Предсмертная агонія отразилась на красивомъ лиц умирающаго, не въ искаженномъ вид, а въ поэтическомъ отблеск гаснущей жизни… На открытой груди зіяла рана, изъ которой сочилась алая кровь… Смерть неизбжна… У изголовья умирающаго солдата граціозно танцовала красавица танцовщица, воздушная, какъ пери, полная жизни, молодости и силы… Страстные взоры и плнительная улыбка, озаренная жемчужными зубами, призывали къ сладострастію, къ блаженству любви и пги, къ безконечной жизни… Я долго стоялъ предъ этимъ, смлымъ, хотя и случайнымъ сочетаніемъ, любуясь красотой и жизни и смерти…
Вокругъ была тишина… Только попугай иногда нарушалъ ее, болтая съ сосдями, такими-же вчными невольниками, какъ и онъ… Я размышлялъ о красот и значеніи искусства, которое настолько всесильно, что даже китаецъ съ правой стороны очаровательной танцовщицы, распоровшій себ животъ, съ вывалившимися кишками не внушалъ того ужаса, или отвращенія, которое я долженъ бы почувствовать при такой операціи на самомъ дл… Тутъ же сидла утка, совершавшая вс животныя отправленія съ такимъ искусствомъ, что ея аппетиту и быстрому сваренію желудка безмрно должно было бы завидовать катаральное человчество.
Часы глухимъ басомъ прохрипли 10 часовъ… Я проврилъ свои часы. Дйствительно, 10. Надо уходить… Я посмотрлъ вокругъ и, конечно, никогда въ жизни не забуду того впечатлнія, которымъ былъ охваченъ въ эту минуту. Въ полумрак неподвижно стояли знакомыя и незнакомыя фигуры. Ни вмст съ тмъ казалось, что он каждую минуту могутъ зашевелиться, заговорить на различныхъ языкахъ и со скрежетомъ проклятій броситься на хозяина паноптикума и на любопытныхъ, такъ безстыдно разсматривающихъ выставленныхъ на позоръ долгіе годы.. Здсь вс равны, всхъ созерцаютъ за одну и ту же входную плату: и Императора Наполеона, и убійцу президента Гарфильда, и самого Гарфильда, и Людовика XVI и его палачей…
Вообразите, если-бы эти фигуры по волшебному манію руки ожили хотя на мгновеніе… Какое бы это было могучее мгновеніе! Цпенетъ разумъ предъ величіемъ такой картины!.. Но, увы, осуществленіе этого полета фантазіи, къ сожалнію, немыслимо… Вотъ подъ большимъ стекляннымъ колпакомъ чучело знаменитой Юліи Пастраны, женщины съ бородой… Я помню ее живою смутно, я видлъ ее еще въ дтств, въ цирк, гд она появлялась въ качеств пвицы и танцовщицы въ короткомъ плать-декольте, въ цвтахъ, я помню даже ея горловые звуки и англійскія слова… Я вспомнилъ, какъ она напугала меня, когда ее водилъ ея красивый импрессаріо по барьеру огромнаго цирка, и она, поровпявшись съ нашей ложей у барьера, вздумала приласкать меня… Мн кажется, что съ этого мгновенія начинается мое пробужденіе, моя сознательная жизнь… Юлія Пастрана была причиной, почему я особенно стремился въ музей Гаснера, который помщался лтъ десять тому назадъ въ Пассаж, со стороны Б. Итальянской улицы. Это она. Странно. Большіе черные глаза глядли ласково и точно живые свтились тихой грустью… Одта она и причесана точно такъ-же, какъ я ее запечатллъ въ дтств… У ногъ ея. за стекломъ, выставлена оффиціально засвидтельствованная бумага за подписью какихъ-то профессоровъ и администрацій съ приложеніемъ печати, удостовряющей подлинность чучела настоящей Юліи Пастраны…
Сомннія нтъ, это она!..
Кстати, я слышалъ давно, что ея импрессаріо еще при жизни запродалъ ее кому-то въ полную собственность посл ея смерти…
Я стоялъ передъ ней, и картины дтства мелькали въ воспоминаніяхъ счастливаго времени. Мн было почему-то и грустно, и стыдно, что я живъ, а Юлія мертва, и изъ нея сдлали чучело… Мн стало больно за нее. я едва сдерживалъ слезы и въ конц концовъ, я не знаю, чмъ-бы мое странное состояніе кончилось, если-бы меня не отвлекло совершенно неожиданное движеніе одной изъ фигуръ, стоявшихъ неподвижно въ темномъ углу около стекляннаго кіоска Пастраны, и ясное всхлипываніе одиноко плачущаго человка…
Часы прохрипли одиннадцать, сторфкъ позвонилъ, объявляя о закрытіи музея… Но я не могъ оторваться отъ плакавшей фигуры… Она склонилась на колни предъ кіоскомъ и шептала,
— Прощай, дорогая мама… навки… продолжала шептать склонившаяся фигура.
