Югославские записи, Зайцев Борис Константинович, Год: 1928

Время на прочтение: 15 минут(ы)
Борис Зайцев. Собрание сочинений. Т. 11
Письма. Статьи. Воспоминания современников
М., ‘Русская книга’, 2001

ЮГОСЛАВСКИЕ ЗАПИСИ

ПЕРВАЯ

…Три наших автомобиля подкатили ко дворцу. На одном из них огромный венок — Неизвестному солдату. Мы должны возложить его в день перед открытием съезда.
Под водительством В. И. Немировича-Данченко расписались в книге посетителей. При выходе несколько задержались: сменялся караул, по переулку проходил с музыкой взвод сербской гвардии — надо было его пропустить. Высокие, тонкие молодцы в красных штанах тяжко, мелко отбивали шаг. Вытянувшиеся военные в приемной, военные во дворе, живописное войско на улице — первые впечатления далеко не штатской Югославии.
Нашему венку и нашим автомобилям всюду отдавали честь, будто знали, что вот именно сербскому ‘незнаному юнаку’ везем мы привет.
И это далеко! Мы пролетели через весь Белград и вынеслись на возвышение, где задержала нас проходившая кавалерия и пулеметчики. (Опять война! Учение, окопы,— вековая горечь жизни человеческой.) Но пулеметы прошли, завилось шоссе извивами среди развернувшихся славянских полей, в сереньком сентябрьском дне. Земля, природа! Убранные нивы, разноцветные их шашки, те загоны, на которых возросли мы и в России. Бабы по дороге, сербские, но так похоже и на наших, вся простота и грубоватость земляного мира, созидающего государства!
— Видите, вон Авала! — сказал спутник.— Двадцать километров от Белграда. Мы туда и едем.
В полевом царстве вдруг появилась гора, довольно высокая и довольно правильная, вся покрыта лесом. Там-то и поставлен памятник героям войны.
Это непохоже на нашу Этуаль с вечным, легким пламенем, это уединенно и как-то подчеркнуто-скромно, но имеет свою поэзию.
Автомобили взбегали восходящими кругами средь пустынного леса. Почти на самой вершине остановились. Вот, на полянке, и памятник. Обычный, как полагается. Но как тихо! И как высоко! Одиноко лежать здесь костям солдатским, но и от шума далеко, от суеты нашей — перед Небом и над страною, за которую пал.
Возложили венок. Все стояли без шляп. Немирович сказал небольшую речь—никого не было слушателей, кроме своих, но он волновался, хорошим волнением, и седые его бакенбарды вздрагивали. Василий Иванович знает эту страну, этот народ более полувека. Видел Белград чуть не деревней, был на всех сербских войнах, на его глазах возросла пятнадцатимиллионная Югославия.
Сквозь деревья легкий сентябрьский туман, сырость, звонкость, падающие капли, уцелевшая пестрота листьев… Если отойти в чащу, то не услышишь ли с детства милого гона гончих — тахи-тахи, тах, тах…— где-нибудь в Чертоломе или Высоцком заказе?
Мы подымались, с любезными спутниками, и на вершину — там развалина крепости. Некогда вдова турецкого вельможи заперлась тут, не пожелав сдаться сербскому королевичу Марко. Но потом все-таки сдалась… очень мило сдалась.
Турецкая вдова несколько развлекла. Я взбежал на самую высоту руины. Стало светлеть. Тишина здесь полная, чуть приласкало солнышко. Полевая Сербия лежала внизу, в бледных туманах. Ястреба реяли. Облака шли.

* * *

Белград молодой город. Это очень чувствуется. Древней (религиозной) культуры Сербии в нем нет. Для современных византинистов Сербия клад, но чтобы найти его, надо спуститься южнее Белграда. (К сожалению, именно там побывать не пришлось.)
Так что не будем искать в Белграде удивительных храмов, фресок, дворцов. Белград ‘возрастающий’ город. В жизни его есть напор, порыв, оживление молодости послевоенной. Он строится, кипит. В нем немало дельцов.
Составляются состояния. Вероятно, хорошее поле для инженеров.
Даже внешнее впечатление от Белграда… Молодой король, молодые министры, молодые офицеры — и на улице все больше видишь молодежь. Сколько студентов и студенток! На главной улице между четырьмя и семью очень много тоненьких длинноногих сербок, барышен, изящно одетых, по-парижски подкрашенных. Много носят круглых шапочек, как у нас лицеисты. И — мужская молодежь. На улицах очень мало дам. Мне объяснили так: после войны многое изменилось. Вообще говоря, сербская женщина сидит дома, особенно пожилая (‘доматица’). Но молодежь сильно вырвалась на волю…— некоторые считают, не слишком ли. Полны молодежью университет, улицы, кинематографы, кафе. Много ея и среди военных. (Вообще, войска и офицеры сильно расцвечают Белград.)
Во что вырастет он? Будем надеяться, в живую просвещенную столицу народа, выходящего к новым и обширным судьбам.

