Русские повести XIX века 70-90-х годов. Том первый
М., ГИХЛ, 1957
В декабрьский вечер в чисто прибранной крестьянской избе сидело трое собеседников. Двое из них, люди довольно пожилые, имели степенный, солидный вид, дышащая молодостью наружность третьего отличалась, напротив, неугомонною подвижностью, разлитой не только в лице его, но и во всей фигуре. Особенно не знали покоя руки, то свивавшие на палец концы пояска, надетого сверх рубахи-косоворотки, или крутившие в жгут полы ее, выпущенные поверх тиковых шароваров.
На столе перед ними, среди чайной посуды и тарелок с пшеничными калачами, оладьями и блинами, ворчал, пуская густые клубы пара, объемистый самовар, называемый в простонародье ‘купеческим’, а вставленные в деревянные подсвечники сальные свечи, ярко освещая лица присутствующих, бросали на выбеленные стены массивные тени от сидящих и от самовара с стоявшим на конфорке его чайником.
— Ты, Семка, был у Ивана-то Николаича? — обратился один из пожилых собеседников к молодому парню, перетирая полотенцем выполосканные стаканы и блюдца.
— Был! — порывисто ответил Семка, точно безотлагательно спешил куда-то, но его задерживали этим вопросом.
— Чего ж он поговорил с тобой, а?
— Говорит, что ноне они сами набрались ума, — ответил он.
— Откедова ж это?
— Не сказывал!
— А тебе бы и спросить: давно ль, мол, это мужики с умом справляться стали, допрежь, мол, такого и слуху не было?
— Обчеством, говорит, положили!
— Умом-то жить? — прервал он.
— Ну, нас, говорит, ноне на кривой кобыле не объедешь, сами трахт знаем!
— Петр Матвеич, ты слушай-ко, чего он показал-то мне? — прервал его Семка, быстро повертывая стоявший около него подсвечник, не замечая, что горячее сало каплет на скатерть.
— Как мужиков-то объезжать?
— Прут!
— Пру-у-ут? — удивленно протянул в свою очередь Петр Матвеич. — О-о! Мирон Игаатьич, слышь, мужики-то? — произнес он после короткой паузы, слегка толкнув облокотившегося на стол и дремавшего под воркотню самовара Мирона Игнатьича.
— Взял пруток, — продолжал между тем Семка, — и кажет мне: вишь, говорит, один-то его я и пальцем сломаю, а коли, говорит, метлу возьму, то и топором не сразу разрубишь! Так и вы, говорит, порозь-то каждого из нас объедете, как кому требуется, а коли мы, говорит, таперя купно, обчеством, так попоте-е-ешь уломать-то нас! А ноне мы, говорит, цену-то на рыбу будем класть, мы будем господа-то, а не вы! Тряхнул энто шапкой, да и говорить боле не стал!
— Вон оно, времена-то, а?.. и мужики заговорили! — насмешливо сказал Петр Матвеич, внимательно выслушав рассказ его. — Ну да поглядим, как оно по притче-то выйдет, кто кого объедет, — говорил он, снимая с конфорника чайник и разливая в стаканы настоявшийся наподобие пива чай. — Поглядим,— повторил он, — надолго ль хватит мужичьего-то ума, у мужика-то передний ум до первого горя, а прихватит оно — и пойдет охать, да ахать, да затылок чесать… успе-е-ем!
— Напустить бы наперво на них мелочь-то! — замолвил Мирон Игнатьевич, дробя пальцами сахар на мелкие куски.
— Зачем?
— Спесь-то сбивать!
— У мужика-то спесь что у пса шерсть: не стриги — сама вылезет! — заметил ему Петр Матвеич.
— Проживаться б не довелось.
— Первее всех уедем! — авторитетно успокоил Петр Матвеич.
Наступило молчание, прерываемое по временам мерными отдуванием горячего пара с блюдец, аппетитным прихлебыванием наливаемого на них чая да звонким раскусыванием сахара.
— Наша-то мелочь, — облокотившись на стол, начал Петр Матвеич, когда первый аппетит его был удовлетворен, — и без травли полезет к ним, а ты только молчи, будто не за рыбой ехал, мелочь-то они и отобьют от себя своей спесью, она и пойдет скупать по фунтам да полупудкам у наезжих и израсходуется, на гуртовой-то скуп рыбы у ней и капиталу не хватит, а ты зна-а-ай молчи, говорю, да складывай товар, будто в обратный собираешься… Понял? — внушительно спросил он.
Мирон Игнатьич, прищурив и без того узенькие глаза, вместо ответа молча помял губами.
— Ну-ко, Семка, чего выйдет, тряхни-ко передней-то половицей, а! — весело обратился он к нему.
— Уедем!
— Затем и ехали… Да с чем уедем-то? Ответствуй.
— С товаром! — ответил он, так же понизив голос, как понижает его ученик, не знающий урока и произносящий на вопрос учителя первое попавшееся на ум слово. ‘А ну, дескать, не угадал ли?’
— А ты полагал, я здесь его оставлю, а?
Семка замялся так же, как Мирон Игнатьич, и быстро закрутил в руках оконечности постланной на столе синей скатерти.
— С рыбой говори, копченый язык! — видимо наслаждаясь недогадливостью его, произнес Пётр Матвеич. — С рыбой, да с самой хрушкой,{Крупной. (Прим. автора.)}что даром отдадут, только христа-ради возьми-и!
— Шали-и-ишь! — отозвался внезапно оживившийся Мирон Игнатьич, придвигая к нему опорожненный стакан. — Коль мужик на упор пойдет, и на деньги не купишь, не токма христа-ради возьмешь. Не-е-ет, не таковские они!
— Не куплю? — И Петр Матвеич, угрюмо насупив брови, в упор смотрел на него.
— И я не первой год с ними вожжаюсь, — продолжал Мирон Игнатьич, не отвечая прямо на вопрос собеседника,— энтот-то мужик сам без шила бродни шьет. Да-а, может и купишь, поставишь на своем, коли все деньги выгрузишь, а уж чтоб он пришел те кланяться, возьми-де христа-ради, — не-е-ет!
