатизировали с.-р. за ихъ боевыя дружины и террористическіе акты, симпатизировали и анархистамъ за ихъ блестящіе отстрлы, за экономическій терроръ и отчасти за экспропріаціи. Но окончательно не примыкали они ни къ с.-p., ни къ анархистамъ. Отъ с.-р. ихъ отталкивала народническая вра въ ‘трудовое крестьянство’, — вра, которой они никакъ не могли принять. Отъ сліянія съ анархистами ихъ удерживало отрицательное отношеніе анархистовъ къ революціонно-демократическимъ политическимъ стремленіямъ, съ одной стороны, неопредленность русскаго анархизма и его вншняя безшабашность, — съ другой. Впрочемъ, не сливаясь ни съ с.-p., ни съ анархистами, оставаясь ‘безпартійными’, ‘полввшіе’ с.-д. все же говорили объ этихъ революціонныхъ партіяхъ въ несравненно боле сочувственномъ тон, чмъ о соціалъ-демократіи.
Въ общемъ же они производили впечатлніе растерянныхъ людей. Они какъ будто окончательно отреклись отъ своего прошлаго. Но, видно, прошлое не утратило своей власти надъ ними: и о прошломъ они вспоминали всегда съ какимъ-то увлеченіемъ, съ любовью, которая никакъ не вязалась съ ихъ убжденіемъ, что вся прошлая дятельность ихъ была обманомъ и самообманомъ.

——

‘Полввшихъ’ с.-р. я встрчалъ въ тюрьм меньше, чмъ ‘полввшихъ’ с.-д., но ‘полвніе’, разрывъ съ прошлымъ, а вмст съ тмъ и признаки политическаго упадничества проявлялись у нихъ несравненно рзче и остре, чмъ у Акима Григорьевича или Сени.
Въ 7-й камер наиболе типичнымъ представителемъ ‘полввшихъ’ с.-р. былъ молодой рабочій электротехникъ, Киселевъ. Онъ былъ невысокаго роста, крпкій и стройный, крайне живой, подвижной, съ моложавымъ лицомъ и упрямымъ, твердымъ взглядомъ черныхъ глазъ. По его виду трудно было опредлить, интеллигентъ онъ или рабочій, сколько ему лтъ, и кто онъ по національности. Держался онъ въ камер нсколько странно. Почти со всми былъ за панибрата, принималъ живйшее участіе во всхъ камерныхъ длахъ, но явно избгалъ интеллигенціи и о политическихъ, о революціонерахъ говорилъ не иначе, какъ съ выраженіемъ насмшки.
Я обратилъ вниманіе на Киселева съ первыхъ же дней моего пребыванія въ 7-й камер, но боле короткаго знакомства съ нимъ не искалъ. И только случайно мн пришлось разговориться съ нимъ и познакомиться съ его политическимъ credo.
Какъ-то во время довольно скучнаго камернаго собранія у меня вышло съ Киселевымъ небольшое столкновеніе. Не помню подробностей этого столкновенія. Киселевъ задлъ кого-то изъ товарищей, я ему рзко отвтилъ. Онъ не остался въ долгу, и мы обмнялись довольно кислыми любезностями.
Вечеромъ того же дня я поздно засидлся надъ книгой. Въ камер почти вс уже спали. За столомъ у лампы, кром меня, остался только одинъ Киселевъ. Сидли мы такъ, что изъ двери надзиратель не могъ насъ видть, и потому ничто не мшало намъ заниматься. Киселевъ писалъ письмо. Я читалъ, пользуясь тмъ, что въ камер было тихо, и ничто не развлекало моего вниманія.
Такъ прошло довольно много времени. Случайно оторвавшись отъ книги, я замтилъ, что Киселевъ пересталъ писать и сидитъ противъ меня за столомъ, подперевъ голову рукой и глубоко задумавшись. Лицо у него было теперь измученное, печальное. И не было замтно на немъ ни обычнаго для Киселева оживленія, ни выраженія вызывающаго задора. Меня поразила эта перемна въ лиц товарища. И почему-то явилась мысль, что это его настоящее лицо, а то, другое, къ которому мы привыкли, — только маска. Мн стало непріятно, что я такъ рзко говорилъ съ нимъ сегодня, и, обратившись къ нему, я сказалъ.
Товарищъ Киселевъ, мы сегодня поругались немного. Такъ вотъ, я высказалъ тогда мнніе о вашихъ словакъ, но оскорбить васъ я не хотлъ.
Киселевъ посмотрлъ на меня въ упоръ и сказалъ просто и искренно:
— Я сегодня пересолилъ, можетъ быть. Но думаю, что вы на меня не обидлись. А на ваше замчаніе я не въ претензіи. Вы по-своему говорили, что вы думаете. Я — по-своему, какъ я понимаю. Врно вдь?
— Врно-то врно, — замтилъ я.— Но въ тюрьм больше, чмъ гд бы то ни было, нужно съ самолюбіемъ товарищей считаться.
— Такъ васъ удивляетъ, что я съ самолюбіемъ господъ товарищей недостаточно считаюсь, а особенно съ самолюбіемъ товарищей — генераловъ отъ интеллигенціи?
Теперь въ голос Киселева звучали обычныя вызывающе насмшливыя нотки. Но я сдлалъ видъ, будто не замчаю этого.
— Да, — подтвердилъ я, — мн много разъ бросалось въ глаза, что вы къ товарищамъ какъ-то странно относитесь.
— Странно? А товарищи ко мн, вы думаете, не странно относились? Генералы отъ интеллигенціи, вы думаете, съ самолюбіемъ нашего брата считались, или теперь считаются? Нтъ, товарищъ! Если бы вы съ мое вынесли да пережили, вы бы ко всмъ этимъ комитетчикамъ да генераламъ еще въ тысячу разъ хуже стали бы относиться. Я черезъ нихъ, можетъ быть, веревку получу…
— Какъ такъ ‘черезъ нихъ’? Вдь вы, я слыхалъ, работали въ партіи… Вы с.-р.?
Былъ с.-р-омъ, — поправилъ меня Киселевъ.
— А теперь?
— Ушелъ изъ партіи.
— Куда ушли?
— Влво.
— Къ анархистамъ, что ли?
— Ни-н-тъ… Я вн партій теперь.
— Но все же влво ушли?.. Значитъ, революціонеромъ остались?
Киселевъ утвердительно кивнулъ головой.
— Когда выйдете изъ тюрьмы, намрены снова за революціонную работу приняться?
— Да. Только ужъ ни съ какими партіями связываться не буду.
— Что такъ?
— Эхъ, товарищъ! Долго объ этомъ разсказывать… Вдь я къ этому не сразу пришелъ. Я объ этомъ долго и много думалъ. Но теперь окончательно ршилъ. Съ партіями ничего общаго никогда имть не буду. Партіи вс другъ друга стоятъ: одна грязь, одни подлости тамъ. Для меня теперь — что партія соціалъ-революціонеровъ, что Союзъ Русскаго Народа — все одно.
— Вы сами не знаете, что говорите, или на себя наговариваете,— замтилъ я.— Неужто союзники вамъ такъ же близки, какъ и революціонеры?
— Нтъ, я отлично знаю, что говорю, упрямо возразилъ Киселевъ, — я не про революціонеровъ, а про партіи говорю. А съ партійными длами я довольно познакомился. На всю жизнь хватитъ. И, кром подлости, ничего, кажется, въ партіяхъ я не видалъ… Если хотите, я вамъ одинъ только случай разскажу… Изъ-за этого дла я и партію-то къ чорту послалъ… Только разсказывать долго. Спать вамъ не хочется?
— Нтъ, я ночью всегда сижу. Разскажите, а я послушаю.
Закрывъ свою книгу, я приготовился слушать.
— Вы знаете, за что я арестованъ?— началъ Киселевъ.
— За какую-то партійную экспропріацію?
— Да. Экспропріація почты. Въ этомъ дл насъ четверо участвовало: я, Сапожковъ, который со мной по длу, Никитенко — его въ Одесс за покушеніе на пристава повсили, — и еще одинъ товарищъ — его при задержаніи убили. Дло намъ комитетъ далъ. Товарищъ представитель комитета на собраніи дружинниковъ сообщилъ, что имется въ виду такое-то дло, и предложилъ желающимъ принять въ немъ участіе. Человкъ восемь охотниковъ вызвалось. Изъ нихъ, въ конц-концовъ, насъ четверыхъ выбрали. Товарища, который убитъ теперь, — за главнаго руководителя, меня назначили, такъ какъ я въ дружин лучшимъ стрлкомъ считался, Сапожкова да Никитенко намъ на подмогу. Дло у насъ какъ нельзя лучше прошло. Деньги мы сразу, безъ выстрла, взяли, такъ что стрлять только потомъ пришлось, когда погоня началась. Городового одного ранили и ушли въ полномъ порядк. Однимъ словомъ, чисто сработали. Квартиры для насъ заране были заготовлены въ двухъ мстахъ города. Я съ Сапожковымъ въ одну квартиру отступили, а т два товарища — въ другую. Сумка съ деньгами у Сапожкова была подъ макинтошемъ. На квартир мы, первымъ дломъ, деньги пересчитали. Оказалось 12.400 рублей съ небольшимъ. Сапожковъ мн и говоритъ: ‘Ваня, бери-ка деньги и лети на комитетскую явку. А то сюда какъ бы, неровенъ часъ, не пришли за нами. Все дло даромъ пропадетъ’. Самъ-то Сапожковъ усталъ больно или переволновался, что ли, съ непривычки. Прилегъ на кровать передохнуть, да и заснулъ, какъ убитый. Сумку я тамъ же на полъ бросилъ, деньги за пазуху засунулъ и полетлъ. На явк, оказалось, предсдатель комитета Петръ Порфирьичъ дожидался. ‘Ну что, спрашиваетъ, — все благополучно?’. Я смюсь только: ‘Получайте счетомъ!’ — ‘Никто не раненъ?’ — ‘Нтъ, все хорошо обошлось.’ — ‘Ай да молодцы-ребята!’ Отдалъ я деньги и назадъ полетлъ на ту квартиру, гд Сапожкова оставилъ… Совсмъ случайно только по противоположной сторон улицы шелъ. И уже хотлъ черезъ улицу переходить, — глядь: въ нашей конспиративной квартир въ окн стекла выбиты. Догадался я, что тутъ что-то неладно. Скорехонько мимо прошелъ. Кое-какъ на окраин у одного пріятеля переночевалъ, а на утро узналъ: такъ и есть! арестованъ Сапожковъ. Оказалось, и не слыхалъ онъ со сна, какъ полиція въ квартиру зашла. Усплъ только окно разбить: думалъ выпрыгнуть на улицу, да схватили его. И Никитенка съ товарищемъ въ тотъ же день на другомъ конц города схватили. Они отпоръ давали, отстрливались. Того товарища застрлили, а Никитенко вс заряды разстрлялъ и сдался.
‘Теперь для насъ ясно, что въ комитет у насъ провокація была, и квартиры полиція заране знала. А тогда мы думали, что съ мста нападенія насъ выслдили. Ну, изъ участниковъ я одинъ на вол остался. Изъ комитета мн 100 рублей дали, чтобы я ухалъ куда-нибудь изъ города на мсяцъ или на два, пока поиски немного затихнутъ. Я ухалъ. Проздилъ не больше трехъ недль, вернулся. Только вернулся, черезъ нсколько дней мн одна двица партійная отъ Сапожкова изъ тюрьмы записку передала. Оказывается, они тамъ побгъ готовятъ. Дло врное. Ршетка на половину взята (часть надрза они оставили, чтобы при выстукиваніи на поврк она къ чорту не вылетла). Нужно ночью во дворъ спуститься. Часовой пропустить берется. А стна невысокая: съ помощью кошки перелзть — разъ плюнуть. Требуется, значитъ, недалеко отъ тюрьмы лошадей и платье запасти, квартиру подыскать, паспортъ для отъзда приготовить. Да еще нужно 500 руб. передать тому человку, который все дло устроить берется. Я, разумется, сразу за дло принялся. Платье раздобылъ, кучера подыскалъ къ лошадямъ, нашелъ квартиру подходящую, паспортъ, пару маузеровъ, на всякій случай. Однимъ словомъ, задержка только за деньгами осталась. Лошадей и телжку покупать приходится, — на это рублей 200 нужно, да 500 руб. въ тюрьму тому человку, да 300 руб. про запасъ да на отъздъ. Всего, значитъ, нужно намъ 1000 руб. достать. Обратился я въ комитетъ. Меня на явк секретарша приняла:
— ‘Вамъ, спрашиваетъ, товарищъ, нужно что-нибудь?
— ‘Да, говорю, деньги нужны до зарзу.
— ‘Вдь вамъ недавно 100 рублей выдали?
— ‘То на меня лично. Изъ тхъ у меня еще осталось. А теперь нужно на товарища. Освободить изъ тюрьмы нужно нашего парня.
— ‘Кто это?— спрашиваетъ.
‘Я сказалъ, кого.
— ‘А много вамъ денегъ потребуется?
— ‘1000 рублей.
— ‘Вы не шутите, — говоритъ, — серьезно, сколько вамъ нужно? 15, 20 или сколько?
‘Я сказалъ, сколько.— Какія здсь шутки! И нужно сегодня же.
— ‘Ну-у, говоритъ, такихъ денегъ у насъ не водится.
— ‘Какъ не водится, чортъ васъ дери, когда мы же съ товарищемъ вамъ всего въ прошломъ мсяц 12.400 р. передали!
‘Замялась она.
— ‘Заходите, говоритъ, черезъ 3 дня. Я передамъ ваше заявленіе въ комитетъ. Какъ тамъ ршатъ…
‘Хотлъ я ей сказать, что такъ изъ казенныхъ канцелярій просителей выставляютъ, да удержался. Пришелъ въ назначенный день. На этотъ разъ меня самъ генералъ нашъ принялъ, Петръ Порфирьичъ.
— ‘Комитетъ, говоритъ, разсмотрлъ ваше заявленіе, но удовлетворить его, къ сожалнію, не можетъ. Если хотите въ тюрьму рублей 10 передать, столько можно будетъ изъ Краснаго Креста достать.
‘Я такъ взбсился отъ этого издвательства, что еле-еле могъ сдержаться.
‘Что вы мн голову морочите, будто у васъ денегъ нтъ? спрашиваю: куда же т 12.400 руб. у васъ длись? А?
— ‘Вамъ, какъ боевику, никакихъ отчетовъ комитетъ давать не обязанъ. Но какъ партійному товарищу и члену организаціи, я могу вамъ сообщить, что изъ той суммы на нужды нашей мстной организаціи не пошло ни копейки. Дло было сдлано по предложенію областного комитета. Туда же, въ областной комитетъ и деньги переданы на постановку техники и проч. организаціонные расходы. Поняли? Больше намъ говорить, надюсь, не о чемъ.
‘И встаетъ: можешь, молъ, проваливать. Тутъ я уже сдержаться не могъ.
— ‘Вы, говорю, товарища на дло посылали. Теперь его, можетъ быть, вислица ждетъ… Вы и на вислицу его посылаете, потому что вамъ на рабочаго боевика денегъ жаль. Должны вы достать денегъ! Пока не достанете, не уйду я отсюда.
‘Петръ Порфирьичъ на меня:
— ‘Прошу васъ не кричать здсь! Вы своимъ крикомъ явку можете провалить. Сказалъ я вамъ, намъ больше не о чемъ разговаривать! Нтъ денегъ и достать негд.
— ‘Негд достать? А это чья квартира?
— ‘Не ваше дло!
‘А квартира явочная самая буржуазная была. Портьеры шелковыя, бронзовая люстра посреди комнаты, на полу коверъ, каминъ какой-то рзной весь, мраморный, зеркала, картины. Однимъ словомъ, обстановка самая что ни на есть буржуйская. Я и говорю.
— ‘Мое дло, чья квартира! Вотъ, вотъ, какъ ваша буржуазія живетъ! Можете вы хоть у этихъ же буржуевъ нсколько сотенъ достать, когда отъ этого жизнь человка зависитъ!
— ‘Успокойтесь, — генералъ нашъ говоритъ, — давайте толкомъ, безъ шума разсуждать…
‘Ну, мн не до разсуждені тогда было. Я и говорю:
— ‘Чего тамъ разсуждать? Я знаю, что мн теперь длать. Коли вашъ комитетъ денегъ давать не желаеть, я и самъ достать сумю, какъ въ тотъ разъ досталъ.
— ‘Что, это вы экспропріацію замышляете? Помните, что безъ разршенія комитета…
— ‘Мн разршенія некогда спрашивать!
— ‘Вы все-таки обязаны доложить комитету, гд и какъ…
— ‘Да вотъ здсь же, говорю, у буржуя-хозяина этой квартиры.
‘И браунингъ изъ-за пояса вытащилъ. Я, собственно, и не думалъ тогда сразу эксъ устраивать. Хотлъ только генерала нашего пугнуть. А онъ въ серьезъ принялъ. Поблднлъ весь и тоже револьверъ вытаскиваетъ.
— ‘Вы, говоритъ, съ ума сошли. Вы — не соціалистъ, а хулиганъ.
‘Словомъ, чуть-чуть мы другъ друга не пострляли тамъ. Вышелъ я отъ него, какъ оплеванный. А на другой день меня арестовали’…
Все, что разсказывалъ Киселевъ, было мн извстно. Я уже встрчался и раньше съ этимъ типомъ боевиковъ, и съ своеобразной логикой, въ силу которой мой собесдникъ, объясняя свое отрицательное отношеніе къ партіи, пустился разсказывать про свое столкновеніе съ какимъ-то Петромъ Порфирьичемъ.
Но Киселевъ все же интересовалъ меня, и я спросилъ его:
— Неужто вы порвали съ партіей изъ-за этого столкновенія съ Петромъ Порфирьичемъ?
— Нтъ. Только посл этого случая, когда я черезъ партійныхъ бюрократовъ въ тюрьму попалъ и чуть на вислицу не угодилъ, я сталъ боле самостоятельно думать. Раньше, на вол, слишкомъ я уже доврялъ имъ, слишкомъ легко подъ интеллигентскую дудку плясалъ. Въ тюрьм я только понимать началъ, что собой наши партіи съ генералами-интеллигентами представляютъ… Я про тотъ случай еще не кончилъ. Вдь въ тюрьм я узналъ, что самъ-то Петръ Порфирьичъ роднымъ племянникомъ приходится тому буржую, у котораго тогда явка была! Потому онъ такъ за него и вступился. Застрлить вдь хотлъ меня! Хулиганомъ, подлецомъ, назвалъ! Самъ — буржуй и защитникъ буржуазіи, а рабочихъ за собой велъ… Не диво же, что они рабочихъ отъ экономическаго террора удерживали! Если чиновниковъ бьютъ, это имъ ничего, еще даже выгодно. А когда начнутъ буржуазію щелкать, ихъ же родственникамъ да имъ же самимъ на орхи попадетъ. Это имъ и не нравится. Теперь мы ихъ раскусили.
— Неужели вы можете серьезно говорить подобныя вещи!?
— А неужели вы серьезно за этихъ мерзавцевъ заступаться будете? Гд они теперь, наши руководители? На вол гуляютъ, по заграницамъ разъхались, университеты кончаютъ… А кто изъ нихъ о насъ подумалъ? Кто изъ нихъ подумалъ о тхъ людяхъ, которые изъ-за нихъ на каторгу да на вислицу пошли? Помню я, какъ въ 5-мъ году, когда возстаніе началось, отъ ‘пролитія крови’ насъ удерживали. У насъ на станціи тогда ршили было жандарма убить. Студентъ-ораторъ партійный отговорилъ толпу. ‘Зачмъ убивать? Не должны мы у враговъ безсмысленной жестокости учиться! Лучше разоружить его и слово съ него взять, что не будетъ онъ впредь врагамъ народа служить!’. Ну, и пошелъ дуракамъ баки заколачивать {‘Баки заколачивать’ — уговаривать, опутывать словами.}. А наши парни его послушали, такъ и сдлали. Ну, а потомъ этотъ же жандармъ на суд 3 парней опозналъ, которые у него шашку да револьверъ брали! Всхъ троихъ къ вислиц по этому самому опознанію приговорили. Двоимъ по малолтству на вчную каторгу замнили, а третьяго вздернули. А если бы не этотъ студентъ-руководитель партійный, если бы жандарма ухлопали тогда, кто узналъ бы виновниковъ? Значитъ, черезъ него три человка погибли. Да что тамъ говорить? Сколько ни видалъ я, все такъ: гд сами рабочіе длаютъ, хорошо выходитъ, куда партія со своимъ руководительствомъ суется, всюду плохо. И не для руководителей плохо, а для тхъ, кто по дурости своей за ними пошелъ…
Предвзятость сужденій Киселева была настолько очевидна, что спорить съ нимъ, пытаться переубдить его было бы безполезно. И я ничего не возражалъ ему, ожидая, когда перейдетъ онъ къ изображенію своей положительной программы. Но неожиданно мысль его уклонилась въ другую сторону.
