Даже въ самые яркіе солнечные дни въ нашей башн царилъ полумракъ, и воздухъ оставался въ ней сырымъ и затхлымъ даже тогда, когда во двор земля трескалась отъ жары. Толстыя каменныя стны, покрытыя узорами желтовато-зеленой плсени, неровный асфальтовый полъ, небольшое венеціанское окно, вдоль и поперекъ исчирканное безобразными черными полосами желза… Подъ окномъ узкій и пыльный тюремный дворъ. За нимъ — высокая кирпичная стна, крытая листами желза и оплетенная колючей проволокой. Эта вчно стоящая передъ глазами стна — мертвая лтопись тюрьмы: на нижнихъ кирпичахъ ея мелькаютъ выцарапанныя гвоздемъ имена людей, когда-то сидвшихъ въ нашей тюрьм, надъ многими именами кресты, — это имена повшенныхъ, а верхніе кирпичи стны испещрены слдами ружейныхъ и револьверныхъ пуль, — это память о происходившихъ въ тюрьм разстрлахъ… Передъ стной подъ окномъ днемъ и ночью маячитъ взадъ и впередъ часовой съ примкнутымъ къ берданк штыкомъ… За тяжелой, потемнвшей отъ времени и отъ грязи, избитой и изрзанной дверью — безконечный тюремный коридоръ. По обимъ сторонамъ его тянутся двери, обитыя желзомъ, тяжелыя и темныя двери, — точь-въ-точь такія же, какъ дверь нашей башни, съ такими же запорами и замками, съ такими же маленькими оконцами-волчками. И днемъ и ночью ходятъ вдоль этихъ дверей хмурые тюремщики, припадая къ волчкамъ то глазомъ, то ухомъ и съ неусыпнымъ вниманіемъ слдя за тмъ, что длаютъ въ своихъ каменныхъ мшкахъ узники…
Однообразной чередой тянулись дни въ нашей башн. И хотя по вншнему виду наша башня напоминала немного романтическія круглыя башни старыхъ замковъ, однако жизнь въ ней была совершенно чужда романтическихъ ужасовъ.
Въ тюрьм разыгрывались мучительно тяжелыя драмы, въ ней гибло не мало сильныхъ и яркихъ жизней, смерть неустанно косила въ ней свои жертвы. Но все совершалось въ тюрьм какъ то тускло, незамтно. Казалось, будто холодная плсень, окутавшая стны тюремныхъ камеръ, съдала яркость и напряженность всего, что происходило въ этихъ стнахъ. Тускнли вс чувства. Стирались вс цнности жизни. Умъ привыкалъ къ тому, что жизнь человка, только вчера достигшаго расцвта своихъ силъ, обрывалась безъ шума, какъ рвется гнилая нитка. Къ чудовищнымъ вещамъ, мимо которыхъ на вол мы не прошли бы молча, къ безобразнйшимъ насиліямъ привыкали мы въ тюрьм. И кровь, пропитавшая полъ и стны и весь воздухъ тюрьмы, казалась уже не алой, а срой и холодной, какъ окутавшая тюрьму своими узорами плсень…
Впрочемъ, въ башн, куда меня привели въ начал 1909-го года, жилось нсколько лучше, чмъ въ другихъ камерахъ тюрьмы. Кром башенъ, вс остальныя камеры были очень обширны: при постройк он были разсчитаны на 20—40 арестантовъ. Но въ виду переполненія тюрьмы, въ эти камеры набивали, бывало, по 100—150 человкъ сразу, такъ что не только на нарахъ, но и на полу не хватало мста для спящихъ, и заключенные испытывали мучительныя головокруженія изъ-за недостатка воздуха. А въ башняхъ число заключенныхъ не подымалось выше 10, такъ что мста и воздуха хватало. Кром того, въ большихъ камерахъ (кром одной только седьмой слдственной) политическіе тонули въ мор уголовныхъ, которые, благодаря своему численному преобладанію, задавали, такъ сказать, тонъ камерной жизни. А въ нашей башн сидли только политическіе.
Наша жизнь протекала, сравнительно, спокойно, безъ всякихъ рзкихъ потрясеній. Но жили мы, какъ дикари,— оторванные отъ міра, не зная ничего о томъ, что творится на вол, за тюремными стнами, утрачивая мало-по-малу т жизненные интересы, которые наполняли наше существованіе до тюрьмы. Ничего не длали, иной разъ цлыми днями ни о чемъ не думали. Ходили взадъ и впередъ по своей башн — отъ окна къ двери, отъ двери къ окну, и снова отъ окна къ двери — или лежали молча и неподвижно на койкахъ и слдили за тмъ, какъ медленно и тягуче ползутъ часы и минуты…
Часто мысль моя возвращалась къ тому, что прошло предъ моими глазами въ тюрьм въ эти годы. Вставали непрерывной чередой картины — одна мрачне и уродливй другой. Незамтно, безшумно гибли люди. Гибли не только физически, въ смысл прекращенія жизни, но гибли и нравственно, въ смысл постепеннаго разложенія и разрушенія личности. Я видлъ десятки и сотни людей, которые вступали подъ тюремные своды сильными и смлыми, съ гордо поднятой головой, а черезъ нсколько лтъ выходили изъ тюрьмы сломленные гнетомъ желзной ршетки, нравственно павшіе, или же выходили, сохранивъ прежнюю вру въ идеалы, но получивъ такую аберрацію мысли, которая длала ихъ непригодными для дальнйшей жизненной борьбы. Это — обычныя будничныя драмы тюрьмы. Мы привыкли къ нимъ и всегда одинаково объясняли ихъ дйствіемъ особыхъ условій тюремнаго заключенія…
Но вотъ, условія моего существованія измнились настолько, что я получилъ возможность слдить за газетами и смогъ ознакомиться съ тмъ, какъ протекала за эти годы духовная жизнь Россіи тамъ, за тюремными стнами, на вол. И что же? въ явленіяхъ духовной жизни страны на каждомъ шагу узнаю я т явленія, которыя раньше представлялись мн исключительно лишь порожденіемъ тюремной обстановки. По мр того, какъ знакомился я съ печальными проявленіями духовной жизни въ Россіи за послдніе годы, все больше и больше я убждался въ томъ, что жизнь на вол не такъ уже рзко отличалась за все это время отъ нашей жизни въ тюрьм.
Можетъ быть, въ тюремной жизни просто отражались т волны, которыя бороздили за эти годы житейское море за тюремными стнами? Отчасти было и это. Вдь вс мы, приходя въ тюрьму, приносили съ собою частичку общественныхъ настроеній, господствовавшихъ въ моментъ нашего ареста на вол. И вс измненія обстоятельствъ на вол немедленно отражались на условіяхъ нашего существованія въ тюрьм: свободне становилось дышать на вол, — сразу сказывалось это облегченіемъ нашего режима, увеличивался ‘прижимъ’ на вол, — сразу въ камерахъ начиналось переполненіе отъ вновь прибывавшихъ арестантовъ, а начальство становилось строже, грубе и заносчиве. Волны общественнаго подъема и упадка, словъ нтъ, доходили до насъ.
Но врядъ ли вс эти явленія тюремной жизни можно объяснить простымъ отраженіемъ того, что происходитъ на вол. Въ этомъ параллелизм тюремныхъ и внтюремныхъ явленій упадка и разложенія проявляется нчто большее.
Мы приносили съ собою, приходя въ тюрьму, частички настроеній, господствовавшихъ въ обществ въ моментъ нашего ареста. Это были смена, которыя въ дальнйшемъ могли заглохнуть, могли и развиться въ томъ или другомъ направленіи, въ зависимости отъ вншнихъ условій. А ‘вншнія условія’ у насъ были обычныя, тюремныя: каменныя стны, желзныя ршетки, тяжелые замки, да звонкія цпи. Мы были къ самой земл придавлены гнетомъ ‘желзной ршетки’. Но вдь та же ‘желзная ршетка’ безпощадно давила въ эти годы и всю русскую жизнь. Разв только наши шаги загораживали каменныя стны? Разв только нашъ слухъ днемъ и ночью терзали нестройные звуки бряцающихъ цпей?
Въ годы реакціи, подавляющей всякое движеніе свободной мысли, каждое стремленіе вольнаго духа, вся жизнь становится подобна тюрьм. И въ вольной жизни естественно развиваются тогда т же самыя уродливыя теченія, которыя характерны для душной тюремной атмосферы.
Въ это время тюрьма, дйствительно, была наиболе яркимъ, наиболе полнымъ выраженіемъ своеобразныхъ условій русской дйствительности.
Извстныя психологическія измненія, зависвшія отъ гнета желзной ршетки, происходили въ эти годы повсюду, — и на вол, и въ тюрьм. Но на вол они происходили сравнительно медленно, и рзкость ихъ скрадывалась множествомъ привходящихъ побочныхъ обстоятельствъ. А въ тюрьм, гд острые прутья желзной ршетки впивались въ тло людей всего глубже, всего болзненне, въ тюрьм эти процессы происходили въ наиболе удобной для наблюденія форм.
Поэтому и хочу я подлиться съ читателями кое-какими наблюденіями, сдланными мною въ тюрьм.
II. Романтика кулака.
Въ какія бы условія ни былъ поставленъ человкъ, онъ не можетъ жить одной только окружающей его дйствительностью. Ему нуженъ еще другой міръ, міръ образовъ, въ которомъ могъ бы отдохнуть его умъ, въ которомъ душа его могла бы найти пріютъ и убжище отъ угнетающихъ ее заботъ и волненій. И человкъ создаетъ себ этотъ міръ, основывая его или на пріукрашенныхъ воспоминаніяхъ о минувшемъ, или на своихъ мечтахъ о будущемъ, или на своемъ смутномъ представленіи о чемъ-либо далекомъ, для него недостижимомъ.
Безъ работы фантазіи, безъ этого міра образовъ слишкомъ тяжело было бы жить на свт. Отсюда — вчные элементы романтики въ созданіяхъ человческой мысли.
Не только у каждаго народа въ каждую эпоху исторіи, но и у каждаго общественнаго класса, у каждой замкнутой группы людей имется своя романтика. Горькій показалъ намъ романтику, которую создаютъ себ люди на дн жизни. Но десятки и сотни тысячъ людей живутъ въ условіяхъ, заставляющихъ ихъ съ тоской мечтать о жизни обитателей горьковскаго дна. Я говорю о тюремномъ мір и о романтик, создаваемой имъ.
Да, у тюрьмы имются свои герои, свои преданія, свои легенды. Правда, эти преданія и легенды никмъ не записаны и врядъ ли когда будутъ записаны. Они передаются изъ устъ въ уста въ безконечныхъ арестантскихъ бесдахъ, въ которыхъ невозможно правду отличить отъ вымысла, невольныя преувеличенія отъ сознательныхъ поэтическихъ прикрасъ.
По этимъ безконечнымъ разговорамъ и приходится изучать ихъ. Однако, говоря о романтик, созданной тюрьмой, я долженъ сперва пояснить, о какой тюрьм будетъ идти у меня рчь.
Я, прежде всего, отбрасываю въ сторону тхъ узниковъ, для которыхъ пребываніе въ тюрьм является лишь непріятной случайностью, мимолетнымъ эпизодомъ. Административно высылаемый студентъ или рабочій, съ одной стороны, проворовавшійся интендантъ съ другой, только проходятъ черезъ тюрьму, не сживаясь съ нею и не испытывая на себ всхъ ея вліяній. А иные люди, даже цлые годы живя въ тюрьм, умютъ все же жить настолько замкнуто, что переживанія ихъ остаются для окружающихъ таинственной книгой за семью печатями: никто не знаетъ, о чемъ думаютъ, о чемъ мечтаютъ они, сидя неподвижно цлыми часами, уставивъ глаза въ одну точку, а они какъ бы не видятъ и не слышатъ происходящаго вокругъ нихъ, машинально встаютъ по утрамъ, занимаютъ свое мсто на поврк, выходятъ на прогулку, подставляютъ свой бачокъ подъ баланду, длаютъ все, какъ другіе заключенные, но длаютъ все, какъ бы безсознательно, продолжая думать о чемъ-то своемъ, далекомъ, безконечно далекомъ.
Я не говорю объ этихъ обитателяхъ тюрьмы. Не говорю я и о тхъ арестованныхъ или осужденныхъ ‘за покушеніе на подозрніе’, для которыхъ вся жизнь въ тюрьм сводится къ плачу и воздыханіямъ. Мои наблюденія касаются лишь главнаго, основного контингента тюрьмы, распадающагося на политическихъ и уголовныхъ.
Политическіе и уголовные постоянно сталкивались въ русскихъ тюрьмахъ, какъ два потока, берущихъ начало въ прямо противоположныхъ областяхъ жизни. Это были раньше два различныхъ міра. Т и другіе приносили съ собою въ тюрьму свои взгляды, свое міровоззрніе, свою романтику. У тхъ и у другихъ были свои воспоминанія и традиціи, свои мечты и надежды. Между ними лежала цлая пропасть.