— Придет, слышал ты это слово мое?
— Давай господи!
— И накланяется, в ноги накланяется! Что ты супротив этого можешь, а?..
— Подавай, говорю, господи… мне-то что ж? — уклончиво ответил Мирон Игнатьич, хотя мелькающая улыбка осязательно говорила, что сомнение его нисколько не рассеялось от доводов Петра Матвеича.
— А я вот так таперича полагаю, — с расстановкой начал Петр Матвеич, слегка покачав головой, — что с темным человеком об эвонных делах слова терять, что в поле ветер имать — все единственно. А чем бы, значит, бобы-то тебе разводить, пошел бы, на мой ум, доглядеть за Авдеем, правое слово!
— Доглядим, не уйдет! — обидчиво ответил Мирон Игнатьич.
— Слыхал я сызмальства, что у мужика раз водопольем плотину сорвало, снесет, говорят ему, мельницу-то! Не сне-се-е-т! Подпорка, говорит, есть… О-ой, снесет, кричат… А он одно твердит: не-ет! А опосля: а-а-а-ах да о-о-о-ох, стой, лови!.. а там уж одни щепы…
— Это в мой огород, а?..
— В чей попадет, — сухо ответил Петр Матвеич, — занарок не метил. А ты, Семка, налил брюхо-то аль нет? — обратился он к Семену, когда Мирон Игнатьич, молча встав с лавки, надел полушубок, запоясался и, сняв с гвоздя шапку, вышел.
Семка вместо ответа стал спешно выхлебывать с блюдца чай.
— Не жгись, пей путем!.. кипяток-то не куплен!.. Сбегай-ко ужо, говорю…
Порывисто опрокинув опорожненную чашку на блюдце и положив на донышко ее обгрызенный кусок сахару, Семка выскочил из-за стола и побежал к двери.
— С узды тебя спустили, а? — строго остановил его Петр Матвеич. — Вот эк-то ты во всяком деле! Ты наперво выслушай, куда идти, зачем идти, да потом уж показывай, какими гвоздями у тебя закаблучья-то подбиты! — точил он озадаченного Семена, остановившегося среди комнаты. — Сбегай-ко, говорю, к Ивану-то Николаеву да скажи ему: Петр Матвеич сам, мол, ждет тебя беспременно. Слышь? да что промеж нас в разговоре было — ни-и-ни чтобы.
— Я-то с чего? — оправдывался Семен, опустив глаза в пол и крутя в руках подол своей рубахи.
— То-то, смо-отри! Язык-то у тебя на живу нитку сметан. Скажи, что беспременно ждет: всякие, мол, дела оставил, дожидается! — заключил Петр Матвеич.
Но последние слова его долетели до ушей Семена за порогом.
Оставшись один, Петр Матвеич раскрыл подержанный дорожный погребок, надел на глаза очки в толстой серебряной оправе и, приблизив к себе свечи, стал медленно разбирать сложенные во внутреннем ящике его расписки. Всмотревшись в этот момент в наружность его, когда он весь изображал внимание и когда падавший прямо свет ярко обливал открытый лоб его, прорезанный морщинами, клювообразный нос и тонкие, сухие, с бледным отливом губы, — нельзя было не прийти к мысли о меткости народных выражений: ‘едок’, ‘жила’, ‘грабля’, характеризующих подобные личности. На черством, холодном лице его не пролегало ни одной мягкой черты: оно, казалось, застыло на одной первенствующей мысли, и никакое иное чувство, если бы и рождалось оно, не могло бы отразиться на нем, проникнуть сквозь эту наросшую от времени кору. И наружность и характер Петра Матвеича были хорошо знакомы крестьянам и инородцам тобольского и березовского округов. Каждую весну он оснащивал два павозка {Павозок — большая палубная одномачтовая лодка. (Прим. автора.)} и отправлял на них своего шурина Мирона Игнатьевича Ивергина, служившего у него в качестве доверенного, и племянника Семена по деревням, лежавшим по Иртышу, и на обские рыбные промыслы. На дешевенькие ситцы, платки, бродни и другой мелкий товар, необходимый в быту крестьян, они выменивали рыбу и ‘задавали’ деньги вечно нуждающемуся люду под осенний и ‘юровой’ улов ее. Благодаря подобным задаткам вся лучшая, крупная рыба оставалась всегда за Петром Матвеичем, который, кроме продажи ее в собственной лавке, в г. Т…, где он имел свой дом, — отправлял ее довольно значительными партиями ко времени ярмарки в Ирбит. По первому зимнему пути Петр Матвеич сам объезжал все села и деревни, лежавшие вверх и вниз по Иртышу, для сбора рыбы от крестьян, забравших под улов ее деньги. Должники всегда с трепетом ожидали его приезда. Каждый из них знал, что какое бы горе и нужда ни застигли его, — он не мог рассчитывать на снисхождение к нему Петра Матвеича. ‘Брал, и отдай!’ — твердил Петр Матвеич в ответ на мольбы, слезы и поклоны крестьянина или инородца. А вопиющая нужда все-таки вынуждала этот бедный люд прибегать к нему за деньгами и отдавать свою лучшую рыбу за цены, не вознаграждающие даже и труда. Так и теперь, только что приехав в село Юрьево, Петр Матвеич первую же свободную минуту посвятил разбору выданных ему должниками расписок. И каких только расписок не мелькало в его руках! ‘Сиводне ваграфенин день, — читал он одну из них, написанную на клочке толстой синей бумаги гвоздеобразными буквами, — пусталобафский хрисанин и ивфинакен ирмалаифв у мешанина патапа петравешина твацать руплефф всял и абисуюсь ифинакен ирмалаив руку прилошил’. Печать сельского старосты скрепляла подлинность расписки. Отметив в записной книжке цифру долга, Петр Матвеич отложил прочитанную расписку в сторону и взялся за новую и, приблизив ее к свету, хотел читать, но в это время дверь распахнулась, и в комнату вошел пожилой крестьянин в новом казанском полушубке. Петр Матвеич поднял голову и, пристально посмотрев на него, снял очки.