— Не только въ Россіи эта подлость происходитъ, — замтилъ онъ,— за границей тоже не лучше. Кто во глав нмецкой соціалъ-демократіи стоитъ? Кто на всхъ международныхъ соціалистическихъ конгрессахъ предсдательствуетъ? Милліонеръ-заводчикъ, эксплоататоръ десятковъ тысячъ рабочихъ!
Я изумился:
— Это вы откуда взяли?
— Какъ откуда? Не Зингеръ на вашихъ създахъ предсдательствуетъ?
— Зингеръ! Да какой же онъ ‘милліонеръ-заводчикъ’? У него никакого завода нтъ.
Киселевъ укоризненно покачалъ головой, повидимому удивляясь тому безстыдству, съ какимъ я отрицаю общеизвстные факты.
— А не Зингеръ на всю Европу швейныя машины поставляетъ?
— Такъ это два совершенно различныхъ Зингера! Одинъ Зингеръ на създахъ предсдательствуетъ, а другой швейныя машины изготовляетъ! Вы спутали, товарищъ.
— Нтъ, раньше меня путали. А теперь-то я ничего не путаю. И другіе меня тоже теперь не опутаютъ. Теперь я подлость нашихъ партій знаю и руководить собой никому больше не дамъ.
Когда Киселевъ дошелъ до изложенія своей положительной программы, оказалось, что онъ считаетъ себя, несомннно, боле ‘лвымъ’, чмъ с.-р. Такъ, напримръ, въ отличіе отъ с.-р-овъ, онъ признавалъ самое широкое примненіе экономическаго террора, признавалъ экспропріаціи не только казенныя, но и частныя, считалъ излишними вс т ‘бюрократическія формальности’, которыя у с.-р.-овъ ограничиваютъ возможность боевыхъ актовъ и нападеній. А главное, вся борьба съ правительствомъ и съ буржуазіей рисовалась ему еще боле индивидуалистической, чмъ изображали ее ‘полввшіе’ с.-д., Акимъ Григорьевичъ и Сеня.
Мышленіе Киселева, основанія его выхода изъ партіи, его аргументація, его положительная программа, все это было чрезвычайно типично для всхъ ‘полввшихъ’ с.-р.-овъ. У всхъ ихъ мн приходилось наблюдать это недовріе къ интеллигенціи, эту ненависть къ партіи и партійнымъ руководителямъ. И повсюду это переживанье старыхъ обидъ, пристрастные выводы изъ старыхъ личныхъ столкновеній, подозрительность и выискиванье виновниковъ каждой старой неудачи, при чемъ виновниками всегда оказывались руководители.
Во многихъ отношеніяхъ ‘полввшіе’ с.-р. стояли близко къ анархистамъ южно-русскаго типа. Политическій терроръ, экономическій терроръ, аграрный терроръ, тюремный терроръ, мелкія и крупныя, частныя и казенныя экспропріаціи, браунинги, маузеры, парабеллумы, наганы, бомбы, адскія машины, мины, — таковы были основныя понятія, которыми оперировала мысль тхъ и другихъ. А еще боле сближала ‘полввшихъ’ с.-р.-овъ съ анархистами ихъ ненависть къ Государственной Дум и къ парламентаризму вообще.
Но все же съ анархистами они не сливались. Они продолжали считать себя соціалистами, но только внпартійными соціалистами и, кром того, крайне ‘лвыми’ соціалистами, боле лвыми, чмъ с.-р.-ы, и, подавно, боле ‘лвыми’, чмъ мирные с.-д.
У бывшихъ с.-д. и с.-p., которыхъ я встрчалъ въ тюрьм, ‘полвніе’ принимало форму разочарованности въ массовой и партійной работ, ослабленіе ихъ связей съ общественной средой, съ другими людьми, съ товарищами. Это было, слдовательно, развитіе въ сторону крайняго индивидуализма. Но тотъ смутный анархизмъ, къ которому приходили полввшіе с.-p., все же не представлялъ собою послдней, крайней ступени ‘полвнія’. Съ этой ступени можно было еще и еще эволюціонировать ‘влво’. Гд началось разложеніе, тамъ оно не остановится на какой-либо точк, но будетъ идти до конца. Концомъ тюремнаго индивидуалистическаго ‘полвнія’ былъ не смутный анархизмъ бывшихъ с.-д. и с.-p., а нчто совершенно своеобразное, особый хулиганскій индивидуализмъ, означавшій уже не упадничество, а моральную смерть.
Къ этому хулиганскому индивидуализму въ конечномъ результат ‘полвнія’ приходили иногда и бывшіе с.-д., и с.-р. Но легче всего и быстре всего доходили до этой точки бывшіе анархисты.
Признаннымъ главой ‘полввшихъ’ анархистовъ въ этой камер былъ товарищъ Самуилъ, долговязый, невзрачный юноша съ довольно скуднымъ запасомъ знаній, но самоувренный и своеобразно краснорчивый. По своему соціальному положенію, онъ принадлежалъ на вол къ довольно распространенному на юг Россіи типу ‘вчныхъ экстерновъ’. Жилъ то грошовыми уроками, то перепиской, то случайной конторской работой, брался за всевозможные ремесла и бился, какъ рыба объ ледъ, настойчиво стремясь къ своей цли — сдать экзаменъ на аттестатъ зрлости. Самуилъ былъ неутомимымъ спорщикомъ, никогда не лазилъ за словомъ въ карманъ и осыпалъ своего противника въ спор такимъ градомъ неожиданныхъ аргументовъ, возраженій и вопросовъ, что тотъ невольно терялъ голову. Самого же Самуила сбить съ занятой имъ позиціи бывало довольно трудно, такъ какъ онъ всегда готовъ былъ отстаивать любой парадоксъ, если онъ имлъ видъ индивидуализма.
Постоянннымъ противникомъ Самуила въ спорахъ выступалъ студентъ анархистъ Ефимъ. Онъ былъ умне и образованне Самуила, но спорилъ плохо, легко терялся, такъ что у сторонниковъ Самуила неизмнно оставалось впечатлніе побды надъ старымъ анархизмомъ. Я рдко принималъ участіе въ этихъ спорахъ, предпочитая роль сторонняго наблюдателя.
Споръ между ними чаще всего начинался съ вопроса о сущности анархизма и о границ между анархистами и буржуазными соціалистами-государственниками (с.-д. и с.-р.).
— Для меня вы, анархисты-коммунисты, ничуть не лучше, чмъ какіе-нибудь с.-д. или с.-р., — горячо и язвительно говорилъ Самуилъ, чмъ вы, въ самомъ дл, отъ нихъ отличаетесь? Тмъ, что вы въ Государственную Думу не пошли? Такъ вдь въ третью Думу и с.-р. не пошли! Первую Думу и с.-д. бойкотировали! Вы вдь ихъ анархистами не считаете за это? А въ остальномъ вы т же мщане, т же государственники, что и соціалисты, — только въ маск.
— Это инсинуація!— съ возмущеніемъ возражалъ Ефимъ, — вы должны доказать, а не бросаться словами…
— ‘Инсинуація’, ‘бросаться словами’, вы говорите? Извольте, я докажу. Я могу привести тысячу доказательствъ того, что въ вашихъ группахъ нтъ ничего общаго съ анархизмомъ, что вы мщане и рабы мщанскаго общества…
— Ну, докажите, докажите! Что вы докажете, когда вы понятія не имете объ анархизм и анархическихъ группахъ!
— Объ этомъ не намъ судить, кто лучше анархизмъ понимаетъ. А я вотъ о чемъ васъ спрошу: въ чемъ сущность анархизма, по-вашему? Въ свобод личности? Да?
— Ну, конечно!
— То есть въ полномъ освобожденіи человческой личности отъ всякихъ путъ, отъ всякихъ цпей? Такъ?
— Да… Но къ чему вы это приводите?
— А вотъ увидите сейчасъ. Значитъ, истинный анархистъ долженъ быть не рабомъ, а свободнымъ человкомъ, не долженъ терпть надъ собой ничьей воли, ничьего закона. Я мыслю, какъ хочу, не подчиняясь ничьимъ предписаніямъ, ничьимъ велніямъ. Такъ же и говорю, что хочу и какъ хочу. Никакихъ цпей, никакихъ ограниченій! Какой я, къ чорту, анархистъ, если даже въ области мысли и слова я не умю быть свободнымъ и самъ налагаю на себя новыя цпи?
— Вы бы короче, короче, товарищъ: это вс знаютъ, — нетерпливо замчаетъ Ефимъ.
— Вс знаютъ? Тмъ лучше! Только это напоминать анархистамъ-коммунистамъ почаще слдуетъ. Такъ какъ же вы умудряетесь считать себя анархистами и въ то же время связывать себя программой и организаціей! Вдь вы, въ конц концовъ, такъ же, какъ с.-д., по программ думаете!
— Это неправда! У насъ никакой программы нтъ, и вамъ это отлично извстно.
— Программы у васъ нтъ? А вашъ ‘Буревстникъ’, на который вы молитесь, какъ с.-д. на Маркса?
— Опять неправда! ‘Буревстникъ’ не программа, а журналъ. Его статьи ни для кого не обязательны. Анархистъ можетъ съ ними соглашаться или не соглашаться. Это частное дло каждаго!
— Какъ же! Кто соглашается, тотъ для васъ а.-к. А кто не соглашается, того вы изъ организаціи, какъ зачумленную крысу, выкидываете. Вы скажете, что и ваши группы не организація, не то же самое, что у соціалистовъ ихъ комитеты? Ваши предсдатели, представители да секретари не чиновники? не новыя власти? Ваши заграничныя типографіи и здшнія подпольныя техники съ наемными профессіоналами, которыхъ вы эксплоатируете, не т же лавочки, что у буржуазіи? Чмъ вы здсь отъ соціалистовъ отличаетесь? Словами, одними словами! Вы себ на каждомъ шагу измняете, а анархистъ всегда долженъ быть вренъ себ. Если я анархистъ, то я только со своей волей считаюсь. Здсь для меня начало и конецъ всего. Своему ‘я’ я никогда измнить не могу!..
— Вы, товарищъ, ‘анархизмъ’ съ ‘индивидуализмомъ’, путаете. А это не одно и то же.
— Нтъ, вы путаете, потому что вы такіе анархисты, какъ я архіерей…
— Съ вами говорить трудно. Вы вотъ о властяхъ и чиновникахъ въ нашихъ группахъ говорите…
— Нтъ, погодите! Я говорю, что вы ни въ чемъ не можете врны самимъ себ оставаться. Вдь вы, анархисты-коммунисты, и жениться безъ попа не можете! Сколько примровъ я видлъ! Хочетъ анархистъ жениться, — идетъ съ невстой въ церковь къ попу подъ благословеніе. Ребенокъ родится, — опять попа зоветъ крестить. Это — анархистъ!
— Вы теперь единичныя явленія обобщаете. Компромиссы, конечно, вы повсюду въ жизни встртите. Церковь для насъ, разумется, не существуетъ. Если мужчина и женщина полюбили другъ друга и хотятъ жить вмст…
— ‘Другъ друга’? Вы сказали: ‘хотятъ жить вмст’… А если не ‘другъ друга’, а такъ: я, напримръ, полюбилъ двушку?.. Тогда какъ, по-вашему, анархистъ поступить долженъ?
— Вы меня перебили. Я хотлъ сказать: если…
— Нтъ, вы скажите, что, по-вашему, долженъ сдлать анархистъ, если онъ полюбилъ женщину и хочетъ обладать ею?
— При чемъ тутъ анархизмъ, я не понимаю!
— Я спрашиваю васъ, какъ вы, свободный человкъ, порвавшій вс свои цпи, именующій себя анархистомъ, поступили бы въ подобномъ случа?
— Какъ я, лично, поступилъ бы?
— Ну, да!
— Обратился бы къ ней… Сказалъ бы…
— А если бы она отказала вамъ?
— Что же? Тогда подумалъ бы, какъ быть… Врне, всего, другую нашелъ бы… Но не понимаю, къ чему вы на этотъ вопросъ перескочили?
— Вотъ вашъ анархизмъ! Вотъ, что вы анархизмомъ называете! Вдь такъ же, какъ вы, и любой мщанинъ поступилъ бы, любой честный, благонамренный мщанинъ!
— А вы иначе поступили бы?
— Я, какъ анархистъ, повинуюсь лишь своей вол, лишь своему желанію! И только. Свое я возьму, ни съ чмъ и ни съ кмъ въ мір не считаясь.
— Позвольте, позвольте! По-вашему, значитъ, анархистъ иметъ право изнасиловать понравившуюся ему женщину?
— Что вы меня стараетесь словами запугать? Я словъ не боюсь. Что значитъ изнасиловать? Я просто длаю, что хочу! А ‘право’? ‘Имю право’, ‘не имю права’ для анархиста не существуетъ! ‘Право’ мщанами создано и мщанъ только пугаетъ. ‘Право’ существуетъ вмст съ государствомъ и вмст съ государствомъ погибнетъ. У свободныхъ людей нтъ ‘права’, а есть только возможность…
— То-есть вы изнасилуете женщину, потому что окажетесь сильне ея?
— Потому что я такъ хочу! Мое желаніе — мой законъ!
— Но вдь такую свободу до сихъ поръ не анархисты осуществляли, а хулиганы во время погромовъ.
— Что же? Это только показываетъ, что вы, хваленые анархисты, боле мщане и боле трусы, чмъ даже хулиганы!
Я съ интересомъ оглядлъ ‘вчнаго экстерна’, проповдывавшаго столь ‘крайній’ анархизмъ. Въ его наружности не было ничего титаническаго или страшнаго. Длинная, жидкая фигура, узкія плечи, впалая грудь, рдкіе волосы надъ покатымъ прыщеватымъ лбомъ, подслповатые глаза. Вся его фигура ясно говорила, что не переливающаяся черезъ край сила внушила этому хилому юнош его дикіе взгляды, а слабость его, его вчная пришибленность, его подавленность условіями жизни и его окончательная растерянность подъ гнетомъ тюрьмы.
Между тмъ, Ефимъ еще не терялъ надежды переспорить своего противника.
— Вы, значитъ, считаете, что анархистъ долженъ изнасиловать понравившуюся ему женщину?
— Долженъ взять ее!
— А анархистка, которой мужчина понравился?
— Тоже! И во всемъ такъ.
— Но вы представляете себ, во что превратится при такихъ условіяхъ человческое общежитіе?
— До этого мн нтъ дла. Я буду свободенъ, и это для меня всего важне. И не я одинъ буду свободенъ. Свободны будутъ вс, кто только захочетъ и суметъ быть свободнымъ!
— Но общежитіе…
— Объ общежитіи вы вмст съ соціалистами-государственниками заботьтесь. Для охраны общежитія можете полицію завести, тюрьмы настроить.
— Вы глупости говорите.
Этотъ безтолковый споръ продолжался часа два. Ефимъ едва успвалъ вставлять свои замчанія въ безудержныя рчи ‘полввшаго’ экстерна. И я дивился терпнію Ефима, который все же относился къ этому спору вполн серьезно. Впрочемъ, чувствовалось, что у него нтъ полной увренности въ правильности защищаемой позиціи. Видно было, что онъ считаетъ Самуила боле крайнимъ, боле ‘лвымъ’, чмъ самого себя, и потому относится къ его взглядамъ съ нкоторымъ уваженіемъ, хотя и не раздляетъ ихъ.
Въ 7-ой камер Самуилъ обращалъ на себя вниманіе только странностью своихъ взглядовъ. Въ остальномъ онъ ничмъ не отличался отъ другихъ политическихъ и держался, ‘какъ вс’, такъ что его крайняя ‘лвость’ проявлялась только въ спорахъ. Позже я встртился съ нимъ въ каторжной камер со смшаннымъ составомъ заключенныхъ. И здсь поведеніе его поразило меня. Оказалось, что за полгода, истекшіе со времени нашего перваго знакомства, Самуилъ еще весьма замтно подался ‘влво’.
Въ камер, гд мы вторично встртились съ нимъ, сидла очень разнообразная публика. Настоящихъ ‘политическихъ’, т. е. людей, осужденныхъ за партійныя дла и за возстанія 5-го года, было здсь не больше 15. Почти столько же было здсь солдатъ и матросовъ, приговоренныхъ за мятежи и неповиновеніе начальству. Группа уголовныхъ ивановъ-рецидивистовъ и обратниковъ состояла изъ 8 человкъ. Человкъ 20 мелкихъ воришекъ, благоговвшихъ передъ обратниками, составляли постоянную свиту и придворный штабъ этихъ Ивановъ. Вмст съ Иванами воришки безстыдно обирали сидвшихъ здсь же крестьянъ-аграрниковъ, которые, несмотря на то, что ихъ было около 15 человкъ, никогда не дерзали протестовать противъ этого грабежа. Всего многочисленне были эксовики, которыхъ начальство считало ‘политическими’ или ‘политико-уголовными’.
Жизнь въ камер была крайне неспокойная. Иваны вели систематическую войну противъ политическихъ. Воровская шпана слпо шла за ними. Поддерживало ихъ и большинство эксовиковъ. На сторон политическихъ было лишь ничтожное меньшинство ‘политико-уголовныхъ’ да почти вс солдаты и матросы.
Междоусобная война, происходившая въ камер, выливалась нердко въ самыя рзкія формы. Дло довольно часто доходило до кулаковъ, и въ любой моментъ могла начаться и поножовщина.
При такихъ-то условіяхъ Самуилъ неожиданно для его товарищей оказался въ коммун Ивановъ. Онъ сблизился съ Иванами настолько, что они уложили его матрасъ въ своемъ ‘почетномъ’ углу на нарахъ, а онъ не только пилъ чай и обдалъ вмст съ ними, но не брезгалъ даже закусывать вмст съ ними деревенскими колбасами и пирогами, отнятыми у крестьянъ-аграрниковъ! Теперь онъ уже говорилъ на жаргон Ивановъ и вмст съ ними издвался надъ политикой. Но и заключительная часть продланной имъ эволюціи казалась ему ‘полвніемъ’, и онъ по-старому считалъ себя истиннымъ революціонеромъ, а остальныхъ политическихъ — трусишками, жалкими лнтяями, прихвостнями буржуазіи.
Какъ-то при мн онъ завелъ съ однимъ матросомъ-повстанцемъ разговоръ объ уголовныхъ.
— Вы этихъ людей презираете, — говорилъ онъ, а я ихъ, какъ лучшихъ товарищей, уважаю.
— Было бъ за что уважать!— возражалъ ему матросъ.
— Я ихъ уважаю за то, что они прямо идутъ противъ существующаго строя, ломаютъ его законы, а своимъ закономъ свою волю ставятъ…
— Красно вы ихъ расписываете, — иронизировалъ матросъ.— Вотъ вы съ Лапшинымъ въ коммун живете. Онъ въ первый разъ осужденъ былъ за изнасилованье и убійство племянницы. Вы его за это, видно, и уважаете?
— Зачмъ вы именно Лапшина берете?— возразилъ Самуилъ.— Вы, какъ узкій мщанинъ, разсуждаете и, какъ мщанинъ, человка судите. Какое мн дло до его любовныхъ и семейныхъ длъ? Разв я судья надъ нимъ? А уважаю я его, какъ человка, который къ своей цли твердо и смло идетъ. Захотлъ — сдлалъ! И никакая сила {‘Никакая сила!’ — выраженіе тюремнаго жаргона.}! А вы думаете, наши сознательные съ ихъ аскетическими принципами хоть когда-нибудь прямо и искренне идутъ къ своей цли? Выдумываютъ ‘принципы’, чтобы ими прикрыть свою трусость — и только. Имъ не хочется, и гайка не держитъ, — боятся всего… Что же, ихъ мн уважать прикажете?
— А Верболоза вы за что уважаете? Тоже за смлость?