Сомннья никакого, что это такой-же живой человкъ, какъ и я.
Я былъ такъ заинтригованъ этимъ страннымъ событіемъ, что хотлъ непремнно видть конецъ этой сцены, и онъ наступилъ: человкъ, такъ неожиданно заинтересовавшій меня, всталъ и, пошатываясь, направился къ выходу, я послдовалъ за нимъ. Онъ пошелъ вдоль Пассажа къ Невскому проспекту, и я за нимъ. Пока мы проходили Пассажъ, я усплъ, при яркомъ освщеніи магазиновъ, разсмотрть печальную фигуру страннаго человка, плохо, не по сезону одтую — это было великимъ постомъ, въ март — довольно высокую, но уже сгорбленную, съ большою просдью длинную шевелюру и худое, изможденное лицо…
Онъ медленно шелъ, посматривая на меня, какъ будто ожидалъ, что я заговорю съ нимъ, а мн, признаться, показалось, что онъ пьянъ и я не ршался заговорить. Наконецъ, мы подошли къ выходу изъ Пассажа и очутились лицомъ къ лицу, освщенные фонаремъ.
Онъ неожиданно остановился, затмъ заговорилъ:
— Вы, конечно, не узнаете меня, г. Далматовъ? На меня пахнуло гарью водки… Голосъ хриплый, пьяный, глаза воспаленные, мутные, лицо давно не бритое…
— Простите, не помню…
— Гд же вамъ помнить насъ, маленькихъ людей!.. замтилъ мой новый знакомый незнакомецъ. Это намъ суждено все помнить! А вы имете право и забывать… Извините за безпокойство… И онъ, ядовито улыбаясь, приподнялъ шапку…
Я даже порадовался, что онъ собирается оставить меня въ поко и хотлъ уже воспользоваться благопріятной минутой повернуть за уголъ и скрыться… Но онъ схватилъ меня за руку и совсмъ другимъ, трезвымъ, скорбнымъ тономъ заговорилъ…
— Неужели ты забылъ меня, Володю Румянцева?..
Какой знакомый голосъ!.. Сколько воспоминаній всколыхнулось въ одно мгновеніе. Картины юности пронеслись одна за другой…
Да, это онъ, молодой, живой, веселый, счастливый, обезпеченный, посвятившій себя сцен со всмъ пыломъ юности,
Встртивъ тогда во мн откликъ, онъ былъ мн преданъ до самоотверженія и нсколько лтъ не разлучался со. мной, скитаясь по провинціальнымъ театрамъ… Его странныя выходки часто оканчивались протоколами, но всегда проходили безнаказанно… Обладая необыкновенной силой и ловкостью, онъ плнялъ всхъ окружающихъ своими атлетическими упражненіями и балагурствомъ… Да разв можно его теперь узнать? Да разв этотъ жалкій скелетъ — Володя?
Я стоялъ передъ нимъ сконфуженный, не зная, что длать. Если бы я былъ убжденъ, что это онъ, я, разумется, обнялъ бы его и расцловалъ, — но это не онъ… Хотя въ голос сквозь хрипоту звучатъ знакомые сердцу звуки…
— Боже! Да неужели это вы?..
— Да, да, это мы… опять язвительно прошиплъ Румянцевъ.
Я горячо пожалъ его руку и мы довольно долго стояли молча, смотря другъ другу въ глаза, я страстно желалъ прочитать въ его глазахъ исторію промелькнувшей жизни, а онъ глядлъ на меня не то загадочно, не то вызывающе.
— Что, братъ, поразилъ? Не привлекательный пейзажъ… Ничего, не стсняйся, говори прямо — не узнаешь, и я отойду… Не потревожу…
Опять послышалась пьяная рчь.
— Да что ты! Что ты! Я очень радъ, что встртилъ тебя! Сколько разъ я старался узнать, гд ты, по все напрасно, точно въ воду канулъ, говорилъ я взволнованно, торопливо, пожимая его руку.
— Да и канулъ! Ты думаешь, я теперь Володя Румянцевъ… Нтъ, братъ, я… Однако, уйдемъ отсюда…
— Пойдемъ куда нибудь въ ресторанъ, что ли, посидимъ, побесдуемъ, предложилъ я.
— А къ теб нельзя?..
— Ко мн… не совсмъ удобно.
— Ну, а въ ресторанъ мн идти не удобно… Разв въ отдльный кабинетъ?
— Да, конечно. Идемъ.
И мы молча пошли вдоль по Невскому. Экипажи и копки еще грохотали, звонили, люди сновали по разнымъ направленіямъ, жизнь Невскаго проспекта еще кипла, когда мы взошли въ кабинетъ отдаленнаго ресторана и прежде всего горячо, дружески расцловались…
— Ну, разсказывай, голубчикъ, гд ты пропадалъ въ неизвстности и откуда ты явился? На долго ли? Зачмъ? Вообще, что съ тобой? Я до сихъ поръ очнуться не могу отъ нашей неожиданной встрчи. Почему ты въ такомъ вид. Ты, должно быть, оставилъ сцену?