— Спеси-ив стал, и не зазовешь: видать, денег много скопил? — с иронией спросил он, пока вошедший крестился на икону, висевшую в переднем углу.
—Мужику ль деньги копить! — ответил он.
— А кому ж бы и копить, как не мужику, а?
— Торгующим! Не сеют, не жнут, а сама денежка копейку родит! Здравствуй-ко, Петр Матвеич! — заключил гость, пожимая протянутую руку. — Чего по мне-то заскучал, а? — спросил он, садясь на лавку. — Прибежал это твой-то Семен Платоныч в попыхах таких: ждет, говорят, безотменно. Ну, дай, думаю, пойду, чего стряслось! Побаловать приехал к нам, а?
— Потешу вас, куда вас деть-то!
— И себя-то, поди, не забудешь утешить-то, а?
— Завязал же узелок на память!
— А-а, короче стала?
— С вашим-то братом скоро и последнюю отшибет, вишь, грехов-то, — промолвил хозяин, захватив пачку расписок и показав гостю, — запомни-ко все-то!
— И всё на мужиках?
— Боле их некому в карман-то насолить… Слыхал, и ты сбираешься, и-и по-приятельски?
— Вестимо, лучше приятеля никто в карман не плюнет! Только я-то бы чем же это повинен, а?
— Слыхал, что мужиков учишь рыбы нам дешево не продавать?
— Эвона какой грамоте!
— И с притчами по писанию!
— Это я-то будто учу-то их?
— Все, ты, ты, говорят, Иван Николаев!
— А-а-ах он, этот Иван Николаев, а? — шутливо произнес посетитель. — Ну-у, попадись он мне, старый хрен, я ему седые-то вихры завью-ю!
— Завей-ко, завей!
— И то ись в лучшем виде! — И на широком открытом лице гостя, обрамленном седою бородой, выразилась неуловимая ирония. Трудно было определить, выражала ли она только насмешку или служила маской для прикрытия угаданной действительности. Петр Матвеич, прищурив глаза, пристально смотрел на него, желая проникнуть в настоящий смысл его неопределенного выражения, но Иван Николаич, не изменяя себе, с спокойною самоуверенностью выдержал взгляд его.
— А я исшо сдуру-то и гостинец привез! — произнес Петр Матвеич, все так же пытливо продолжая смотреть на гостя и слегка барабаня пальцами по столу.
— Ивану-то Николаеву?
— Ну… ну… сычу-то этому!
— Я бы на твоем месте и ковша-то воды б пожалел ему, и ей-богу!
— То-то я не в тебя… добрый!
— Уж помилуй господи: кабы все-то в тебя были, чего б и было, — ответил гость с тою же неопределенною иронией в лице и тоне.
— Не худо ли, скажешь?
— Пошто худо — хорошо-о… только заживо бы, говорю, хоронись!
— От добра-то?
— От добра! — утвердительно ответил Иван Николаич.— Ведь всякий добр-то на свой аршин, Петр Матвеич, а не нами исшо сказано, что у мужика-то аршин супротив купеческого вдвое длинней: вот оно мужику-то добром-то за добро платить и убытошно!
— Не у всех купцов-то один аршин! Не обмерься!
— Обмер на свой счет приму… Не купец — на чужой не прикину!
— Начистоту будем разговаривать-то, что ль? — спросил Петр Матвеич после непродолжительного молчания, поправляя нагоревшие свечи.
— Вернее будет, а то скрозь мутную-то воду сколь ни смотри, все дна не увидишь! Да ведь твои-то разговоры я зна-аю, — и Иван Николаич в свою очередь пристально посмотрел на хозяина: — к рыбке подбираешься, а? — с улыбкой спросил он, — почем ноне пуд-то думаешь брать?
— Глядя по улову!
— Уловы-то плохи, не рука-а!
— И юровые-то плохи же?
— Не похвалимся!
— А я слыхал, юробой-то супротив лонских годов не в пример избытошен, а-а… правда ль?
— Где ж слыхал-то?
— По дороге!
— Так зачем же к нам-то ехал? Там бы и купил, где сказывали, и, чать, дешево бы отдали, и ей-богу! — с иронией ответил Иван Николаич.— Аль по нас-то заскучал?
— О-o-ox, Иван Николаич, гре-е-шишь ты! — Петр Матвеич засмеялся неестественным, натянутым смехом, желая прикрыть свое смущение. — Говори лучше по чистоте, — снова начал он, — и уловы хороши, и рыбы хрушкой много, а только хочу, мол, цену набить, поразорить тебя.
— Не греши и ты, Петр Матвеич: разорять-то уж твое дело, а не мое! — серьезно заметил ему Иван Николаич.
Петр Матвеич побагровел, брови его сдвинулись к переносью, нижняя губа слегка дрогнула, и, прищурив глаза, он злобно посмотрел на гостя.
— Любопытно бы, кого это я разорил-то? — спросил он, оправившись.
— Счет-то, Петр Матвеич, длинен, что нить у пряжи! — ответил ему Иван Николаич, как бы не замечая его смущения. — Ведь энти все расписочки-то твои, — о-о-о!… много в них греха! Ты не серчай, я с простоты говорю это! Кого грех-то вот попутал связаться с тобой, тех ты и объегоривай, а наше дело, скажу тебе, особливое, всякому свое добро дорого: выходит, и вилять тебе нечего, что рыбе в сетях!
— Ай да приятель, удру-жи-ил… спасибо! Выходит, по твоему-то разговору, мне вашей рыбы не видать, а-а?
— За денежки сколько хошь смотри, на то и товар, прятать не будем.
— А что, Иван Николаич, к слову спрошу я: а ну как в наплеванный-то колодец испить придешь, тогда как, а?
— Не пью я колодешной-то, Петр Матвеич!