* * *

Торжественное открытие съезда — в Университете. Переполненный зал, гул, мягкие волны, пробегающие по толпе. И опять молодежь, свисающая с хор, вновь студенческие шапочки, длинные серые куртки русских гимназистов и блестящие глаза, восторженные… Температура воздуха душевного впервые тут определилась. Она потом всюду сопутствовала.
Странным образом, эту встречу России с Сербией определили Церковь и женщины. Досифей, епископ Нишский, говорит от Церкви. Южно-черноволосый, черноглазый, с очень добрым взором и не совсем правильным очерком лица, он взял тон высокий, пламенный, в формах старинного церковного красноречия. Страстно он говорил. Как бы кланялся России, ее бедам и горестям, и любил ее… он именно любил во время речи. И потому речь была понятна, сквозь непонятные слова. Любовь давала свои ультрафиолетовые лучи. Ничем не задерживаемые, шли они в сердце.
Россия выступила и в речах женщин, представительниц разных культурных обществ. Вернее, Россия вообще присутствовала, великим и многострадальным фоном. Женщины говорили просто, мягко. От сердца и с задушевностью, тоже меж слов исходившей. Вот Милица Богданович, скромного вида писательница и учительница, темноглазая, в темном простеньком платье, с большими блестящими глазами. Негромким голосом произнесла несколько слов — о России, о нашей литературе, высоком и человечном ее строе… Удивительная была электрическая буря, разразившаяся в зале. В чем ее причина? В простоте Милицы? Отсутствии фразы? Созвучности чувств? С хор полетели на наш стол цветы, заблестели глаза — взорвался восторг, Россией вызванный. Ему противостать нельзя. Он так же властен, как и молодость. У многих, многих и за нашим столом, и в публике глаза были… ну, скажем: не вполне сухи.

* * *

Епископу Досифею был я представлен на первом же банкете, и так потом само установилось — наши места всегда оказывались рядом. Владыка, питомец России и верный ее друг. Он состоит в синоде четырех епископов при патриархе Дмитрии — занимает одно из высших мест своей церкви. И надо видеть, до чего он прост, мил и приветлив! На его плечах дела синода. Он епископ огромной епархии, которую самолично объезжает, забираясь в самые глухие горные местечки, нередко просто на муле. Я был у него и в патриархии, видел толпившихся в ожидании приема священников, мирян, монахов. Был в соборе на его службе. Видел его на банкетах и приемах. Всюду он одинаков, всюду жив и легок, излучает доброту и веселость. Это именно той веселостью веселый иерарх, которая говорит о чистой жизни, о любви к людям, миру Божьему, творчеству. Оттого так внутренне светлы и его речи.
Глядя на этого светлого южанина с вечно улыбающимися глазами, думаешь, что грех, тоска, отчаяние далеки от него. И от тебя они отходят в его присутствии: оттого, должно быть, и пользуется он такой любовью.
Надо ли думать, что не знал и не переживал он трагедии?
Не мы одни видели ужасы. В грохоте своих бед мы нередко не видим чужих.
Что мы знаем хотя бы о той же Сербии, и хотя бы совсем из недавнего времени — 1915 г., когда с севера надвигались германцы, а с юго-востока болгары? Когда король, армия и правительство и толпы беженцев отступали на юго-запад к морю?
— Да, милейший мой (владыка всегда меня так называл),— много пришлось пережить. Ну, да слава Богу, прошло, и ничего, Бог грехам терпит…
…Епископ Досифей Нишский с иконами вышел навстречу болгарам… Ниш был занят. Из тринадцати нишских священников убили одиннадцать. Истребляли также учителей, чиновников, всю мелкую интеллигенцию. Владыку тотчас же отправили на каторгу.
— Вот таким-то образом, мой милейший, и обратился я в раба. Ну, епископское облачение, все это долой, какой уж я епископ… я с мотыкой в руках работал, так и назывался: мотыка номер 76-й. Обращались с нами, знаете, плохо, это прямо скажу.
И владыка все улыбается, точно это такие приятные воспоминания.
— Да, что поделать… Женщины за волосы дергали, в лицо плевали. Ненависть к нам была большая. Три года этой жизни хлебнул.
Но с окончанием войны все изменилось. И владыке Досифею довелось вновь посетить Болгарию — уже в ином качестве. Король Александр назначил его главой сербской миссии в Болгарию на помощь пострадавшим от землетрясения.
— Ну, как же, владыка, на этот раз?
— Да уж тут другое… Мне царь Борис сказал: ‘Я знаю, что вы видели Болгарию при других обстоятельствах. Надеюсь, теперь ваши впечатления будут иные’.
Воображаю, с какой страстью и кипучестью кинулся этот человек, под знаменем Креста, на помощь ближнему той страны, от которой видел столько горя.
— А знаете,— закончил он,— право, ничего, везде люди есть, и везде есть хорошие. И в Болгарии много хороших людей.