— Верболозъ что? Для васъ Верболозъ — ‘отравитель’, ‘собачникъ’. Какъ же! Двоихъ пассажировъ 1-го класса отравилъ… А, можетъ быть, ихъ, этихъ кровопійцъ, эксплоататоровъ давно задавить слдовало! Важность какая, что двумя сволочами на свт меньше осталось! Это вы, мщане, дрожите, трясетесь всю свою жизнь, какъ бы закона не нарушить. Вы — охранители. А эти люди — дйствительные враги существующаго строя. У васъ — сплошь компромиссы да увертки. А эти люди прямо законъ ломаютъ, свою жизнь съ бою берутъ, какъ умютъ: свои цпи рвутъ, какъ могутъ, своимъ врагамъ мстятъ, насколько силъ хватаетъ. Нечего вамъ на нихъ сверху внизъ смотрть. Если кто кого можетъ презирать, то не вы ихъ, а они васъ, — за вашу трусость, за іезуитство.
Самуилъ громко высказывалъ эти свои взгляды въ присутствіи уголовныхъ. И нечего говорить, что подобныя рчи всегда вызывали восторгъ и умиленіе среди Ивановъ и среди мелкой воровской шпаны. Конечно, многихъ ‘тонкостей’ этого карикатурнаго ницшеанства уголовные не понимали. Но они чувствовали въ Самуил своего идеолога и пвца и всячески ухаживали за нимъ. На нашихъ глазахъ окончательно ‘полввшій’ анархистъ превратился въ заправскаго ивана, въ маленькаго царька блатнаго міра. Шпана убирала за него матрасъ, исполняла за него камерныя работы въ дни его дежурства, стирала ему портки, рубаху и портянки, приносили ему по его приказу табакъ, спички, кипятокъ и т. д., и т. д.
Вскор Самуилъ въ спорахъ съ политическими сталъ отстаивать право уголовныхъ Ивановъ заниматься педерастіей, — традиціонное право Ивановъ, осуществляемое ими во всхъ тюрьмахъ.
— Это — личное дло каждаго, — говорилъ Самуилъ негодующимъ политическимъ.— Каждый удовлетворяетъ свои потребности такъ, какъ уметъ и какъ желаетъ.
Это казалось ему непререкаемо правильнымъ выводомъ изъ послдовательно понимаемаго анархизма. И онъ никакъ не могъ понять, какъ это анархисты не соглашаются съ нимъ въ этомъ вопрос. Какъ-то онъ выразилъ свое недоумніе по этому поводу одному товарищу-анархисту. Тотъ отвтилъ ему довольно рзко.
— Удивляюсь, что вы, считающій себя политическимъ, отстаиваете такую гнусность, къ которой даже порядочные уголовные относятся съ презрніемъ и негодованіемъ.
Самуилъ обидлся.
— Откуда вы взяли, что я считаю себя ‘политическимъ’?
— Не считаете, такъ тмъ лучше.
— Но неужто вы, анархистъ, себя считаете ‘политикомъ’?
— Считаю.
— Довольно странно слышать это отъ анархиста…
— То-есть?…
— А очень просто. Вдь анархистъ идетъ противъ всякой власти, противъ всякаго государства, противъ всякаго закона? И новой власти, новаго государства, новыхъ законовъ анархисты создавать не намрены? Такъ? Значитъ, на кой чортъ намъ политическіе перевороты, политическія революціи, политическая борьба? Это — дло буржуазіи и ея прихвостней отъ кадетовъ до с.-д. А намъ, анархистамъ, какое дло до политики? Какъ можетъ анархистъ считать себя политическимъ? Если хотите быть политическими, лучше прямо признайтесь, что вы такіе анархисты, какъ изъ грязи — пуля!
Близость съ Иванами, иванскія замашки по отношенію къ шпан, разнузданный блатной жаргонъ — все это отталкивало отъ Самуила политическихъ, даже тхъ изъ нихъ, которые, подобно ему, неудержимо ‘лвли’ въ тюрьм, проникаясь все больше и больше духомъ ‘хулиганскаго индивидуализма’. Но все же къ словамъ его прислушивались въ камер, и ясно было, что этотъ человкъ пользуется большимъ моральнымъ вліяніемъ на многихъ товарищей, еще не порвавшихъ окончательно со своимъ прошлымъ, еще не сжегшихъ корабли.
На меня лично Самуилъ производилъ въ это время двойственное впечатлніе. Иногда онъ казался помшаннымъ, такъ какъ слишкомъ уже странны были иныя его выходки, его постоянная возбужденность, его торопливая, прыгающая рчь.
А иногда, напротивъ, онъ казался мн естественнымъ продуктомъ тюремнаго ‘полвнія’, тмъ типомъ, къ которому неизбжно должны придти въ тюрьм многіе слабые люди, развитіе которыхъ направилось въ сторону крайняго индивидуализма.
Въ каторжной камер, гд мы въ послдній разъ встрчались съ Самуиломъ, я просидлъ недолго. Вскор меня перевели въ башню, и я больше не видлъ ‘вчнаго экстерна’. Можетъ быть, онъ остался на той ступени, на которой стоялъ во время моихъ послднихъ встрчъ съ нимъ. Можетъ быть, эволюціонировалъ дальше: ‘хулиганскій индивидуализмъ’ можетъ вдь развиваться и углубляться до безконечности…
Я описалъ рядъ прошедшихъ передъ моими глазами примровъ ‘тюремнаго полвнія’. И почти жалю о томъ, что написалъ это. Боюсь, что написанные мною портреты могутъ показаться враждебными карикатурами. Но я далекъ отъ мысли судить и осуждать кого бы то ни было. И никогда не сталъ бы я писать карикатуры на людей, до которыхъ мое слово не дойдетъ, такъ какъ между мною и ими остались каменныя стны и желзныя ршетки.
Человкъ, опустившійся въ тюрьм, дошедшій до самаго безшабашнаго хулиганскаго индивидуализма, — такая же жертва, какъ т, кого повсили или застрлили, кого изувчилъ тюремный режимъ, голодъ, холодъ, сырость. Мн скажутъ: это неврно, ибо не вс опускаются въ тюрьм. Но вдь точно такъ же не вс получаютъ въ тюрьм чахотку, не вс выходятъ оттуда калками. Крпкіе выдерживаютъ, слабые гибнутъ. И нельзя осудить человка за то, что онъ не богатырь, за то, что онъ средній, слабый человкъ!
Я и не намревался судить никого. Я пишу о душевномъ распад, наблюдаемомъ въ тюрьм, съ тмъ же чувствомъ, съ какимъ раньше писалъ о смертныхъ казняхъ, о приговорахъ военныхъ судовъ, о тюремныхъ истязаніяхъ, объ арестантскихъ могилахъ. Можетъ быть, не требовалось напоминать объ этомъ? Но нтъ! Напомнить объ этомъ было необходимо, такъ какъ читатель, равнодушно проходящій мимо оконъ тюрьмы и не знающій, что такое тюрьма, читатель, не испытавшій въ полной мр гнета желзной ршетки, могъ бы поставить на счетъ людей то, что въ дйствительности является результатомъ окружающей ихъ уродливой обстановки….

IV.
‘Поправ
вшіе’.

Люди, испытавшіе въ тюрьм то особое ‘полвніе’, о которомъ я говорилъ на предыдущихъ страницахъ, эволюціонировали въ сторону своеобразнаго индивидуализма. И индивидуализмъ, къ которому они приходили, былъ настолько проникнутъ хулиганскимъ духомъ, что я не поколебался опредлить конечную точку его развитія, какъ моральную смерть, полное нравственное разложеніе. Но все же этотъ индивидуализмъ оставался непокорнымъ, протестующимъ. Это не было примиреніе съ тюрьмой, не было приспособленіе къ требованіямъ желзной ршетки. Въ душ узника продолжало горть пламя протеста, приведшее его въ тюрьму. Только свой протестъ узникъ не могъ уже вылить въ прежнія формы: тюрьма подсказала ему новыя формы, — уродливыя и безплодныя…
Совершенно иную картину представляетъ собой ‘поправніе’, которое, увы! мн приходилось наблюдать въ тюрьм еще чаще, чмъ эволюцію въ сторону крайняго индивидуализма.
‘Поправвшій’ революціонеръ отказывается отъ борьбы и склоняетъ шею передъ тмъ, противъ чего прежде неудачно боролся. Примиряется иногда только пассивно, заглушая въ себ ненависть и просто воздерживаясь отъ участія въ соціальной и политической борьб. А иногда начинаетъ славословить то, что раньше проклиналъ, и предаетъ проклятьямъ то, за что раньше готовъ былъ умереть. Въ душ ‘поправвшаго’ въ конц-концовъ изсякаетъ самая потребность протеста, потребность движенія впередъ, къ какому бы то ни было идеалу.
Въ слдующей глав я попытаюсь намтить главные типы ‘поправнія’.
Извстно, что тюремное заключеніе не для всхъ одинаково мучительно. Карающая рука правосудія можетъ помстить двухъ ‘преступниковъ’ въ тюрьму на одинъ и тотъ же срокъ. Условія, при которыхъ будутъ отбывать наказаніе эти два узника, могутъ быть совершенно тожественны. И все же въ итог одинъ изъ нихъ выйдетъ изъ тюрьмы совершенно истерзаннымъ и разбитымъ, а надъ другимъ тюрьма будетъ безсильна или почти безсильна.
Отчасти это зависитъ отъ того, что люди сами по себ не одинаково сильны и выносливы. Но кром этого, здсь дйствуетъ еще и другое условіе. Какъ общее правило, допускающее, разумется, извстныя исключенія, можно было бы формулировать такой законъ:
‘Преступникъ’ тмъ легче переноситъ тюрьму, чмъ сильне его ‘преступная’ воля, заключеніе въ тюрьм для ‘преступника’ тмъ мучительне и тяжеле, чмъ слабе его ‘преступная’ воля.
Этотъ общій законъ одинаково приложимъ и къ уголовнымъ, и къ революціонерамъ. Изъ уголовныхъ лучше всего устраиваются, и ‘всего свободне чувствуютъ себя въ тюрьм иваны-рецидивисты, всего сильне страдаютъ и быстрй всего чахнутъ случайные преступники и невинно осужденные. Изъ революціонеровъ легче всего переносятъ тюрьму т, у кого больше всего силы, энергіи, непримиримости, а тяжеле всего дается тюрьма тмъ, кто попалъ въ революціонеры подъ вліяніемъ минутнаго увлеченія или по капризу жандармовъ, которые желали проявить чмъ-нибудь свою дятельность, но представить по начальству настоящихъ революціонеровъ не могли. Вообще, при наказаніи ‘преступниковъ’ лишеніемъ свободы субъективная жестокость наказанія обратно пропорціональна злой вол ‘преступника’ и той опасности, которую онъ представляетъ для общества. Въ этомъ отношеніи тюрьма, какъ наказаніе, является такимъ же абсурдомъ, какъ и смертная казнь {См. ‘Смертники’.}.
На различныхъ ‘преступниковъ’ тюрьма дйствуетъ неодинаково тяжело, но дйствіе ея всегда проявляется, прежде всего, въ насильственномъ и крайне уродливомъ суженіи того міра, въ которомъ живетъ узникъ. Двигаться онъ можетъ на столько-то шаговъ влво, на столько-то шаговъ вправо. Передъ глазами его вчно одн и т же стны. Въ ушахъ его вчно одни и т же звуки. Даже воздуха отпускается ему ежедневно лишь столько, сколько абсолютно необходимо для дыханія. У него отнята воля въ мелочахъ. Вставать и ложиться, ходить и стоять, сть, пить, а въ нкоторыхъ тюрьмахъ также и отправлять свои естественныя потребности, — все долженъ онъ длать по звонку, по команд. Короче, тюрьма стремится превратить узника въ безвольный автоматъ.
И нечего говорить, что при достаточно неуклонномъ примненіи этой системы силы самаго крпкаго человка рано или поздно начнутъ падать. Жизнь станетъ казаться ему какой-то безконечной и безсмысленной ненужной канителью. Это — тотъ же результатъ, къ какому приводитъ человка продолжительная и тяжелая болзнь. Но тяжелая болзнь, какъ извстно, нердко вызываетъ въ человк такую безумную, ненасытную жажду жизни, какой никогда не испытывалъ здоровый. И такую же страстную жажду жить и пользоваться жизнью нердко порождаетъ въ узникахъ тюрьма.
Жизнь и воля! Жить, только бы жить на вол! Пусть эта жизнь будетъ сра и тосклива, какъ осенняя ночь! Пусть вернется та самая жизнь, которую раньше мы проклинали, про которую раньше мы говорили: ‘Такъ жить нельзя. Лучше умереть, чмъ терпть эту муку’… Пусть вернется даже худшая жизнь на вол! Но только бы не тюрьма и не могила!
Иногда съ безумной силой просыпаются въ узник мечты о вол. Все, оставшееся за тюремными стнами, начинаетъ казаться необыкновенно привлекательнымъ, сказочно красивымъ. И эта страстная жажда жизни нердко идетъ параллельно съ упадкомъ жизненныхъ силъ и даже съ развитіемъ отвращенія къ жизни. Узникъ стоитъ на границ самоубійства. И вдругъ вспыхиваетъ въ немъ это мучительное желаніе: жить, только бы жить на вол! А черезъ нсколько часовъ снова нтъ и слда отъ этого желанія, снова жизнь кажется ненужной обузой.
Это находитъ какъ-то полосами.
Изъ окна камеры я, напримръ, часто смотрлъ на небо. Въ окно виденъ былъ лишь клочокъ неба, обрзанный снизу линіей тюремной ограды и исчирканный вдоль и поперекъ черными полосами оконной ршетки. И вотъ этотъ жалкій клочокъ синевы казался такимъ глубокимъ, сіяющимъ! Я вспоминалъ голубой шатеръ, которымъ любовался когда-то въ совершенно иной обстановк, на южномъ берегу Крыма и въ Италіи. Но то небо никогда не было такъ чарующе прекрасно, какъ этотъ клочокъ надъ пыльнымъ дворомъ нашей губернской тюрьмы! И то же самое чувство читалось въ глазахъ моихъ товарищей по заключенію.
Какъ-то ранней весной, во время прогулки, я нашелъ во двор кустикъ зеленой травки. Тайкомъ отъ надзирателя я сорвалъ эту травку, осторожно спряталъ ее подъ бушлатомъ и принесъ съ собой въ камеру. Травка почти не помялась. Въ камер мы бережно разсматривали нжные зеленые стебельки. И эти слабенькіе ростки, которые на вол мы безжалостно и безучастно растоптали бы ногами, здсь, въ тюрьм, казались такими трогательно прекрасными. Каждый мечталъ про себя о душистой, усянной цвтами лужайк съ развсистымъ тнистымъ деревомъ. Лежать бы на трав, среди цвтовъ, прислушиваясь къ тому, что говорятъ листья, любуясь летящими надъ головой облаками! Какое счастье было бы провести такъ хотя бы одинъ часъ! Какъ природный горожанинъ, я относился равнодушно къ весенней зелени луговъ, говору листьевъ, къ полету облаковъ въ небесной вышин. И только въ тюрьм почувствовалъ я, сколько прелести скрыто во всемъ этомъ…
Помню, какъ-то въ весенній вечеръ наблюдали мы изъ башни грозу. День былъ необыкновенно душный, и эта духота особенно тягостна была въ башн съ ея вчнымъ запахомъ затхлости и гнили. Мы измучились за этотъ день и съ трудомъ дождались вечерней прохлады. Стемнло. Въ воздух было совершенно тихо. И вдругъ весело забарабанили по желзнымъ листамъ крыши частыя, тяжелыя капли. Молнія прорзала тьму за окномъ. Оглушительный ударъ грома прокатился надъ самой тюрьмой… Ливень становился все яростнй и сильне. Чаще и ярче сверкали молніи, и стны тюрьмы гудли отъ могучихъ раскатовъ грома… Это была чудная, живительная весенняя гроза. Мы настежь открыли окно, не думая о томъ, что вечерняя поврка давно уже прошла, и что за приближеніе къ окну мы можемъ легко получить пулю отъ часового. Дождь былъ косой, и въ одно мгновенье вода залила подоконникъ и побжала на полъ. Уже цлыя лужи воды стояли на асфальтовомъ полу, но намъ этого было мало. Мы прижимались къ прутьямъ оконной ршетки, подставляя голову, шею, раскрытую грудь подъ холодныя струйки дождя. Старались подальше вытянуть руки за ршетку, чтобы достать до струи, сбгавшей съ какого-то выступа крыши надъ окномъ, громко смялись, отталкивая другъ друга отъ узкаго окна. Какъ весело было намъ въ тотъ вечеръ! Хорошо, что часовой за раскатами грома не слышалъ нашего смха въ окн и не замтилъ при вспышкахъ молніи нашихъ фигуръ, прижавшихся къ ршетк. Иначе намъ пришлось бы дорогой цной расплатиться за минутное веселье. Впрочемъ, и такъ наше веселье быстро погасло. Каждый думалъ съ тоской о томъ, какъ хорошо теперь на вольномъ воздух, гд-нибудь въ пол или лсу. И при этой мысли неволя становилась такой мучительной, такой тяжелой, будто вс камни окружающихъ насъ толстыхъ стнъ разомъ навалились на грудь. Какъ хороша гроза, какъ хороша жизнь на вол! Какъ прекрасно все, чего насъ лишила тюрьма! Мы не говорили этого вслухъ, можетъ быть, мы сочли бы это малодушіемъ и сантиментальностью, но таковы были волновавшія всхъ насъ чувства. Чортъ возьми! не то нервы ослабли въ тюрьм, не то на вол я жилъ съ закрытыми глазами, не замчая, какъ прекрасна жизнь. Такъ думалъ я, лежа безъ сна на своей койк въ эту весеннюю ночь.
Еще сильне поразилъ меня видъ города, когда посл годового заключенія мн пришлось идти изъ тюрьмы въ судъ за полученіемъ копіи обвинительнаго акта. Много разъ проходилъ я по этимъ улицамъ еще вольнымъ человкомъ, и я считалъ тогда, что трудно нарочно придумать городъ боле срый, боле пошлый, боле отвратительный. Но теперь этотъ городъ почему-то представлялся мн въ совершенно иномъ вид. Какъ-то жадно смотрлъ я на дома, магазины, на попадавшихся навстрчу людей, на прозжавшіе мимо насъ вагоны трамвая и извозчичьи пролетки. И все восхищало меня. Какими свтлыми, какими роскошными, веселыми, шумными казались мн эти улицы посл нашихъ тюремныхъ коридоровъ! Какой нарядной казалась уличная толпа посл того, какъ глазъ привыкъ къ вшивымъ арестантскимъ бушлатамъ, къ лохмотьямъ пересылыниковъ да къ выцвтшимъ, полинявшимъ, вчно пыльнымъ и засаленнымъ мундирамъ надзирателей! И лица у всхъ встрчавшихся намъ людей были здоровыя, веселыя, красивыя…
Я замчалъ, что такое же впечатлніе производилъ видъ городскихъ улицъ и на товарищей, ходившихъ изъ тюрьмы въ судъ или отправлявшихся по этапу изъ одного города въ другой, изъ одной тюрьмы въ другую. Во всхъ этихъ впечатлніяхъ проявляется дйствіе общеизвстнаго закона контрастовъ. Днемъ мы не видимъ въ безоблачномъ неб ни одной звзды. Но стоитъ взглянуть на то же небо изъ глубокаго темнаго колодца, — и звзды становятся доступны нашему глазу.
Такъ и въ обыденной срой жизни, оставленной нами за стнами тюрьмы, мы открываемъ прекрасныя, яркія звзды, — лишь только приходится намъ взглянуть на эту жизнь сквозь черные квадраты желзной ршетки. И это нердко зажигаетъ въ сердц узника такую безумную жажду жить, такое страстное желаніе хоть разъ еще окунуться въ вольную жизнь, что мучительность тюрьмы становится для него невыносимой.
Здсь получается заколдованный кругъ.
Чмъ хуже въ тюрьм, тмъ прекрасне кажется жизнь на вол. Но чмъ сильне идеализируетъ узникъ жизнь на вол, чмъ больше стремится онъ къ ней, тмъ невыносиме становится для него лишеніе свободы.
Такимъ образомъ, страстная жажда жизни, просыпающаяся въ узник, становится для него источникомъ новыхъ мученій.
Но этого мало.
Жажда жизни, даже связанная съ ея идеализаціей, сама по себ, является здоровымъ, положительнымъ чувствомъ. Но при уродливыхъ тюремныхъ условіяхъ она не только терзаетъ узника, но нердко толкаетъ его въ сторону примиренія съ дйствительностью, въ сторону отказа отъ прежнихъ идеаловъ и отъ собственной личности. Это нердко становится источникомъ ‘поправнія’ и прямого отступничества.