— Не пье-е-ешь?
— Не-ет! Иртыш-батюшка и поит и кормит досыта, были бы силы, а касательно рыбки-то, так надоть сказать тебе, Петр Матвеич, что с осетринки-то ноне мы будем брать два с полтиной с пуда, с нелемки-то осенней рубль сорок, а с юро-ъвой-то рубль восемь, а с мелочи…
— Круглые ж цены-то, — с иронией прервал его Петр Матвеич. — Кто ж это ценил из вас-то, а?
— Сообча, а покруглей — счет ровней.
— Послышу, и вы арихметику-то знаете ж.
— По суставам доходим-то до нее… да бог милует, не обсчитываемся.
— А-а-а! Ну, на энтот раз по суставной-то арихметике и обсчитаетесь, не продать вам рыбу-то, Иван Николаич, по этим ценам, лучше в засол пустите! — И, слегка посвистав, он встал и, медленно пройдясь по горнице, остановился против Ивана Николаича, сидевшего не изменяя позы. — Брось-ка фальшивить,— продолжал ш, дружески потрепав его по плечу:— будем друзьями, а? Услужу я тебе… то ись во-о-от будешь доволен!
— Я и не ссорился с тобой. Что ты? Чего нам делить-то? А касательно фальшу, так ведь по коню и ездок, на миру-то, говорят, Петр Матвеич…
— Много у тебя своей-то рыбы, а?
— Пудов с двадцать наберется!
— Хочешь, я куплю ее по энтим самым ценам на свал,{Торговый термин: и мелкая и крупная рыба, не разбираемая даже по родам, покупается за одну и ту же цену — обыкновение, очень выгодное для торговцев. (Прим. автора.)} а?
— Одолжишь!
— И ты мне одолжи, сбей цену-то с рыбы, а? Скажи, что осетрину мне продал за семь гривен… а нельму за полтину.
— На обман, значит, идти?
— На то и торговля, свой бы карман был цел, а чужой-то что хоронить… у всякого свой хозяин — пушшай и бережет его.
— На что ж это тебе-то убытчиться, у меня-то по энтим ценам покупать, а?
— На что? гм… известно, для оборота. Не надоть было, так и не просил бы, а я бабе твоей и ситцу припас… на любованье…
— И бабу-то не забыл, а-а-а!
— А тебе зипун да шапку из смушки — весь завод заглядится ла тебя, а?
— А-а-ах, шут тебя возьми! — с улыбкой произнес Иван Николаич. — Ну-у-у, ахнут мужики-то?
— И-и как ахнут-то! Да не одни мужики, и у баб-то глаза загорят, глядя на тебя!
— Стар, друг!
— У старого-то козла и рог крепок!
— А-а-ах-ха-ха… и-и баловник же ты: видать, не на еловых углях выкован! Ну-у!.. и энти все милости за то, чтобы я тебе по своей же цене и рыбу продал, а?
— Чтоб ты не в убытке был!
— Все это обо мне радеешь, а-а-а?.. Пошли те господи за добро твое! За что же бы это полюбился-то я тебе?
— За ум!
— О-о, да нешто у мужика есть ум-то?
— Эге-е! этого-то добра у иного и лопатой не выгребешь!
— Ди-во! а мы-то в простоте полагали, что бог и им мужика обошел, так неуж ты и взаболь умных-то любишь, а? — наивно спросил гость.
— Не любил бы, и не говорил!
— А на мой глупый разум, тебе бы, Петр Матвеич, дураков-то жаловать, право, объегоривать-то их способней, коли уж на то разговор пошел. Ты вот умным-то меня похвалил, я и загордился, и хороши, в уме-то думаю, посулы твои, да совесть дорога, хоша и говоря-ят, что она у мужика-то через край лыком шита, а все не продам ее ни за какие дары, и выходит, ты обчелся, на ветер похвалы-то кидал!
Нижняя губа Петра Матвеича снова дрогнула, и заметно было, как он стиснул зубы.
— А-а, вот… как ты ноне! — произнес он после непродолжительной паузы, — и это последнее твое слово!
— Последнее-то слово, Петр Матвеич, в смертный час скажется, а вот чтоб ты по своей цене ноне у мужиков рыбу-то купил — вот этому, говорю, не быва-а-ть.
Петр Матвеич забарабанил пальцами по столу.
— О-ой, Иван Николаич, слушай лучше меня, — со вздохом начал он, — смотри-и, придешь ее сам продавать втридешево… и в ноги поклонишься, да опозда-а-аешь!
— И в ноги-то накланяюсь, а-а-а?— с наивным удивлением спросил Иван Николаич.
— Поклонишься!..
— Ах, ешь е мухи! а? — развел руками и хлопнул себя по бедрам Иван Николаич.
— Рыба-то с рук не пойдет, поклонишься! — тем же тоном повторил Петр Матвеич.
— А не пойдет, и не иди! Гнать не буду… свое брюхо есть…
— А-а, стало быть, сам съешь?
— И съем! для ча утробу не потешить?
— И разъешься же, поглядеть бы.
— Свое-то добро за все впрок! Что ж, не все купцам да барам брюхо растить, пора и мужику его вырастить, пора-а-а, Петр Матвеич, и мужику умом жить, о-ох, пора! Ты вот по своей-то цене ее берешь, мир зоришь, попомни-ка лонские-то годы, когда мы по нашей-то глупости осетрину-то по шести да по пяти гривен пуд отдавали, почем ты в городе-то продавал ее, ну-ко?
— На то и товар, чтоб продавать, — и убытков-то немало, Иван Николаич, немало! Энтот-то товар по спросу.