Но за послдніе годы положеніе длъ въ тюрьмахъ рзко перемнилось.
Измнился составъ ‘политики’. Въ тюрьмы нахлынули рабочіе-массовики, ‘сочувствовавшіе’ на вол соціалистическимъ партіямъ. Явились ‘повстанцы’ 1905 года, захваченные волной общественнаго подъема и не успвшіе оглянуться, какъ за ними захлопнулись тяжелыя ворота тюрьмы. Пришли солдаты и матросы — участники ‘возстаній’, политическое значеніе которыхъ было для нихъ темно и недоступно. Народился новый типъ ‘экспропріатора’, считающаго себя революціонеромъ, но стоящаго и по своимъ взглядамъ, и по своимъ дйствіямъ ближе всего къ заправскимъ уголовнымъ грабителямъ.
Все это не могло не повліять на отношенія, существующія въ тюрьм между политическими и уголовными. Лежавшая между ними глубокая пропасть оказалась наполовину заполненной. Но все же сліянія между политическими и уголовными не произошло.
Въ нкоторыхъ тюрьмахъ вс эти годы политическіе оставались отдленными отъ уголовныхъ. Каждая группа жила своей жизнью, совершенно не похожей на жизнь другой группы. При этихъ условіяхъ среди тюремнаго населенія не создавалось единаго общаго настроенія, не складывалось единой общей традиціи. И уголовный, попавшій случайно въ среду политическихъ, чувствовалъ себя такъ же неловко, какъ и политикъ, попавшій въ уголовную камеру.
Но въ большинств тюремъ начальство не допускало отдленія политическихъ отъ уголовныхъ. Тюремщики считали опаснымъ объединеніе политиковъ. Строптивость политическихъ они думали сломить путемъ ‘растворенія’ политиковъ въ масс уголовныхъ. И, примняя эту тактику, тюремщики отлично сознавали, что они длаютъ: за эти годы ни отъ чего не пришлось политическимъ заключеннымъ перенести столько нравственныхъ страданій, какъ отъ этого насильственнаго смшенія ихъ съ уголовными. Никакія строгости тюремнаго режима не могли бы создать для заключеннаго такого ада, какой получался отъ вынужденнаго тснаго сожительства ненавидящихъ и не понимающихъ другъ друга людей. Во многихъ тюрьмахъ дло доходило до дракъ, до ножовщины, до убійствъ. Во многихъ тюрьмахъ политическимъ приходилось днемъ и ночью быть насторож и постоянно имть наготов ножи или острые осколки камней, такъ какъ въ любой моментъ они должны были ожидать нападенія со стороны превосходящихъ ихъ численностью уголовныхъ…
Но я не буду останавливаться на всхъ этихъ явленіяхъ: они не относятся непосредственно къ интересующему насъ вопросу о вліяніи желзной ршетки на людей.
Какъ бы то ни было, во многихъ тюрьмахъ начальство добилось своего: политиковъ удалось растворить въ масс уголовныхъ. И сколько ни выходило при этомъ столкновеній среди арестантовъ, сколько ни разыгрывалось кровопролитныхъ драмъ, все же при продолжительной совмстной жизни политическихъ и уголовныхъ рано или поздно грань между ними начинала стираться, создавалось общее арестантское настроеніе, вырабатывалась нкоторая общность взглядовъ, нкоторая общность оцнокъ. Совершалось необходимое приспособленіе психики людей къ требованіямъ окружающихъ обстоятельствъ. Конечно, приспособлялись не вс. Но жизнь не приспособившихся проходила въ непрерывныхъ страданіяхъ. А приспособившіеся жили сравнительно спокойно: для нихъ уже не существовало тхъ нравственныхъ мукъ, которыя угнетали ихъ товарищей, сохранившихъ въ неприкосновенности свои старые, ‘дотюремные’ взгляды и убжденія.
Специфическая тюремная романтика, романтика кулака, развивалась-расцвтала именно въ тхъ мстахъ, гд произошло это приспособленіе, и сложилось, сообразно съ этимъ, единое арестантское настроеніе политическихъ и уголовныхъ. Такія условія были, между прочимъ, и въ N-ской тюрьм, гд сидлъ я два съ половиной года, часть этого времени — до перевода въ башню — мн пришлось сидть въ общихъ камерахъ съ смшаннымъ составомъ заключенныхъ, и я могъ вблизи наблюдать процессъ ассимиляціи политическихъ и уголовныхъ.
Уродливую, тяжелую картину представлялъ этотъ процессъ: здсь сталкивались дв культуры, два міропониманія. И высшая культура постепенно стиралась, разсыпалась, поглощалась низшей. Уголовные почти ничего не перенимали отъ политиковъ, если не считать отдльныхъ ходячихъ словечекъ — ‘коллега’, ‘товарищъ’, ‘сознательность’, ‘провокація’. А массовики-политики, наоборотъ, быстро эволюціонировали, усваивая безобразный жаргонъ уголовныхъ, ихъ понятія объ арестантской чести, ихъ правила товарищескаго общежитія, ихъ разнузданность выраженій, ихъ псни, ихъ взглядъ на женщину, ихъ идеалы, ихъ романтику.
Сперва меня удивляло это явленіе, и я не могъ подыскать удовлетворительнаго объясненія ему. Низшая культура при извстныхъ условіяхъ поглощаетъ высшую… Эти ассимилировавшіеся съ уголовными массовики-политики и прежде, на вол, стояли недалеко отъ уголовныхъ по своимъ взглядамъ и по своему развитію… Революціонная идеологія была у этихъ людей лишь поверхностнымъ налетомъ, который легко соскочилъ подъ давленіемъ ухудшившихся обстоятельствъ… Все это совершенно врно. Но всего этого было недостаточно для объясненія происходившаго на нашихъ глазахъ явленія.
Позже у меня сложилось такое представленіе о немъ:
Здсь столкнулись въ тюрьм дв культуры, дв идеологіи. Одна — созданная людьми политической борьбы и, слдовательно, приспособленная къ запросамъ и требованіямъ этой борьбы. Другая — созданная профессіональными ворами, рыцарями ножа и отмычки, созданная постоянными обитателями тюрьмы и какъ нельзя полне приспособленная къ требованіямъ тюремной ршетки. Да, вся ‘блатная’ {На тюремномъ жаргон ‘блатной’ значить, свой братъ, ‘уголовный’, ‘воръ’.} арестантская культура является порожденіемъ желзной ршетки, идеологіей тюрьмы, какъ таковой. И именно поэтому въ тюрьм она должна была побдить идеологію, которую принесли съ собою съ воли недостаточно крпкіе духомъ, недостаточно закаленные массовики-политики.
Въ этомъ столкновеніи двухъ міровоззрній на сторон одного была логика условій тюремной жизни. И потому оно должно было побдить.
Въ общихъ камерахъ, гд начальство предусмотрительно смшало политиковъ съ уголовными, трудно было вести съ товарищемъ разговоръ на политическую тему. Только политики, пользовавшіеся почему-либо особымъ уваженіемъ среди уголовныхъ, могли говорить въ камер свободно и громко. Вообще же къ разговорамъ на политическія темы въ общихъ камерахъ уголовные относились подозрительно и враждебно. И нердко самая невинная бесда между двумя политиками становилась для уголовныхъ предлогомъ къ тому, чтобы устроить политическимъ грубый и громкій скандалъ.
Однажды въ большой общей камер мн пришлось наблюдать такую сцену.
Два политика, сидя въ уголку на нарахъ, бесдуютъ о чемъ-то вполголоса. Молодой кандальщикъ-каторжанинъ съ блднымъ интеллигентнымъ лицомъ объясняетъ что-то бородатому старику-крестьянину, а тотъ внимательно слушаетъ его, вставляя время отъ времени въ его рчь то вопросы, то замчанія. Изъ сосдей по нарамъ двое или трое съ интересомъ слдятъ за этимъ разговоромъ.
Проходитъ мимо нихъ, гремя кандалами, высокій, худощавый дтина съ мрачнымъ, смуглымъ лицомъ и широкимъ краснымъ шрамомъ черезъ лобъ. Широкій лакированный поясъ, подкандальники изъ мягкой простеганной кожи, блая ‘собственная’ рубаха, походка увренная и твердая. Это одинъ изъ видныхъ тюремныхъ Ивановъ {‘Иванами’ въ тюрьм называются особенно вліятельные уголовные, по большей части рецидивисты, помыкающіе остальной массой арестантовъ.}, рецидивистъ Степка, ненавистникъ политики и постоянный застрльщикъ въ столкновеніяхъ уголовныхъ съ политическими.
— Что? опять свою волынку завели? Мало вамъ было на вол агитаціей заниматься? Сюда за тмъ же пріхалъ? Смотри ты, — и онъ пустилъ длинное непечатное ругательство.
Молодой кандальщикъ взглянулъ на него и, съ трудомъ сдерживая свое негодованіе, произнесъ:
— Я вамъ не мшаю разговаривать, о чемъ вамъ вздумается, и вообще въ ваши дла не вмшиваюсь. Такъ и вамъ нечего вмшиваться въ наши дла! А спрашивать васъ, о чемъ говорить, о чемъ не говорить, я не намренъ! Такъ и знайте…
— Не намренъ? Ахъ, ты, студентъ…— Степка опять непечатно выругался, — черезъ ваши разговоры тюрьму завинтили {‘Завинтили тюрьму’ — ввели строгій режимъ.}, а они здсь еще свои порядки устанавливать будутъ!.. Что ты тутъ затялъ? хочешь, чтобъ черезъ твой разговоръ всю камеру разстрляли? А? Я теб покажу!..
Студентъ приподнялся со своего мста:
— Что ты мн покажешь? Здсь тебя не боятся… съ нами ивановать не будешь! Другимъ можешь указывать!..
— Другимъ указывать?.. Да я теб такъ укажу, что ты съ мста не встанешь, гадъ ползучій! Я теб укажу, какъ тюрьму подводить, гадская твоя душа!..
Степка съ налитыми кровью глазами, съ сжатыми кулаками наступалъ на своего тщедушнаго противника, неистово ругаясь и сквернословя. Студентъ стоялъ передъ нимъ, тяжело дыша, блдный, но съ ршительнымъ выраженіемъ лица, съ явной готовностью защищаться до конца.
Вокругъ противниковъ быстро собралась кучка любопытныхъ.
— Подходи наши!— крикнулъ кто-то изъ уголовныхъ.
Уголовные, обступившіе противниковъ, загородили ихъ отъ глазъ надзирателя, который могъ бы подойти неожиданно къ волчку и помшать драк.
— Раздлывай, Степка!
Степка уже замахнулся, чтобы ударить политика… Но драка на этотъ разъ не состоялась. Къ студенту протискался черезъ толпу уголовныхъ другой каторжанинъ съ грубымъ, морщинистымъ лицомъ. Онъ былъ очень широкъ въ плечахъ, и его согнутая спина, длинныя жилистыя руки и короткая бычья шея обличали въ немъ большую силу. По вытатуированнымъ на рукахъ и на ше знакамъ въ немъ легко было узнать моряка. Но по грубому лицу и дикимъ, глубоко запавшимъ глазамъ трудно было угадать въ немъ политическаго. Это былъ матросъ-вчникъ, осужденный за возстаніе, человкъ малоразвитой, но прямой, преданный революціи, бшенно-смлый и сохранившій въ тюрьм ухватки моряка-драчуна.
Смривъ глазами съ ногъ до головы Степку, онъ поднесъ кулакъ къ самому его лицу и мрачно опросилъ его:
— Драться хочешь? Бока чешутся? Ну?
Хорошо зная нечеловческую силу матроса, Степка молчалъ и только отступилъ на шагъ отъ него.
— Что, расхотлось уже?..— продолжалъ морякъ,— а то можно попробовать… Я до васъ, сволочей, давно добираюсь… Онъ выругался непечатно и вдругъ, разсвирпвъ, перемнилъ тонъ и закричалъ: — Выходи вс, кто здсь ивановать хочетъ. Чего по угламъ, стервы, прячетесь? Выходи вс… Я съ вами голыми-то руками драться не стану… Гостинецъ тутъ у меня для васъ есть…
Онъ нагнулся и взялся рукой за подкандальникъ. Уголовные отхлынули отъ него, такъ какъ для всхъ стало ясно, что сейчасъ въ дло пойдутъ ножи. Студентъ, схвативъ матроса за руку, старался успокоить его. Степка все же выдержалъ характеръ и постарался сдлать видъ, что не боится совсмъ своего бшенаго противника: онъ стоялъ передъ матросомъ, подавшись всмъ тломъ впередъ, слдя за движеніями противника и сжимая въ спрятанной за спину правой рук неизвстно откуда явившуюся у него отточенную желзку. Лицо его стало почти блднымъ, грудь дышала тяжело и прерывисто.