— Какая тамъ сцена… Я опять вернулся въ циркъ… да неудачно… Я хребетъ сломалъ… Калка, братъ… Чахотка въ послднемъ градус.
— Что ты говоришь? Господь съ тобой!
— Ужъ это врно, братъ… и Румянцевъ вытащилъ изъ кармана большую тряпку въ крови… Какъ видишь!.. Онъ закашлялся, выплюнулъ въ тряпку и выпилъ залпомъ дв большія рюмки водки…— Я, братъ, покойникъ… Въ больницу не принимаютъ… Пробовалъ… Къ теб не ршался зайти… А сегодняшній вечеръ… роковой… точку поставилъ… Хорошо, что я тебя встртилъ… судьба!..
Онъ опять выпилъ и поникъ головою.
Я, братъ, говорилъ онъ какъ бы осторожно, обдумывая свою мысль, — тебя вижу сегодня послдній разъ… Но судьб было угодно, чтобы я тебя встртилъ именно сегодня и очистилъ свою душу искренней исповдью… Разсказывать все было бы и долго, и тяжело, и не интересно.— Я ничего не стоющій человкъ!.. А вотъ моя мать, которую они позорятъ, заслуживаетъ благоговнія и я прошу тебя, умоляю, спаси ее… Пусть эти мерзавцы хоть посл смерти не издваются надъ несчастной женщиной… Спаси ее… Заступись за нее… Ради всего для тебя святого… Заступись… братъ!.. другъ!..
Повторяя одно и то же, задыхаясь отъ душившихъ его слезъ и кашляя, онъ опустилъ тяжело голову на руки, и зарыдалъ истерично, по-женски…
Я былъ подавленъ его горемъ, и не смлъ нарушить его страданій ни утшеніями, ни разспросами…
Я опять наполнилъ рюмки…
Успокоившись, онъ вынулъ истрепанную записную книжку и сталъ что то записывать. Затмъ растегнулъ сорочку, снялъ съ шеи заношенный холщевый мшочекъ, поцловалъ его и вмст съ записной книжкой передалъ мн.
— Возьми, братъ, паши души… Я не въ силахъ уничтожить эту драгоцнность… Ты понимаешь? Драгоцнность! И не хочу, чтобы люди прикасались къ нашимъ душамъ грязными руками… Здсь все мое богатство, все что я сберегалъ… Зачмъ? Почемъ я знаю, зачмъ и для чего? Быть можетъ, для того чтобъ передать теб… Посл лея — онъ опять прижалъ мшочекъ къ губамъ — ты мн самый близкій человкъ на свт… Выпьемъ!..
И мы снова выпили…
Когда я на другой день проснулся у себя въ комнат, я не могъ возстановить въ памяти ни содержанія нашей дальнйшей бесды, ни картины разставанья съ Володей, ни того какъ я вернулся домой… Меня какъ бы душилъ тяжелый сонъ, и происходившее рисовалось въ бреду.
Какой-то кошмаръ душилъ меня. Какъ я ни старался вспомнить подробности прошлой ночи — все напрасно, память отказывалась разобраться въ путаниц бреда съ дйствительностью… Чтобы легче возстановить прошедшее — я ршилъ вновь постить музей Гаснера… Къ тому же меня очень смущало исчезновеніе записной книжки и мшечка, которые Румянцевъ мн передалъ, а я прекрасно помнилъ, что спряталъ ихъ въ боковой карманъ…
Съ нетерпніемъ дождавшись вечера, я пошелъ въ музей въ надежд встртить Румянцева… Но его тамъ не было… Я прождалъ его вплоть до закрытія музея, но онъ не пришелъ.
Я такъ былъ заинтересованъ загадочностью происшедшаго, что цлую недлю ходилъ въ музей ежедневно и напрасно: Румянцевъ исчезъ…
Какъ я ни старался отвлечь мысли, заинтересовать себя чмъ либо другимъ — мн это не удавалось. Точно какой-то мотивъ, день и ночь меня преслдовало одно и то же…
Пользуясь великопостнымъ сезономъ, я ухалъ изъ Петербурга… Въ водоворот жизни, постепенно, помимо моей воли, все улеглось, и жизнь со всми ея мелочами заслонила на время впечатлніе загадочной встрчи съ старымъ товарищемъ, которому я когда-то отдалъ часть своей души…
Хотя, разумется, временами я невольно вспоминалъ и друга Володю и Юлію, причемъ неразлучно съ этими воспоминаніями являлась одна и та же назойливая мысль, куда двались книжка и мшечекъ? Неужели онъ отнялъ ихъ у меня? Или я самъ потерялъ?..