— А-а-а, по спросу, да каков бы ни был спрос-то, а ты все менее трех с полтиной да четырех рублев не продавал ее! И считай-ко, сколько лихвы-то брал, а? А где ж они, убытки-то твои, какие такие? Кони у тебя свои, на харчи в деревнях не тратишься… и напоят и накормят досыта за одну честь… Так где ж они, убытки-то, ну-ко? Нет, Петр Матвеич, а мой ум, коли ты сам хочешь хлеб есть, так и другим давай и другой, как ты, есть хочет. Твое-то дело приехать, готовое, взять, да ты и тут метишь уторговать у всякого и правдой и неправдой, а мужичье-то дело и денной и нощной работой припасти-то ее. У иного на ловле-то не токмо на обуви, а на теле на палец, на два льду нарастет, о-о! Рыбка-то, она на еду скусна, а полови-ка ее попробуй, и узнаешь, как мужика-то на морозе пот с кровью прошибает! Так за что ж нам на чужие-то карманы иго нести, у нас и свои есть — глупы, глупы, а все ума-то наберется… У нас ига-то и без того много… Мужик-то всех поит да кормит, только его-то впроголодь держат! Мы тебе сколько лет, посчитай-ко, уваженье-то делали, по семи, по восьми гривен пуд что ни есть лучшей рыбы отдавали. А теперь ты нам уважь — по два с полтиной купи ее. Ты вон, вишь, на нашу-то простоту брюшко-то выправил, что у доброй бабы на сносе, а брюхо-то растет, говорят, по карману, в кармане тонко, так и брюхо тоще, так теперь и нам дай его выправить-то, и полюбовное дело будет. А не хошь, и бог с тобой — другой купит, а деньги-то от кого ни брать — все единственно, был бы карман, куда класть.
Сила убеждения, с каким говорил Иван Николаевич, сказывалась не в одном тоне голоса и словах, она отражалась и в блеске больших серых глаз и в ярком румянце, разлившемся от внутреннего волнения на лице говорившего.
— А уж кланяться, — продолжал он, — я не пойду к тебе: устарел, устаре-е-ел, Петр Матвеич, и смолоду не кланялся, а уж под старость-то не буду навыкать! — заключил он, взявшись за шапку.
— Ну, Иван Николаич, давай же тебе бог богатеть да жиреть! — с злой иронией ответил Петр Матвеич, упорно молчавший все время, пока говорил он. — Не забывай, коли понадоблюсь, не ровен час!
— Нас-то, грешных, прости, коли согрубили что с простоты-то!
— Ну, от простоты-то твоей, — произнес Петр Матвеич, провожая гостя к дверям и похлопывая себя по затылку,— в кровь расчешешь!
— О-о-о! Ну, и мужики-то сказывают, что на энтом же месте от купеческой-то правды у них коросты растут! — ответил он, улыбаясь и взявшись за скобу двери. — Ну, прости же, коли чего, приходи, потолкуем! — говорил он, выходя за дверь.
Проводив гостя, Петр Матвеич в раздумье поправил нагоревшие свечи и медленно прошелся по комнате. ‘А-а-а!.. мужик… заелся… по-о-остой!’ — дрожащим голосом процедил он сквозь зубы и, отворив дверь, крикнул: ‘Семка-а-а-а, Семка!’
Но утомившийся за день Семка спал на полатях глубоким сном.
Каждую зиму перед Николиным днем пустынная дорога в село Юрьево, или Юрьевский ям, лежащее на берегу Иртыша по Березовскому тракту, оживляется от съезжающихся в него на ярмарку торговцев и крестьян. Ярмарка эта, известная под названием ‘Юровой’, существует в нем с незапамятных времен, постоянно привлекая к себе тобольских мещан, а иногда и купцов средней руки, ведущих обороты в кредит из вторых и третьих рук и скромно называющих себя ‘торгующими’. Вереницами тянутся в эти дни фургоны их, запряженные парою, иной раз и тройкою сильных, сытых лошадей, нагруженные теми незатейливыми товарами, какими довольствуется не изощрившее еще своих вкусов сельское население. Одинаково съезжаются и крестьяне не только из ближних, но и далеких от Юрьева сел и деревень, разбросившихся вверх и вниз по Иртышу, с своими произведениями и продуктами окружающей их природы. Мешки сушеной морошки, малины, черемухи, кедровый орех, мелкие засоленные в кадках грузди, березовики, связки сушеных белых грибов, бочки с брусникой и клюквой виднеются на каждом возу. Иной мужичок привезет на нее штук сорок беличьих и заячьих шкур, не в редкость увидеть и волчьи и чернобурые, медвежьи. Трудолюбивое женское население привозит на эту ярмарку тонкие льняные холсты, не много уступающие в чистоте и прочности лысковским, полотенца, узорно вышитые по краям разноцветною белью, грубоватые по отделке, но прочные настольные скатерти, пологи, половики и особенно рыболовные мережи для мелких сетей и крупных неводов, вязанье которых составляет один из главных женских промыслов тобольского и березовского округов. Из иного воза торчат и поднятые вверх ноги свиных туш и объемистые связки белых дородных гусей. Из деревень, расположенных в более лесистой местности, тянутся воза с дугами, раскрашенными баканом, охрой и ярью, и с различною деревянною посудой. И чего не встретит на этих возах любопытный наблюдатель, начиная с корыта и кадки и кончая узорно выточенной ложкой с резким запахом лака! Щеголевато выглядывают из них вместительные жбаны под квас, расписанные цветами и плодами, над классификацией которых призадумался бы и опытный ботаник. Выточенные в виде бочонка, барана или пузатого карася солонки и большие круглые чашки для щей развозятся скупающими их торговцами не только в соседние округа, но и в смежную Томскую губернию. И на каждой чашке грамотный покупатель прочтет замысловатую надпись, сделанную сусальным золотом, вроде следующих: ‘Сядишь за миня не зевай, ложку языком дасуха абтирай’, ‘Налешъ вминя густо, не будет в брюхе пусто!’ или ‘Паефши изминя досыта, памой и меня дочиста’ и тому подобные выражения народного юмора.