— Брось, Степка!— говорили вокругъ уголовные, — чего связался? Что хорошаго выйдетъ?
Матросъ, повидимому, отказавшись отъ своего намренія взяться за ножъ, еще разъ выругался:
— Такъ и знай! Кто ивановать здсь будетъ, кишки выпущу…
— Ивановать здсь никто и не думалъ, — примирительнымъ тономъ замтилъ Степка, отдавая свою желзку подошедшему товарищу, — если ты драться захочешь, такъ и на тебя кулаки найдутся. А что до ножей, такъ уголовные тоже рзать себя не дадутъ. На ножи и у насъ ножи найдутся. Такъ что басомъ {‘Брать басомъ’ — запугивать.} брать тутъ некого… Не грачей {‘Грачъ’ — простакъ, дурачокъ.} нашелъ. А я только къ тому говорилъ, что ваша политика тутъ агитацію подымаетъ, а отвчать всей камер придется. Если вы арестанты, то съ тюрьмой вы считаться должны. По-нашему такъ выходитъ. А вотъ студенты иначе опредляютъ.
— Зексъ!..— донеслось изъ дальняго угла камеры.
По этому тревожному сигналу кучка, которая было опять образовалась вокругъ Степки и моряка, быстро растаяла: въ дверяхъ камеры стоялъ надзиратель.
— Что здсь за шумъ? Синагогу жидовскую устроили себ? А?
Надзиратель подозрительно обвелъ взглядомъ камеру. Но придраться было уже не къ чему. Даже взволнованныхъ лицъ матроса и его противника не было видно, такъ какъ ихъ загородила толпа, вмигъ собравшаяся около двери.
— Ничего здсь не было, господинъ дядька!
Надзиратель заперъ дверь. И сразу возгорлись опять споры въ камер.
Теперь уже политическіе и уголовные порознь обсуждали происшедшее столкновеніе.
Въ групп политическихъ молодой каторжанинъ-студентъ горячо доказывалъ, что въ подобныхъ вопросахъ уступать уголовнымъ немыслимо, что политическіе ради сохраненія собственнаго человческаго достоинства обязаны охранять свое право бесдовать о чемъ угодно, безъ всякой цензуры со стороны уголовныхъ. Эту же точку зрнія энергично поддерживалъ и плечистый матросъ:
— Чего на нихъ смотрть?— говорилъ онъ, — все равно, не сегодня, такъ завтра посчитаться съ ними придется. Такъ ужъ лучше заразъ все! Къ чему спускъ имъ давать? Я бъ этому Степк давно глотку перехватилъ.
Но среди политическихъ были также и представители иного взгляда. Анархисты, въ частности, были крайне недовольны происшедшей ссорой. Одинъ изъ нихъ, товарищъ Давидъ, молодой парень съ веснушчатымъ, испещреннымъ шрамами лицомъ, нервно жестикулируя, говорилъ:
— Я ужъ не знаю, зачмъ товарищи начали этотъ разговоръ объ аграрной программ. Для меня этотъ разговоръ совсмъ неинтересный, а камеру вы подвести можете. Здсь уголовные правы. А пока мы въ тюрьм, для насъ вс арестанты — товарищи, уголовные или политическіе, все равно. И ради того, чтобы одни товарищи могли языки чесать о разныхъ тамъ муниципализаціяхъ, да соціализаціяхъ, да парламентаризаціяхъ, ради этого съ другими товарищами свои отношенія портить я совсмъ не намренъ. Напередъ это говорю!
Это заявленіе вызвало среди политическихъ цлую бурю.
Среди уголовныхъ происшедшій конфликтъ обсуждался не мене страстно. Но здсь на первый планъ выдвигалась, такъ сказать, тактическая и стратегическая сторона вопроса о драк, которая рано или поздно должна произойти въ камер.
И затихли эти дебаты только посл вечерней поврки, когда раздалась за дверью команда:
— Ложись спать!..
Я вспомнилъ эту сцену, такъ какъ она характеризуетъ т условія, благодаря которымъ въ общихъ смшанныхъ камерахъ политическимъ трудно бывало вести между собою разговоры на наиболе близкія имъ политическія темы. Поневол будешь избгать разговора о политик, когда такой разговоръ легко можетъ привести къ драк и поножовщин!
Это не значитъ, что уголовные терроризировали политиковъ. Напротивъ, въ кулачныхъ и ножевыхъ столкновеніяхъ, происходившихъ за послдніе годы въ тюрьмахъ, уголовные иваны, по большей части, терпли жестокій урокъ отъ солдатъ-повстанцевъ, матросовъ и политическихъ каторжанъ-кавказцевъ. Почему-то оказывалось всегда, что никто не владетъ ни кулакомъ, ни ножомъ съ такимъ искусствомъ, какъ кавказцы и матросы, и въ нкоторыхъ тюрьмахъ этимъ новымъ обитателямъ каторги удалось окончательно уничтожить власть старыхъ ивановъ-рецидивистовъ.
Но въ драк — на кулакахъ или на ножахъ, безразлично — для культурнаго человка мало удовольствія. И потому нердко даже люди, умвшіе въ случа надобности постоять за себя, все же избгали въ общихъ камерахъ такихъ разговоровъ, которые могли повлечь за собою рзкое столкновеніе съ уголовными.
Къ этому присоединялось еще одно обстоятельство.
Вдь всякій политическій разговоръ основывается, въ конц концовъ, на извстныхъ теоретическихъ данныхъ: на извстныхъ партійныхъ оцнкахъ, на томъ или иномъ пониманіи исторіи и т. д. А партійныя программы и всякія соціологическія и философскія теоріи принадлежатъ къ ‘словесности’, къ которой въ тюрьм люди привыкаютъ относиться съ большимъ пренебреженіемъ.
Презрніе къ слову и къ теоретической мысли — любопытная черта упадочно-тюремной психологіи. Для характеристики этой черты интересно отношеніе уголовныхъ къ дятельности соціалистическихъ партій. Нердко уголовные уважаютъ отдльныхъ политиковъ за ихъ смлость, прямоту, справедливость. Но къ этому чувству уваженія почти всегда присоединяется нкоторый оттнокъ презрнія къ тому, что эти люди занимались на вол одними только ‘словами’, и думали, что словами можно что-либо сдлать.
— Что вы своими рчами да бумажками сдлали?— говорилъ мн однажды одинъ изъ видныхъ тюремныхъ Ивановъ, — по-вашему, это агитаціей называется, а по-нашему выходитъ одна болтовня. Вы кого со своими книжками агитировать пойдете? Меня? Такъ я все, что мн нужно, давно уже лучше вашего знаю, даромъ что не ученый… Я еще вотъ такимъ былъ — мой собесдникъ показалъ на аршинъ отъ пола — а свое правило уже зналъ: бей бляху! По-вашему, еще разбираться нужно съ каждымъ гадомъ {‘Гадъ’ въ тюрьм не только бранное слово: въ частности, такъ называются полицейскіе, тюремщики, сыщики и т. п.}: почему онъ такой? да не исправится ли? Если съ голоду въ полицію пошелъ, такъ ужъ не гадъ?! А понашему: душа съ него вонъ! Бляха на теб, — такъ получай свою долю за шесть копеекъ! Это я съ малыхъ лтъ хорошо знаю. Значитъ, меня вы агитировать не пойдете. Не къ чему это. А вы со своей агитаціей къ солдатамъ пойдете, или къ полицейскимъ шкурамъ. По-вашему, все вдь ‘товарищи’. Бить ихъ надо, а вы къ нимъ съ бумажками лзете: ‘Товарищъ прочтите эту прокламацію! Товарищъ, вы бы книжку прочитали!’ А они васъ же за ваши же книжки!.. Вы ихъ словами, а они васъ нагайкой, да штыкомъ, да прикладомъ, да пулей!.. Вы же въ дуракахъ и останетесь! А то вотъ эсэры мужиковъ агитируютъ! Я бы ихъ поагитировалъ, стервецовъ! У меня, вотъ, два ребра сломаны, внутренности начисто отбиты мужиками этими самыми… Какъ только живъ остался… Я тогда въ сел жилъ, а тамъ у кулака одного богатаго лошадь, что ли, угнали. И кто угналъ, — не видлъ никто. А я про это дло и не зналъ ничего. Ну, мужики, натурально, ко мн, потому что подозрніе на меня у старосты было. Пытать стали: кто угналъ, да куда спряталъ? да гд искать? До смерти пытали подлецы. Я ужо на другой день отдышался. Такъ теперь я ихъ, гадовъ, книжками агитировать буду? Да если бъ мн кого изъ нихъ встртить, зубами бы глотку перегрызъ! Вкъ свободы не видать, коли спуску далъ бы имъ! А вы къ нимъ съ книжками, да съ прокламаціями. ‘Товарищи!’. Духъ съ нихъ вонъ, кишки на сторону!
Долго еще распространялся мой собесдникъ, и рчь его была настолько энергична и красочна, что воспроизвести ее въ печати хотя бы съ приблизительной точностью, къ сожалнію, не возможно. Еще интересне то, что совершенно такое же презрніе къ слову и къ идейной (словесной) работ распространялось въ тюрьм и среди заключенныхъ, не считавшихъ себя уголовными. Этимъ взглядомъ были проникнуты, по большей части, эксовики, ‘работавшіе’ подъ флагами различныхъ партій. Этотъ взглядъ легко воспринимали и матросы, и солдаты-повстанцы, и массовики-рабочіе. Только крестьяне-аграрники, несмотря на свою темноту, неизмнно сохраняли вру въ слово правды, вру безхитростную и глубокую, часто восторженную до наивности: очевидно, они приносили съ собою изъ деревень что-то такое, что безконечно твердо укрпляло въ нихъ эту вру.
У остальныхъ политиковъ-массовиковъ, какъ я отмтилъ, легко развивалось презрніе къ слову и ко всему тому, что можно опредлить, какъ ‘словесность’. Въ этомъ сказывалось дйствіе окружавшей ихъ обстановки.
Мы агитировали, мы пропагандировали, говорили на массовкахъ и на митингахъ, слушали рчи партійныхъ ораторовъ, читали и распространяли прокламаціи и листки. Въ этомъ прошла почти вся наша борьба. Мы боролись словомъ. Иного оружія, — револьверовъ, кинжаловъ, бомбъ — большинство изъ насъ никогда не держало въ рукахъ, а меньшинство, — если и пользовалось этимъ оружіемъ, то только разъ-два въ жизни, при совершенно исключительныхъ условіяхъ. И только совсмъ-совсмъ немногіе изъ насъ боролись, преимущественно, сталью и порохомъ. Слово было нашимъ главнымъ оружіемъ. И вотъ теперь мы въ тюрьм, и кругомъ насъ каменныя стны и желзныя ршетки. Это — все, чего мы добились. Что же, неужели словомъ можно разрушить каменную стну? Неужели словомъ можно разбить желзную ршетку или разорвать сковывающія насъ цпи? Нтъ, слово безсильно противъ желза и камня, слово не вернетъ намъ свободы.
И чмъ мрачне, чмъ сурове тюрьма, тмъ глубже заползаетъ въ душу слабаго человка сомнніе. Онъ утрачиваетъ вру въ слова, которыя когда-то были для него святы, утрачиваетъ и вообще свою прежнюю вру въ слово. И на мст прежней вры у него остается глубокое и грубое презрніе къ слову, презрніе, образчикомъ котораго можетъ служить приведенный выше отзывъ уголовнаго ивана объ ‘агитаціи’ соціалистовъ.
Но выраженіе подобнаго презрнія къ слову со стороны уголовныхъ мало трогало меня въ тюрьм. А когда выраженіе такого же презрнія я встрчалъ среди политическихъ, становилось обидно и мучительно тяжело на душ.
Презрніе къ слову, разочарованіе въ слов — опасныя чувства для человка: слово слишкомъ тсно связано съ мыслью человка и со всми продуктами его мысли. Съ презрніемъ къ слову приходило также и презрніе къ наук, къ литератур, съ одной стороны, къ программамъ, принципамъ, идеаламъ — съ другой. Вообще разрушалась вся прежняя идеологія. Разрушалась, въ частности, и старая романтика, романтика революціонной борьбы, романтика, которая занимала то или иное мсто въ жизни каждаго революціонера, — какъ бы трезво ни смотрлъ онъ на свое дло, какъ бы далекъ ни былъ онъ отъ политическаго романтизма.
Но совсмъ безъ романтики человкъ обойтись не можетъ. И особенно необходимо имть какой-нибудь міръ образовъ, — въ частности героическихъ образовъ, — для людей, живущихъ въ тюрьм. На мсто разрушенной тюрьмою идеологіи является новая идеологія. Создается новая романтика, романтика кулака.
На чемъ можетъ основываться романтика, создаваемая тюрьмой?
На воспоминаніяхъ? Въ псняхъ и разсказахъ уголовныхъ очень часто передаются ихъ воспоминанія о жизни на вол.