Годы проходили, жизнь летла нельзя сказать чтобы безъ всякихъ препятствій на своемъ пути, но неудержимо, стремительно въ какое-то невдомое царство чудесъ… О Волод я больш никогда ничего не слыхалъ, не смотря на постоянные разспросы и даже розыски… Словно въ воду канулъ… А можетъ быть, это такъ и было на самомъ дл…
Промелькнуло боле десяти лтъ.
Въ прошломъ году я былъ вдругъ ошеломленъ извстіемъ, случайно вычитаннымъ мною въ газет, что Юлія Пастрана, знаменитая женщина съ бородой, на дняхъ умерла гд-то въ Германіи, доживъ до глубокой старости, въ совершенномъ одиночеств, вдали отъ городской жизни и людей…
Что за мистификація? Я самъ собственными глазами видлъ ея чучело, засвидтельствованное оффиціально, что это она, Юлія Пастрана — и вдругъ оказывается, что она прожила до глубокой старости. Какъ же Румянцевъ, называвшей ее почему-то матерью, оплакивалъ ее въ тотъ странный вечеръ нашей встрчи въ музе, а затмъ въ кабинет ресторана? Зачмъ-же онъ, передавая мн книжку и мшечекъ, повторялъ съ такой торжественной горечью: это наши души! защити!
Опять нахлынули пытливыя мысли и явилось непреодолимое желаніе вернуться къ прошлому и разъяснить, во что бы то ни стало, загадочное недаразумніе.
Прежде всего я немедленно послалъ письмо въ тотъ городъ, упомянутый въ некролог, гд умерла Юлія Пастрана, но, къ сожалнію, отвта и до сихъ пиръ не получилъ.
И что странно, я затерялъ No газеты, въ которой прочиталъ некрологъ Юліи, и не могъ повторить письма, не помня адреса…
Постоянно занятый лихорадочной артистической дятельностью — я не имвъ досуга заняться поисками некролога Юліи какъ слдуетъ, но все-таки я помнилъ, что ея некрологъ былъ мною вырзанъ и спрятанъ… Передъ рождественскими праздниками, воспользовавшись свободнымъ вечеромъ, я снова сталъ разыскивать это извстіе объ Юліи — и вдругъ совершенно неожиданно нахожу въ старыхъ бумагахъ, боле десяти лтъ пропадавшій мшечекъ и книжку Володи. Что-то непонятное творится. Какъ. Столько разъ перевернуть все вверхъ дномъ — напрасно — а вотъ, когда меньше всего ожидаешь — находишь…
Съ понятнымъ волненіемъ я раскрылъ записную книжку, въ которой прежде всего бросились въ глаза начертанныя большими безпорядочными буквами слова: ‘скажи имъ, что мы настоящіе люди а они — самомнящіе обезьяны! Они должны подражать намъ — тогда всмъ будетъ хорошо! До свиданія» Затмъ слдовали какіе-то отрывки словъ и фразъ, много цифръ, отмтокъ, крестиковъ и т. п. условныхъ знаковъ. Словомъ, какая-то шифрованная запись, ключъ которой Володя унесъ съ собою въ вчность.
Долго я перелистывалъ испещренную книжку — и ничего не могъ понять. Богъ знаетъ, зачмъ онъ мн ее далъ, назвавши эту чепуху своей душой…
Отложивъ книжку, я принялся за мшечекъ, осторожно разрзалъ эту засаленную ладонку, вроятно, много лтъ висвшую на его ше, и вынулъ старые желтые листки и портретъ Юліи Пастраны въ томъ вид, въ какомъ ее печатали на программ афишъ… Листки были исписаны очень мелкимъ дрожащимъ женскимъ почеркомъ. Вообще, было-бы трудно прочитать ихъ безъ увеличительнаго стекла да еще на непонятномъ язык. Однако изъ нкоторыхъ словъ я догодался, что языкъ письма составленъ изъ испанскаго, англійскаго, французскаго, нмецкаго и даже русскаго языковъ. Абракадабра!
Вотъ обида, столько лтъ думать, мучиться воспоминаніями, мечтать проникнуть въ души, интересовавшихъ меня существъ и, найдя эти драгоцнности, могущія приподнять таинственную завсу, не имть возможности воспользоваться ими!
Если-бы это были не Володя и не Юлія, я, конечно, не сталъ бы изощряться и ломать голову надъ этой абракадаброй.. И какая злая иронія судьбы! Въ какомъ странномъ вид пріютились души ‘настоящихъ людей’!
Какъ же быть? Подлиться съ кмъ-нибудь своей находкой и посвятить въ эту исторію постороннее лицо — я неимю права.
Да и нужно ли это разъясненіе вообще? Что такое настоящій человкъ? Настоящая душа? О настоящемъ человк такъ разнообразны представленія, что едва-ли могутъ быть убдительны новые аргументы съ нашей стороны.