Но главный продукт Юровской ярмарки, привлекающий к себе городских торговцев, — рыба, богатое даяние пустынной Оби и Иртыша, щедро вознаграждающее местное население за недостаток других промыслов. Крупный осетр, чалбыш, жирные стерляди, нельма, муксун, не менее крупная щука, налимы, окуни, ерши. Весь летний и осенние уловы ее всецело идут на эту ярмарку, и особенно прибыльный улов, начинающийся с первых дней рекостава еще по неокрепшему синеватому льду, который трещит и гнется под ногою ловца. Название этого улова ‘юровой’ время и привычка присвоили и самой ярмарке. Производится он ‘самоловом’, снарядом самого простого устройства: на длинной толстой бечеве с тяжелым камнем, навязанным на конце ее, прикрепляются на коротеньких бечевках, в близком расстоянии одна от другой, железные крючья в форме удочки. Обыкновенно с первыми заморозками рыба, и особенно крупная, ложится на дно глубоких ям, и слои ее, называемые на языке рыболовов ‘юрами’, бывают до того густы, что нередко наполняют ямы от самого дна до верхних окраин, и часто случается, что нижние слои рыбы задыхаются от давления верхних. В эти-то ямы, наперечет известные рыбопромышленникам, в продолбленные над ними проруби и забрасываются самоловы: встревоженная камнем рыба начинает шевелиться и, задевая за острые крючья, попадает на них. По колебанию бечевы рыболов замечает о степени улова и, медленно вытягивая ее из воды, ссаживает почти с каждого крючка добычу, зацепившуюся хвостом, плавниками или жабрами. Иногда в течение недели этот благодарный промысел окупает годовые потребности крестьянского семейства.
Дня за два до ярмарки по единственной проезжей улице села тянется ряд балаганных остовов, сколоченных из тонких жердей. Подобные остовы, я думаю, хорошо знакомы каждому, кому доводилось посещать сельские ярмарки, или ‘грошовые передряги’, как насмешливо называет их более капитальное купечество, посещающее Нижний-Новгород и Ирбит. Это высшее торговое сословие с презрением относится и и к тому небогатому люду, который раскладывает свой товар под сенью балаганов, прикрываемых от непогод грязными холстинами или цыновками. Первое место на узеньких полках всегда занимают ситцы, гарусные шали, ленты, полушелковые головные платки ярких рисунков и цветов, но крайне сомнительной доброты. Все то, что идет в брак в городских магазинах и лавках, скупается торговцами, разъезжающими по деревенским ярмаркам, за половинные цены и сбывается простодушным деревенским покупательницам за товар высшей доброты, за цену, вдвое превышающую его действительную, стоимость. Мужские опояски, шапки, опушенные выхухолью, котиком и белым русским барашком, сапоги, известные под названием ‘кунгурских’, войлочные валенки, замшевые рукавицы, расшитые разноцветною шерстью, и простые кожаные, красиво развешанные на шестиках в виде фестонов, привлекают к себе внимание и деревенских франтови людей солидного возраста, оценивающих товар более по достоинству, чем по внешности. За ними следуют сыромятные сбруи, чересседельники, украшенные медными кольцами и бляхами, какими любят щеголять сибирские крестьяне, плотничьи и кузнечные инструменты и рублевые дробовики и винтовки с кремневыми замками. Парфюмерные изделия гг. Мусатова и Альфонса Ралле, вместе с ситцами, платками, серебряными и медными перстнями и такими же серьгами заставляют сильно биться сердца деревенских красавиц, гуляющих в день ярмарки около балаганов, которые так же, как и женщины высших сословий, гонятся более за блестками, нежели за насущной пригодностью вещи. Если включить еще в этот перечень фаянсовую и медную посуду, самовары произведения гг. Тулиновых, с драконовой или львиной головой на конце крана, корковые и жестяные подносы с изображенными на них рыцарскими замками или ландшафтами с купающимися нимфами, бюсты которых превышают объемом своим пропорциональность прочих частей тела, затем различные орехи, шепталу, всевозможных форм и вкусов пряники, то каждый составит себе полное понятие о стоимости товара, о средствах владельцев их и о потребностях и вкусах покупателей. Пока наехавшие торговцы устраивают балаганы, у крестьян идет также деятельная работа: разгружаются возы с навезенными продуктами, рыба сортируется по родам и величине и складывается в поленницы. В эти-то дни до открытия ярмарки, продолжающейся всего одни сутки, и свершаются торговые сделки между крестьянами и торговцами. Расхаживая по дворам, торговцы — присматриваются к рыбе опытным глазом отличая икряную от яловой, безошибочно определяя и количество икры, какое выйдет из каждой, и время улова рыбы. По обилию того или другого рода ее устанавливаются и цены. Но какие цены! Побуждаемые нуждою и всегда действуя порознь друг от друга, крестьяне по необходимости продают ее по ценам, произвольно назначаемые самими же покупателями. Только в описываемое мною время крестьянин села Юрьево Иван Николаевич Калинин убедил своих однодеревенцев не поддаваться на уловки скупщиков и установить свою цену на каждый род рыбы. Мы видели, какое впечатление произвело известие об этом на Петра Матвеевича Вежина, главного гуртового скупщика рыбы.
В простонародье нередко встречаются личности, подобные Ивану Николаевичу, они составляют то отрадное исключение, на котором отдыхает ум наблюдателя, утомленный однообразием типов большинства. В них, как в фокусе, отражаются те могучие живые силы, какие таятся в народе и бесследно исчезают, не находя в окружающей их жизни благотворного исхода.