Когда я былъ любителемъ чужого добра,
Тогда меня ласкала красотка молода.
поется въ одной изъ распространенныхъ воровскихъ псенъ.
Полюбилъ я и поврилъ.
И квартиру нанялъ ей.
Предъ людьми я лицемрилъ:
Воровалъ, тащилъ все къ ней.
поется въ другой не мене распространенной псн — воровскомъ романс. Въ другихъ псняхъ вспоминается арестъ, судъ. Къ этимъ темамъ уголовные возвращаются всегда довольно охотно. Ихъ прошлая дятельность даетъ имъ неистощимый матеріалъ для бесдъ и разсказовъ.
Но опустившемуся политику трудно вспоминать свою прежнюю дятельность. Его прошлое ненавистно ему. Онъ и презираетъ его, и боится вспоминать о немъ, такъ какъ оно полно укора ему. Одинъ больше презираетъ свое прошлое (это чувство ‘полввшаго’ политика), другой больше боится своего прошлаго (это чувство поправвшаго или, иначе, ‘поумнвшаго’ политика), но вспоминать о прошломъ одинаково тяжело тому и другому.
Что же? Остаются еще мечты о будущемъ. Можно коротать безконечные тюремные дни мечтами о томъ, какъ мы выйдемъ на волю, какъ устроимся, какъ будемъ жить и наслаждаться жизнью.
Но между узникомъ и его мечтами о вольной жизни неизмнно стоитъ высокая каменная стна. Желзная ршетка, разрзающая на квадраты голубое небо, манящее къ себ узника, точно такъ же разрзаетъ въ куски и картины вольной жизни, которыя онъ себ рисуетъ. Прежде, чмъ начать жить вольной жизнью, нужно вырваться изъ тюрьмы. Забыть это узникъ не можетъ ни на минуту. И хорошо, если ему осталось сидть въ тюрьм какихъ-нибудь полгода или нсколько мсяцевъ: тогда ему ничто не мшаетъ мечтать объ устройств своей жизни на вол. Но долгосрочные? Какъ могутъ мечтать объ этомъ люди, которымъ предстоитъ сидть въ тюрьм еще 10, 15, 18 лтъ, или арестанты-вчники? У нихъ вс мысли о вольной жизни заслоняются одной безумно страстной мечтой, мечтой о томъ, какъ вырваться изъ тюрьмы, мечтой о побг.
Это — вчная, неизмнная мечта арестанта. И человку, не сидвшему въ тюрьм, трудно представить себ, какую роль играетъ эта мечта въ тюремной жизни.
Безконечно долго, часами и цлыми сутками, лежа у себя на койк, бродя по камер, стоя у окна, выходя на прогулку, человкъ думаетъ все объ одномъ, объ одномъ. Снова и снова, въ тысячный разъ оглядываетъ онъ стны тюремной ограды съ подымающимися надъ нею будочками для часовыхъ, снова и снова ощупываетъ онъ полосы желза въ окн, считаетъ глазами вооруженныхъ тюремщиковъ, — а голова его работаетъ все въ одномъ и томъ же направленіи. Но при ныншнихъ условіяхъ только слпой случай можетъ увнчать успхомъ попытку побга изъ тюрьмы.
Долгосрочные арестанты (въ особенности, политики) охраняются настолько тщательно, что вырваться изъ тюрьмы имъ почти невозможно. Недаромъ же за послдніе годы вс крупныя попытки побговъ изъ тюремъ оканчивались такъ трагично для участниковъ.
Но что за бда, если изъ тысячи такихъ попытокъ можетъ увнчаться успхомъ только одна? Все же есть хоть одинъ шансъ изъ тысячи на удачу, на выходъ изъ тюрьмы! А этого достаточно, чтобы поддержать въ человк надежду.
Больше терпнія, больше настойчивости, больше смлости, — и ты будешь на вол!— подсказываетъ человку голосъ надежды. И, хотя окружающія его желзныя ршетки громко смются надъ его мечтами, онъ все же продолжаетъ надяться.
Съ вншней стороны, приготовленія къ побгу изъ тюрьмы какъ будто несложны, и, можетъ казаться, здсь негд развернуься фантазіи. Но въ дйствительности дло обстоитъ иначе.
Необходимы безконечныя хитрости, чтобы раздобыть въ камеру пилку, чтобы незамтно для тюремщиковъ перепилить прутья оконной ршетки, чтобы незамтно для часовыхъ перебросить кошку черезъ стну. Нуженъ большой запасъ самообладанія и твердости, чтобы не выдать себя во время приготовленій къ побгу, чтобы подъ дулами ружей и револьверовъ перелзть черезъ стну. А сколько искусства требуется для выполненія иного подкопа, тянущагося на нсколько десятковъ саженъ, проходящаго сквозь двухъаршинные фундаменты стнъ и выполняемаго при помощи носика эмалированнаго чайника или обломка ножки отъ желзной кровати!
Сидя въ тюрьм, можно безъ конца мечтать и фантазировать о побг. И, въ зависимости отъ свойствъ и наклонностей узника, эти мечты могутъ принимать у него самыя различныя формы. Онъ можетъ мечтать о подкоп, или о побг черезъ стну, или о вооруженномъ прорыв сквоз охрану, или о томъ, чтобы связать надзирателей, или о побг при помощи оставшихся на вол товарищей, которые отобьютъ его изъ рукъ конвоя…
Вся тюремная обстановка, какъ нельзя больше, благопріятствуетъ работ мысли въ данномъ направленіи. Фантазія разыгрывается все сильне и сильне. Начинаются безконечные, разукрашенные фантазіей разсказы о прошлыхъ работахъ, — прорывахъ, подкопахъ и т. п. Переходя изъ устъ въ уста, эти разсказы переполняются такими подробностями, что за ними совершенно скрывается лежавшее въ основаніи ихъ истинное происшествіе.
Создаются цлыя легенды, цлые циклы легендъ. И они образуютъ то, что съ извстнымъ правомъ можно назвать специфически тюремной романтикой.
Основная тема этихъ легендъ — борьба затравленнаго, замурованнаго въ стнахъ, или еще не пойманнаго, спасающагося отъ погони человка, борьба его за свою личную свободу. Я говорю: такова основная тема тюремныхъ легендъ, такъ какъ вс тюремные разсказы имютъ слишкомъ много общаго съ легендами, благодаря неизмнному присутствію въ нихъ множества фантастическихъ подробностей.
Побгъ изъ тюрьмы — завтная мечта узника. Поэтому нтъ ничего удивительнаго въ томъ, что люди, которые имютъ за собой смлые побги или хотя бы отважныя попытки побга, пользуются въ тюрьм особымъ вліяніемъ, особымъ уваженіемъ среди остальныхъ арестантовъ. ‘Обратникъ’, побывавшій на каторг, бжавшій оттуда и снова попавшій въ тюрьму, кажется героемъ. Въ иныхъ тюрьмахъ этихъ героевъ называютъ ‘богами’, ‘божествами’, и тюремные иваны принимаютъ эту полунасмшливую кличку съ невозмутимой серьезностью.
Разъ я слышалъ въ коридор разговоръ двухъ уголовныхъ:
— Васька, табакъ есть?
— Въ камер остался. Коли надо, пришлю. Теб много?
— Пришли полосмака. А у тебя откуда? Съ кмъ живешь?
— Я тамъ, братъ, съ богами!..
— Ого! Приняли, значитъ, въ коммунію?
— Приняли!.. Хорошо теперь… Да!..
— А кто изъ боговъ-то у васъ?
— Главный Яхонтовъ, потомъ Казиміръ-обратникъ, Петька-кубарь, Меркуловъ…
— Ишь-ты, ребята какіе подобрались! Здорово! Почитай, все обратники…
И уголовный смотрлъ на Ваську, живущаго въ ‘коммуніи’ боговъ съ такимъ неподдльнымъ почтеніемъ, смшаннымъ съ завистью, съ какимъ новичокъ-воинъ смотритъ на боевого генерала-героя, прославленнаго громкими побдами.
Разсказы о тюремныхъ герояхъ и ихъ подвигахъ создавали общую тему для камерныхъ бесдъ среди уголовныхъ и политическихъ. Тема эта естественно расширялась, развивалась. Говорили не только о молодецкихъ побгахъ, но и о сопротивленіяхъ при арест, объ отстрлахъ, о всевозможныхъ вооруженныхъ столкновеніяхъ съ полиціей, о славныхъ нападеніяхъ и налетахъ. Мнялись и содержаніе разсказовъ, и обстановка подвиговъ, и имена совершившихъ эти подвиги героевъ. Но общій обликъ геровъ всхъ этихъ разсказовъ оставался неизмннымъ.
Герой тюремныхъ разсказовъ и легендъ — это, прежде всего, смльчакъ, презирающій опасность, презирающій смерть. Дале, онъ отличается силой и ловкостью, великолпно лазитъ по веревк, по деревьямъ, по водосточнымъ трубамъ, — по чему угодно. Онъ стрляетъ безъ промаха по любой цли., на любомъ разстояніи. Нтъ никакихъ обстоятельствъ, изъ которыхъ онъ не нашелъ бы выхода. Изъ всхъ столкновеній съ врагами онъ выходитъ побдителемъ. Въ борьб съ врагами онъ хитеръ и безпощаденъ, и борьба занимаетъ его тмъ больше, чмъ хитре и безпощадне его противники. Короче, у него много общаго со старымъ Рокамболемъ, но онъ проще, элементарне и грубе.
Этотъ рыцарь удали былъ не только идеаломъ воровского-уголовнаго міра. Мн приходилось встрчать въ тюрьм множество политическихъ, у которыхъ былъ точь-въ-точь такой же идеалъ героизма и доблести. Сколько разъ приходилось слышать ‘политиковъ’, которые разсказывали о подвигахъ какого-нибудь старшаго ивана, явно преклоняясь передъ его удалью! Особенно далеко шли въ этомъ отношеніи экисисты-налетчики. Они не знали иной оцнки человка, кром какъ по его смлости, отваг и удачливости. Пропахшій кровью и порохомъ боевикъ былъ въ ихъ глазахъ героемъ, и рядомъ съ нимъ какой-нибудь Михайловскій, Плехановъ или хотя бы Крапоткинъ, никогда не державшій въ рук ни револьвера, ни кинжала, казался имъ жалкимъ болтуномъ и трусишкой.
Вообще, тюрьма страннымъ образомъ измняла цнность всхъ качествъ человка. До тюрьмы, на вол мы вс презирали трусость. Но никому изъ насъ не могло придти въ голову, чтобы можно было преклоняться передъ человкомъ исключительно за то, что онъ храбръ и не боится смерти. Въ тюрьм устанавливалось иное отношеніе къ длу: только тотъ, кто обладалъ крпкими нервами и умлъ не кланяться пулямъ, или же готовъ былъ въ любой моментъ пойти на ножи съ обидчикомъ (своимъ личнымъ обидчикомъ или обидчикомъ товарищей, безразлично), сразу кто бы онъ ни былъ, пріобрталъ особый всъ среди товарищей, возбуждалъ особое къ себ уваженіе.
Тюрьма не только надляла крпкими кулаками героя романтики, но заставляла высоко цнить крпкій кулакъ и въ повседневныхъ житейскихъ отношеніяхъ.
Презрніе къ слову и къ идеологіи и апоозъ кулака, апоозъ молодечества и отваги, удали и удачи! Это была настоящая переоцнка цнностей.
Романтика кулака соотвтствовала общеарестантскому настроенію, и на ней, какъ я отмчалъ уже, сходились опустившіеся въ тюрьм политическіе и проникнутые специфической тюремной культурой уголовные. Естественно, поэтому, что у героя этой романтики не оказывалось ничего такого, что отличаетъ революціонера отъ профессіонала-грабителя или рецидивиста-убійцы. Такимъ героемъ могъ быть и смлый террористъ, и защитникъ баррикады, и экспропріаторъ, и какой-нибудь одесскій ‘черный воронъ’, и цыганъ-разбойникъ, и членъ лбовской шайки, и крупный воръ, — спеціалистъ по кассамъ или по ювелирнымъ магазинамъ. Нечего говорить, что при такой оцнк героемъ могъ оказаться порой и вполн достойный уваженія человкъ, и чистйшей воды негодяй. И часто такой герой, на поврку, оказывался еще предателемъ или малодушнымъ трусомъ.
Въ тюрьм у інасъ сидлъ нкій Карлъ — не помню его фамиліи. Это былъ молодой человкъ выше средняго роста, съ красивымъ и свжимъ лицомъ, съ еле пробивающимися усиками, съ срыми блестящими холоднымъ стальнымъ блескомъ глазами. Несмотря на свою молодость, Карлъ пользовался въ тюрьм большимъ уваженіемъ, — особенно среди анархистовъ, за нимъ числилось больше 10 смертныхъ длъ (т. е. такихъ длъ, за которыя его могли повсить за каждое въ отдльности). Я встрчался съ этимъ парнемъ не разъ, бесдовалъ съ нимъ о различнйшихъ вещахъ, и у меня сложилось представленіе о немъ, какъ о человк отважномъ, предпріимчивомъ, обладающемъ прямотой и добродушіемъ дикаря, но вмст съ тмъ совершенно неразвитомъ и невжественномъ.