Узникъ, вспоминая свою прошлую жизнь, думаетъ о томъ, что все могло бы сложиться по иному. Не сдлай онъ рокового шага, — онъ былъ бы теперь на вол, дышалъ бы вольнымъ воздухомъ, жилъ бы вольной жизнью. И этотъ роковой шагъ можетъ принять въ его глазахъ видъ глубокой ошибки. Та жизнь, какъ-никакъ, была слишкомъ хороша… Не слдовало рисковать… Нужно было взвсить вс послдствія… Нужно было предвидть…
Конечно, не у всякаго являются эти малодушныя мысли. Не можетъ жалть о своемъ шаг человкъ, для котораго и утрата свободы мучительна, главнымъ образомъ, тмъ, что въ невол связаны его руки, что онъ ничмъ не можетъ отвтить торжествующимъ врагамъ.
Но слабые люди, случайные участники революціи, случайныя жертвы реакціи, жертвы судебной ошибки, преступники по несчастью, вс т, которые составляютъ главный контингентъ населенія всхъ тюремъ… У этихъ людей нердко приходится наблюдать глубокое сожалніе по поводу того шага, который привелъ ихъ въ тюрьму. Это своеобразное ‘раскаяніе’ у уголовныхъ и политическихъ выливается въ различныя формы.
Уголовные чаще всего сожалютъ о той или иной технической ошибк, допущенной ими при отправленіи ихъ опаснаго ремесла. Почти всегда причиной своего крушенія они считаютъ или собственную неосторожность, или какой-нибудь техническій недосмотръ: забрался въ церковь, а сторожа не прирзалъ, — понадялся на то, что тотъ спитъ, вздумалъ кассу на мст ломать, а ее нужно бы съ собой забрать, на товарища положился, а тотъ, какъ начали его бить въ участк, все и выдалъ, марух {‘Маруха’ на воровскомъ жаргон — любовница, жена.} слишкомъ доврился, — про вс дла знала и все полиціи донесла… Я почти не помню у уголовныхъ иного вида ‘раскаянія’ въ совершенномъ преступленіи. И если тюрьма должна вызвать въ преступник именно такое ‘раскаяніе’, если подобное раскаяніе является признакомъ или предвозвстникомъ нравственнаго возрожденія человка, то сторонники современной пенитенціарной системы могутъ поздравить себя съ блестящимъ успхомъ!
У политиковъ ‘раскаяніе’ выливается иногда въ форму сожалнія о томъ, что дешево продалъ свою свободу врагамъ. Но наиболе слабые, случайные политики начинаютъ сожалть о томъ, что вмшались не въ свое дло, приняли участіе въ борьб, неудачный исходъ которой привелъ ихъ въ тюрьму.
Это есть начало тюремнаго ‘поправнія’.
‘Поправвшій’ узникъ сперва только скорбитъ о своемъ старомъ увлеченіи, а затмъ предпринимаетъ попытку исправить послдствія этого увлеченія. Простйшимъ средствомъ является подача прошенія о помилованіи. Въ прошеніи надо выразить свое полное раскаяніе и горячую готовность загладить свой грхъ ‘врной службой’, хорошо также попутно облить помоями прежнихъ товарищей и свалить вину за свое паденіе на жидовъ…
Когда прошеніе написано и отправлено, можно на досуг пересмотрть въ памяти вс событія предшедствовавшія аресту и суду и въ этихъ событіяхъ не трудно найти тысячу оправданій собственнаго отступничества. Это отступничество окажется либо ‘военной хитростью’, либо актомъ благоразумія и самосохраненія, либо маленькимъ компромиссомъ, вполн допустимымъ, т. к. вс кругомъ ‘подлецы’.
Впрочемъ, не слдуетъ обобщать этой картины ‘поправнія’. Очень часто ‘поправніе’ протекаетъ и въ иныхъ формахъ. Иные ‘правютъ’, повидимому, вполн искренно, не заботясь о томъ, чтобы оправдать какъ-нибудь свое отступничество.
Легче всего ‘правютъ» въ тюрьм и чаще всего подаютъ прошенія о помилованіи крестьяне-аграрники. Это — почти сплошь случайные люди въ тюрьм, сравнительно слабо связанные съ политикой, и при низкомъ уровн ихъ политической сознательности имъ не трудно эволюціонировать въ какую угодно сторону подъ вліяніемъ тяжелыхъ условій тюремной жизни.
Изъ ‘поправвшихъ’ аграрниковъ, которыхъ я встрчалъ въ тюрьм, пожалуй, всхъ типичне былъ нкій Гавриловъ, приговоренный къ 8 годамъ каторги за участіе въ разгром какого-то графскаго завода.
Это былъ мужикъ лтъ 40, съ обыкновеннымъ крестьянскимъ лицомъ. Русые волосы, рыжеватая клинообразная бородка, голубые задумчивые глаза, стертые наполовину зубы, тихій голосъ, медленныя движенія. Онъ не былъ похожъ ни на уголовнаго преступника, ни на революціонера, и при взгляд на него невольно являлась мысль о глухой русской деревн, изъ которой выхватили зачмъ-то этого человка, и въ которой остались вс помыслы его, вс его заботы и привязанности.
Гавриловъ держался въ сторон отъ всхъ, вчно одинокій, погруженный въ какія-то думы. Я зналъ про него, что въ 5-омъ году онъ организовалъ въ своей деревушк ‘крестьянскій союзъ’, соціалисты-революціонеры считали его ‘своимъ’, партійнымъ, или, во всякомъ случа, сочувствующимъ партіи. Больше ничего я не зналъ о немъ. И хотя меня интересовала его вчная глубокая задумчивость, и імн хотлось разгадать, чмъ живетъ этотъ человкъ, столь явно не подходящій къ тюремной обстановк, но не было случая разговориться съ нимъ: къ интеллигентамъ Гавриловъ относился, какъ къ ‘господамъ’, и всячески избгалъ сближенія съ ними.
Но однажды онъ самъ подошелъ ко мн за тмъ же, за чмъ обращались ко мн въ тюрьм довольно часто, — попросилъ, чтобы я написалъ ему письмо домой въ деревню.
— Сдлайте такую милость, господинъ, — просилъ онъ какъ-то застнчиво и нершительно: — напишите… Самъ-то я малограмотный, не выходитъ у меня ничего.
— Съ удовольствіемъ, товарищъ. Сейчасъ же и напишемъ, а на поврк вы сможете отдать.
Мы присли къ столу.
— Вамъ къ кому писать? Къ сыну или къ жен?
— Къ жен бы написать…
— Хорошо! Вы какъ ее зовете?
— Марой…
— Ладно! Значитъ, такъ и начнемъ: ‘Дорогая жена Мара!.. А дальше что писать?
— Извстно, что.
Гавриловъ вздохнулъ и задумался.
— Вы говорите, а я буду писать.
— Да что говорить? Вы, господинъ, чай, лучше моего все знаете.
— Нтъ, какъ же я буду самъ писать? Я напишу все, — только вы говорите, о чемъ писать.
Какъ это всегда бываетъ съ малограмотными крестьянами, Гавриловъ никакъ не могъ понять, почему это я, человкъ ‘ученый’, заставляю его указывать себ, какъ и что писать. И онъ началъ говорить, не столько диктуя мн письмо, сколько попросту изливая душу, какъ бы выкладывая вслухъ свои мысли.
— Описать бы все полностью, какъ здсь живется-то. На прошлой недл письмо я получилъ изъ деревни, отъ брата ейнаго. Пишетъ, безъ хлба сидятъ, лошадь продали. И, какъ мн въ укоръ, пишетъ, что черезъ меня все врозь пошло. Теб, дескать, хорошо на казенныхъ хлбахъ, на всемъ готовомъ. Вотъ бы и написать имъ все сполна, какъ мы здсь корки сухія гложемъ, да кровью своей вшей кормимъ. Безъ табаку, безъ всего… Солнышка за день-деньской не увидишь… Все сердце изныло… Помереть лучше, чмъ муку такую терпть. Они тамъ думаютъ, — у меня объ нихъ и думушки нтъ. А я-то и день, и ночь только о дом думаю. Что тамъ, да какъ? Да кто за хозяйствомъ присмотритъ, да кто работу справитъ? Жена-то у меня хворая, а у брата — своя семья, своя обуза… Только и есть думы, что о хозяйств. Хлбъ-молъ снимать самое время… Какъ бы тамъ дня не упустили… И ни къ чему это, а все объ одномъ да объ одномъ душой болешь… Истомился совсмъ. Кабы я одинокій былъ, и тюрьма бы мн тюрьмой не была. Пусть руки, ноги въ желза куютъ, пусть на части рвутъ, — ничего! А какъ домъ-то оставить пришлось безъ хозяина, да жену, да дтей, — вотъ тутъ-то и тюрьма… И то, братъ ейный правильно тогда говорилъ, что не слдъ мн съ семьею въ такія дла мшаться. Безъ меня будто бъ дло не сдлалось бы, безъ меня будто бъ дураковъ мало! Эхъ! поздно за умъ берешься: ничего уже не подлаешь.
Мужикъ говорилъ монотоннымъ, тоскливымъ голосомъ, медленно и тягуче изливая свою душу въ жалобахъ. Я быстро писалъ подъ его слова.
— Напишите, господинъ, чтобъ и брату она передала: Егоръ, молъ, винится, что и впрямь дуракомъ въ ту пору былъ, что тебя не послушалъ. А еще, пусть не больно-то убивается, что хозяйство неладно идетъ. Богъ дастъ, скоро выйду я на волю, тогда поправимся какъ-нибудь…
Гавриловъ опустилъ голову и замолчалъ въ глубокомъ раздумьи.
— Какъ это, скоро выйдете на волю?— переспросилъ я.Вдь срокъ у васъ еще не маленькій?
Мужикъ замялся немного, а потомъ сказалъ тихо и просительно:
— А я васъ же, господинъ, просить буду прошеньице мн написать…
— Какое прошенье?
— Да о скидк со срока или чтобы совсмъ помиловали. Семья вдь черезъ меня пропадаетъ…
— То-есть, прошенье на Высочайшее имя?
Опять замялся Гавриловъ, но затмъ сказалъ:
— Вотъ это самое, это самое. Вы же, господинъ, такое прошеньице для ротной камеры писали недавно… Я слышалъ.
Ко мн нердко обращались въ тюрьм съ просьбами составить прошеніе о помилованіи. Подобныя просьбы уголовныхъ я удовлетворялъ всегда безъ колебанія, политикамъ же отказывалъ. Но относительно аграрниковъ, солдатъ и матросовъ иногда затруднялся ршить вопросъ.
И теперь я спросилъ Гаврилова:
— Вы по какому длу судились? Правда, что вы были эсэромъ?
— По крестьянскому длу насъ судили… А что объ эсэрахъ, такъ неправда это совсмъ. Какимъ я эсэромъ былъ? Я, почитай, въ тюрьм-то только и узналъ, чего соціалисты хотятъ. И какъ я понимаю, совсмъ это для насъ, мужиковъ, неподходящее… хотя, можетъ, вамъ, какъ людямъ ученымъ, лучше все извстно. А что на суд показывали, что я тогда супротивъ помщиковъ и начальства шелъ, врно это. Противъ я ничего не скажу. Только нужно, господинъ, и то въ разсужденіе взять, какое время-то тогда было. Вотъ и земскаго нашего начальника за эти же самыя дла въ тюрьму засадили. Изъ сосдняго узда двухъ учителей да врача казеннаго въ Сибирь куда-то угнали. Помщика нашего, господина Малишевскаго, дочка за это же и теперь еще въ тюрьм сидитъ. А образованная, въ Петербург училась! Да и все вдь господа, образованные люди. Такая ужъ линія тогда выходила. Съ нашего брата, мужика, и спрашивать меньше бъ должны, мы вдь по дурости своей больше, по темнот…
Гавриловъ говорилъ такъ, какъ будто онъ оправдывался передо мной, стараясь убдить меня написать ему прошеніе о помилованьи.
Я спросилъ его:
— Что же, теперь вы считаете, что были неправы, что шли противъ помщиковъ и противъ начальства? Не слдовало этого длать?
— А кто разберетъ? Можетъ, слдовало, а можетъ, и нтъ. Плохо-то живемъ мы, врно это. А начальство — для кого плохое выходить, а для кого и хорошее. Можетъ, и правда, что тогда у насъ на сход ораторъ говорилъ: по иному, молъ лучше бъ жить стало… А можетъ, и хуже прежняго пошло бы… Кто разберетъ? Хочешь лучше, а оно на худшее выдетъ… Думалъ, ужъ такъ плохо, такъ плохо, что хуже и быть нельзя… А оно такъ обернулось, что тогда хорошо было, а теперь самъ себя погубилъ…
Медленно, сбивчиво и неуклюже говорилъ Гавриловъ. А затмъ прибавилъ увренно и твердо:
— Только не слдъ бы мн, съ семьей-то на ше, въ такія дла лзть. Говорили у насъ мужики въ ту пору: плохо живемъ… нужда одолла… голодъ… земли нтъ! Вотъ и сдлали себ лучше! Да мн бы теперь хоть годъ такъ пожить, какъ прежде мы, до забастовокъ, жили! Кажись, не зналъ бы, какъ Бога благодарить. У насъ, бывало, говорятъ: не жизнь, молъ, у насъ, мужиковъ, а каторга. То-то и говорятъ, чего не знаютъ…
— А разв хорошо вамъ жилось?
— Кто скажетъ, что хорошо? А все же, какъ ни есть, а жили себ… А перемнитъ захотли, — и хуже сдлали. И я такъ думаю, что не спроста это такъ вышло.
— То-есть что именно?
— А все… Я по-ученому объяснить-то не умю. А только, намъ не напротивъ идти надо, а такъ, чтобы польза была. Напротивъ идти, — ничего не получишь. Ораторы тоже прізжали. Я слушалъ, слушалъ: за насъ, кажись, говорятъ. Самое для насъ нужное. А вышло такъ, что насъ же подъ разстрлъ, да подъ вислицу, да подъ каторгу подвели. Уговорили! Тамъ противъ царя, что ли, пошли… забастовки разныя устраивать начали. Ну, и достигли. Выходитъ, я тогда дуракомъ былъ. А придись теперь случай, я бы такого оратора угостилъ…
Лицо Гаврилова приняло мрачное выраженіе, и онъ сжалъ кулакъ.
— Спасибо, дядя, что предупредилъ!— замтилъ я съ укоромъ.— Коли придется мн въ вашей деревн бывать, въ хату Гаврилова не постучусь.
Гавриловъ сконфузился и, полагая, что лично обидлъ меня, постарался загладить неловкость:
— Да разв я, господинъ, человка не разберу? Разв мы зври? Вотъ вы, дай вамъ Богъ здоровьица, письмецо моей Мар написали… Прошеньице, можетъ, тоже напишете? Разв я вашу милость забуду? Я только сказать не умю… Такъ вы темноту-то мужицкую простите.
— Да за что простить? Мн на васъ обижаться не съ чего. Только не понимаю, что вамъ ‘ораторы’ плохого сдлали?
— А то сдлали, что черезъ нихъ и смущеніе-то у насъ пошло.
— Какъ черезъ нихъ?
— Да такъ, что они разсказывать стали: то нехорошо, это нехорошо…
— А безъ нихъ вы слпы, что ли, были?
— А то нтъ? Мы люди темные, сами ничего не поймемъ.
— Значитъ, черезъ нихъ-то, по крайней мр, поняли?
— Поняли, да не то, что нужно намъ, по нашему положенію…
— Да что же вамъ нужно?
— То нужно, что живи себ человкъ, какъ умешь. Другого не тронь, — и тебя не тронутъ. Смутеніемъ ты себ не поможешь. Хоть какъ тамъ, — а живи. Этой-то правды ораторы, небось, не сказали? А здсь-то она, первая правда, и есть.
Неожиданно Гавриловъ принялся разсказывать про брата своей жены.
— Степана мы тогда за послдняго человка считали за то, что онъ отъ мірского дла сторонился. Сколько разъ я ему выговаривалъ: дуракъ ты, дуракъ! Ничего не смыслишь, а хочешь умне образованныхъ людей быть. А онъ мн все говорилъ: не я, дескать, дуракъ, что въ сторон этого, а вы дураки, что впередъ лзете! А теперь такъ оно и вышло, что мы дураками передъ нимъ оказались… Спасибо еще, что въ бд насъ не вовсе оставилъ, семь помогаетъ!
Я слушалъ тягучія рчи крестьянина и думалъ о безнадежно тупой покорности судьб, къ которой пришелъ этотъ человкъ. Одинъ разъ въ жизни осмлился онъ смутно мечтать о лучшей участи, и вотъ теперь проклинаетъ тхъ, кто зажегъ въ его душ эту мечту! Этотъ раскаивающійся ‘поправвшій’ аграрникъ казался мн воплощеніемъ вчной покорности. Покорность звучала въ его голос, покорность смотрла изъ его глазъ. И ясно говорила эта покорность о крушеніи всхъ надеждъ, объ отчаяніи безысходномъ.
Въ конц концовъ, я написалъ Гаврилову прошеніе о помилованіи.
Приходилось писать такія прошенія и другимъ аграрникамъ. Иные изъ нихъ были на вол настолько несознательны, что ихъ никакъ нельзя было считать ‘поправвшими’ въ тюрьм. Другіе, наоборотъ, вполн опредленно отрекались отъ минувшаго увлеченія, и отрекались чаще всего такъ же откровенно, такъ же рзко, какъ Гавриловъ. И такъ же, какъ у Гаврилова, безпомощно путалась ихъ мысль при попытк опредлить причину постигшаго ихъ несчастья.
‘Поправвшіе’ солдаты и матросы-повстанцы были непохожи на ‘поправвшихъ’ аграрниковъ. Эти тоже покорились желзной ршетк, но въ ихъ покорности не было той простоты, пассивности, какъ въ ‘стихійной’ покорности крестьянъ, въ нихъ чувствовалась какая-то глухая озлобленность, не находящая себ выхода.
Они легко писали прошенія о помилованіи. Получивъ отказъ на одно прошеніе, тотчасъ принимались сочинять другое, позабористе. Всего усердне подчеркивали они въ этихъ прошеніяхъ свою готовность ‘врной службой царю и отечеству, врной защитой престола отъ враговъ вншнихъ и внутреннихъ загладить свою вину и великій свой грхъ передъ Богомъ и передъ родиной’. Короче, при составленіи этихъ прошеній они пускали въ ходъ весь цвтистый жаргонъ полковой литературы. Иныя изъ солдатскихъ прошеній представляли собой цлыя произведенія искусства. Въ тюрьм у нихъ были свои мастера-спеціалисты по изготовленію прошеній, работавшіе иной разъ безплатно, иной разъ за деньги. Но плату за трудъ они брали, во всякомъ случа, невысокую: 1 рубль, — 50 копеекъ, рдко больше.
Не вполн довряя своимъ искусникамъ, солдаты-подаванцы иной разъ приносили мн свои прошенія:
— Посмотрите, дескать, товарищъ, правильно ли здсь все поставлено? Можетъ быть, здсь что-нибудь не такъ написано?..
Чаще всего подаванцы сами стыдились немного своихъ прошеній. Бывало, просматриваю я прошеніе, а ‘поправвшій’, кающійся солдатъ сидитъ здсь же рядомъ и поясняетъ:
— Я его не просилъ совсмъ писать про враговъ ‘вншнихъ и внутреннихъ’. Это онъ отъ себя вставилъ. Да ничего… Этакъ оно лучше выходитъ. Пускай думаютъ тамъ, что совсмъ я на ихъ сторону перешелъ. Вдь на это скоре вниманіе обратятъ… Правда, товарищъ?.. А я-то, вдь, какимъ былъ, такой и остался. Я, товарищъ, завсегда на все готовъ. Здсь-то я только для нихъ поставилъ… Дымъ въ глаза пускаю…
Возвращая ему прошеніе, я указывалъ на то, что въ прошеніи много лишняго:
— На что вашъ мастеръ здсь столько черносотенства пустилъ: ‘жиды’, ‘крамольники’, ‘кровь свою пролить’ — все это совершенно лишнее.
— А какъ же безъ этого?
— Если ужъ ршили писать, пишите по форм: о семь упомяните, и только. Больше ничего не нужно.
— Да вдь вс такъ пишутъ, какъ здсь, вотъ, написано. Про жидовъ онъ, правда, зря написалъ… Но и безъ этого не знаю какъ. Измнить, говорите, слдуетъ?