* * *

Я был на служении владыки в соборе. Мне говорили, что сербы мало ходят в церковь. На этот раз народу было довольно много. Сама служба идет на церковно-славянском языке, она совершенно наша служба. Лишь выговор некоторых согласных несколько мягче.
Был сумрачный день. Лил дождь. Но в соборе не было темно. Сербское пение мне показалось как бы промежуточным между русским и греческим. В нем есть оттенок греческой монотонности, есть общее и с нами. С хор над входом пел хороший солист — в сочетании с двумя клиросами алтарной части храма. Владыка служил крепко и мажорно, с обычной своею бодрой неутомимостью. Опираясь на двурогий посох, сказал проповедь (был День Воздвижения Креста). Его обступали простые люди, он с ними говорил, как с верным стадом, и бесхитростным.
В Сербии народ близок. Властители умеют говорить с ним.

ВТОРАЯ

Мне нравились некоторые сербские женские имена: Гордана, Зора, Миленич, Цвета, Любица — прозрачно-крепкое и звонкое есть в них. Гордану и Зору я видел. ‘Цвета Зузорич’ и ‘Княгиня Любица’ — общества, принимавшие нас, названы именами знаменитых женщин.
Самые приемы происходили так: у входа в зал строй тоненьких и очень нарядных барышен, черноглазых и худеньких любительниц наук и искусств — иногда они с цветами. Весело рассматривают нас, как заморских гостей. Мы улыбаемся, что-то смущенно бормочем и не знаем, здороваться ли за руку или ‘вообще’ кивнуть и прошмыгнуть далее. Это, так сказать, передовой пост, кавалерийский разъезд. Дальше идут главные силы: почтенные ‘доматицы’. Среди них и добрый наш друг епископ Досифей. Нас рассаживают по столикам, знакомят, поят чаем, угощают печеньями и вареньями. Службу связи вновь несут легконогие Зоры и Горданы. Все полно ласковости, задушевности и внимания. Пожилые дамы выступают с приветственными речами — в большинстве говорят совсем неплохо. Затем музыкальные номера и наши ответы.
Эти дамы-руководительницы, скромно одетые, просвещенные и благожелательные, напоминали наших ‘кадетских’ дам довоенного времени — вообще нашу былую интеллигенцию (более Петербург, чем Москву). Но их общества, покровительствуя наукам, ремеслам, школам, искусству, благотворительствуя, находятся в связи с Церковью. Действуют под ее покровом. То, что всюду присутствовал епископ Досифей,— не случайно. (Какого умственного направления барышни, мило предлагавшие нам сласти, не знаю. По виду, больше танцевального. Но, думаю, есть среди них молодые художницы. Мне представили юную журналистку.)
Особенно горячо, полно прошел вечер в женском обществе на Бранковой улице (последний прием).
Мы приехали туда с шумного, многолюдного чтения в Университете. Нас встретили ученицы ремесленной школы общества в сербских национальных костюмах (очень красивых, цветистых — работа самих девушек). Шел уже десятый час. Правда мы были голодны. Но и столы сплошь оказались уставлены холодными яствами — всякими стерлядями, ‘свинско’, ростбифами и т. п. Съели ли мы хоть треть предложенного?
В речах же еще яснее выступило то, что мы уже частью слышали: Россия и особенно русская женщина. Оказывается, именно это старейшее общество в полувековой своей жизни как бы исходит от самоотверженных русских женщин, просвещенных и смелых, которые явились в Сербию на освободительную войну — врачами, сестрами милосердия, учительницами… Какие дальние посевы, и какие всходы!
Надо сказать: вновь волнение пронеслось. Тени матерей, бабушек вновь как бы заступились за Россию и за нас. И, конечно, вновь литература наша…
Девушки в разноцветных своих нарядах (много белого, красного, есть и темные вышивки — зависит от области Сербии) прислуживали за столом. Они же бросали нам цветы. Они же, с пожилыми дамами и с нами, танцевали коло, медленный сербский танец извивающейся людской гирлянды.