Карлъ считалъ себя революціонеромъ и анархистомъ. Соціалистовъ онъ терпть не могъ, но вс доводы его противъ соціалистовъ сводились къ одному:
— Знаю я этихъ соціалистовъ! Сейчасъ парламента требуете, а какъ получите парламентъ, такъ и пойдете насъ, анархистовъ, вшать. Вы теперь рабочихъ не проведете. Дудки! Рабочіе помнятъ, какъ вы парижскую коммуну разстрливали.
Анархизмъ тоже понималъ нсколько своеобразно.
— Намъ кто мшаетъ?— говорилъ онъ, — буржуазія? Ну, и бей всхъ ихъ, гадовъ пузатыхъ! Такъ мы, анархи, понимаемъ. А эсдэки да эсэры съ этими гадами въ парламентахъ спорить будутъ. Ну ихъ къ… Пускай спорятъ. А мы въ ихъ парламенты — бомбами, да бомбами.
Карла судили и приговорили къ лишенію правъ сосостоянія и къ смертной казни черезъ повшеніе. Никого въ тюрьм не удивилъ этотъ приговоръ. Мн было отъ души жаль этого парня, погибавшаго ни за грошъ и совершенно не понимавшаго, за что онъ шелъ, за что боролся, за что сложилъ свою голову.
Но вотъ, недли черезъ три посл суда надъ Карломъ, по тюрьм пронесся неожиданно слухъ: Карлъ подалъ изъ секретки прошеніе о помилованіи.
Этотъ слухъ взбудоражилъ тюрьму. Анархисты и экспропріаторы ни за что не хотли врить этой новости.
— Не можетъ этого быть!— говорилъ мн взволнованнымъ голосомъ одинъ молодой и симпатичный анархистъ изъ рабочихъ, — Карлъ не изъ такихъ, чтобы унижаться и просить милости! Вроятно, они это нарочно отъ его имени прошеніе состряпали, чтобы грязью его замарать, а потомъ указывать, — вотъ, молъ, каковы ваши революціонеры. Наврное, такъ.
Эта догадка показалась мн наивной до послдней степени, и я замтилъ ему.
— Если бы хотли скомпрометировать революціонеровъ, то наврное, для этой цли выбрали бы не Карла, а кого-либо другого. Что такое Карлъ среди революціонеровъ? Совершенно темный человкъ, ни въ чемъ не разбирающійся. Очень можетъ быть, и прошеніе онъ написалъ по темнот своей, считая, что этимъ способомъ онъ съ самодержавіемъ борется: давай, думаетъ, обману ихъ всхъ.
Мой собесдникъ вспыхнулъ:
— Вы такъ судите, вроятно, по тому, что Карлъ не могъ такъ, какъ другіе, красно говорить… Правда, языкомъ болтать онъ былъ не мастеръ, и о программахъ спорить не умлъ. Такъ что жъ тутъ плохого? Можетъ быть, это только къ чести его говоритъ. А вы бы его въ дл видли! Въ дл онъ всхъ вашихъ и сознательныхъ, и краснобаевъ за поясъ заткнулъ бы. Только вы, какъ соціалъ-демократъ, о человк по разговору судите, а не по дламъ его.
— А какими такими длами Карлъ проявилъ себя?
— То-то: ‘какими’?.. Вы узнайте сперва, а потомъ судите о человк.
— Я изъ его длъ два знаю: почту и отстрлъ при арест. Слыхалъ, что у него и другія дла есть, да подробно ихъ не знаю…
— А у него дла-то какія!.. Урядникъ и староста въ Акуловк, околотокъ на углу Московской и Горшечной, отстрлъ подъ Спасскимъ, бомба на Курскомъ вокзал, мельница Жулавскаго, артельщикъ Донского банка, покушеніе на взрывъ жандармскаго управленія!.. Въ обвинительномъ акт у него по 14 пунктамъ 279 статья приведена! А это не все еще: его крокодилъ сыпалъ, а онъ многихъ длъ его не знаетъ. Карлъ столько длъ натворилъ, что на десятерыхъ хватило бы! Я о немъ по дламъ сужу. Да!
Мой собесдникъ задумался на минуту, но затмъ, вспомнивъ, очевидно, новые доводы въ пользу Карла, продолжалъ:
— Вотъ, вы его революціонеромъ не считаете. Думаете: трусъ, который и помилованія будетъ просить, и все сдлаетъ… А вдь когда они почту брали, ихъ двое всего было противъ четырехъ. Карлъ тогда одинъ лошадей остановилъ… Или взять хотя бы его дло съ артельщикомъ. Въ организаціи тогда денегъ не было, а нужны были деньги до зарзу: нелегальнаго нужно было за границу отправить, въ тюрьму надо было передать, съ шахтъ какъ разъ динамитъ предлагали, нужно было только человка съ деньгами послать получить, — да и вообще ребята безъ хлба сидли. На групповомъ собраніи говорили объ этомъ. Карлъ и вызвался тогда денегъ достать: ‘Къ завтрему, говоритъ, будутъ деньги. На все хватитъ!’ Его спрашиваютъ: ‘Откуда будутъ?’ А онъ говоритъ: ‘Будутъ, и все тутъ. У меня одно мсто высмотрно. Можно взять’. Ванюшка нашъ — тоже боевой парень — хотлъ съ нимъ пойти: ‘Вдвоемъ, говоритъ, врне. Да и риску меньше’. Такъ Карлъ наотрзъ отказалъ: ‘На одного здсь работы, — значитъ, двоимъ въ петлю лзть не резонъ. Если ты пойдешь, такъ я не пойду. Только мста своего я ни теб, ни другому кому не дамъ.’ Такъ одинъ и пошелъ. И вдь чисто какъ сдлалъ! Артельщикъ банковскій, оказалось, въ вагон II класса халъ. Народу полнымъ-полно. А Карлъ у двери всталъ, да какъ крикнетъ: ‘Руки вверхъ!’ Да къ артельщику… На него браунингъ наставилъ, а въ лвой рук бомбу держитъ: ‘Если кто-нибудь хоть рукой шевельнетъ, — вс на воздухъ взлетите!’ Артельщикъ перетрусилъ, дрожитъ весь. А Карлъ ему: ‘Я вамъ зла не сдлаю. Деньги не ваши. У народа ихъ взяли, народу и верните! Снимите эту сумку и подайте сюда’. Тотъ сумку съ шеи снялъ, подаетъ ему. ‘Здсь вс деньги?’ — ‘Вс…’ — ‘Смотрите! Я дома пересчитаю. Если вы хоть часть утаили, — отъ меня вамъ не уйти!’ Браунингъ въ зубы взялъ, принялъ сумку, одлъ на себя… А бомбу все на вытянутой лвой рук держитъ. ‘Если кто-нибудь раньше десяти минутъ съ мста двинется, вагонъ будетъ взорванъ!’ На площадку вагона вышелъ, а бомбу передъ дверью положилъ. А затмъ,— на полномъ ходу позда подъ насыпь, да черезъ лсокъ къ деревушк Меркуловк… Деньги къ вечеру, дйствительно, въ организацію представилъ. 4300 рублей въ сумк оказалось! Карлъ, бывало, всегда, — что сказалъ, то и сдлаетъ. А то у него такой былъ случай…
Разсказчикъ увлекся воспоминаніями и принялся разсказывать о безчисленныхъ бранныхъ подвигахъ Карла. И такъ какъ я слушалъ его внимательно, то ему казалось, что его доводы дйствуютъ на меня и я соглашаюсь съ тмъ, что его герой — истинный революціонеръ. Но, наконецъ, я прервалъ его разсказъ:
— Все это очень хорошо, — замтилъ я, — но къ чему вы это разсказываете? Я говорю, что товарищъ Карлъ — человкъ темный, малосознательный, имющій мало общаго съ революціей. А изъ вашихъ разсказовъ видно только, что онъ удалой налетчикъ, смлый боевикъ, — не больше. Пусть такъ! Но вдь этихъ доблестей вы сколько угодно и среди уголовныхъ грабителей найдете…
— Это я отъ соціалъ-демократовъ уже не разъ слышалъ. Для васъ, что анархистъ, что воръ — все едино.
— Да не въ этомъ дло, — пробовалъ я успокоить своего негодующаго собесдника: — Я не объ анархистахъ говорю. Я только на то указываю, что вы Карла расхваливали, расхваливали, а въ конц-концовъ, характеризовали его такъ, что его портретъ вышелъ совершенно похожъ на какого-нибудь удалого добраго молодца съ большой дороги. Вдь что вы про Карла разсказали? Что онъ смльчакъ былъ, какихъ мало.
— Ну, да… Другого такого и не сыщешь!
— Такъ… Что онъ самъ-другъ съ товарищемъ почту взялъ. Что онъ единолично отнялъ у артельщика сумку при полномъ вагон публики… Что онъ на всемъ ходу съ позда спрыгнулъ… Что онъ въ 300 шагахъ изъ маузера въ цль попадалъ… Такъ разв этого достаточно, чтобы считать его революціонеромъ?
— А то кмъ же Карла считать по-вашему? Хулиганомъ? Грабителемъ? Такъ я скоре грабителями соціалистовъ считаю, когда они съ рабочихъ послдніе пятаки по чековымъ книжкамъ собираютъ ‘на организацію’ да ‘на литературу’. А по-вашему только тотъ и человкъ, кто брошюрки читаетъ или хорошо программу разсказываетъ!…
Споритъ было безполезно, и я отказался отъ мысли убдить своего собесдника, что лихой боевикъ можетъ и не быть революціонеромъ. Но разговоръ о Карл и объ его доблести на этотъ не окончился. Къ намъ подошло нсколько человкъ уголовныхъ. Они слышали, о чемъ шла у насъ рчь, и одинъ изъ нихъ, — уже не молодой и очень солидный мужикъ, славившійся среди своихъ справедливостью, — замтилъ:
— Карла я прямо, можно сказать, уважаю. Хотя онъ изъ политиковъ, а я воръ и у меня своя идея, а такихъ людей я на свт мало встрчалъ. Правильный арестантъ и справедливый человкъ! Ему, — политикъ ли, воръ ли, все одно. Только на человка онъ смотритъ, чтобы сукой {‘Сука’ на тюремномъ язык значитъ предатель. Это самое обидное слово, послднее слово, ‘послднее слово до драки’, какъ говорятъ уголовные.} тотъ не былъ. И, какъ товарищъ вотъ говорилъ, что ни чорта онъ не боится, — это опять правда. Я бъ съ такимъ человкомъ на всякое дло пошелъ бы. На иное дло со своимъ, съ воромъ, не пошелъ бы, а съ Карломъ — пойду!
Спорившій со мной молодой анархистикъ съ видимымъ удовольствіемъ слушалъ эти похвалы своему герою и, наконецъ, сказалъ мн съ усмшкой:
— Видите, даже уголовные понимаютъ, какой это былъ человкъ. А для васъ онъ — ‘несознательный’.
Вокругъ насъ во время нашего спора собралось человкъ десять уголовныхъ и политическихъ. И такъ какъ разговоръ касался темы одинаково интересной и одинаково доступной для всхъ, то бесда быстро сдлалась общей. Съ удали Карла перешли естественно къ воспоминаніямъ о подобныхъ же подвигахъ другихъ героевъ тюрьмы.
— Среди нашихъ я одного зналъ такого, что почище Карла молодецъ будетъ, — сказалъ одинъ изъ уголовныхъ.— Товарищъ мой, другъ лучшій былъ. Вотъ человкъ.
И онъ разсказалъ, какъ его товарищъ, будучи приговоренъ къ тремъ годамъ арестантскихъ ротъ за третью кражу со взломомъ, далъ себ клятву ограбить ‘закатавшаго’ его товарища прокурора. Когда онъ вышелъ изъ тюрьмы, оказалось, что тотъ товарищъ прокурора уже перевелся давнымъ давно въ другой городъ. Длать нечего, — не нарушать же данной клятвы — воръ похалъ въ отдаленный городъ, куда перебрался товарищъ прокурора. Отыскалъ его квартиру, забрался въ нее и похозяйничалъ въ ней на славу: взломавъ ящикъ въ письменномъ стол, забралъ тамъ 300 рублей денегъ и сотню сигаръ: разбилъ зеркало въ гостиной, порвалъ форменный вицмундиръ представителя обвиненія, взялъ его золотые часы и судебный значокъ, да еще, въ придачу, изнасиловалъ его горничную и кухарку.