— Пишите, какъ знаете. Только такое прошеніе подавать стыдно.
— Я, товарищъ, подумаю… Можетъ быть, иначе какъ-нибудь напишу… А здсь-то больно хорошо поставлено насчетъ того, чтобы грхъ загладить.
Но, въ конц-концовъ, солдатъ подавалъ все же прошеніе съ ‘жидами’ и ‘крамольниками’. И мн всегда казалось, что эти конфузящіеся нершительные подаванцы въ своихъ прошеніяхъ искренне, чмъ въ своихъ оговоркахъ къ этимъ прошеніямъ. Искренни въ выраженіи своей готовности ‘загладить вину’.
Но стоило заговорить съ ними о начальств, объ офицерахъ, о судьяхъ, о правительств и т. д., — куда только двались ихъ лояльныя чувства! Въ ихъ рчахъ звучала тогда самая неподдльная ненависть къ тмъ побдителямъ, которые замуровали ихъ въ тюремныхъ стнахъ.
И здсь не было противорчія. Какой-нибудь случайный солдатъ-каторжанинъ отъ всей души ненавидлъ все начальство, въ которомъ видлъ своихъ тюремщиковъ-мучителей. Но оно было для него непобдимой, всемогущей силой. Только милость начальства могла вернуть ему жизнь и волю и, чтобы угодить начальству, онъ съ готовностью застрлилъ бы отца, перегрызъ бы горло брату.
Это было, воистину, жалкое зрлище.
Правда, не вс солдаты-подаванцы были таковы. Иные подавали прошенія о помилованіи, наполненныя выраженіями раскаянія, просто ‘такъ себ’, на авось: можетъ быть, поможетъ выкрутиться. Эти тоже были ‘поправвшими’, но все же у нихъ сохранялось извстное понятіе о чести, и они не согласились бы подписать ‘слишкомъ’ забористое прошеніе, не согласились бы также прибгнуть къ доносу или предательству. Такъ далеко ихъ ‘поправніе’ не шло.
Но нкоторые начинали заглаживать свою вину усердной борьбой съ ‘врагами царя и отечества’ еще въ тюрьм, выслживая крамолу среди товарищей. Это было внцомъ ‘поправнія’.
Попадались ‘поправвшіе’ и среди массовиковъ-политиковъ, рабочихъ и разночинцевъ. Эти были всего разнообразне, и въ ихъ ‘поправніи’, пожалуй, всего ярче проявлялось дйствіе желзной ршетки на психологію узниковъ.
‘Поправвшіе’ рабочіе иногда выражали свое раскаяніе въ такихъ прошеніяхъ, что лицемрная лживость ихъ била въ глаза изъ каждой строчки. И если когда-нибудь историкъ нашего кошмарнаго времени будетъ разбирать архивы канцеляріи по пріему прошеній на Высочайшее Имя, онъ найдетъ тамъ много матеріаловъ для характеристики этого тюремнаго ‘поправнія’ и ‘поправнія’ вообще.
У меня сейчасъ нтъ этихъ документовъ подъ рукой, а приводить ихъ на память не стоитъ, но все же я познакомлю читателя съ отрывками изъ одного такого прошенія. Авторъ его — вполн интеллигентный рабочій большого механическаго завода. На вол онъ былъ членомъ партіи, но попалъ въ тюрьму не за партійное дло, а за какую-то довольно темную экспропріацію. Въ тюрьм держался, какъ ‘непримиримый’ революціонеръ, и ползовался среди товарищей большимъ уваженіемъ. И вдругъ оказалось, что этотъ ‘непримиримый’ подалъ прошеніе о помилованьи, да еще какое прошеніе!
Обнаружилось это совершенно случайно. Одинъ изъ тюремныхъ надзирателей выругалъ политическаго площадными словами. Тотъ отправился по этому поводу къ начальнику тюрьмы объясняться. Начальникъ его принялъ довольно нелюбезно и, выслушавъ заявленіе, сказалъ:
— Ну, и выругался надзиратель! Эка важность! Надзиратели у меня въ институт для благородныхъ двицъ не обучались! Мало и вы межъ собой ругаетесь…
— Политическіе всегда старались…
— Политическіе, политическіе! Плевать мн на вашу политику! Если хотите знать цну вашей политик… вотъ, читайте!
Начальникъ протянулъ арестанту листъ бумаги, сложенной вчетверо, какъ складываются прошенія. Смясь, онъ развернулъ бумагу и пододвинулъ ее по столу къ арестанту:
— Видите? Канцелярія по пріему прошеній… Руку своего товарища узнаете? Фамилію эту знаете?
Арестантъ немного смутился, но, подозрвая ловушку, сказалъ довольно ршительно:
— Намъ не о чемъ толковать. А ваши конторскія бумаги меня не интересуютъ.
И онъ двинулся къ двери. Но начальникъ остановилъ его:
— Нтъ, послушайте! Я, вотъ, прочту вамъ… Ей-Богу занятно. ‘Въ канцелярію по пріему прошеній… ссыльно-каторжнаго…’ Это все по форм… ‘Всемилостивйшій Государь! Августйшій Монархъ. Всеподданнйше припадая къ стопамъ’… Ишь, сволочь, и форму знаетъ… А вотъ его собственное начинается… Слушайте! ‘Я былъ неопытнымъ юношей, когда злоди увлекли меня на путь преступленій, усыпивъ лукавыми рчами мою совсть. Только подъ вліяніемъ рчей злодевъ-подстрекателей могъ я забыть на время, что я русскій человкъ, и нарушить долгъ врности обожаемому монарху, который подсказывало мн мое русское сердце даже въ дни самаго глубокаго моего паденія…’ Хорошо? А? Слушайте-ка дальше — еще лучше есть… ‘Я былъ безъ работы. И злоди воспользовались моей растерянностью и бдственнымъ моимъ положеніемъ, чтобы соблазнить меня… Одинъ изъ рабочихъ завода, съ котораго я былъ разсчитанъ, настоящій волкъ въ овечьей шкур, позвалъ меня къ себ. Я, какъ неопытный юноша, пошелъ къ нему. У него на квартир было собраніе, первое преступное собраніе, на которое я попалъ, не подозрвая даже, что стремлюсь къ собственной погибели. На собраніи говорилъ рчь какой-то молодой человкъ еврейскаго типа съ длинными волосами и горящими глазами!’ Ха-ха-ха! Хорошо? А? Интересно? А тутъ вотъ: ‘Жиды толкнули меня на путь преступленія, вложили мн въ руку оружіе для убійства. Погубили меня т же злоди, которые губятъ всю русскую землю’… Ну, здсь о старушк-матери идетъ и о маленькихъ сестрахъ… Какъ во всхъ прошеніяхъ, — это неинтересно. А вотъ самый конецъ: ‘… чтобы могъ я загладить свой великій грхъ передъ Богомъ и людьми своей беззавтно врной службой Престолу и борьбой съ тми забывшими Бога злодями и жидами, которые губятъ русскую землю. Всю жизнь свою отдамъ я этой борьб’… Вотъ оно, какъ ваши товарищи пишутъ. Ха-ха-ха!
Арестантъ вышелъ изъ конторы, какъ оплеванный.
Къ вечеру вся тюрьма знала объ этомъ прошеніи, но авторъ его категорически заявилъ, что ничего подобнаго не писалъ. Пошли въ контору для выясненія этого недоразумнія. Начальникъ, торжествуя униженіе политическихъ, снова досталъ прошеніе и со смакомъ и чувствомъ прочелъ его вслухъ. Посмотрли подпись и почеркъ: сомнній не могло быть. Тюрьма была потрясена этимъ случаемъ. Но авторъ прошенія заявилъ ршительно и твердо:
— Отчета въ своихъ поступкахъ я давать никому не намренъ. На васъ всхъ и на ваши резолюціи мн наплевать. А показывать вамъ мое прошеніе начальникъ не имлъ права.
Отъ него отвернулись, какъ отъ зачумленнаго.
Впрочемъ, этотъ случай почти исключительный. Существуютъ вдь и другія, боле скромныя формы для того, чтобы отказаться отъ старыхъ увлеченій.
Самая скромная форма ‘поправнія’ — исповдыванье стараго русскаго правила: моя хата съ краю, ничего не знаю. Въ примненіи къ тюремнымъ условіямъ это правило означаетъ: на вол никакого касательства къ революціи я не имлъ, въ тюрьму посадили меня по ошибк, и впредь, по выход изъ тюрьмы, я буду держаться въ сторон.
Зналъ я въ тюрьм одного немолодого желзнодорожнаго служащаго. Это былъ очень маленькій человчекъ, слабый и хилый, но подвижной, живой, съ нкоторымъ огонькомъ. На вол онъ давалъ свою квартиру для собраній, для ночевокъ нелегальнымъ, для явокъ, для храненія литературы. Держалъ гектографъ, хранилъ одно время печать и даже взялся собирать въ пользу партіи деньги по чековой книжк. Первое время посл ареста онъ охотно разсказывалъ о своей дятельности, явно гордясь своими революціонными знакомствами и тмъ, что онъ, маленькій человкъ, все же могъ ‘послужить великому длу’. Жестокій приговоръ суда поразилъ его, тюрьма давалась ему, быть можетъ, тяжеле, чмъ кому бы то ни было. Цлыми днями ходилъ онъ по камер молчаливый, задумчивый. Со свиданій возвращался совершенно разстроенный съ покраснвшими отъ слезъ глазами.
Маленькій человкъ убдился, что послдствія ‘служенія великому длу’ тяжеле, чмъ онъ думалъ раньше. И вотъ начало мняться его отношеніе къ этому длу. Онъ уже неохотно говорилъ о своихъ знакомыхъ революціонерахъ, а про свою жизнь на вол разсказывалъ, какъ про самое спокойное существованіе мелкаго служащаго, ни въ чемъ не ‘замшаннаго’, ничмъ не интересующагося. Обижался и пугался, когда къ этимъ его разсказамъ относились недоврчиво или насмшливо. Мечтая, о томъ, какъ придется ему жить съ семьей посл тюрьмы, онъ подчеркивалъ неизмнно, что будетъ жить такъ тихо, уединенно, и замкнуто, какъ только возможно, будетъ избгать всякихъ знакомствъ, не будетъ ходить ни къ кому, не будетъ никого принимать у себя, не будетъ вмшиваться ни въ какія ‘глупости’, весь уйдетъ въ заботы о семь, о дтяхъ.
Какъ ни мучился этотъ человкъ въ тюрьм, онъ все же не подалъ прошенія о помилованіи.
— Не поможетъ это, — говорилъ онъ жен своей, упрашивавшей его подать такое прошеніе: — сколько народу подавало, да почти всмъ отказано. Досижу какъ-нибудь!
Въ этомъ ‘поправніи’ не было ни измны, ни ренегатства, но это было несомннно проявленіе душевнаго упадка. Это было вынужденное примиреніе человка побжденнаго и обезсиленнаго.
Прямую противоположность этому ‘поправвшему’ желзнодорожнику представлялъ сидвшій въ нашей тюрьм сельскій учитель Кирилловъ. Худощавый и длинный, съ блднымъ, желтымъ лицомъ, съ безпокойными глазами и нервными порывистыми движеніями, онъ производилъ впечатлніе человка, сильно потрепаннаго жизнью. Казалось, всю жизнь свою онъ голодалъ и хворалъ, и жизнь сохранилась въ его тл какимъ-то чудомъ.
На вол онъ былъ не крупнымъ, но дятельнымъ партійнымъ работникомъ. Служа въ глухой деревн, онъ велъ пропаганду среди крестьянъ, распространялъ литературу, доставлялъ связи съ другими учителями губерніи и вчно организовывалъ что-нибудь — то крестьянскій союзъ, то учительскій създъ, то какую-нибудь спеціальную мстную газетку. Въ партіи его считали человкомъ съ причудами, но цнили и уважали за беззавтную преданность партійному длу.
Я его встртилъ въ тюрьм, когда онъ былъ еще подслдственнымъ. Слдствіе по его длу тянулось почему-то безконечно долго. Онъ ждалъ суда уже третій годъ, и за это время тюрьма совершенно измучила его: онъ упалъ духомъ, вчно нервничалъ, жаловался на судьбу. Какъ человку до крайности экспансивному ему постоянно нуженъ былъ кто-нибудь, передъ кмъ онъ могъ бы изливать свою душу.
Въ числ другихъ, приходилось выслушивать его изліянія и мн. Онъ охотно и подробно разсказывалъ о своей дятельности на вол, особенно о своихъ организаторскихъ попыткахъ. Но вс свои разсказы неизмнно кончалъ жалобами:
— Я вотъ на части разрывался, — туда, сюда, повсюду. Минуты свободной не было… Въ городъ надо създить, напримръ. Кому хать? Тотъ занятъ, другой занятъ, у третьяго семья, у четвертаго лошади нтъ, у пятаго зубы болятъ… Пусть Кирилловъ детъ! Нужно литературу въ дальнюю волость отвезти. Опять Кирилловъ! Вотъ до тюрьмы и доздился… А изъ товарищей, вы думаете, хоть кто-нибудь позаботился навстить или помочь чмъ-нибудь? Никто! Я и подъ залогъ могъ выйти, и совсмъ можно было бы все дло замять, если бы похлопоталъ кто-нибудь съ воли. Да разв ихъ это дло касается? Это урокъ мн хорошій, чтобы впредь умне быть. Теперь, если на волю выйду, пальцемъ о палецъ для другихъ не ударю. Довольно я поработалъ. Пусть другіе спину подставляютъ. Да-съ…
Онъ волновался, сердито брызгалъ слюной и отъ волненія мучительно кашлялъ, говоря объ этихъ ‘другихъ’, для которыхъ онъ столько перенесъ и которые въ бд не поддержали его. Я спросилъ:
— Кто эти ‘они’, ‘другіе’, на которыхъ вы все сердитесь?
— Какъ кто? Да товарищи… Хотя бы т же учителя!
— А разв на вол вы для нихъ длали что-нибудь?
— Вдь я говорилъ вамъ… Можетъ быть, вы моимъ словамъ не врите?
— Не въ этомъ дло. Я только думаю: что вы длали на вол, вы для себя длали. Вамъ это доставляло удовлетвореніе, и требовать какого-нибудь особаго вниманія отъ оставшихся на вол товарищей вы не имете права.
— Ну, этой вашей философіи я не понимаю. Вы можете это какъ вамъ угодно понимать. Только будетъ съ меня этой науки. Пусть другіе дураками будутъ…
И ясно было, что это у него не пустыя слова, что, выйдя на волю, онъ спрячется въ свою скорлупу и будетъ трусливо сторониться всего, что можетъ быть принято за ‘общественное’ дло.
По суду учитель получилъ ссылку на поселеніе. Прошенія о помилованіи онъ не подалъ, со средой политическихъ не порвалъ. Но вскор я потерялъ его изъ виду и не знаю, что стало съ нимъ впослдствіи.
У этого учителя ‘поправніе’ имло совершенно ясно выраженныя черты психологическаго упадка. Но справедливость требуетъ отмтить, что тюремное ‘поправніе’ иногда бывало свободно отъ такого упадническаго характера. Изъ числа ‘поправвшихъ’, сохранившихъ извстную самостоятельность, извстное чувство собственнаго достоинства, особенно хорошо помню я одного рабочаго, Желзняка.
Желзняку, когда я познакомился съ нимъ, было не больше 25 лтъ, но по виду ему можно было дать 30 или 35. Его подвижное, немного нервное лицо обличало въ немъ умъ и энергію. Въ тюрьм онъ держался очень независимо, нсколько въ сторон отъ другихъ, много читалъ и занимался. Читалъ больше всего по естественнымъ наукамъ, занимался преимущественно математикой. Его усидчивость и способность работать въ шумной переполненной камер были изумительны.
Отъ другихъ я узналъ, что Желзнякъ сидитъ въ тюрьм уже третій годъ. Несмотря на свою молодость, онъ былъ давнишнимъ партійнымъ работникомъ: въ партійный кружокъ онъ вступилъ въ 1899 году и съ тхъ поръ работалъ не переставая, такъ что единственные перерывы въ его дятельности составляла тюрьма.
Энергичнымъ и умнымъ человкомъ показался мн Желзнякъ и въ тюрьм. Мн приходилось нсколько разъ бесдовать съ нимъ, такъ какъ онъ часто обращался ко мн за разъясненіями по поводу интересовавшихъ его вопросовъ изъ физики, геологіи и т. п. Я удовлетворялъ его любопытство, какъ умлъ. Но меня немного удивляло, что интересы его постоянно вращаются въ кругу этихъ наукъ.
Какъ-то разъ я спросилъ его:
— Вы только естественными вопросами интересуетесь, товарищъ?
— Да, вотъ занимаюсь помаленьку естественными науками. Жалю, что поздно началъ.
— Въ области этихъ вопросовъ у нашего брата всегда слабовато, — замтилъ я, — наверстываете?
— Нтъ, не наверстываю. Просто на другіе рельсы сталъ.
— Въ какомъ смысл?
— Да я съ тхъ поръ, какъ читать научился, и до тюрьмы только политическими да общественными вопросами и интересовался. Сперва брошюры читалъ, потомъ и къ серьезнымъ книгамъ перешелъ, но все изъ этой области. По исторіи читалъ, политическую экономію проходилъ, соціологіей, антропологіей занимался… Все больше урывками, по тюрьмамъ да въ рдкіе свободные часы дома. У меня, знаете, на вол особое отношеніе къ книгамъ выработалось: если могу я изъ книги извлечь что-нибудь для кружка или для массовки, или, скажемъ, хоть для дискуссіи, — полезная книга, стоитъ ее читать. Если такого матерьяла книга мн не даетъ, — безполезная, никчемная книга, и читать ее — только время терять. Признайтесь, вдь такъ на книги большинство партійной публики смотритъ… Да и вы меня спросили о моихъ занятіяхъ такъ, какъ будто удивляетесь: зачмъ это человкъ астрономіей да геологіей занимается, когда это время можно было бы потратить на изученіе IV-го тома ‘Капитала’? Правда вдь? Была у васъ эта мысль?
— Ничего подобнаго! запротестовалъ я, — разв можно всегда однимъ и тмъ же заниматься!
— Ну, можетъ быть, вы этого и не думали. Но у другихъ партійцевъ прежде всего эта мысль явится. А знаете, какъ теперь я къ книгамъ отношусь и вообще къ наукамъ?
— Какъ?
— Я считаю, что зря потерялъ т годы, когда учился только, чтобы для кружка или массовки зарядиться! И книги т ненужны мн были, и знанія т — или врне та поддлка подъ науку — все это было для меня лишнее. Эхъ! Если бы мн съ самаго начала правильный путь указали, какъ учиться, сколько бы я уже сдлать усплъ! А теперь восемь лтъ жизни, и притомъ лучшіе годы, зря пропали.
— Какъ зря?
— Конечно, зря! Что я теперь знаю? Вотъ только въ тюрьм, какъ слдуетъ, грамотно писать выучился и прошелъ кое-что. А на вол, что я за эти годы сдлалъ, что видлъ?
— Мн передавали, что вамъ удавалось длать не меньше, чмъ другимъ. А видли и пережили мы вс достаточно.
Желзнякъ скептически улыбнулся:
— Вы все на политику сворачиваете. А я вовсе не объ этомъ. Что мн съ того, что я пять лтъ вмст съ другими возился надъ ‘развитіемъ классоваго самосознанія и сплоченности пролетаріата?’ Вдь это — не жизнь. Вдь есть что-то выше, значительне этого. А этого настоящаго я и не замтилъ…
— Вы какъ-то туманно выражаетесь. ‘Выше’, ‘значительне’, ‘настоящее’… Что это такое?
— Да сама жизнь, какъ она есть, со всмъ тмъ, что можно отъ нея взять.
— А разв борьба — не жизнь?
— Нтъ, только часть жизни! Задворки жизни, необходимое зло! Не больше этого! Я, товарищъ, знаю рабочихъ, знакомъ и съ рабочимъ движеніемъ и со всмъ тмъ, что вы, какъ соціалъ-демократъ, будете мн о рабочемъ движеніи говорить. И я вотъ что скажу. Борьба для рабочихъ только потому и нужна, что безъ нея рабочій классъ въ цломъ не получитъ доступа къ жизни. Наука, литература, искусство, театръ — все для него закрыто. Даже лучшіе уголки земли для него закрыты. Онъ, какъ слпой кротъ подъ землею, живетъ. А жизнь нужна ему. Отсюда историческая необходимость борьбы пролетаріата. Я борьбу признаю. Но она — только средство, а жизнь — цль. И глупо средство ставить выше цли и цнить наравн съ цлью. Глупо ради чего бы то ни было другого отказаться отъ жизни съ ея красотой!