Зачмъ? Для кого я стану обнажать страданія трехъ душъ, считая и мою — такъ какъ и я всей душой сочувствую настоящимъ людямъ? Самое лучшее сжечь! Сжечь?..
Но имю-ли я право обращаться такъ недобросовстно съ послдней волей друга? Онъ такъ трогательно, съ такимъ отчаяніемъ умолялъ защитить ихъ…
Долго я размышлялъ на эту тему и ршилъ разобраться въ матеріал, дающемъ отрадную возможность постигнуть, изъ какихъ составныхъ частей формируются души настоящихъ людей. Это, во всякомъ случа, любопытно.
И я добился откровенія, я постигъ и таинственную книжку Володи, въ которой отразилась его благородная артистическая душа, и желтые листки Юліи Пастраны, въ которыхъ свтилась яркимъ свтомъ душа настоящей женщины.
Желтые листки были послднимъ прощальнымъ письмомъ Юліи къ Волод.
Несомннно, что и ея письмо, и его книжка были испещрены условнымъ шрифтомъ и смшаннымъ языкомъ, намренно, что бы никто не могъ случайно заглянуть въ ихъ души. Я же длюсь прочитаннымъ по праву мн данному другомъ.
‘Послдній вздохъ теб, безконечно дорогое дитя мое!— такъ начиналось письмо Юліи.— Я умираю счастливою попрежнему обожающею тебя. Ты это знаешь. Я, какъ могла, какъ умла, доказала теб это всей моей жизнью. Я знаю, ты меня любишь больше всего на свт. Я глубоко врю твоему чувству и привязанности ко мн и съ этимъ отраднымъ сознаніемъ, вполн счастливая перехожу въ таинственный міръ вчности. Ты всегда говорилъ, что для тебя я красиве всего въ мір,— я съ этой врой неосязуемой красоты — оставляю міръ, гд меня считали уродомъ и гд ни между женщинами, ни среди мужчинъ я не нашла себ мста. Какъ долженъ бы стыдиться другой на твоемъ мст своего чувства ко мн! Сколько горя я принесла бы теб, если-бы люди знали, что я тебя воспитала, что я твоя мать.. Но вдь ты былъ счастливъ со мною? Не правда ли? Разв люди могли бы постигнуть нжную материнскую и вмст съ тмъ, страстную любовь нашихъ душъ? Мн кажется, что если-бы хотя одно существо въ мір проникло въ нашу тайну, наше неисчерпаемое блаженство, чистое, безконечное счастье исчезло бы въ то же мгновенье. Я хочу теперь, въ эти послднія минуты жизни оглянуться на прошлое и еще разъ пережить ту часть жизни, которую я посвятила теб, мое дитя. Я вспомнила прошлое. Мн хотлось бы тихо заснуть у твоихъ ногъ, невидимой и неосязуемой, какъ ты когда-то ребенкомъ засыпалъ на моей кровати… О, какое счастье быть матерью!.. А потомъ, ты помнишь т немногіе дни, когда ты, обожающій меня, засыпалъ на моей груди, а я счастливая, забывая весь міръ, открывала теб сокровенныя тайны своей души, каждый разъ содрогаясь при одной мысли, что для насъ наступитъ пробужденіе — ужасная дйствительность, со всми условностями, сочиненными людьми. И ты изъ счастливаго, жизнерадостнаго, сильнаго превратился въ жалкаго, подавленнаго раба окружающихъ условій. Пробужденіе наступило, и намъ оставаться среди людей нельзя. Наше настоящее мсто тамъ, въ пространств, чему учитъ меня моя религія… Я ухожу съ улыбкою, счастливая, навстрчу смерти, такъ какъ я выше, сильне ея, и глубоко врю, что и ты не съ презрніемъ или со страхомъ, а съ благоговніемъ перейдешь въ вчность, гд наши души сольются въ одну неразлучную міровую жизнь. Ты знаешь, что я уже давно продана моимъ бывшимъ хозяиномъ, и мое тло, превратившись въ чучело, еще долго будетъ служить источникомъ обогащенія звроподобныхъ людей.