Мстами этотъ разсказъ былъ совсмъ нелпъ. Но, окончивъ его, разсказчикъ обвелъ присутствующихъ торжествующимъ взглядомъ:
Не желая признать превосходство уголовнаго героя, одинъ изъ анархистовъ разсказалъ тогда сногсшибательную исторію какого-то одесскаго ‘черноворонца’. Пожилой крестьянинъ-хохолъ, упорно считавшій себя соціалъ-демократомъ, но темный, какъ ночь, и тупой, какъ колода, тоже вставилъ свое слово и началъ было разсказывать объ ‘оргинизател’ Виктор, который, будто бы, одинъ защищалъ баррикаду противъ цлаго полка казаковъ и двухъ ротъ пхоты съ пушками. Но его перебилъ приземистый плшивый бородачъ съ выбитымъ лвымъ глазомъ, вліятельный среди уголовныхъ иванъ, и принялся разсказывать о томъ, какъ онъ съ однимъ товарищемъ бжалъ съ каторги. Подробностей разсказа не помню. Помню только, что они вдвоемъ закололи 4 солдатъ, перевязали 12 надзирателей и ушли, забравъ съ собою 14 лошадей и 12 ружей, а въ дорог, по мр надобности, продавали эти ружья и лошадей мстному населенію! Это уже было ‘туза за фигуру’ политическимъ, и казалось, что политическимъ тутъ ‘крыть нечмъ’! Но т не сдавались. Разговоръ становился все боле оживленнымъ. Разсказчики окончательно перестали отличать правду отъ вымысла. по тюремному, они теперь просто ‘заливали’ другъ передъ другомъ. И трудно было предсказать, какая сторона, въ конц концовъ, ‘сорветъ’ банчокъ…
Разговоръ окончательно перешелъ въ область тюремной романтики. И поразительно ясно обнаруживалось при этомъ полное тожество романтики, полное тожество въ представленіи о геро у сцпившихся въ спор заключенныхъ.
Впрочемъ, въ этомъ тожеств не было ничего удивительнаго. Вдь романтика кулака иметъ свою логику. И люди, подпавшіе подъ обаяніе этой романтики, одинаково рисуютъ себ идеальнаго героя, одинаково разукрашиваютъ дйствительность, одинаково врутъ, когда разсказываютъ о чемъ-либо въ приподнято-хвастливомъ дух…
Герой ножа и браунинга, лома и маузера, отмычки и бомбы,:— воплощеніе идеала тюремной романтики — обезличивался настолько, что у него оказывалась совершенно одинаковая физіономія въ толкованіи какого-нибудь слишкомъ юнаго ‘политическаго’ и какого-нибудь стараго рецивидиста-скокаря {‘Скокарь’ — воръ, спеціалистъ по кражамъ со взломомъ.}. Но и на этомъ развитіе нашего героя не останавливалось.
Черты этого ‘тюремнаго героя’ были настолько элементарны, что он легко могли оказаться налицо не только у нарушителей закона, но и ревностныхъ охранителей его. Въ самомъ дл. Разв казакъ, полицейскій или стражникъ не можетъ оказаться смльчакомъ-головорзомъ, предпріимчивымъ и отважнымъ, ловкимъ и сильнымъ? Конечно, можетъ. А вдь эти качества — все, что требуется отъ героя кулачной романтики.
И мн приходилось наблюдать, какъ героями тюремныхъ легендъ становились ненавистные тюремному населенію полицейскіе, отличавшіеся отъ своихъ товарищей по профессіи лишь большей смлостью, большимъ молодечествомъ.
Такимъ героемъ сдлался, напримръ, нкій Архипъ Волкъ, служившій старшимъ стражникомъ въ томъ город, гд я былъ арестованъ. Архипъ Волкъ былъ самымъ обыкновеннымъ коннымъ стражникомъ. Съ шумомъ и гиканьемъ здилъ онъ по улицамъ городского предмстья. Если встрчалъ рабочаго въ синей фуражк изъ діагоналеваго сукна (признакъ крамольности въ южныхъ губерніяхъ), подъзжалъ къ крамольнику и нагайкой (сбивалъ фуражку съ его головы на землю. Преслдовалъ и нердко билъ нагайкой заводскихъ парней, носившихъ черныя косоворотки съ широкимъ поясомъ. Ночью останавливалъ и обыскивалъ прохожихъ. А въ праздничные дни гарцовалъ на кон по базару, опрокидывалъ лотки торговокъ, переругивался съ бабами и стегалъ ихъ своей плетью. Короче — это былъ стражникъ, чрезвычайно ревностно выполнявшій свои обязанности и длавшій, не мудрствуя лукаво, все, что по обычаю ныншнихъ временъ полагается длать хорошему стражнику.
Но вмст съ тмъ Архипъ Волкъ былъ человкъ не трусливаго десятка. При массовыхъ обыскахъ въ рабочихъ кварталахъ онъ смло лзъ впередъ, не боясь ни пули, ни бомбы. И, наскакивая на рабочихъ, онъ нердко кричалъ:
— Не боюсь я васъ, сукины дти! Мое здсь царство.
Тоже самое кричалъ онъ и на базар, воюя съ бабами-торговками. Вообще, у почтеннаго стражника было кое-что общее съ прославленнымъ генераломъ Думбадзе. Но въ этомъ не было ничего удивительнаго, такъ какъ въ то время (расцвтъ дятельности Волка приходился на 1908 г.), такихъ маленькихъ думбадзе въ Россіи развелось превеликое множество.
Такъ вотъ, этотъ старшій стражникъ тоже удостоился попасть въ герои. О немъ разсказывали въ тюрьм цлыя легенды. Передавали подробности о чудесахъ храбрости, проявленной имъ въ ‘длахъ’ съ анархистами. Говорили, что это бывшій соціалъ-демократъ, разочаровавшійся въ революціи. Разсказывали, что онъ пошелъ въ стражники не ради денегъ, а исключительно лишь для того, чтобы отомстить анархистамъ, которые чмъ-то кровно обидли его (не то отбили у него невсту, не то случайно убили ее), передавали его ‘историческія’ слова:
— Служить буду, пока хоть одинъ анархистъ въ живыхъ останется.
Все это разсказывалось съ невольнымъ восхищеніемъ. Стражникъ, несомннно, былъ героемъ въ глазахъ разсказчиковъ.
Казалось бы, ниже этого романтика кулака не можетъ спуститься. Но она опускалась и ниже. Такія же полныя преувеличенія, проникнутые восхищеніемъ разсказы я слышалъ и объ одномъ городовомъ, и о нкоторыхъ тюремныхъ надзирателяхъ, и даже объ одномъ помощник начальника сыскного отдленія.
Можетъ быть, я не вполн точно характеризовалъ порожденную тюрьмой переоцнку цнностей, опредливъ изображенное явленіе, какъ развитіе романтики кулака. Можетъ быть, какое-нибудь другое слово, какая-нибудь другая формула лучше передастъ сущность этого явленія.
Не слово, не формула важны для меня. Важно было мн отмтить, какъ гнетъ тюрьмы разрушаетъ въ людяхъ ихъ прежнюю вру въ духовныя цнности, какъ привыкаютъ они уважать лишь такія качества человка, какъ сила, храбрость. Важно отмтить, какъ подъ гнетомъ тюрьмы отвыкаютъ люди отъ прежнихъ своихъ разговоровъ, отъ старыхъ своихъ интересовъ, начинаютъ по новому разговаривать, по новому мыслить.
III. ‘Полввшіе’.
Не на всхъ узниковъ одинаково разрушительно дйствовало пребываніе въ тюрьм. И было бы нелпымъ преувеличеніемъ и грубой несправедливостью думать, что каждый человкъ, пробывшій опредленное число лтъ подъ гнетомъ желзной ршетки, проникался романтикой кулака и презрніемъ къ какимъ бы то ни было некулачнымъ цнностямъ, къ какой бы то ни было идеологіи.
Подобнаго рода скоросплое обобщеніе было бы и несправедливо, и неврно: вдь мы знаемъ десятки людей, которые, проведя четверть вка подъ тюремными сводами, выходили на волю съ блыми какъ снгъ волосами, но съ неостывшимъ огнемъ въ пруди. Передъ всми нами стоятъ эти люди съ желзной волей и съ душой, недоступной дйствію тюремной ржавчины.
Но вдь не одни такіе попадаютъ въ тюрьму. Попадаютъ туда и слабые люди, не рожденные съ душами борцовъ, но случайно захваченные бурнымъ потокомъ событій. И на нихъ желзная ршетка производитъ свое разрушительное дйствіе,— иногда даже въ самый короткій промежутокъ времени, до истеченія какихъ-нибудь 2—3 лтъ ихъ пребыванія въ тюрьм. Только объ этихъ слабыхъ людяхъ, случайныхъ участникахъ революціи и случайныхъ жертвахъ реакціи, только о нихъ говорю я.
Дйствіе тюрьмы на этихъ слабыхъ людей проявлялось въ самыхъ разнообразныхъ формахъ. Не вс подъ вліяніемъ тюрьмы проникались ‘блатной’ романтикой кулака. Многіе сохраняли вншній лоскъ культурности, — который, разумется, несовмстимъ съ исповданіемъ ‘блатной’ идеологіи, — но психическое разложеніе происходило въ нихъ не мене глубоко, чмъ у ихъ товарищей, окончательно усвоившихъ романтику кулака. Изъ процессовъ такого психическаго разложенія особенно характерны два: тюремное ‘полвніе’ и тюремное ‘поправніе’. Объ обоихъ этихъ процессахъ я намренъ разсказать теперь.
——
Сразу посл ареста и посл привода моего въ N-скую тюрьму я попалъ въ 7-ую слдственную камеру. Здсь сидли исключительно лишь политическіе или люди, которыхъ администрація тюрьмы считала политическими. Внутренней борьбы съ уголовными, о которой я говорилъ выше, въ нашей камер не было. Ничто не мшало разговорамъ на политическія темы, и потому политическая физіономія каждаго товарища по камер обнаруживалась здсь при первомъ же знакомств.
Составъ нашей камеры былъ крайне смшанный. Были здсь и эсдеки, и эсэры, и акаки (анархисты-коммунисты), и лица, про которыхъ въ шутку говорили, что они изъ партіи н. б. н. м. н. к., т. е. изъ партіи ‘ни бэ, ни мэ, ни кукуреку’. Много было здсь ‘бывшихъ с.-д.’, ‘бывшихъ с.-p.’, ‘бывшихъ анархистовъ’. Особенно замтны были эти ‘бывшіе’ среди старожиловъ тюрьмы, арестованныхъ 2—3 года тому назадъ.
Изъ этихъ ‘бывшихъ’ часть уклонилась въ тюрьм отъ своихъ прежнихъ партійныхъ взглядовъ влво, часть вправо. Но ‘полввшихъ’ было больше.
Само собою разумется, что въ выход человка изъ партіи, отъ жизни которой онъ былъ оторванъ въ теченіе 2—3 лтъ, нтъ ничего дурного. И особенно естественно это у насъ, въ Россіи, гд въ 1905—6 г.г. къ революціоннымъ партіямъ примкнуло столько людей, совершенно не разбиравшихся въ партійныхъ программахъ. Въ тюрьм люди могли пересмотрть свои взгляды, могли подучиться, могли отказаться отъ своихъ прежнихъ ошибокъ. Что можетъ быть естественне этого?
Но вотъ что удивило меня. Сознательной перемн политическихъ убжденій у человка должна была бы предшествовать опредленная работа мысли. Между тмъ, большинство ‘бывшихъ’ с.-д., с.-р. и а.-к. въ нашей камер какъ то мало интересовались политическими и общественными вопросами. Въ то время (это было въ начал 1908 г.) въ тюрьм было еще довольно много книгъ по общественнымъ наукамъ, но этихъ книгъ ‘бывшіе’ почти не читали. Отъ разговоровъ на политическія темы они не уклонялись, но вели, эти разговоры какъ-то странно: постоянно ходили вокругъ да около вопроса, аргументировали очень горячо, страстно, но вмст съ тмъ сбивчиво и туманно, хотя отъ нкоторыхъ изъ нихъ можно было бы ожидать несравненно большей обоснованности сужденій. Особенно охотно вступали въ споры со своими прежними единомышленниками ‘полввшіе’. И главнымъ образомъ, по этимъ спорамъ можно было установить особенности новаго міровоззрнія у каждаго изъ нихъ и то, что было общаго въ продланной всми ими эволюціи ‘влво’.
Среди бывшихъ с.-д. въ нашей камер обращали на себя вниманіе двое рабочихъ мстнаго рельсопрокатнаго завода. Одному изъ нихъ было уже лтъ подъ 50. Это былъ человкъ, видавшій виды на своемъ вку: объ этомъ говорила его преждевременно поблвшая борода, его умные, немного грустные глаза, его спокойныя, увренныя манеры. Звали его Акимъ Григорьевичъ. Какъ я узналъ отъ товарищей, на вол онъ работалъ въ с.-д. организаціи, работалъ энергично и самоотверженно и пользовался огромнымъ вліяніемъ среди рабочихъ своего завода. Другой рабочій того же завода, арестованный вмст съ Акимомъ Григорьевичемъ, былъ такъ молодъ на видъ, что его можно было принять за внука старика. Въ камер его звали не иначе, какъ уменьшительнымъ именемъ — Сеня. Онъ держался постоянно возл своего старшаго товарища, вмст съ нимъ обдалъ и -пилъ чай, вмст съ нимъ выходилъ на прогулку и ходилъ взадъ и впередъ по камер. Вообще старикъ и юноша были неразлучны.