Желзнякъ говорилъ увренно и съ воодушевленіемъ, какъ о вещахъ, о которыхъ онъ много думалъ. Я первый разъ встрчался съ подобной постановкой вопроса у бывшаго революціонера-рабочаго, и потому слушалъ его съ интересомъ.
— Вдь я могъ, — говорилъ онъ, — прямымъ путемъ, никого не дожидаясь, вступить въ жизнь. А вмсто того пошелъ самымъ длиннымъ, самымъ труднымъ путемъ… Жизнь прошла мимо меня, и я не видалъ ее. И сколько рабочихъ сдлало ту же ошибку!
— А какъ же должны были бы вс они поступить?
— Да мало ли есть путей? Учиться! Черезъ желзнодорожное училище, черезъ ремесленную школу, черезъ какое-нибудь штейгерское или электро-техническое училище можно въ люди выйти. А въ крайнемъ случа — просто пошелъ бродяжить, хоть безъ гроша въ карман! Трудно разв по образу пшаго хожденія вс страны исходить, все видть, все слышать! Пока солнце взойдетъ, роса очи выстъ! Пока у насъ будетъ революція, да конституція, да парламентъ, да борьба за соціализмъ, да пока мы до соціализма доберемся, не только насъ самихъ — дтей нашихъ въ живыхъ не будетъ, внуковъ нашихъ кости въ земл сгніють. Значитъ, сколько поколній напрасно жизнь свою отдали! Сколько людей, ради какого-то туманнаго будущаго, отъ жизни, отъ настоящаго отказались! А я жить хочу здсь, теперь, и ни для кого, ни для чего не откажусь я отъ этого.
— То-есть, вы проповдуете погоню за личнымъ мщанскимъ благополучіемъ?
— Я не знаю, какъ вы назовете то, что я проповдую, но вамъ трудно безпристрастно судить объ этомъ. Вы вдь въ какой обстановк выросли? Вы гд только не побывали, чего только не видли, прежде чмъ революціонеромъ сдлались. Наука, искусство, культурная жизнь — все для васъ было открыто, всего вы попробовали. Значитъ, вы отъ жизни все, что могли, получили и, когда насытились, встали изъ-за стола. Вы отъ этого отказались, чтобы больше получить. А мы? Я про себя вамъ скажу. Въ театр я за всю жизнь раза два-три былъ, и то на самыхъ дурацкихъ пьесахъ. Въ книжкахъ я снимки съ картинъ знаменитыхъ художниковъ разсматриваю, а картины настоящей никогда не видалъ… Только лубки видлъ, да иконы. На берегу моря я никогда не былъ, горъ никогда не видлъ настоящихъ. Кром южныхъ трехъ-четырехъ губерній, ничего, какъ есть, не видалъ. Что же изъ жизни я взялъ: дымныя улицы, мастерскія, да наше подполье! Нтъ, мало мн этого. Я теперь читаю какую-нибудь книгу — хоть по біологіи, хоть по геологіи или по астрономіи, и прямо до слезъ обидно становится, что прошлые годы не употребилъ я на то, чтобы жить, учиться, пользоваться всмъ міромъ. Вдь могъ я это сдлать, а погнался за призракомъ.
Желзнякъ замолчалъ, но затмъ снова заговорилъ:
— Мн не матеріальныхъ жертвъ жалко. Нтъ. Я бы съ радостью голодалъ, я босикомъ бы всю Европу исходилъ, чмъ угодно добывая себ кусокъ хлба, только бы видть жизнь. Мн жалко безплодно потраченныхъ лтъ и силъ своихъ. Вдь ихъ не вернешь.
— Значитъ, съ революціей вы навсегда порвали?— спросилъ я желзняка.
— Навсегда. Я уважаю революціонеровъ, какъ честныхъ и искреннихъ людей, уважаю ихъ за ихъ нравственную силу. Но съ вами я не пойду. Для меня вы — слпые люди, вы за призракомъ гонитесь, когда достаточно протянуть руку, чтобы взять все, чего хочешь… Впрочемъ васъ обращать въ свою вру я не намренъ, но и вы меня не агитируйте. У меня свой путь, у васъ, — свой. Лучше вы мн здсь о силикатахъ объясните: въ геологіи здсь что-то запутанно изложено.
Переспорить его было невозможно. Въ немъ не было стремленія къ мщанской сытости или къ чувственнымъ наслажденіямъ жизни, и въ его страстной любви къ жизни, въ его стремленіи все взять отъ нея не было ничего пошлаго, отталкивающаго. Но все же и въ отказ желзняка отъ борьбы, въ его желаніи не измнить жизнь, а взять ее такой, какова она есть, въ его своеобразномъ индивидуализм мн чуялось дйствіе желзной ршетки.
Въ этомъ человк было много общаго съ ‘полввшими’ индивидуалистами, но его отличалъ отъ нихъ прямой и честный отказъ отъ революціи. И, ‘поправвъ’, онъ остался человкомъ, увреннымъ въ себ и въ своихъ силахъ, но въ его лиц — еще одна голова склонилась передъ мощью желзной ршетки.
Среди бывшихъ революціонеровъ-рабочихъ встрчались люди, единственный пунктъ ‘поправнія’ которыхъ заключался въ томъ, что они утратили вру въ соціализмъ. Цлый рядъ условій способствовалъ утрат этой вры: разочарованіе въ собственныхъ силахъ, разочарованіе въ рабочемъ движеніи, измненіе масштаба для измренія времени историческихъ событій. Нкоторые начинали скептически относиться къ осуществимости соціализма подъ вліяніемъ знакомства съ исторіей соціалистическихъ движеній.
— На что намъ революція, на что намъ измненіе политическаго строя, если рабство наемнаго труда, угнетеніе бдныхъ богатыми, эксплуатація и неравенство составляютъ вчный законъ жизни? Тысячи лтъ уже люди стараются установить на земл равенство, и всегда эти попытки кончались ничмъ. Гибли только т, кто пытался измнить строй жизни, и гибли безсмысленно, безъ слда и безъ пользы. А мы повторяемъ теперь ихъ ошибку.
Такъ, или приблизительно такъ, разсуждали изврившіеся, и въ подтвержденіе своего скептическаго отношенія къ соціализму каждый изъ нихъ приводилъ свои доводы. Но сквозь вс ихъ разсужденія проглядывалъ одинъ невысказанный мотивъ: борьба оказалась слишкомъ трудной, жертва слишкомъ тяжелой, кремнистый путь къ будущему слишкомъ длиннымъ. И вотъ, люди, которые взялись поутру за дло, не взвсивъ своихъ силъ, останавливались въ сумерки истомленные и измученные, опускали руки къ земл и говорили:
— Ничего не выйдетъ. Это дло безнадежное.
И, какъ безнадежное, они бросали это дло.
Я наблюдалъ случаи, когда подъ тяжелымъ гнетомъ желзной ршетки сдавались люди сильные и смлые, незнакомые со страхомъ, единственное несчастье которыхъ заключалось въ томъ, что они чутко, слишкомъ болзненно ощущали горе и страданіе ближнихъ. Про одного такого человка, павшаго подъ тяжестью окружавшихъ его страданій, я хочу разсказать.
Я встртился съ нимъ въ слдственной камер N-ской тюрьмы. Съ первой же встрчи онъ приковалъ къ себ мое вниманіе.
Есть лица, которыя въ тысячной толп бросаются въ глаза, которыя съ перваго же раза врзаются въ память, такъ что впослдствіи забыть ихъ невозможно. У Матвя было такое лицо: блдное, продолговатое лицо, обрамленное мягкой свтлой бородой, темно-каштановые длинные волосы и глаза необыкновенно красивые, глубокіе, полные какой-то невыразимой нжной грусти. Спокойная, ласковая улыбка и эти грустные глаза какъ-то странно противорчили грубой тюремной обстановк и царившей въ тюрьм нервной озлобленности.
Это лицо напомнило мн что-то. Казалось, я гд-то уже видлъ его, но гд? Я вспомнилъ, что эти глаза я видлъ на одной старинной итальянской картин.
Матвй былъ однимъ изъ видныхъ анархистовъ на юг Россіи. За нимъ числилось нсколько громкихъ длъ, и среди товарищей онъ пользовался огромнымъ вліяніемъ. Его цнили, какъ человка необыкновенной нравственной чистоты, какъ вдумчиваго анархиста и какъ дружинника выдающейся смлости. Мн казалось страннымъ, чтобы этотъ человкъ съ постоянной ласковой улыбкой на устахъ и съ этимъ нжнымъ взглядомъ грустныхъ глазъ могъ быть хорошимъ боевикомъ. Но мн разсказывали про его дла, про его отстрлы, и оказалось, что онъ дйствительно способенъ былъ биться, какъ левъ.
Я никогда ни раньше, ни позже не встрчалъ человка, который относился бы къ товарищамъ съ такой добротой и мягкостью, какъ Матвй. Онъ умлъ какъ-то особенно вліять даже на самыхъ дикихъ и озлобленныхъ людей. И малокультурные экспропріаторы, относившіеся къ политик враждебно и вызывающе, благоговли передъ нимъ.
Несмотря на полное несходство характеровъ, мы быстро сошлись, и я очень цнилъ бесды съ нимъ, такъ какъ во всемъ, что онъ говорилъ, проглядывала самостоятельная, свободная мысль.
Какъ-то я высказалъ ему свое удивленіе, какъ удается ему ладить съ совершенно дикими, нравственно-неразвитыми людьми. Онъ объяснилъ секретъ своего вліянія.
— Вы, товарищъ, какъ и вс, привыкли судить людей, хороши они или плохи. И, какъ судья, вы подходите къ каждому человку. А это озлобляетъ человка и длаетъ его вашимъ врагомъ, хотя бы вы и ничмъ не оскорбили его. Судью всякій невольно ненавидитъ. Но сколько вы ни судите, вы человка никогда не поймете. Вы вдь не знаете ни того, что онъ думаетъ и чувствуетъ, ни того, какъ сталъ онъ такимъ, какимъ вы его встртили. А я знаю, что никого судить я не въ силахъ и не сужу людей, какъ не сужу цвтовъ въ пол или облаковъ въ неб. Приговоровъ я не выношу никому, а принимаю всхъ людей, какъ они есть. Вдь хорошее что-нибудь есть въ каждомъ…
Въ бесдахъ и спорахъ со своими товарищами-анархистами Матвй часто возвращался къ этой тем: анархистъ не долженъ быть судьей, не долженъ судить человка.
На этой почв у него выходили любопытныя разногласія съ товарищами.
Товарищи его были анархисты-коммунисты направленія заграничнаго органа ‘Буревстникъ’ (довольно близкаго къ крапоткинскому ученію). Они признавали терроръ экономическій и политическій, Матвй же ршительно отрицалъ право анархистовъ ‘прибгалъ къ личному террору.
— Вдь прежде, чмъ убить инженера, или пристава, или министра, вы обсуждаете его вину, вы судите его, вы выносите свой приговоръ. А судить человка анархистъ не можетъ. Судить человка — значитъ отрицать его свободу.
Но странно: исходя изъ этихъ положеній, Матвй не приходилъ къ отрицанію террора. Оінъ признавалъ терроръ, какъ средство борьбы, но только особый и странный терроръ, который подъ названіемъ ‘безмотивнаго’ проповдывался въ Россіи ‘бунтарцами’. Проявленіе его былъ знаменитый взрывъ въ кофейн Либмана въ Одесс.
— Здсь вы никого не судите, — защищалъ Матвй идею ‘безмотивнаго’ террора.— Вамъ дла нтъ до Иванова, Сидорова, Карпова и до того, какіе они люди — плохіе или хорошіе. Вы боретесь съ буржуазіей вообще, вотъ гд вашъ врагъ. Вы бросаете бомбу въ кофейную, въ толпу на улиц, въ театръ, въ вагонъ трамвая, и вамъ дла нтъ до того, кто попадетъ подъ ея осколки. Невинные пострадаютъ? Такъ что же? Вдь мы не судьи, передъ нами нтъ виновныхъ. Вс невинные. Разв Плеве или Сипягинъ виноваты, что они были такіе, а не другіе? Убивать для анархиста — самое ужасное, но если уже нужно убивать — убивай, закрывши глаза. Какъ молнія убиваетъ, а не такъ, какъ убиваетъ судья и палачъ.
Матвй былъ ‘безмотивникомъ’, т. е. принадлежалъ къ самому крайнему и нелпому теченію русскаго анархизма. Но, когда онъ развивалъ свои крайніе взгляды, меня охватывало странное чувство: мн казалось, что этому человку легче было бы взойти на костеръ за свои убжденія, чмъ поднять руку на ближняго, какимъ бы злодемъ ни былъ этотъ ближній. И все же, повинуясь велнію внутренняго голоса, считая, что это нужно, онъ пойдетъ въ толпу, гд будутъ и старики и дти, и твердой рукой, не колеблясь, броситъ бомбу, хотя каждый стонъ раненаго имъ человка будетъ для него мучительне смерти.
Въ сужденіяхъ о людяхъ, въ бесдахъ на общія темы Матвй обнаруживалъ всегда столько чуткости и оригинальности, что я считалъ его вполн интеллигентнымъ человкомъ. Совершенно случайно открылъ я, что во многихъ вопросахъ Матвй невжественъ, какъ ребенокъ.
Я объяснялъ одному товарищу начала космографіи, говорилъ о шарообразности земли, о величин солнца и звздъ. Матвй сидлъ тутъ же рядомъ и внимательно слушалъ. Когда я кончилъ, онъ спросилъ меня съ выраженіемъ живого интереса:
— Неужто это правда, что земля — шаръ? Можетъ быть, это только предположеніе?
— Нтъ, это вполн точно установлено.
— Какъ же люди могли узнать это?
Я объяснилъ. Матвй слушалъ съ величайшимъ вниманіемъ, не сводя съ меня своихъ грустныхъ, удивленныхъ глазъ. Потомъ онъ спросилъ меня:
— Разскажите еще разъ, товарищъ, что вы говорили о величин земли и звздъ.
Я удовлетворилъ его просьбу. Когда я кончилъ, онъ сказалъ:
— Какъ странно все это! Я никогда объ этомъ не думалъ… Значитъ земля наша — совсмъ маленькая… А человкъ…
Онъ умолкъ и долго въ глубокомъ раздумь ходилъ по камер. Меня удивило это. Я не могъ представить себ, чтобы человкъ съ живымъ умомъ, много читавшій, много видавшій въ жизни, встрчавшійся постоянно съ интеллигентными людьми, никогда не слыхалъ о томъ, что такое земля.
Часа черезъ два посл нашего разговора Матвй снова подошелъ ко мн.
— Я вотъ все думаю, товарищъ, о вашихъ словахъ, — сказалъ онъ.— Если все это врно, то вдь человкъ — песчинка въ мір. Странно!
Я спросилъ его:
— Неужели вы только отъ меня въ первый разъ узнали обо всемъ этомъ?
— Въ первый разъ… Да и то мн трудно поврить. Я же не учился нигд
— Но разв въ книгахъ вы не натыкались на эти вопросы?
Матвй улыбнулся.
— Теперь мн самому странно, что я никогда не думалъ о томъ, что такое земля. Но это такъ вышло… Меня только люди занимали, объ ихъ жизни я думалъ… А земли я какъ-то не замчалъ. Сегодня чуть не въ первый разъ за всю жизнь я объ этомъ задумался.
Въ тюрьм Матвй началъ писать стихи. Эти стихи были неправильны и временами безграмотны. Но было въ этихъ стихахъ столько теплаго чувства, столько любви къ міру и столько тихой красоты, что товарищи переписывали ихъ въ тетрадки и заучивали на память.
Въ слдственной камер я просидлъ вмст съ Матвемъ нсколько мсяцевъ. Затмъ его взяли изъ камеры, переодли въ казенное отрепье и заковали въ кандалы, хотя судъ предстоялъ еще не скоро. Снова встртилъ я его въ коридор уже посл перехода въ башню. За то время, пока я его не видалъ, онъ сильно осунулся, исхудалъ. Въ грязномъ сромъ бль, съ кандалами на ногахъ онъ какъ будто еще рзче выдлялся изъ окружающей арестантской среды. На губахъ его была прежняя добрая улыбка, а глаза смотрли еще печальне.
Я не усплъ поговорить съ нимъ, но вечеромъ удалось переправить ему въ камеру маленькую записку. На другой день я получилъ отъ него отвтъ, который сильно удивилъ меня.
‘Товарищъ, вы спрашиваете, какъ я живу. Плохо, очень плохо, дорогой товарищъ. Меня мучатъ какія-то странныя мысли, которыхъ я раньше не зналъ. Чудится, будто вся земля и эти стны вокругъ насъ стонутъ отъ муки, отъ страданій и преступленій, которыми люди наполнили свою жизнь. Особенно ночью, когда заснетъ тюрьма, слышенъ этотъ стонъ. Я слышу его, какъ слышу голосъ человка, который говоритъ со мной. Земля ропщетъ. Земля устала и не хочетъ принимать трупы, падающіе на нее. Кровь стоитъ кругомъ лужами. Вотъ, двинешь рукой, — пальцы уйдутъ въ липкую теплую кровь. Ступишь на землю — и ноги будутъ въ крови. И надъ всмъ этимъ хохотъ, какой-то ужасный хохотъ, хохотъ сатаны. Этотъ хохотъ, какъ удары молота, падаетъ въ уши. Надъ нами хохочетъ сатана, надъ нами, которые хотли разбить его царство. Товарищъ, дорогой товарищъ! Разв вы не слышите этого хохота? Мое царство вчно, смется сатана. Вы не сломите его, вы только головы свои разобьете объ стны, которыми я окружилъ васъ. Уже тысячи лтъ хохочетъ сатана, и кто услышалъ его хохотъ, тотъ, какъ безумный, бросается на него и гибнетъ. И насъ всхъ велъ этотъ хохотъ. Насъ обманулъ этотъ хохотъ’…
Меня удивило это письмо, и первая моя мысль была, что писавшій его сошелъ съ ума. Но я вспомнилъ, какъ смотрлъ онъ на меня вчера на коридор… Нтъ, онъ не сумасшедшій! Вроятно, онъ просто выразилъ въ аллегорической форм терзающую его тоску. Но что значатъ его слова о хохот сатаны, который велъ и обманулъ насъ? Неужели и онъ палъ духомъ?
Опять переправилъ я ему записку, полную словъ ободренія и дружбы. Черезъ два дня пришелъ отвтъ.
‘Вы не поняли меня, товарищъ, — писалъ Матвй.— Разв я жалю о томъ пути, который я выбралъ? Нтъ, если бы я имлъ тысячу жизней, я бы вс ихъ прожилъ такъ же, какъ провелъ я свою короткую жизнь, и пусть вс они кончаются вислицей. Пусть вс они будутъ полны муки, но иначе я жить не хочу. И про своихъ погибшихъ друзей я скажу то же… Вдь у меня было много друзей, съ которыми у меня все было общее, — и мысли, и чувства. Вс они погибли, и я теперь остался одинъ, ожидая своей очереди. Они должны были погибнуть. Я самъ бы отправилъ ихъ на гибель… Однажды на дл мн пришлось пристрлить раненаго товарища, чтобы онъ не попался въ руки враговъ. Онъ самъ просилъ насъ объ этомъ. Но товарищамъ тяжело было сдлать это, а я любилъ его, какъ родного брата. Я обнялъ его, поцловалъ его въ послдній разъ, приложилъ свой маузеръ къ его виску и выстрлилъ. Онъ смотрлъ мн въ глаза, когда я стрлялъ, и сказалъ: ‘Благодарю!’ Но онъ не кончилъ слова. И я смотрлъ ему въ глаза и видлъ, какъ разлетлся его черепъ… Легче бы было умереть сто разъ, чмъ сдлать это. Но я и теперь бы это сдлалъ. Мы должны были погибнуть вс, такъ какъ мы услышали хохотъ сатаны, и онъ звалъ насъ. Но жизнь улучшить мы не могли. Зло въ мір вчно, такъ какъ владыка міра сатана. И онъ вызываетъ людей на борьбу съ собою только для потхи. Хохотомъ вызываетъ ихъ впередъ и хохочетъ, когда они гибнутъ. Вдь бороться можно двумя оружіями: любовью и насиліемъ. Любовь — это оружіе Христа. А насиліе — оружіе сатаны. И когда мы слышимъ хохотъ сатаны, мы, какъ безумные, бросаемъ оружіе Христа, какъ безумные, хватаемся за оружіе сатаны. А сатана хохочетъ, видя наше безуміе. Мы же съ оружіемъ сатаны бросаемся на владыку міра, на князя насилія, и гибнемъ. И тогда опять хохочетъ сатана. И хохотъ его пробуждаетъ новыхъ борцовъ. Лучшіе юноши и двушки идутъ на борьбу, и вс гибнутъ, такъ что земля не успваетъ впитывать кровь и принимать трупы. А хохотъ сатаны надъ землею съ каждымъ днемъ становится громче и громче. И скоро онъ заглушитъ вс звуки ..’