Одаренный умом и неисчерпаемым юмором, проявлявшимся, несмотря на старость, в какой-то детской шутливости, Иван Николаевич честностью отношений к людям, доходившей до мелочности, умными дальновидными советами и энергичной стойкостью за интересы своего общества приобрел себе уважение не только однодеревенцев, но всей волости, несколько раз избиравшей его головой. Но он всегда отклонял от себя эту честь под различными предлогами. Как и многие другие выдающиеся из народа личности не минуют острога, так не миновал его и Иван Николаевич. Рано сказалась в нем эта протестующая, присущая его натуре, сила: еще в молодости он принял на себя ходатайство в деле искоренения злоупотреблений волостных и сельских начальников при сборе с народа податей и денежных и хлебных недоимок и дорогою ценой поплатился за это. Более года он содержался в остроге, и ему угрожала ссылка на поселение в киргизскую степь, но общество поголовно взяло его на поруки, и его оставили. Но и вынесенный им урок не охладил его энергии, а, казалось, более закалил его. Человек бедный, Иван Николаевич стоял за бедность — все забитое горькою долей находило отголосок в его честной, любящей душе и придавало ему сознательную силу в правоте своих действий. Он находил какое-то упоение в постоянной борьбе то с мироедами, подтачивающими в корне народное благосостояние, то с волостными головами, писарями и сельскими старостами. Ни одно действие их, если только, по убеждению его, оно шло наперекор общественным нуждам, не ускользало от его внимания, вызывая в нем громкий протест, и беспощадно осмеивалось им на волостных и сельских сходах. И боялись же они этого правдивого, безбоязненного голоса! ‘О-ох, Иван Николаевич, не минуешь ты сызнова острога!’ — говорили ему более осторожные крестьяне, привыкшие только уклончиво, махая руками, говорить: ‘Не наше дело!’ И все-таки, увлекаемые его красноречием, они часто, забывая свою осторожность, возвышали вслед за ним и свой голос.
Эксплуатация наезжающих торговцев всегда возмущала Ивана Николаевича, не раз он поднимал против нее свай голос, ивсе безуспешно, но, наконец, ему удалось склонить однодеревенцев к самостоятельной оценке своего труда, и пред началом ярмарки, после долгой борьбы с рождающимся сомнением у непривыкших к самостоятельности крестьян, он достиг своей цели. Общество, как мы видели, послушало его, установило свои цены и твердо стояло на своем до поры до времени.
На другой день Петр Матвеевич еще до рассвета послал Семена дать знатьосвоем приезде всем должникам своим. Осмотрев после чая вынутые из фургона и разложенные во дворе тюки с товарами, он вернулся в горницу, где его дожидался пожилой крестьянин, одетый в ветхий зипун и в разновидные бродни.
— А-а… Евсеич!.. Ну-ну, здравствуй, здравствуй, —покровительственным тоном привететвовал его Петр Матвеевич, снимав с себя лисью шубу и вешая ее на гвоздь у двери. — Не плакал ли по мне, а?
— Поминала, шибко поминала! — продолжал Евсеич. —Дай, говорит, ему, господи, ехать, да не доехать!
— О-го-о!.. И то поминала!..
— И в нос и в рот тебе всячины насулила. Да тебе, поди, икалось? — наивно спросил он.
Петр Матвеевич присел к столу и насмешливо смотрел на мужика.
— Нет, не икалось! — ответил он, по обыкновению барабаня пальцами по столу,
— И то ись, а-а-ах, как честила она тебя, понадул ты ее крепко: понява-то, что из твово ситцу сшита, вся то ись… во-о-о! — произнес он, разведя руками.
— Расползлась?
— По ниточке… мало ль слез-то было, да я уговорил: погоди, мол, приедет ужо, может, на бедность и прикинет тебе чего ни на есть за ушшерб-то.
— За деньги сичас же, крепчай того!..
— За де-е-еньги же, а-а? — удивленно спросил мужик.
— А ты полагал, даром?
— По душевному-то, оно бы даром надоть. Ведь тоже, а-а-ах, друг ты мой, и бабье-то дело: ночей ведь не спала, робила. На трудовую копейку-то и купила его. ‘Теперя умру. говорит, похороните в ней…’ А оно вон исшо при живности по ниточке, а? Взвоешь!
— На то и товар, чтоб носился… вековешной бы был, так чего б и было!.. И не торгуй!
— И не носила, ни разу не надевывала. Так это, друг, что глина от воды, так он от иглы-то полз.
— А глаза-то где были, когда покупала?
— Вишь, бабье-то дело… На совесть полагалась…
— И наука!.. Вперед гляди в оба!.. В торговом деле совести нет… И мы не сами делаем, а покупаем!..
— Нау-у-ука!.. Будет помнить! Так уж за ушшерб-то не будет снисхождения, а?.. Одели милость, не обидь, бедное дело-то: слезами баба-то обливалась, ей-богу!
— Гм… А рыба-то у тебя есть, а? —спросил его Петр Матвеевич.
— Не поробишь — не поешь: наше дело такое, промышлял!..
— Много?
— Не соврать бы сказать-то! Пудов-то с семь наберется!..
— Продаешь?
— Хе… Чу-удной! Неуж самому есть?
— Другие так вон сами есть собираются, брюхо растить хотят.
— А-а-а, наши же мужики? — с удивлением спросил Евсеич.
— Мужики!..
— Не слыхивал, друг. Рази богатым-то, им, точно, брюхо-то нее тяготу, а наше-то дело бедное, нам с брюхом-то мука… пасешь, пасешь на него хлеба, все мало… А-а-ах ты, напасть!.. Ну и прорва! Не купишь ли хошь рыбу-то, а?.,. и хрушкая есть… Есть и осетрина и нелемки, всякой рыбки сердешной дал бог, промышляли с бабой-то!..
— А как ценой-то за пуд, а?
— За пуд-то?.. Да уж с тебя бы за труды-то, ну и за бабий-то ушшерб надоть бы подороже!..
— Подешевле не хошь, значит!
— Подешевле-то? на-а-кладно, друг, дешево-то отдавать ноне. За подушную-то, гляди-ко, и-и-и дерут, дерут, дадут отдохнуть, да снова подерут!..
— И больно?
— Ничаво-о!.. Под хвост-то не смотрят. Вот оно подешевле-то отдавать и убытошно, говорю!
— Ну-ну, так и быть уж, будто за то, что дерут и бабу-то изобидел — по шести гривен с пятаком за пуд-то осетрины дам…
— О-о-ой, милый ты человек! — вскрикнул Евсеич и всплеснул руками.
— И бабе ситцу отпущу!..