И Акимъ Григорьевичъ, и Сеня оказались ‘бывшими’ с.-д. И такъ какъ они оба, съ перваго же взгляда, невольно располагали къ себ, то меня живо заинтересовалъ вопросъ, что оттолкнуло ихъ обоихъ отъ партіи. Ясно было, что и старикъ, и юноша ушли отъ партіи однимъ и тмъ же путемъ, продлали одну и ту же эволюцію. Что же заставляло ихъ обоихъ отказаться отъ своихъ старыхъ политическихъ взглядовъ?
При первомъ удобномъ случа я завелъ съ ними разговоръ на эту тему.
Это было вечеромъ. Мы сидли вмст на нарахъ, въ полутемномъ углу камеры, и бесдовали о разныхъ разностяхъ. Кругомъ насъ стояло жужжаніе множества голосовъ. Сеня заговорилъ о будущей работ на вол.
— Не знаю я, что буду я на вол длать, — замтилъ онъ, задумчиво глядя вдаль своими ясными, почти дтскими глазами: — только въ партіи не смогу я больше работать.
— Почему такъ?— спросилъ я его.
— Не смогу,— повторилъ Сеня: — душа не лежитъ.
— Но вдь раньше вы работали! Неужто теперь эта работа не удовлетворяетъ васъ?
— Раньше работалъ… Раньше я многаго не понималъ. А теперь другое дло… Глаза раскрылись… Теперь я лучше вещи вижу… Теперь не могу, — посл тюрьмы. Здсь я много понялъ…
Это было произнесено съ такимъ выраженіемъ тоски и боли въ голос, что мн стало жаль парня:
— Полно, Сеня, — сказалъ я ему.— Глаза только въ борьб раскрываются, когда вс силы человка крпнутъ, а не въ тюрьм. На вол вы учились бы правильно вещи видть. А тюрьма чему могла научить васъ? Просто измучились вы здсь. А вотъ выйдете на волю, вздохнете опять вольнымъ воздухомъ, — и опять будете на міръ и на жизнь по иному смотрть, и опять въ работу броситесь!
Губы Сени искривились слабой улыбкой:
— Если бъ могъ я только на жизнь по-старому смотрть! Только раньше мы вдь сами себя обманывали. А нарочно обмануть себя, чтобы поврить тому, чего нтъ, нельзя.
— Въ чемъ же вы обманывали себя? Въ соціализмъ вы больше не врите, или въ революцію?
— Н—тъ, въ соціализмъ я врю, въ революцію тоже, — какъ то вяло и нершительно отвтилъ Сеня.
А Акимъ Григорьевичъ прибавилъ вско и твердо:
— Если намъ въ будущее не врить, чмъ жить мы станемъ? Какъ будемъ свою лямку тянуть? Вдь знаете, какая жизнь у рабочихъ: нужда, голодъ, обиды со всхъ сторонъ.
— Въ чемъ же дло?— опять я спросилъ Сеню: — Если вы остались соціалистомъ, что мшаетъ вамъ въ партіи работать?
— Видите ли, товарищъ, — порывисто и быстро заговорилъ Сеня: — Въ 5-мъ году мы въ забастовки, въ возстанія, въ силу рабочаго движенія врили. Думали, рано иль поздно, а своего народъ добьется. Всхъ рабочихъ мы тогда соціалистами считали. Онъ, можетъ быть, темный совсмъ, безграмотный, посл каждой получки, какъ свинья, напивается, жену и дтей колотитъ, а мы и его соціалистомъ считали! Я тогда только-только жить начиналъ. Придешь на заводъ… Кругомъ вс какъ будто ждутъ чего-то большого, радостнаго… Многіе и пить совсмъ бросили… Намъ, ученикамъ, тоже легче стало. Мастера уже не ругаются, не шпыняютъ зря… Мальчишекъ тоже бить перестали… Кругомъ только и слышно: ‘Товарищъ, товарищъ!’ И впрямь вс товарищи были. Бда съ кмъ стрясется, — сразу по всмъ мастерскимъ сборъ сдлаютъ… Въ шапку каждый что-нибудь да положитъ, — не гривенникъ, такъ пятакъ. Про иного вс знаютъ, что онъ самъ съ семьей безъ хлба сидитъ, а смотришь, — и онъ пятакъ въ шапку положить: нельзя товарищу въ помощи отказать! И врили тогда другъ въ друга, и въ себя врили. Иной разъ, смотришь, смотришь вокругъ, видишь, какъ люди словно иные стали, и думаешь: чтобъ мы, да не побдили! Чтобы мы, да новой жизни себ не устроили! Тогда у насъ на завод часто с.-д. выступали. Каждую недлю раза по 2 митинги устраивали, — то въ цеху, то на двор въ обдъ, то у воротъ посл гудка. Помню, первый митингъ у насъ въ старой механической устроили… Еще тогда товарищъ Аркадій, меньшевикъ, выступалъ. Говорилъ о 8-часовомъ рабочемъ дн, о соціализм, о классовой солидарности, объ организаціи массъ… Много о чемъ говорилъ. Меня такъ и захватило всего. Какъ будто новымъ человкомъ сталъ: вотъ, думаю, гд правда! Листки соціалъ-демократическіе у насъ въ завод и раньше были. Только по печатному такъ хорошо я не могъ все понять, какъ тогда съ живого слова понялъ. Сталъ я искать человка, который меня ближе съ партіей познакомилъ бы. Мн одинъ товарищъ на Акима Григорьевича и указалъ. Сталъ я просить его, чтобы принялъ меня въ партію. Акимъ Григорьевичъ отказалъ мн сперва, а потомъ уступилъ. Въ кружокъ я сталъ ходить… Пропагандистка къ намъ каждую недлю прізжала. И все, казалось, что стоимъ мы на врномъ пути… Какъ же! Вдь весь нашъ пролетаріатъ какъ одинъ человкъ идетъ. Значитъ, сила не въ отдльныхъ выскочкахъ, а въ народной масс, въ общей борьб. А для общей борьбы, дйствительно, знанія нужно побольше. Вдь видлъ я тогда, что какой-нибудь Тишка или Мишка, который забастовку какъ герой какой-то проводитъ, на дл еще меньше, чмъ я въ вопросахъ разбирается… Понимаешь отлично, что не можетъ это такъ оставаться. Нужно учиться, читать, побольше знаній набирать, чтобы потомъ вс эти знанія товарищамъ передать, глаза имъ открыть. И въ кружкахъ я такъ внимательно, такъ внимательно, бывало, слушаю: стараюсь каждое слово пропагандистки въ памяти удержать, чтобы потомъ дальше передать. Бывало, каждое слово я въ памяти хранилъ, какъ драгоцнность какую-нибудь, какъ святыню… А потомъ все обманомъ оказалось!..
Сеня умолкъ, взволнованный нахлынувшими воспоминаніями, взвинченный собственной рчью. Онъ сидлъ подавленный, грустный, подперевъ обими руками голову, и опять глаза его были устремлены куда-то вдаль. Понуривъ голову сидлъ рядомъ съ нимъ его старый товарищъ. Видно было, что и онъ пережилъ вс т радостныя волненія, о которыхъ только что вспоминалъ Сеня, и онъ пережилъ вмст съ нимъ глубокое, мучительное разочарованіе, когда то, во что они врили, оказалось ‘обманомъ’. И въ ихъ разочарованіи ясно чувствовалась не пустая фраза, а глубокая душевная драма.
Съ минуту длилось молчаніе въ нашемъ тсномъ кружк въ полутемномъ углу камеры. Я первый нарушилъ это молчаніе:
— Въ чемъ же вы видите ‘обманъ’, товарищи?— спросилъ я.
Сеня промолчалъ, будто не слышалъ вопроса. Отвтилъ Акимъ Григорьевичъ:
— Въ томъ обманъ былъ, — началъ онъ своимъ обычнымъ вскимъ и твердымъ тономъ, — что массу свою мы неврно понимали, и ей не то указывали, что нужно было. Да! Сеня полную правду сказалъ, какъ въ 5-мъ году мы на себя смотрли и какъ весь рабочій классъ видли. Для насъ вс — соціалисты были. А на поврку-то, поглядите, какимъ народъ-то нашъ оказался. Сволочью оказался, простите за выраженіе! Такой сволочью, что стыдно товарищу въ глаза посмотрть. Хоть нашъ заводъ рельсопрокатный, для примра, возьмите. Что у насъ теперь длается! Съ 6-го года стала дирекція штаты сокращать: заказовъ, молъ, мало по случаю кризиса. А между тмъ на завод въ 6 мастерскихъ по вечерамъ работали. Ну, собрались рабочіе на митингъ въ вальцовочной и резолюцію приняли: сверхъурочныхъ работъ никому не работать! Павловъ на митинг томъ предсдательствовалъ. Братъ ко мн на свиданіе приходилъ, разсказывалъ, какую онъ рчь держалъ. ‘Предателемъ и измнникомъ, говоритъ, тотъ будетъ, кто своей сверхъурочной работой у голоднаго товарища послдній кусокъ хлба вырываетъ!’ А теперь у насъ на завод почти вс сверхъурочныя работы работаютъ. Только тотъ и не работаетъ, кому дирекція не даетъ. А Павловъ нашъ первый же другимъ примръ показалъ. Вотъ и оказалась солидарность рабочаго класса! Вотъ и оказалось, какъ мы раньше говорили, что не въ одиночку бороться нужно, а всмъ массой!.. А то, вотъ другой примръ. Когда посл обстрла завода арестовали насъ, депутатовъ, рабочіе постановленіе вынесли всмъ нашимъ семьямъ помощь оказывать. Иначе и нельзя было: вдь насъ весь заводъ выбиралъ, и отъ себя мы ничего не длали, все отъ завода, за всхъ рабочихъ. Разсчитали, что пять семействъ безъ средствъ остались. Хотли положить имъ столько помощи, сколько мы на завод зарабатывали, да мы изъ тюрьмы написали, что можно и поменьше положить, лишь бы аккуратно каждый мсяцъ доставляли. Ну, тогда на каждое семейство по 25 р. въ мсяцъ назначили. Значитъ, на всхъ 125 р. собрать нужно: дастъ каждый хоть по пятаку въ получку, ей довольно будетъ. Для завода не тяжело, кажется? Ну, съ первой получки 246 рублей собрали. На второй мсяцъ уже 180 р. вышло, въ март еле-еле 120 р. набрали. А потомъ пошло все меньше и меньше. Весной какъ-то съ получки 22 р. съ копейками собрали, а посл этого и совсмъ помогать перестали. Жену мою, было, кассиршей въ заводскую лавку потребителей приняли, жалованья ей 30 р. положили. Она хорошо грамотна и кассиршей свободно служить можетъ. Но приняли-то ее все же какъ бы ради помощи, чтобы не голодать ей съ дтьми. Прослужила она такъ съ пять мсяцевъ. Вдругъ ей и заявляютъ: ‘Съ 1-го числа на ваше мсто другое лицо правленіемъ назначено’. И причинъ никакихъ не объяснили. А потомъ уже она узнала, что на ея мсто племянница Агаонова — предсдателя правленія лавочки — назначена. Когда узналъ я объ этомъ, я Агаонову письмо изъ тюрьмы написалъ: на вол мы съ нимъ пріятели были, а къ тому же Агаоновъ тогда и въ партіи состоялъ. Ну, на свое письмо я и до сего дня отвта жду. Такъ это дло и осталось… А доносы… Слыхали, какіе доносы теперь у насъ на завод пошли? Кто что въ мастерской скажетъ, на завтра уже въ контор все знаютъ. Что ни недля, — 5—6 человкъ къ расчету назначаютъ. Въ контору идутъ. ‘За что — спрашиваютъ: — по какой причин?’ А дирекція, прямо какъ въ насмшку, каждому объясняетъ: ‘Тебя — за то, что старшаго инженера ‘бельгійскимъ боровомъ’ назвалъ. Тебя — за то, что въ рабочее время вслухъ газету читалъ. Тебя — за то, что Союзъ Русскаго Народа ‘шайкой хулигановъ’ назвалъ’. Вдь союзники-то въ чести теперь на завод, слова про нихъ не скажи! А откуда могутъ въ контор знать, что въ мастерской говорится? Ясное дло, наши же товарищи стараются, доносятъ! Каждый сейчасъ выслужиться хочетъ. По заводу все слухи ходятъ о предстоящихъ расчетахъ. Ну, каждый и боится свое мсто потерять. Многіе изъ-за страха и въ Союзъ Русскаго Народа записались, молебны служатъ, хоругвь купили… Стыдно разсказывать обо всемъ. Сволочь какая-то оказалась… А мы то кричали: сознательный пролетаріатъ! сознательный пролетаріатъ!