Къ этому хохоту сатаны снова и снова возвращалась его измученная мысль. Повидимому, это была галлюцинація, преслдовавшая его.
Онъ еще нсколько разъ писалъ мн и въ одномъ изъ писемъ пытался подвести итогъ своимъ измнившимся взглядамъ. Къ моему изумленію оказалось, что онъ эволюціонировалъ въ сторону толстовскаго непротивленства:
‘Самымъ лвымъ революціонеромъ, — писалъ онъ, — былъ Христосъ. И его тактика самая крайняя, самая противоположная тому, что есть. А мы, вмсто того, чтобы пользоваться въ борьб его средствами, приняли пріемы борьбы нашихъ враговъ…’
Такимъ образомъ, террористъ-‘безмотивникъ’ превратился въ тюрьм въ толстовца-христіанина.
Отчасти его привело къ этому развитіе его стараго правила — не судить человка. Но было въ его эволюціи также и нчто иное: и для него, сильнаго и смлаго, оказалась слишкомъ ужасной ‘борьба съ ея безчисленными безплодными жертвами. Онъ, быть можетъ, не отказался бы отъ борьбы, если бы могъ на свои плечи принять вс жестокіе удары ея. Но душа его не выдержала, подъ конецъ, зрлища земли, залитой кровью. Нервы не выдержали ежедневныхъ казней и убійствъ. И смхъ подгулявшаго надзирателя въ коридор — или, быть можетъ, смхъ сошедшаго съ ума смертника въ секретк — смхъ надъ трупами породилъ въ немъ рядъ галлюцинацій. Невыносимый ужасъ жизни сломилъ его разумъ, обратилъ его къ мистик и фантасмагоріямъ.
Матвя судили за грабежъ, въ которомъ онъ не участвовалъ. На суд онъ отказался отъ защиты и сказалъ всего нсколько словъ:
— Я не длалъ этого дла. И вы это знаете. Но вамъ нужно повсить меня, какъ анархиста. Вашъ судъ — только комедія, и участвовать въ ней я не буду. Что хотите сдлать со мной, длайте открыто и прямо.
Его, разумется, приговорили къ смертной казни черезъ повшеніе. Послдній разъ я видлъ его въ окн секретки наканун казни. Онъ стоялъ у ршетки спокойный, какъ будто примиренный со всмъ. И когда мы проходили мимо него, онъ смотрлъ на насъ своими печальными, ласковыми глазами и тихо намъ улыбался.
Я никогда не забуду ни этихъ глазъ, ни этой улыбки… Можетъ быть, именно то, что эти глаза, какъ живые, стоятъ передо мною, заставило меня такъ подробно разсказать объ этомъ загадочно-странномъ человк.
Я припомнилъ цлый рядъ прошедшихъ передо мною рабочихъ, которые раньше были революціонерами, а въ тюрьм эволюціонировали и ршили уйти отъ борьбы.
‘Поправвшихъ’ интеллигентовъ тоже встрчается въ тюрьм не мало. И ихъ ‘поправніе’ тоже принимаетъ самыя разнообразныя формы.
Чаще всего ‘правющіе’ студенты, отказываясь отъ борьбы, мотивируютъ свой отказъ необходимостью или желаніемъ учиться. Иногда этотъ мотивъ выдвигается вполн искренно. Иногда ‘ученье’ и интересъ къ наук служатъ лишь ширмами для прикрытія самаго обыкновеннаго желанія ‘пристроиться’.
Боле бойкіе, боле фразистые студенты охотно мотивируютъ свой отказъ отъ борьбы и отъ всякой общественной дятельности ссылкой на ‘права личности’… Общество, молъ, не должно поглощать личности. Личность живетъ для себя, повинуясь законамъ своей воли. Я хочу жить самъ по себ, — значитъ такъ я и долженъ жить. Личность, достигшая извстной зрлости, просто отказывается отъ навязанныхъ ей обществомъ цлей и задачъ…
Все это иной разъ звучитъ гордо. Но чаще всего защитникамъ ‘правъ личности’, которыхъ я встрчалъ въ тюрьм, не удавалось сохранить даже вншней гордости, вншняго достоинства.
Наиболе дряблые изъ ‘поправвшихъ’ интеллигентовъ, т, у которыхъ ‘поправніе’ является вмст съ тмъ и отступничествомъ, самой удобной мотивировкой своей эволюціи считаютъ соображенія о ‘военной хитрости’, о томъ, что вс средства хороши, чтобы обмануть врага.

V.
‘Уц
лвшіе’.

Въ тюрьм ежедневно разыгрывались тяжелыя драмы. Не только казни и жестокіе приговоры суда, не только издвательства надъ заключенными, избіенія, выстрлы часовыхъ въ окна и вереница гробовъ, которые выносили чуть не каждый день изъ тюремной больницы, — ложились невыносимой тяжестью на душу. Еще тяжеле, пожалуй, были явленія психическаго упадка и разложенія, о которыхъ я говорилъ на предыдущихъ страницахъ.
Не оставалось мста ни для вры въ жизнь, ни для вры въ людей. Ни во что, ни въ кого нельзя было врить. И это состояніе было такъ тягостно, что трудно описать его словами. Кругомъ зіяла какая-то абсолютная пустота. Люди казались призраками. И все вокругъ живыхъ и мертвыхъ, отступниковъ, предателей и людей, сохранившихъ свою стойкость и гордость — все обволакивалъ какой-то сро-кровавый туманъ.
Ничто уже не дйствовало на умъ такъ сильно, какъ прежде. Не оставалось силы ни для негодованія, ни для презрнія. Умирали въ груди вс чувства, вс желанія. Не оставалось ни желанія выйти на волю, ни желанія жить. Безсильно опускались руки. Пусть идетъ все такъ, какъ идетъ. Только бы скоре конецъ! Это было состояніе полной апатіи.
Изрдка оно прерывалось вспышкой мучительно страстнаго желанія жить, бороться, выйти на волю. Хотлось рвать прутья желзной ршетки, зубами грызть камни стны. Хотлось рыдать отъ сознанія собственнаго безсилія. Тогда минувшее состояніе апатіи казалось малодушіемъ и смертью, мозгъ сверлила мысль, что при такомъ упадк окончательная гибель неминуема. Это было чувство, которое, вроятно, является у человка, заснувшаго летаргическимъ сномъ, ошибочно принятаго за мертвеца и опущеннаго въ землю, когда онъ просыпается въ своей могил. Онъ узнаетъ, что погребенъ заживо, хочетъ кричать, хочетъ вырваться изъ могилы… Но кругомъ земля… Могила не возвращаетъ своихъ жертвъ… Онъ проснулся лишь затмъ, чтобы со всей ясностью ощутить свою смерть… Смерть надвигается, она неизбжна… Вотъ-вотъ, снова погаснетъ пробудившееся въ немъ сознаніе. И легче становилось, когда эта воля къ жизни снова замирала, апатія вступала въ свои права, и срый туманъ опять обволакивалъ все кругомъ.
Въ этомъ туман жили въ тюрьм ‘уцлвшіе’ политики, т. е. т, которые сохранили свою прежнюю идеологію, не отступили отъ нея ни влво — въ сторону крайняго индивидуализма, ни вправо — въ сторону примиренія со зломъ, холопства и угодничества.
Я довольно долго противостоялъ дйствію этого тумана, довольно долго сохранялъ бодрость и боролся съ надвигавшейся апатіей. Но затмъ докатилась волна и до меня. Произошло это, когда изъ общей камеры меня перевели въ башню.
Здсь жилось сравнительно спокойно. Рже, чмъ въ общихъ камерахъ, подвергались мы оскорбленіямъ со стороны надзирателей, и во внутренней жизни не происходило у насъ тхъ отвратительныхъ столкновеній и ссоръ, которыя отравляли жизнь въ общихъ камерахъ. Было здсь чище, просторне, не приходилось и голодать. Но именно здсь рзче, чмъ въ общей камер, бросалась въ глаза та апатія, та безнадежная усталость, во власти которой были заключенные.
Здсь сидло, кром меня, семь человкъ — вс политическіе. Какъ всегда, преобладала молодежь. Старше другихъ были аграрникъ Харько и вчный студентъ тов. Валентинъ, имъ было за 30 лтъ. Но былъ среди насъ и совсмъ молодой 17-лтній паренекъ, с.-р. Женя.
Харько отбывалъ роты, но его посадили съ нами, отдльно отъ остальныхъ аграрниковъ, такъ какъ опасались его вліянія на темныхъ крестьянъ. Это былъ добродушный и остроумный человкъ, упорный и твердый во всхъ своихъ ршеніяхъ, но нсколько вялый и малоразвитой. Валентинъ, старый партійный работникъ с.-д., еще не судился. Его перевели въ башню изъ больницы, какъ безнадежно чахоточнаго. Мы знали вс, что онъ скоро умретъ, и онъ зналъ это, но держался мужественно, стараясь никого не обременять своей болзнью. Подъ слдствіемъ состоялъ еще и Женя, наивный живой юноша съ почти дтскимъ безусымъ личикомъ. Ему предстояло судиться не скоро, и онъ, какъ многіе въ N-ской тюрьм, не зналъ точно, за что его будутъ судить, но съ достаточной степенью вроятности предвидлъ, къ какому наказанію его приговорятъ: на допрос слдователь объявилъ ему чуть ли не 10 различныхъ длъ, изъ которыхъ каждое грозило ему вислицей, а при такомъ оборот слдствія всегда приходится ожидать, что по 5—6 обвиненіямъ оправдаешься, 2—3 обвиненія слдователь самъ отстранитъ, какъ явно нелпыя, а по какому-нибудь одному обвиненію тебя все же вздернутъ. Этого ждали мы вс для Жени, этого ожидалъ для себя и онъ самъ.
Молодой рабочій-анархистъ Григорій тоже былъ вроятнымъ смертникомъ. Ему предъявили сперва обвиненіе въ принадлежности къ групп, но затмъ слдователь принялся вызывать его ‘на опознаніе’, результаты котораго оказались для Григорія печальными: одинъ почтальонъ призналъ его похожимъ на человка, участвовавшаго въ ограбленіи почты, дв чиновницы узнали въ немъ молодого человка, приходившаго къ нимъ за полученіемъ 100 руб. по угрожающему письму, а одинъ старикъ изъ хохловъ показалъ, что Григорій два раза проходилъ мимо окна его хаты въ тотъ день, какъ въ ихъ деревн убили урядника… Быть можетъ, при иныхъ условіяхъ все это показалось бы только забавнымъ, но въ N-ской тюрьм за такими опознаніями слдовала неизмнно вислица.
Сравнительно мене печально было положеніе старосты нашей башни, рабочаго Семенова. Онъ былъ приговоренъ къ 8 годамъ каторги за принадлежность къ групп анархистовъ-коммунистовъ, подалъ кассаціонную жалобу и ждалъ теперь разсмотрнія ея въ Главномъ Военномъ Суд.
Бундовецъ Перецъ только что получилъ четыре года каторги и тоже кассировалъ приговоръ. Но его положеніе ухудшалось тмъ, что жандармы раскопали какія-то старыя его длишки.
Наконецъ послдній обитатель нашей камеры, молодой рабочій-шахтеръ Митя Птичкинъ вислъ между небомъ и землей. Его могли отправить въ административную ссылку, но могли и вздернуть на вислицу. А всего вроятне было, что онъ не доживетъ ни до ссылки, ни до вислицы: онъ кашлялъ кровью, еле двигался по камер и угасалъ съ каждымъ днемъ на нашихъ глазахъ: сказывались послдствія побоевъ, которымъ подвергли его на первомъ допрос, сразу посл ареста.
Итакъ, мы сидли въ башн при сравнительно благопріятныхъ условіяхъ. Сидли сплошь политическіе, и не было среди насъ ни ренегатовъ, ни людей, зашедшихъ слишкомъ далеко въ ‘полвніи’, или въ усвоеніи тюремной ‘романтики кулака. Но надъ нами вяла смерть. При взгляд другъ на друга невольно думали мы все объ одномъ и томъ же. И о чемъ бы мы ни говорили, что бы мы ни длали, все казалось ненужнымъ, лишнимъ.
Въ общихъ камерахъ, гд политическіе сталкиваются съ уголовными, гд революціонерамъ, уцлвшимъ среди общаго психическаго распада, приходится выдерживать стычки со своими вчерашними товарищами, отклонившимися въ сторону индивидуализма или примиренства, въ общихъ камерахъ внутренняя борьба нсколько прикрываетъ и ослабляетъ апатію и безнадежную усталость, владющую узниками. Но здсь, въ башн, эта апатія и усталость проявлялись во всей безысходности.
Нтъ чувства боле заразительнаго, чмъ это пассивное отчаяніе, и вскор посл перехода въ башню я почувствовалъ, что оно овладваетъ и мною.
Сперва я старался подавить въ себ это чувство, старался отмахнуться отъ него, какъ отъ постыднаго малодушія. И это, какъ будто, удавалось мн.
Я говорилъ себ:
— Вдь не могутъ же дйствовать на меня матеріальныя лишенія, которымъ я подвергаюсь въ тюрьм, а моральныхъ униженій тюрьма причинить не можетъ, пока я самъ себя не запятнаю. Значитъ, бда только въ томъ, что я оказался слишкомъ близко отъ этого очага заразы, отъ этого моря униженія и страданій, отъ этого престола смерти: Бда въ томъ, что я принужденъ изо дня въ день видть и слышать такія вещи, которыхъ, при иныхъ условіяхъ, не видлъ бы и не слышалъ бы. Но вдь это не бда, а, пожалуй, счастье! Человкъ, избравшій своимъ жизненнымъ путемъ борьбу, а орудіемъ борьбы избравшій слово — долженъ все видть, все слышать: я здсь на своемъ посту. Это своего рода командировка, и я обязанъ дать обществу отчетъ обо всемъ, что увижу и услышу здсь. Значитъ, я не имю права опускать руки. Умъ мой долженъ сохранить свою твердость, глаза все время должны быть открыты.
Товарищи добродушно подсмивались надъ моей теоріей ‘командировки’, но мн лично нкоторое время она придавала большой запасъ силъ и энергіи. Увы! только ‘нкоторое время’.
Затмъ, все чаще и чаще сталъ я ловить себя на мысли, что живу среди мертвецовъ. Въ это время что-то неладное началось со мной. Пошатнулось здоровье, начались какіе-то припадки сердцебіеній. Большую часть дня приходилось лежать на койк, бросивъ мысль о какихъ бы то ни было занятіяхъ. Энергія быстро падала. Теорія ‘командировки’ мн самому стала тогда казаться смшной и нелпой. И, иронизируя надъ собою, я думалъ:
— Не надолго же хватило у тебя пороху! Думалъ ты, что тебя природа лпила изъ другого тста, чмъ остальныхъ… Нтъ, лучше не тратить зря силы, или покорно на дно!
Правда, черезъ нсколько мсяцевъ здоровье у меня возстановилось, и настроеніе опять измнилось къ лучшему. Но вдь ‘нормальное’ состояніе для тюрьмы — не здоровье и самоувренная бодрость, а именно болзнь и упадокъ духа. И потому именно во время своей болзни я ближе всего пережилъ господствующее въ тюрьм среди ‘уцлвшихъ’ политиковъ утомленіе жизнью. И въ это время всего лучше понялъ я душевное состояніе своихъ товарищей по заключенію…
Помню, какъ встрчали мы въ башн 1-е января 1909 года.
День 31 декабря былъ необыкновенно суетливый и утомительный. Съ утра началась уборка камеръ, мыли и скребли полы, обметали стны, протирали стекла въ окнахъ. Наводили на все блескъ и глянецъ, — на случай, если завтра кто-либо изъ высшаго начальства вздумаетъ постить тюрьму.
И едва успли управиться съ уборкой, началась новая суматоха, — свиданія. Собственно говоря, это не былъ день свиданій, но начальство, ради собственнаго удобства, перенесло на этотъ день завтрашнія новогоднія свиданія.
На этотъ разъ волновались въ ожиданіи свиданія еще больше, чмъ обыкновенно. Свиданія ожидали только трое изъ насъ: къ Григорію и къ Семенову должны были придти ихъ жены. Женя ожидалъ къ себ мать и сестру. Вс трое стояли у двери, ожидая, когда выкликнутъ ихъ фамиліи.
Вотъ вызвали Григорія, за нимъ Женю. Семеновъ съ мрачнымъ выраженіемъ лица отошелъ отъ двери и легъ къ себ на кровать.
— Ну, ко мн, значитъ, не придутъ сегодня, — сказалъ онъ.— Ольга позже 12 часу никогда не приходила. Врно, дома что-нибудь случилось… Съ дтьми, можетъ быть, или съ ней самой… Больна, что ли, или обыскъ…
— Э, полно! Какой тамъ обыскъ? Просто замшкалась, — успокаивалъ его Харько.
Вернулся со свиданія Григорій. Лицо у него было блдное, разстроенное, будто онъ перенесъ только что большую непріятность. Въ глазахъ свтилась обида, презрніе, ненависть. Вошелъ въ башню, небрежно бросилъ на койку узелокъ съ бльемъ и передачей и, молча, не глядя ни на кого, слъ къ окну.
Митя Птичкинъ съ сочувствіемъ посмотрлъ на него и спросилъ:
— Что, поговорить не удалось? Или новости плохія узналъ?
— Да, — коротко отвтилъ Григорій.
— Что же разсказываютъ?
Григорій молча слъ у окна, нервно барабаня пальцами по стеклу. Затмъ, вдругъ обернулся къ намъ и заговорилъ, спша и волнуясь:
— Жена у меня была. Разсказала, какъ она этотъ мсяцъ мсто себ искала. Раньше все вскользь упоминала, а сегодня все разсказала… У, сволочи, мерзавцы! Мн бы только на волю выйти,— показалъ бы я имъ. Ее, было, прислугой въ больницу взяли. Работа тяжелая, непріятная, да она пошла. Зачислили ее. Два дня проработала, а на третій день ее старшій докторъ къ себ въ кабинетъ вызвалъ.— Вы, спрашиваетъ, замужняя?— Да, говоритъ.— Съ мужемъ живете, или разошлись?— Съ мужемъ.— А гд теперь вашъ мужъ?— Она думаетъ, — зачмъ это имъ? Однако, сказала: — Въ тюрьм. Докторъ говоритъ: — Это намъ извстно. А за какія художества твой мужъ въ тюрьму попалъ?— Сразу на ‘ты’ перешелъ. Она ему говоритъ: — Не знаю, за что его взяли. Преступленій онъ никакихъ не сдлалъ…
— По уголовному длу или по политическому, тоже не знаешь?
— Нтъ, это знаю, — по политическому.
— То-то! Такъ вотъ твой паспортъ, вотъ теб рубль за два дня работы… Можешь идти. Анархистокъ намъ въ больниц не требуется!— Такъ и прогналъ ее, мерзавецъ. Эхъ, если бъ мн его повидать… Показалъ бы я ему, что ему требуется, что не требуется.