‘Если-бы это отъ меня зависло — я не согласилась бы на такое поруганіе. Но это въ рукахъ большинства, и мн остается покориться ихъ вол. Кром того, мн кажется, что ты еще разъ увидишь меня на земл, меня, уже не существующую, но родную теб оболочку, которая тогда подскажетъ, что длать дальше — и эта мысль примиряетъ меня съ варварствомъ культурнаго человка. Мн кажется, до тхъ поръ твоя душа не соединится съ моею. Какъ женщина, я не могу разстаться съ единственнымъ любимымъ существомъ, въ которомъ для меня все соединено, безъ слезъ — и я плачу — но не отъ слабости, не изъ малодушія, а отъ радости, что я среди позорнаго строя, сквозь который меня провели люди, знала такое счастье, какого не зналъ никто изъ тхъ, которые разглядывали меня съ отвращеніемъ. Мои слезы умиленія могли-бы осчастливить милліоны женщинъ, если бы он могли постигнуть чистый источникъ моего счастья. Люди до такой степени извратили понятіе о красот, что я всегда чувствовала къ нимъ жалость, когда они съ брезгливостью подходили ко мн. Если-бы они знали, какъ проницательно я въ свою очередь разглядывала ихъ душевное уродство, ихъ убожество,— съ какой поспшностью они бжали-бы отъ меня, пристыженные и жалкіе въ своемъ ничтожномъ самолюбіи и самомнніи! То, что люди называютъ самолюбіемъ — самое отвратительное чувство въ зародыш. Оно родитъ вс невзгоды и лишаетъ душевной красоты. Я горжусь тобою, мое дитя,— я избавила тебя воспитаніемъ отъ этого мелкаго, задорнаго чувства обезьяны и достигла того, что ты былъ счастливъ, жизнерадостенъ, великодушенъ, не чувствуя вздорныхъ уколовъ самолюбію, къ которымъ такъ чувствительны вообще люди, благодаря извращенному воспитанію. Вмсто самолюбія надо развивать великодушіе: кто великодушне, тотъ и лучше. Это такъ просто: чмъ больше человкъ проститъ другому, тмъ будетъ счастливе самъ. Не правда-ли? Ты это смло можешь подтвердить, потому что всю жизнь испытывалъ на себ. Я сама никого никогда не обидла и мн хотлось передать теб свою душу.
Говорятъ, кровь,— наслдіе родителей отражается на характер дтей, я доказала твоимъ воспитаніемъ, что это неправда. Когда тебя продали намъ, въ циркъ — теб было уже три года, мн 12, однако я своей дтской и материнской и женской душой вновь создала тебя, ты усвоилъ себ вс черты моего характера и мы сдлались нераздльны. Ничто: ни раса, ни цвтъ тла, ни кровь, ни религія насъ не соединяла,— но души слились независимо даже оттого, что я уродъ, почти черная и съ бородой, а ты красавецъ. И если-бы не мое мучительное положеніе, заставившее меня оставить и тебя, и арену жизни, удалиться отъ міра — ты никогда не испыталъ бы ни горя, ни страданія… Я должна была это сдлать… Постоянная тревога, что мой будущій ребенокъ можетъ быть такимъ-же уродомъ, какъ я, пройти сквозь строй жестокихъ людей, не считавшихъ меня пи женщиной, ни человкомъ — довела меня до отчаянія… Опасенія мои оправдались… Я родила урода, чернаго, покрытаго волосами… Когда я взяла его на руки — мн казалось онъ глядлъ на меня большими черными глазами съ такимъ тяжелымъ укоромъ, что я, сжавъ его въ объятіяхъ, лишилась чувствъ… и больше я его не видала… Моя врная старушка схоронила его…
При одномъ воспоминаніи объ этомъ взгляд я теряю сознаніе… а мн хотлось бы еще такъ много сказать теб, мое родное дитя… Онъ избавленъ отъ страданій — И мы вс вмст соединимся тамъ, гд вс равны, гд нтъ ничтожныхъ самолюбій и самомнній, лишающихъ права существованія на земл однихъ во имя другихъ. Если-бы люди поняли божественное откровеніе — тогда не было бы ни уродовъ, ни красивыхъ, ни бдныхъ, ни богатыхъ, ни сильныхъ, ни слабыхъ,— все слилось бы въ одну душевную гармонію красоты мірозданія, какъ частица общаго величія, и человчество оправдало бы свое назначеніе — быть царемъ земли.