Я хотлъ возразить старику, указать ему, что онъ сгущаетъ краски, преувеличиваетъ и обобщаетъ т печальныя явленія упадка, которыя совершенно неизбжны въ эпоху реакціи, хотлъ указать ему, что, сидя въ тюрьм, трудно судить о томъ, что творится на вол. Но старикъ продолжалъ говорить все такъ же печально и вско, будто хороня этими словами свою старую вру въ товарищей:
— Массоваго движенія намъ хотлось. Вотъ теб и массовое движеніе! Да чего отъ массы требовать, когда дорогу имъ наши же сознательные показали? Вдь Павиловъ, Агаоновъ, — орлы у насъ на завод были, весь заводъ за собой вели. И первые же прохвостами сдлались! Или еще, вотъ, Куриловичъ работалъ у насъ. Во вторую Думу его депутатомъ провести хотли. И прошелъ бы онъ, наврное, если бъ въ собраніи уполномоченныхъ тренія не возникли… Это, впрочемъ, уже посл моего ареста было, такъ что точно я не знаю, какія тамъ тренія были. Ну, посл нашего ареста Куриловичъ депутатомъ отъ всего завода былъ выбранъ, и рабочіе очень довольны имъ были. А онъ, не то изъ самолюбія работалъ, не то и впрямь былъ длу преданъ, — только такъ работалъ, что лучше и желать нельзя. Такъ больше года прошло. А съ полгода тому назадъ такой вышелъ случай. Вызвалъ къ себ директоръ Куриловича въ контору. ‘Вы, говоритъ, у меня на завод депутатствуете, рабочихъ мутите. Я этого допустить не могу. До политическихъ убжденій рабочихъ мн никакого дла нтъ: я не жандармъ. Но я хозяинъ. Мн ваши зати въ тысячи рублей влетаютъ. И вы сами бы меня за дурака сочли, если бъ я противъ этого своихъ мръ не принялъ. Однимъ словомъ, говоритъ, или откажитесь отъ своего депутатства и сидите смирно, или съ завода вы въ 24 часа полетите, и дло не со мной будете имть, а съ жандармскимъ управленіемъ. Поняли’? Куриловичъ и сдрейфилъ: ‘Я, говорить, депутатомъ не по своему желанію сталъ… отказаться мн неловко было. А о томъ, будто я рабочихъ мутилъ, вамъ г. директоръ, неврно передали. Ничего такого не было’… Директоръ увидалъ, съ кмъ дло иметъ, и пошелъ ему навстрчу. ‘Вы, говоритъ, человкъ толковый и работникъ хорошій. Такихъ людей мы въ дл цнимъ. До взглядовъ вашихъ, повторяю, мн никакого нтъ дла. Я васъ охотно оставилъ бы на завод и ротмистру бы въ вашу пользу словечко замолвилъ бы (ротмистръ о васъ уже два раза меня запрашивалъ)… Только вы должны дать мн честное слово рабочаго, что никакими такими штуками у меня на завод заниматься не будете. И депутатство свое бросьте. Общаете?’ Куриловичу, видно, какъ масломъ по сердцу пришлось, что директоръ съ нимъ какъ съ равнымъ разговариваетъ. Онъ и пообщалъ все, что-только буржуй отъ него требовалъ. Въ тотъ же день въ мастерской заявилъ, что отъ своихъ депутатскихъ полномочій отказывается. Причину привелъ, что усталъ, молъ, и времени свободнаго не иметъ. Рабочіе на его мсто другого выбрали. А Куриловичъ въ сторон остался и работаетъ себ, старается. Только глядь,— черезъ мсяцъ Куриловича уже бригадиромъ назначили. И пошелъ, пошелъ онъ рабочихъ жать, пошелъ старые грхи свои заглаживать. Его уже не проведешь: вс наши хитрости противъ ихнихъ хитростей онъ, какъ свои пять пальцевъ, знаетъ. Съ пробой, съ записками на матерьялъ, съ подсчетомъ часовъ при немъ ужъ ничего не сдлаешь. Ну и пошелъ онъ въ гору. Теперь помощникомъ мастера служитъ. Братъ разсказывалъ, — прямо воютъ отъ него рабочіе. Убить его даже хотли. Такъ онъ на казенную квартиру перехалъ и вечеромъ изъ дому не выходить. А въ заводъ придетъ, — въ карман непремнно револьверъ держитъ, какъ инженеръ какой-нибудь или полицейскій… Да одинъ ли Куриловичъ такъ длаетъ?.. Петровъ, напримръ…
Акимъ Григорьевичъ хотлъ продолжать свои обличенія. Но эти безконечные примры старика все дальше и дальше отвлекали насъ отъ первоначальнаго вопроса о причинахъ, заставившихъ моихъ собесдниковъ разочароваться во всей соціалъ-демократической работ, какъ въ обман. И, желая вернуть разговоръ къ этому вопросу, я прервалъ рчь старика:
— Все, о чемъ вы говорите, можетъ быть, очень печально, товарищъ, — замтилъ я.— Но при чемъ же здсь партія и партійная работа? Вдь вы говорили, что старое партійное дло обманомъ оказалось… Такъ я васъ понялъ?
— Ну да, обманомъ! Сами себя мы обманывали и людей обманывали.
— Въ чемъ же обманъ былъ? Что ваши ‘орлы’ — Павловъ, Агаоновъ, Куриловичъ — слабыми людьми или хотя бы негодяями оказались? Что масса рабочая въ тяжелые годы реакціи оказалась малосознательной, недисциплинированной, недостаточно стойкой? Такъ вдь этого можно было напередъ ожидать! Вспомните, товарищъ, давно ли у насъ массовое движеніе началось! А разв въ нсколько мсяцевъ можно милліоны людей перевоспитать? Гд же здсь обманъ? Къ чему вы вс эти исторіи приводите? Разв за нихъ можно винить какую бы то ни было партію и отказаться отъ работы?
Мой натискъ какъ будто смутилъ на минуту Акима Григорьевича. Потокъ его обличительныхъ воспоминаній изсякъ. Но Сеня порывисто перебилъ меня:
— Эхъ, товарищъ, знаемъ, что вы скажете!— волнуясь и спша заговорилъ онъ.— Больше нужно работать? Глубже массу захватывать? Это давно мы слышали. Это соціалъ-демократы еще въ пятомъ году говорили… И про сознательность тогда говорили… И про организацію… И про все, про все говорили… Да къ чему, къ чему все это? Масса всегда массой останется. Ни въ чемъ положиться на нее нельзя никогда. И соціалъ-демократы много вреда революціи принесли тмъ, что въ массу заставляли врить, на рабочій классъ учили молиться. Кто могъ впереди идти, кто могъ самъ бороться, тхъ соціалъ-демократы отъ борьбы удерживали, принижаться заставляли… Все массы дожидались. А разв изъ рабовъ можно одними только словами сдлать свободныхъ людей? Масса! Галдть можетъ масса, на митингъ можетъ придти ушами хлопать, — и только! Можетъ масса и представителей своихъ выбрать… Поддержку имъ общаетъ, а потомъ сама же ихъ выдастъ! Если массы ждать, какъ соціалъ-демократы учатъ, то ни революціи, ни соціализма не будетъ никогда! Никогда!
— По мн,— вставилъ Акимъ Григорьевичъ,— погибнуть за настоящее дло не страшно. Только, чтобъ дло было нужное, дйствительное. Я погибну, другіе будутъ тоже дло продолжать, и дойдутъ таки до конца. Но за слова въ петлю лзть? За слова, которыя, какъ отъ стнки горохъ, отскакиваютъ? Нтъ смысла въ этомъ.
— Неужели же ваше старое дло не было ‘настоящее’, ‘нужное’, ‘дйствительное’?— снова спросилъ я старика.— Вдь вы работали надъ тмъ, чтобы поднять своихъ товарищей-рабочихъ, сдлать ихъ боле сознательными, глаза имъ на жизнь раскрыть. И по вашимъ же разсказамъ видно, что такая работа боле необходима, чмъ какое бы то ни было другое дло!
— Вотъ это-то и неврно!— возразилъ Акимъ Григорьевичъ, — съ массой вы ничего не сдлаете. Масса всегда такой и будетъ, пока вы для нея новыхъ условій жизни не создадите. И за то, что мы на вол длали, за слова эти гибнуть — все равно, что самимъ въ петлю лзть. Ни смысла тутъ нтъ, ни пользы. Не то длать надо… Не людей усыплять да обманывать, а напротивъ того…
Старикъ замолчалъ.
— Что же вы длать будете, когда на волю выйдете?— спросилъ я.
— Я-то самъ, можетъ быть, ничего уже сказать не смогу. Старъ я. Тюрьма послднія силы взяла. Да и выйду ли я отсюда, еще неизвстно. Можетъ быть, меня раньше ногами впередъ подъ ворота вынесутъ. А молодые, кто уцлеть, будутъ уже знать, что длать. Не станутъ нашихъ ошибокъ повторять. Не будутъ массы ждать…
Я взглянулъ вопросительно на Сеню, ожидая, что онъ разъяснитъ мн, наконецъ, положительную программу дйствій, выработанную ими.
— Если приведется намъ еще бороться, — отвчалъ на мой взглядъ Сеня, — мы, главное, все сами будемъ длать. Нечего намъ ждать массы и нечего на массу силы тратить. Эта агитація да организація, когда не знаешь, кого агитируешь и кого въ организацію принимаешь, — не нужны они совсмъ. А набралось насъ въ город, скажемъ, хоть — 10—12 человкъ, на все готовыхъ, мы уже многое можемъ сдлать…
— Напримръ?
— Можемъ отомстить! Можемъ такъ сдлать, что другимъ неповадно будетъ… И если въ одномъ, въ другомъ, въ третьемъ город, — по всей стран такая чистка пойдетъ, правительство живо догадается, что для нихъ же выгодне дать свободу. Ради собственной своей шкуры на уступки пойдутъ. И ни забастовокъ, ни возстаній никакихъ не надо будетъ.
Долго развивалъ Сеня свои планы. Красной нитью проходило въ нихъ недовріе къ масс и къ массовой культурной работ, съ одной стороны, а съ другой стороны — вра въ силы небольшой сплоченной кучки революціонеровъ-боевиковъ. Только въ дйствія смлыхъ одиночекъ въ борьб съ правительствомъ врили Сеня и Акимъ Григорьевичъ. И напрасно пытался я доказать имъ всю шаткость такой вры: ни малйшаго дйствія не оказывали ни мои доводы, ни приводимые мною историческіе примры. Имъ казалось, что я, какъ с.-д., возражаю имъ, такъ какъ ихъ боевая тактика отличается черезчуръ революціоннымъ характеромъ и противорчитъ исконной склонности всхъ с.-д. къ тихой и мирной массовой работ. Они были въ полной увренности, что ихъ разочарованіе въ рабочемъ движеніи отодвинуло ихъ отъ с.-демократіи влво. И хотя въ глубин души они жалли о цлостности утраченной старой вры, все же ничто не заставило бы ихъ вернуться направо къ оставленнымъ позиціямъ…
Акимъ Григорьевичъ и Сеня были не единственными представителями такихъ взглядовъ у насъ въ тюрьм. Мн пришлось встрчать еще довольно много ‘бывшихъ с.-д.’, которые разсуждали точно такимъ же образомъ.
Съ разочарованіемъ въ массовомъ, рабочемъ движеніи идейная работа отодвигалась у нихъ на задній планъ. Главное значеніе въ ихъ глазахъ пріобрла непосредственная борьба съ оружіемъ въ рукахъ, — всевозможные виды террора и ‘партизанскихъ нападеній’. Сообразно съ этимъ ‘полввшіе’ с.-д. симпатизировали с.-р. за ихъ боевыя дружины и террористическіе акты, симпатизировали и анархистамъ за ихъ блестящіе отстрлы, за экономическій терроръ и отчасти за экспропріаціи. Но окончательно не примыкали они ни къ с.-p., ни къ анархистамъ. Отъ с.-р. ихъ отталкивала народническая вра въ ‘трудовое крестьянство’, — вра, которой они никакъ не могли принять. Отъ сліянія съ анархистами ихъ удерживало отрицательное отношеніе анархистовъ къ революціонно-демократическимъ политическимъ стремленіямъ, съ одной стороны, неопредленность русскаго анархизма и его вншняя безшабашность, — съ другой. Впрочемъ, не сливаясь ни съ с.-p., ни съ анархистами, оставаясь ‘безпартійными’, ‘полввшіе’ с.-д. все же говорили объ этихъ революціонныхъ партіяхъ въ несравненно боле сочувственномъ тон, чмъ о соціалъ-демократіи.