Большими шагами ходилъ Григорій взадъ и впередъ по камер, сжимая кулаки отъ бшенства. Затмъ, немного успокоившись, онъ продолжалъ:
— Ну, Настя ршила другого мста искать, хоть кухаркой. Сказали ей, что въ Еловк священнику мстному прислуга требуется. Передъ праздниками пошла она туда. Священникъ старичокъ, ласковый такой. Разспрашивалъ ее обо всемъ.— Замужняя?— Да!— А что же отъ мужа на мсто поступаешь?— жить, говоритъ, нечмъ.— Мужъ, значитъ, безъ работы или пьянствуетъ?— Нтъ, въ тюрьм мужъ сидитъ.— Священникъ еще посочувствовалъ: — Ишь несчастье какое! Ну, не убивайся, говоритъ, это отъ Бога. Это со всякимъ выйти можетъ. Коли будетъ такая милость Господня, — еще съ мужемъ поживешь. А ко мн хоть съ третьяго дня праздниковъ поступить можешь.— Насчетъ жалованья условились: 10 руб. въ мсяцъ. Однимъ словомъ попъ такимъ ей хорошимъ показался, что хоть и не попу въ пору. А вчера съ утра пришла къ нему… Онъ благословилъ ее, далъ руку поцловать, а тамъ и говоритъ: — Вотъ, что, голубушка. Я тогда съ тобой не толковалъ объ этомъ, но ты сама, чай, не маленькая… Я безъ жены живу, а человкъ еще не старый. Такъ у меня заведено, чтобы кухарка у меня не отказывалась… Потому и жалованье такое положено ..— Она сперва отъ обиды слова сказать не могла, а потомъ плюнула старому чорту прямо въ рожу и убжала. Былъ бы я теперь на вол, я бы надъ этой стервой потшился, чтобы зналъ, какъ честныхъ женщинъ заманивать… Собака!
Пересыпая свою рчь непечатными словами, Григорій бшено грозился по адресу оскорбившаго его жену попа. И, глядя на его сведенное лицо, я думалъ, что старый сластолюбецъ въ ряс не обрадовался бы встрч съ нимъ.
Затмъ Григорій затихъ и легъ на койку. Сжалъ зубы, закрылъ глаза и длалъ видъ, будто спитъ. Казалось, онъ раскаивается въ томъ, что повторилъ передъ нами разсказъ жены. И всмъ было не по себ…
Вернулся въ башню и Женя. Онъ былъ, какъ всегда, оживленъ, веселъ.
Валентинъ встртилъ его вопросомъ:
— Гд ты столько времени пропадалъ? Мы думали, тебя уже въ карцеръ забрали.
— А я на лстниц три очереди ждалъ. За то новостей вамъ привезъ — съ три короба.
— На свиданіи разсказывали?
— Какъ же? на свиданіи разскажутъ, когда насъ 10 человкъ разомъ за ршетку загнали… И лицъ-то разглядть нельзя было… На свиданіи больше я разсказывалъ. Разсказалъ мам, что жандармы общали меня до начала поста выпустить. Поврила!
— Ну, а новости какія?
— Новости… Прежде всего вамъ, Семеновъ, новость… И не совсмъ пріятная.
Семеновъ поднялъ голову и насторожился:
— Что такое?
— Третьяго дня у вашей жены былъ обыскъ. Искали оружія. Захватили фотографическія карточки, какія-то письма изъ Женевы и на двор, за кладовкой нашли свертокъ, кажется, съ патронами. Просили передать, что жандармы, какъ пришли, такъ сразу и отправились за кладовку. Значитъ, провокація!..
Семеновъ слушалъ съ измнившимся лицомъ.
— А Ольга?— спросилъ онъ глухо.
— Ольга арестована. Сидитъ въ третьей части. Просила передать вамъ, что чувствуетъ себя вполн спокойно и ничего не боится. Дтей у тетки какой-то оставила. Вотъ и все, что я знаю.
Женя разсказывалъ это своимъ обыкновеннымъ веселымъ голосомъ, который такъ нравился всмъ намъ. Мы слушали объ этомъ арест, какъ слушали раньше о тысяч подобныхъ арестовъ, но Семеновъ былъ совершенно убить этой новостью.
— Я такъ и зналъ, — тихо произнесъ онъ.
Снова легъ на койку и спряталъ лицо въ жесткую подушку. Валентинъ попробовалъ утшить его.
— Полно, Сеня, — сказалъ онъ, — авось административной высылкой обойдется. Подержатъ полгода и выпустятъ.
Семеновъ ничего не отвтилъ. И всмъ сразу стало ясно, какъ нелпо оптимистическое предположеніе Валентина.
— Что же другихъ новостей не спрашиваете?— опросилъ Женя.
— А у тебя все такія?— полушутя, полусерьезно замтилъ Харько.
— Нтъ, есть и лучше: Зандерсъ и Смирновъ передъ праздниками подали прошенія.
— Не можетъ быть!— вскричалъ Валентинъ.— Я Зандерса съ 1902 года знаю… Это тюремная утка!..
— Мн Костя передалъ. Онъ съ Зандерсомъ въ одной камер сидитъ. Зандерсъ и не скрывалъ, что подаетъ прошеніе. Даже далъ Кост прочесть. Въ прошеніи нтъ ничего особеннаго: все, какъ водится. Костя его назвалъ прохвостомъ и измнникомъ.
— А онъ что?
— Онъ — ничего. А у самого Кости дла швахъ. Передъ праздниками получилъ копію обвинительнаго акта. 279 статья по двумъ пунктамъ.
Такого же сорта оказались и вс Женины новости. Въ больниц за ночь умерло двое. Въ секретк смертниковъ еще одинъ осужденный подалъ прошеніе на палача. Въ третьей слдственной камер произошла драка между двумя политическими (сильно ‘полввшими’ въ тюрьм): дло началось изъ-за освободившагося мста на нарахъ, а кончилось тмъ, что одинъ разбилъ другому голову эмальированнымъ чайникомъ.
Разсказывалъ Женя обо всемъ одинаково живо, почти весело. Казалось, его все забавляетъ: и отступничество Зандерса, и драка, и то, что смертникъ лучше желаетъ быть палачомъ, чмъ самому подвергнуться, повшенію. Но, окончивъ свой разсказъ, онъ замтилъ совсмъ другимъ, унылымъ и печальнымъ голосомъ:
— Ну, вотъ и вс обычныя новости. Другихъ у насъ давно не было. Живемъ по-старому.
И на его молодомъ лиц обозначилась такая страдальческая складка, что, казалось, онъ сразу постарлъ лтъ на десять.
Я не принималъ участія въ этой бесд, такъ какъ лежалъ больной, укрывшись всякимъ тряпьемъ: меня била жестокая лихорадка. Но, лежа въ сторон, я внимательно прислушивался… Все одно и то же, одно и то же. Сегодня то же, что было вчера, завтра то же, что было сегодня. Къ чему все это? Скоро ли будетъ конецъ?
Въ камер было тихо. Вс сидли, лежали или ходили по башн, погруженные въ свои думы. Я поднялся съ койки и подошелъ къ окну. Долго смотрлъ на возвышающуюся за окномъ стну, эту мертвую лтопись тюрьмы. И передо мной проходили воспоминанія обо всемъ, что видла эта стна. Вонъ, между двумя кирпичными столбами, мелькаютъ имена повшенныхъ товарищей. Сколько ихъ было? Кого я помню изъ нихъ?.. А вонъ, крупная надпись: ‘Да здравствуетъ соціализмъ!’ Это писалъ Филиппъ. Недавно онъ подалъ прошеніе о помилованіи. Вонъ надпись, сдланная Самуиломъ, который теперь корчитъ изъ себя ивана на ротномъ коридор. Вонъ еще имена, еще имена… Цлый синодикъ погибшихъ. А вонъ, выше, надъ надписями, яркія пятна свжаго излома кирпичей, зазубрины, выбоины. Сюда ударялись пули… Новыя имена ужъ не появятся на этой стн: передъ нею, въ трехъ шагахъ отъ нея, протянута колючая проволока. Даже черточками, проведенными на кирпичахъ этой стны, не могутъ оставить память о себ погибающіе… Одинъ общій памятникъ останется у нихъ — эта пропитанная кровью и плсенью тюрьма. Общій памятникъ надъ общей братской могилой.
Сгущались сумерки за окномъ. Уже не видно было надписей на стн. Остался лишь мрачный силуэтъ чего-то огромнаго, тяжелаго.
— Чего безъ огня сидишь?— крикнулъ надзиратель за дверью, — зажигай лампу! На поврку становись.
Быстро зажгли лампу, прибрали камеру и стали въ два ряда противъ двери.
Вотъ и вечерняя поврка. Отворили тяжелую дверь. Въ камеру вошло человкъ 10 надзирателей. Спереди старшій, какъ всегда торжественный, надутый, съ краснымъ вздрагивающимъ лицомъ, съ мутными глазами, съ тщательно расчесанными длинными усами. Пересчиталъ насъ. Обвелъ глазами башню, чтобы проврить, все ли въ порядк. Надзиратель съ тяжелымъ деревяннымъ молоткомъ подошелъ къ окну и началъ выстукивать ршетку. Тяжело падаютъ тупые удары на гудящія полосы желза. Кажется, вотъ-вотъ поддастся ршетка. Но нтъ, это только обманъ зрнія: уже десятки лтъ, съ тхъ поръ какъ построена тюрьма, каждый день, утромъ и вечеромъ выстукиваютъ вотъ такъ эти желзныя ршетки, а он все держатся, будто скрыта въ нихъ какая-то таинственная вчная сила.
Поврка ушла изъ башни.
Я снова ложусь на койку и укрываюсь потепле. Въ камер тихо.
Харько и Женя молча играютъ въ шашки. Перецъ сосредоточенно слдитъ за ихъ игрой. Григорій услся у лампы писать письмо, но написалъ всего дв строки, и дальше дло у него не подвигается впередъ. Валентинъ пытается сосредоточиться надъ какой-то старой книжкой, но мысли его витаютъ гд-то далеко, далеко. Митя и Семеновъ лежатъ на своихъ койкахъ.
Всмъ скучно, всхъ гложетъ тоска.
Женя первый прервалъ молчаніе.
— Товарищи, — заговорилъ онъ.— Мы вдь чуть не забыли, какой день сегодня! Будемъ Новый Годъ встрчать. До 12 часовъ не ложиться! Пиръ устроимъ, рчи,— все какъ слдуетъ! Идетъ? А?
— Идетъ, — отозвался Григорій.
А Харько замтилъ дловымъ тономъ:
— Новый-то годъ встртимъ. Это — ладно. Только насчетъ пира — что намъ староста скажетъ? Товарищъ Семеновъ, колбасы намъ дадите Новый Годъ встртить?
— Погоди съ колбасой, хохолъ, — вмшался Григорій.— Нужно ршить, все по порядку. Товарищъ Сергй, вы рчь скажете?
— У меня не выйдетъ ничего, — отвтилъ я, — голова трещитъ и трясетъ всего… Какая тутъ рчь?
— Ну, такъ товарищъ Валентинъ не откажется.
— Отказываюсь.
— Ну, такъ и праздника у насъ не будетъ. Товарищъ Валентинъ, разв трудно вамъ? Васъ просятъ… Хоть пару славъ скажите.
— Ну ладно, чортъ васъ дери!..
Въ башн стало какъ-то веселе. Начали готовиться къ празднику. Смялись, шутили. Покрыли столъ полотенцемъ. Харько нарзалъ тоненькими ломтиками фунта два колбасы и разложилъ эти ломтики звздой на бумаг. Кругомъ положилъ ломти чернаго хлба и отдльно отъ нихъ куски булки, полученной въ сегодняшнюю передачу. Все это показалось ему до того изящно, что онъ не могъ удержаться отъ выраженія восхищенія собственнымъ искусствомъ.
— Вотъ это столъ, такъ столъ! Въ буржуазныхъ домахъ лучше не бываетъ! Ты, Перецъ, лучше видалъ когда-нибудь?
— Лучше видалъ. А вотъ хуже, — не помню.
— Врешь! Ты смотри: изъ ничего вдь какой столъ парадный вышелъ!
Между тмъ, Григорій привсилъ надъ лампой чайникъ и кипятилъ воду, готовя чай.
— Ложись спать!— раздалась команда за дверью.
— Ложимся!— отвтили мы по обыкновенію.
Начали говорить шопотомъ.
— Женя, твоя койка въ прозорку видна. Устрой тамъ.
— Я туда чучело положу.
Женя свернулъ чье-то пальто, уложилъ его на своей койк. Примостилъ тамъ же чайникъ и два мшочка съ бльемъ, покрылъ все одяломъ, а поверхъ его протянулъ сложенное полотенце.
— Вотъ это такъ чучело — ликовалъ онъ.— И съ руками, и лицо, какъ мое. Лежи смирно, теб говорятъ!
Толкнувъ свое чучело ногой въ бокъ, онъ вернулся вглубь башни.
Сли къ столу и ждали, когда поспетъ чай. Подслъ къ столу и Семеновъ, и Митя. Всмъ хотлось ознаменовать чмъ-нибудь встрчу Новаго Года, хотлось, чтобы праздникъ вышелъ возможно торжественне, но каждый думалъ невольно о томъ, что принесъ намъ минувшій годъ, что несетъ намъ Новый, начинающійся. И отъ этихъ думъ у каждаго становилось на душ тяжело и тоскливо. Позади невозвратимыя утраты, паденія, разочарованія. Впереди — тьма безпросвтная, утрата того, что еще не утрачено, быть можетъ, новыя еще боле печальныя паденія, смерть. Хоть бы маленькій просвтъ, хоть бы искорка надежды впереди. Ничего, кром тьмы и холода могилы!
Я тоже сидлъ у стола, прислонившись къ стнк. Было такъ тяжело, что хотлось плакать, хотя глаза ужъ давно отвыкли отъ слезъ. Смотрлъ внимательно на готовящихся къ встрч Новаго Года товарищей.
Вотъ сидитъ, не видя ничего вокругъ себя, погруженный въ свои невеселыя думы Семеновъ. Ему сидть въ тюрьм еще не меньше 7 лтъ. Что жена его получитъ каторгу, — это несомннно. А мы знаемъ, что представляла для него семья. Выдержитъ ли онъ это испытаніе? Пока онъ ни въ чемъ не измнилъ себ. Но слишкомъ низко опустилъ онъ теперь свою голову. Выдержитъ ли? Можетъ быть, теперь уже зретъ въ немъ ршеніе, которое оттолкнетъ его отъ насъ…
Вотъ возится около чайника Григорій. Онъ надется еще выдти на волю, мечтаетъ о мести, но я знаю отлично, что онъ не выйдетъ изъ тюрьмы. Его повсятъ. И почему-то мн не жалко его. Не повсили бы его теперь, такъ повсили бы немного позже. Такихъ, какъ онъ, при мн повсили не одинъ десятокъ. Теперь повсятъ еще одного…
Вотъ задумался надъ чмъ-то товарищъ Валентинъ. Его желтое лицо при свт лампы кажется лицомъ мертвеца. О чемъ онъ думаетъ? Можетъ быть, вспоминаетъ весь пройденный жизненный путь, — рдкіе часы подъема, восторга и годы страданій. Это тоже конченный человкъ.
Конченный человкъ и молчаливый, скромный Перецъ. Разъ жандармы раскопали его старыя дла, значитъ, смертный приговоръ ему обезпеченъ. Можетъ быть, замнятъ вислицу вчной каторгой, но вдь это одно и то же.
Харько крпче другихъ. Можетъ быть, онъ и выживетъ, — благо и срокъ у него небольшой. Но какимъ человкомъ выйдетъ онъ изъ тюрьмы? На что будетъ онъ годенъ посл этой передлки?
Относительно Мити гадать нечего: онъ протянетъ не долго: можетъ быть, съ мсяцъ, можетъ быть два… Онъ и теперь, какъ неживой.
А вотъ хлопочетъ, убирая столъ, самый молодой, самый жизнерадостный изъ насъ, Женя. Мы вс знаемъ, что его повсятъ, и онъ твердо знаетъ это. Тюрьма еще не вытравила красокъ съ его молодого, почти дтскаго лица, еще не потушила огня его глазъ, еще не заглушила его звонкаго голоса. Но онъ — обреченная жертва вислицы. На его ше виднется иногда полоска отъ узкаго ворота, тонкая, красная полоска на нжной, блой кож. Теперь, когда онъ наклоняется надъ столомъ, я ясно вижу его шею съ краснющей на ней черточкой, и думаю: ‘Точь-въ-точь по этой полоск петля придется’…
Я внимательно вглядываюсь въ лица готовящихся къ встрч Новаго Года товарищей. И все ясне становится мн, что вс мы уже не принадлежимъ этому міру, міру живыхъ. Люди, стоящіе одной ногой въ могил… Люди, обреченные вислиц и смерти, — мы устраиваемъ себ праздникъ, встрчая Новый Годъ! Забавно…
Тоскливо тянулись минуты. Наконецъ, Григорій провозгласилъ:
— Готово, товарищи!— и торжественно поставилъ на столъ кипящій чайникъ.
Харько заварилъ чай и разлилъ его по кружкамъ.
— Ну, теперь приступимъ!— пригласилъ онъ.
Опять начались шутки и смхъ, скучныя шутки, невеселый смхъ. Казалось, будто мы нарочно стараемся поднять свое настроеніе.
— Товарищъ Валентинъ! На линію огня! Рчь говорите!
— Тише! слушайте!
— Что-нибудь повеселе! На мотивъ ‘Громъ побды раздавайся!’
— Что-нибудь не философское, а агитаціонное.
Валентинъ молчалъ, и лицо его было грустное и утомленное.
— Я не буду, — сказалъ онъ серьезно и устало.
— Да ну же, вы общали.
— Нельзя отказываться!
— О чемъ же говорить?— спросилъ Валентинъ.
— О чемъ угодно. О прошломъ, о настоящемъ, о будущемъ.
— Хорошо. Я скажу новогоднюю рчь, товарищи. Лучше высказать, чмъ таить про себя.
— Слушаемъ! Слушаемъ!
— О минувшемъ год не буду я говорить. Минувшее вс мы знаемъ. И слишкомъ темно, слишкомъ печально минувшее, чтобы вспоминать все… въ такой радостный часъ, при такой веселой обстановк.
Въ голос Валентина слышался рыдающій сарказмъ. И медленно сползли съ лицъ его слушателей улыбки. Онъ продолжалъ:
— Я только о ближайшемъ будущемъ буду говорить. Его можно предвидть. Оно будетъ мрачне и ужасне всего пережитаго… Кровь, слезы и грязь, — вотъ что ждетъ насъ. Всего больше грязи… Черезъ двнадцать мсяцевъ нкоторые изъ насъ опять будутъ встрчать Новый Годъ. Только нкоторые, не вс, далеко не вс. Тогда они вспомнятъ тхъ изъ насъ, которыхъ уже не будетъ въ живыхъ… И они позавидуютъ намъ, позавидуютъ тому, что мы лежимъ въ земл и ничего не видимъ, ничего не слышимъ, ничего не чувствуемъ… Товарищи! я не хочу дожить до слдующей встрчи Новаго Года и никому изъ васъ не желаю этого… Скорй конецъ! Вотъ моя новогодняя рчь, товарищи!..
Голосъ Валентина дрожалъ, все лицо его передергивалось, какъ отъ сдерживаемыхъ рыданій. Я не узнавалъ его, всегда столь уравновшеннаго, сдержаннаго. Но видно было, что его несуразная новогодняя рчь — стонъ, вырвавшійся изъ самой глубины его измученной души.
И вс, казалось, почувствовали, что Валентинъ высказалъ общую думу, общее настроеніе. Не было больше смысла шутить, смяться и вншней веселостью маскировать свою тоску. Сразу оборвались шутки. Встрча Новаго Года разстроилась. Мы сидли молча, стараясь не глядть другъ на друга…
Въ это время за дверью раздался сердитый окрикъ:
— Чего посл команды сидите? Спать ложись, сволочь!
Тихо улеглись мы каждый на свое мсто. И каждый думалъ про себя:
— Правъ Валентинъ. Скорй бы конецъ!
Эту мысль можно было прочесть и на упрямомъ морщинистомъ лиц Харько, и на полудтскомъ лиц жени.
Я вспомнилъ эту встрчу Новаго Года въ башн, когда заговорилъ о душевномъ состояніи ‘уцлвшихъ’ въ тюрьм. Вспомнилъ этотъ случай, такъ какъ онъ характеризуетъ ту безнадежную пустоту, въ которой мы жили въ разгаръ реакціи въ N-ской тюрьм.
Правда, не во всхъ тюрьмахъ узники встрчаютъ Новый Годъ съ такими безотрадными чувствами. И въ той же N-ской тюрьм 1910-й годъ мы встртили въ боле бодромъ настроеніи. Я не хочу обобщать свои тягостныя наблюденія, не хочу сгущать краски.
Въ то время, какъ мы, ‘уцлвшіе’, мечтали ‘скорй бы конецъ’, въ это время гд-нибудь другіе ‘уцлвшіе’, быть можетъ, съ бодрой врой смотрли впередъ… Но все же и наше положеніе въ башн было не исключительное. Такъ же тогда встртили 1909-й годъ многія сотни и тысячи людей и въ тюрьмахъ, и на вол.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека