В Институт скорой помощи в сопровождении целой толпы принесли на носилках комсомольца, попавшего под трамвай.
Остаток правой руки вместе с отжеванным колесами рукавом куртки был туго стянут чьим-то поясным ремнем, и оттуда, как из завязанного конца кровяной колбасы, по коридору падали густые капли клейкой крови.
Бледное лицо юноши с выступившими на лбу крупными каплями пота и прилипшими на висках волосами было закинуто назад на носилках. На животе лежала раздавленная колесами окровавленная кепка.
— Вот тут на площади и раздавило,— сказал один из принесших, когда раненого, бывшего без сознания, положили на клеенчатую кушетку.
— Прыгнул на ходу, а навстречу ему другой хотел соскочить, ну, и столкнул под прицепной вагон.
Через минуту раненый пришел в себя. Он, не изменяя положения и только открыв глаза, точно после глубокого сна, некоторое время смотрел в потолок, потом сделал усилие перевести взгляд ниже, на стоявших вокруг него людей.
Врач в пенсне и белом халате подошел к нему.
— Ну-с, молодой человек, адресок ваших родителей, а затем поддерживайте честь вашего звания, будьте героем.
— За этим дело не станет,— сказал недовольно комсомолец, без улыбки рассматривая доктора, точно он ему чем-то не нравился.— Телефон два семьдесят три сорок — Александровой… А в чем дело?
— Руку оторвало, дело простое.
— А, черт!.. Какую?
— Как видите, правую,— сказал врач и мигнул своим помощникам, чтобы готовили к операции.
— Вот чертовщина-то… Что ж я без нее буду делать?..
— А вам что, собственно, нужно?
— Как это ‘что нужно’? Писать, в лагере работать, на строительстве, наконец — футбол. У меня команда.
— Ну что ж, писать в два счета выучитесь левой рукой, в футбол, как вы сами знаете, руками не играют, а на строительстве за все будете отдуваться головой. Только всего.
— Это правда,— сказал юноша, подумав. Но сейчас же прибавил: — И все-таки досадно! Особенно досадно потому, что ведь полчаса тому назад могло ничего не быть. Это все Сашка, черт… Дай, говорит, честное слово, что к шести часам приедешь доклад вместе со мной провернуть. Вот и провернул… Хотел, как всегда, поразить быстротой и точностью. О-о-й…
— Что, болит?
— Нет, кисть онемела и очень тянет,— сказал юноша, силясь взглянуть на руку выше локтя.
— Однако вы, я вижу, малый твердый… В родителей, что ли?
— Большевики всегда твердые, а родители тут ни при чем,— сказал юноша недовольно.— Матери боюсь на глаза показаться… и дело не в том, что боюсь, а в том, что она все-таки женщина, а я терпеть не могу женских слез.
— Вы сами-то не расчувствуйтесь.
— Еще чего!.. А потом глупо вышло, и она на этот раз будет права, а мне крыть нечем. Я всегда все на ура брал, и из-за этого мы постоянно сражались, и всегда все вывозило, а тут на такой ерунде напоролся. Идиот, форменный идиот. Полчаса назад могло ничего не быть.
Через час, когда операция была сделана, в коридор Института поспешно вошла красивая, лет сорока женщина в сером картузике, с туго набитым портфелем.
С нею был огромного роста военный в длинной, почти до пола шинели, с длинным разрезом назади и мелкими пуговичками на нем.
У женщины был встревоженный вид, который она, видимо, скрывала решительными, как бы раздраженными жестами.
— Где комсомолец, попавший под трамвай? — резко спросила она у сиделки, которая несла по коридору стопку выглаженных наволочек с мотавшимися тесемками.
— Обратитесь к дежурному.
Женщина остановила проходившего по коридору врача в пенсне и сказала:
— Мне нужно видеть моего сына, попавшего под трамвай. Он жив?
— Все в порядке,— сказал доктор,— но мы не пускаем родных, потому что всяческие причитания и слезы только портят дело, а облегчения не приносят.
— Какие причитания? Какие слезы? Да пойдите вы к черту,— сказала женщина,— мне нужно видеть сына, чтобы сказать ему несколько слов.
Доктор пожал плечами, как бы отмечая слишком решительный характер посетительницы, и сказал:
— Хорошо, наденьте халат, пройдите, только помните: слез никаких! Ему, наоборот, нужно что-нибудь энергичное, подбадривающее.
— За этим дело не станет,— сказала женщина и, надев халат, бодрым шагом, каким командиры выходят к выстроившимся частям, пошла в палату.
Военный тоже надел халат и удивленно в нем осмотрелся, так как он был ему выше колен, как крестильная рубашка.
Женщина вошла в палату, окинула быстрым взглядом комнату и остановилась глазами на сыне.
Тот, повернув голову на стук знакомых крепких шагов, смотрел на мать и сделал попытку сконфуженно и приветственно улыбнуться. Но улыбка его осталась без ответа.
— Идиот, дурак! — сказала мать. — Я так и знала, что ты этим кончишь.
Комсомолец смотрел на мать, и на лице его боролось несколько выражений. Наконец он сказал:
— На этот раз тебе посчастливилось сказать истинную правду. Я уже высказывал здесь аналогичное мнение. Хуже всего то, что я оказался перед тобой мальчишкой.
— А ты думал, кто же ты?.. Ну, ладно, руки нет — черт с ней, живут люди и без рук. Я спокойна, отец тоже будет спокоен. Важно, что сам остался жив.
— Зато это уж в последний раз со мной такой камуфлет,— сказал сын.— Ну, ладно, писать выучусь, как говорит доктор, левой рукой, на строительстве за все буду отдуваться головой, а в футбол с одними ногами еще лучше играть — меньше штрафных будет. Дядя Саша, правда?
— Обойдется,— сказал военный добродушно,— важно, что голова осталась цела. Без нее было бы несравненно хуже.
— Отцу что передать? — спросила мать, не разделив шутливого настроения брата.
— Что ж ему передать? Скажи, что дурак кланяется.
— Сестре?
— Сестре — что идиот кланяется.
— Завтра зайду узнать, прощай.
Женщина вышла из палаты, но в коридоре пошатнулась и, схватившись за голову, остановилась у стены коридора. У нее целым ручьем хлынули прорвавшиеся вдруг слезы.
— Ну, поправляйся,— сказал военный, поощрительно подмигнув племяннику и не заметив состояния сестры,— чтобы через месяц быть молодцом и хоть с одной рукой, но геройски защищать СССР на всех фронтах.
— За этим дело не станет,— сказал племянник угрюмо и прибавил: — Что же она ни одной слезинки-то не проронила? Неужто уж я для нее…
И вдруг с блеснувшими на глазах слезами замолчал, до боли закусив губы.