— Экую-то цену… да что ты… ай-яй-яй… ну-у… да бог с тобой и с ситцем!… А-а-ах ты какой дешевый, а?.. Нет, ноне…
Но в это время распахнулась дверь, и в горницу вошел седой как лунь крестьянин. Реденькая борода его имела желтоватый отлив. Его костюм был так же убог, как и костюм Евсеича.
— О-о! и Кондратий Савельич к нашему шалашу со своей копейкой, — встретил его Петр Матвеевич, пока вошедший крестился на передний угол. — Ну-ко, порадуй, порадуй! — произнес он, когда тот молча поклонился ему.
— Не избытошно радостей-то! — ответил новопришедший дрожащим, разбитым старостью голосом. — Сами по них тужим. Иван Вялый да Трофим Кулек к тебе идут, пожалуй, радуйся…
— Порожняком аль с тем же, с чем и ты, а?..
— Да у меня, кажись, ничего в руках-то нет, — с удивлением отвечал, разведя руками, Кондратий Савельич.
— Я не про руки, а про карманы… Карманы-то есть, а?
— Есть… есть… у штанов, друг… Как карманов-то… что ты… к юровой-то исшо новые вшил, — дыроваты были — и вшил…
— А-а… ну, подавай господи!.. Стало быть, есть чего хоронить-то, коли новые понадобились, а? — насмешливо допытывал его Петр Матвеевич.
— А-а-ах, хоронить-то вот рази одни грехи!.. — Кондратий Савельич с глубоким вздохом почесал затылок.
— Эх-хе-хе, так пошто ж новые-то вшивал, нитки-то тратил, а?.. Экое-то богачество и из дырявых бы не вывалилось, а и выпало б, так душе легче… Э-э-эх, старина!
Кондратий Савельич молча развел руками и всплеснул ими по бедрам, как бы говоря: ‘Толкуй вот-поди, и не надобились, а вшил!’
— Ху-у-до! — произнес Петр Матвеевич, с ироническим сожалением качая головой. — А я-то было и расписочку в сторону отложил: Кондратий-то Савельич, думаю, мужик обстоятельный, отдаст, а ты — а-а-а!.. и сфальшивил.
— Не держи-ко меня-то, — прервал его Евсеич. — Отпусти!
— Не привязан! А дверь-то, и сам не маленький, знаешь, как отворять! — с иронией ответил ему Петр Матвеевич.
Евсеич замялся и конфузливо почесал в затылке.
— Я к тому боле, — начал он, — чего, то ись, бабе-то сказать, а?..
— Скажи, пущай денег прикопит и придет покупать, без обмеру дам и такого, что иглой не проткнет.
— А уж помину-то по душе не будет, верно?
— Покамест жив — не будет, а умру — поминай, запрету не полагается!
Снова оконфуженный Евсеич повторил тот же жест. — С тобой не сговоришь! — ответил, наконец, он, покачивая головой. — Все бы за ушшерб-то, говорю, следовало… Сам же ты нахваливал его, как продавал-то…
— Своего добра никто не обхает, милый!..
— По совести-то, оно бы и того-о-о, по крайности… надул… так упомин бы… не за свою душу, за родителев!..
— А ты б исшо за деньги хотел, а? Рылом не вышел, друг мой, попово дело точно — им за это дают! А коли тебе потребовалось поминать ‘усопших рабов’, я супротив этого без запрета, дело твое.
— И ндравный же ты, а-а-ах… нехорошо… за родителев бы… на нашу-то нужу прикинуть…
— За энтим в родительскую субботу приди, грошик дам, а теперь не проедайся-ко, иди-ко с богом, неколи толковать.
— А-а-ах, какой ты… ну-у… жила… так жила и есть… и не приходить уж, а?..
— Не приходи, побереги обутки: вишь, подошва-то хлябает, неравно исшо потеряешь — новое горе…
— Ну-у и ругатель! — ответил Евсеич и, нерешительно переминаясь с ноги на ногу, повернулся к двери и только что взялся за скобу, как она растворилась, и в комнату вошли один за другим два пожилых крестьянина, пропустив их, Евсеич еще постоял в каком-то раздумье, наконец, вздохнув, произнес: ‘Наду-у-ул, ну-у!’ и, почесав затылок, вышел.
Костюмы вошедших, как и костюмы Кондратия Савельича и вышедшего Евсеича, не доказывали зажиточности, из полушубков, вися, выглядывали куски оборванной кожи и цветом своим напоминали выжженную под посевом пашню. Видно было, что весь этот люд принадлежал к разряду ‘перекатной голи’, то есть людей, живущих день за день без просвета в настоящем, без надежд на что-нибудь лучшее в будущем. Одного из вошедших в деревне называли ‘вялым’ за болезненную апатичность, выражавшуюся и в миниатюрном лице, украшенном неправильно рассаженными клочьями волос взамен бороды, и в каждом его движении и слове. Карие глаза другого, с насмешливым, плутоватым выражением перебегавшие с предмета на предмет, доказывали, напротив, и ум и лукавую сметливость. Когда-то в молодости укравши упроезжего купца кулек с припасами и пойманный с поличным, он в насмешку получил название ‘кулька’, с которым до того освоился, что даже позабывал порою свое настоящее имя, когда называли его ‘Трофимом’, он проходил мимо не оглядываясь, но при слове ‘кулек’ улыбался и приподнималшапку. Насколько был вял и безжизнен Иван, настолько же был боек и нервно-раздражителен Трофим. Обоих их, на удивление всего села, соединяла тесная дружба, точно как будто они взаимно уравновешивали недостатки друг друга, даже избы их стояли рядом, разделяемые одним низеньким плетнем. Куда бы ни шел Трофим, Иван следовал за ним как тень. Задолжав Петру Матвеевичу, они оба дали ему одну общую расписку. —
— Слышал, слышал, што вы оба налегке! — насмешливо встретил их Петр Матвеевич. — Об чем же, значит, теперь разговаривать-то будем, а?
— Ты хозяин, за тобой и почин! — ответил ему Кулек.