Я никогда не жаловалась теб, и если страдала — то не за себя и. теперь не жалуюсь, нтъ, я хочу послднимъ словомъ ободрить, поддержать тебя… Не горюй обо мн, повторяю, я оставляю землю счастливою… Не бойся и ты разстаться съ жизнью. Сойди въ вчность такъ же радостно, какъ и я. Прервать нить жизни ты не имешь права. Я всегда теб это внушала и уврена, что ты не измнишь себ… Я знаю, ты постоянно нуждаешься… Главная виновница тому — я, потому что я воспитывала въ теб доброту и великодушіе… Все, что у меня сохранилось, ты получишь вмст съ этимъ письмомъ… Живи, но не цпляйся за жизнь малодушно, разъ она отъ тебя уходитъ. Это насиліе приведетъ къ постепенному разрушенію тла и души. Иди смло и спокойно туда, къ намъ, гд мы будемъ ждать тебя и гд паши души сольются съ душами всего міра. Я теперь для тебя только мать. Ты далъ мн испытать чувство матери. Сколько счастья въ этомъ чувств для женщины! Утверждаютъ, что я сама произошла отъ красавицы мексиканки, похищенной орангутангомъ, который и былъ моимъ отцомъ. Я не знала своихъ родителей. Но если это правда, если это возможно допустить и если врить въ теорію наслдственности, которой я, между прочимъ, не признаю, не изъ самолюбія, стыдясь за своихъ родителей, а по убжденію, провривъ его твоимъ воспитаніемъ — то будущность за обезьянами. Со временемъ людямъ придется помняться съ ними ролями…
Да… вотъ что. Ты еще молодъ, можешь встртить женщину, которую полюбишь всей душою, значитъ, по нашему, между вами не должно быть ни тайны, ни фальши, ты не стыдись передъ ней за меня… Нтъ, нтъ, ты не можешь стыдиться своей матери и женщины, отдавшей теб свою душу. Прости меня за эту невольно вырвавшуюся фразу… Я такъ хотла бы предусмотрть все, что касается твоей жизни и счастья безъ меня, а всякая фальшь, вызванная ложнымъ стыдомъ, отравляетъ незамтно существованіе на земл… Я это испытала на себ только разъ въ жизни и поняла, какъ должно быть тяжело лгать другимъ, а самому себ еще тяжеле…
Чтобы сдлаться красиве, быть похожею на всхъ, я сбрила свою бороду, наблилась, нарумянилась… и зарыдала отъ внезапной, еще неиспытанной боли, пронизавшей все мое существо постыдной ложью!
Мн показалось, что именно въ эту минуту фальши я была отвратительнымъ уродомъ… Не надо лжи! Если ты встртишь достойнаго человка, если ты полюбишь — между вами не должно быть тайнъ: ваши души должны слиться уже на земл, если нтъ, не встртишь, не ищи. Ты его не найдешь. Онъ самъ приходитъ въ роковую минуту… Ты его почувствуешь всей душой. Такое счастье рдко кому дается… Я больше не въ силахъ продолжать… Все кончено здсь…
Мн кажется, что ты сейчасъ… со мною… Я чувствую твое дыханіе… Ты плачешь, родное дитя… Не надо… Ты не вришь, что мы никогда не разстанемся… Ты слабешь… гаснешь… а я такъ счастлива уснуть подл тебя, мое дитя…’
Дальше нельзя было разобрать… На этомъ прерывалось письмо Юліи.
Въ конц письма была сдлана приписка другимъ почеркомъ:
‘Наша Юлія сегодня на разсвт умерла… Ея послднія мысли были о Васъ… Пересылаю Вамъ, все, что она мн поручила. Сегодня ночью насъ уже не будетъ здсь. Прощайте. Всегда Васъ любящая и врная Хуана’.
III.
Такъ вотъ оно что, подумалъ я. Вотъ она, разгадка его любви и самоотверженной привязанности къ Юліи. Вотъ почему онъ въ тотъ памятный день въ музе и кабинет невскаго ресторана, рыдая, называлъ ее матерью. Кто бы могъ подумать, что Володя, хотя и бывшій наздникъ цирка, но вполн просвщенный и что называется воспитанный человкъ,— воспитанникъ Юліи Пастраны. Никогда объ этомъ онъ не заикался и самое любезное названіе у него было — бродяга!
— Бродяга! Мы вс бродяги!— съ громкимъ смхомъ повторялъ Володя. Какъ драматическій артистъ, онъ не представлялъ большой цнности по своему таланту, но зато по добросовстности могъ служить примромъ любому актеру. Меня особенно трогало, что онъ все бросалъ, ради работы надъ ролью, какъ-бы она незначительна ни была. Вообще, онъ мн казался большимъ фантазеромъ, рисовавшимъ будущность драматическаго театра такими яркими красками, что глаза слпило. А такъ какъ я и самъ былъ не прочь пофантазировать, то мы, на этой эфемерной почв, заносились въ такія безконечности, что голова кружится при одномъ воспоминаніи. Кое что изъ того, что мы говорили онъ тутъ же заносилъ въ записную книжку и обладая огромной памятью, длалъ въ книжк своеобразныя, ему одному понятныя, помтки, въ которыя отчасти и я былъ посвященъ. Теперь, когда я просматриваю его книжку, хотя прошло съ тхъ поръ боле двадцати лтъ, я живо вспоминаю наши жаркія схватки и пламенные споры о театр, объ искусств и его значеніи, о драматической поэзіи, объ актерахъ и обо многомъ, не осуществившемся… Вотъ напримръ его помтка въ книжк: ‘Гамлетъ — пер. хр. Ф.’ Одинъ я могу возстановить ея смыслъ. Это значитъ: Гамлетъ первый христіанскій философъ. Помню какъ сейчасъ онъ мн доказывалъ значеніе Гамлета въ примненіи къ сценической постановк.
— Я поставилъ бы Гамлета совсмъ не такъ, какъ его обыкновенно ставятъ. До сихъ поръ мы видли не Гамлета, а яичницу съ зеленымъ лукомъ.
— А какъ же ты бы поставилъ?
— Прежде всего я бы уничтожилъ опредленіе самой пьесы.
— То есть?
— То есть не называлъ бы ее трагедіей. Это пьеса нравовъ. И съ этой точки зрнія надо и подходить къ ней. На кой дьяволъ, они ломаются, позируютъ, въ какихъ-то невроятныхъ дворцахъ, набленные, нарумяненные, въ какихъ-то шутовскихъ балетныхъ костюмахъ, декламируютъ неестественные стихи съ ученическимъ паосомъ?! Выходитъ подавляющая ерунда! А самой сути пьесы никто еще не понялъ.
— Какъ, значитъ, вс коментаторы, исписавшіе, милліоны листовъ о Шекспир и Гамлет, ничего не понимаютъ и до сихъ поръ не постигли сути, а ты…
— А я, перебилъ меня Володя,— постигъ!.. Мн дано свыше постигнуть непостижимое.
— Интересно!
— Еще какъ! Во-первыхъ, я назвалъ бы пьесу: ‘Бродяга’.
— Это почему? Вотъ ужъ ни къ селу, ни къ городу.
— Какъ же ты не понимаешь, что вся пьеса сейчасъ же получила-бы другую окраску въ мозгу и читателей, и исполнителей, и зрителей. И чмъ больше я перечитываю Гамлета въ оригинал, тмъ боле я замчаю и чувствую міровую фальшь въ пониманіи сути. Гамлетъ со своимъ христіанскимъ пробужденіемъ среди язычниковъ чистокровный бродяга, и таковъ онъ и долженъ быть. Я бы уничтожилъ эти колоннады, въ которыхъ театръ разыгрываетъ Гамлета и далъ бы самыя неприглядныя внутреннія помщенія грязныхъ средневковыхъ дворцовъ, безъ всякихъ оперныхъ прикрасъ, со всми мелочами и неудобствами этихъ жилищъ. Сорвалъ бы разъ навсегда съ дйствующихъ лицъ балетные плащи и чистенькое трико и одлъ бы ихъ въ грубыя ткани, заковалъ бы воиновъ не въ бутафорскую картонную броню, только что изъ склада принесенную, а въ настоящую, тяжелую, чтобы они ходили тяжело, глядли-бы сурово… Подумай, какая нелпость. Зима, втеръ, а Гамлетъ и вс придворные гуляютъ безъ штановъ!.. Это въ Даніи-то. Вдь это не Палестина, чортъ возьми!..
А лица! Это оскорбленіе, личное оскорбленіе, а не датчане, неустрашимые викинги. На ихъ лицахъ, грубыхъ, но типичныхъ, должна отразиться постоянная борьба на мор и суш изъ-за каждой пяди земли. Ничего подобнаго мы не видимъ въ исполненіи лучшихъ якобы толкователей Шекспира.
— А Росси? А Сальвини?
— Умолкни, вскрикнулъ онъ,— не поражай меня звучными фамиліями. Они боле чмъ кто либо изъ смертныхъ провинились передъ Шекспиромъ. Вся ихъ слащавая, говоря громкими словами, авторитетная интерпретація, разжеванная нмцами — сплошь страшное, дипломированное невжество на подкладк вопіющаго артистическаго эгоизма. Вотъ именно эти авторитеты и могли бы дать правильное освщеніе пьес и роли, а они какъ разъ наоборотъ, на много лтъ затормозили смыслъ Гамлета.
Вспомни ихъ головы, завитыя барашкомъ, ихъ маскарадные костюмы ‘гшппапцевъ изъ табачной’ и согласись, закрывши глаза, что это профанація искусства! Вы прежде всего не чувствуете бытовой стороны пьесы и появленія христіанина среди язычниковъ по существу.
Первый Гамлетъ между ними ставитъ вопросъ: Быть или не быть?..’ Разв до него кто нибудь задумывался и философски объяснялъ значеніе жизни человка?
Этотъ основной христіанскій тезисъ пьесы всегда пропадаетъ, заслоненный грхопаденіемъ матери.
Не важно, что мать Гамлета, полюбивъ Клавдія, брата покойнаго мужа, вышла замужъ вторично за того, кого полюбила — это ея право, какъ женщины, а важно съ христіанской точки зрнія, что Клавдій лишилъ жизни человка вообще для своихъ личныхъ выгодъ. Вотъ что отвратительно! Вотъ что не желательно! Между тмъ никого, кром Гамлета, это не поражаетъ, вс веселы и празднуютъ восшествіе на престолъ явнаго убійцы,— это ни для кого не секретъ — какъ ни въ чемъ не бывало! Одинъ Гамлетъ-христіанинъ протестуетъ впервые въ Даніи противъ такого зврскаго отношенія къ человческой жизни! Ты замть, въ пьес это ясно, что онъ особенно подчеркиваетъ въ погибшемъ корол не отца, а человка. Вотъ что важно. Зд