* * *

— Надо было фрак надеть, конечно, фрак! Я это и дома чувствовал!
Василий Иванович говорил грустно, точно сделал большой и решающий промах. Седые его бакены, придающие ему вид министра старого режима, тоже грустно подрагивали. Нельзя сказать, чтобы машина наша шла покойно. Лил дождь. Мы катили в полной тьме, изборожденной золотыми пятнами фонарей, в окрестностях Белграда. Непрерывные струйки вились по стеклам, отсверкивая золотом. Так как дорогу почти всюду чинили, приходилось делать объезды. Мы месили грязь каких-то проселков — потому и потряхивало нас и подрагивали бакены Немировича.
— Долго еще ехать? — спросил он.— Бог знает, куда мы заедем! Смотрите, все тьма да тьма, мы никуда не доберемся!
Этот удивительный по бодрости человек был невесело нынче настроен. Да и бурная ночь, дождь, ветер не радовали.
Немировича-Данченко я знаю сорок лет. Он обедал у нас, когда я читал еще ‘Задушевное Слово’, Купера и рассказы для детей самого Василия Ивановича. В большой зале людиновского дома меня представляли ему, я его благодарил (по наущению родителей) за какие-то его произведения.
Мне было очень страшно, я видел первого в жизни писателя. Он покровительственно потрепал меня по щеке и назвал ‘юношей’ (чего я терпеть не мог). Таковы детские воспоминания.
А теперь, в дождливую белградскую ночь, в этом отличном автомобиле, он казался мне не то дедушкой, не то приятелем покойного отца: отзвуком милого и ушедшего мира.
— Василий Иванович, помните в Людиново, мальцовские заводы, моего отца, меня ребенком…
— Как же, как же, очень хорошо…
Наша вторая встреча была на Пьяцетте в Венеции, через двадцать лет после первой. Василий Иванович жил на Лидо в ‘Эксцельсиоре’. Он и эту встречу вспомнил отлично.
— И еще пошли ужинать с Первухиным, пили асти, как же не помнить.
— Вот вам и жизнь. Ну, думали ли вы тогда в Людинове, что через двадцать лет мы встретимся на Пьяцетте, а через сорок, изгнанниками, будем в дождливую ночь катить на банкет министра иностранных дел Югославии?
Василий Иваныч покачал головой.
— Да, удивительно…
Мы куда-то еще повернули, сразу оказались перед зданием, залитым белым светом. Былое сразу ушло. Вот наша цель, наша судьба! Гвардейское офицерское собрание в окрестностях столицы, где г. Шуменкович дает обед.
Как и в королевском дворце, здесь все военные. Великолепные молодцы, отдающие честь у входа, такие же молодцы, из-под ливрей которых глядит гвардейская выправка, забирают наши пальто и шляпы. Много элегантных офицеров. Вестибюль уже гудит толпой, очень блестящей. Тут сразу чувствуешь многоопытность Василия Иваныча: в смокингах чуть ли не мы одни — остальное все фраки. Ордена, ленты, мундиры, дамские бальные платья.
Великолепный белый зал. В глубине, за колоннами и пышной драпировкой, огромный конный портрет короля Александра. Справа эстрада — сцена с оркестром.
Послы союзных держав, дипломатический корпус, военные, дамы — все первый сорт. Наш В. Н. Штрандман представляет Россию.
Я люблю свет. Белая зала так была им полна, вся сияла и блестела, свет сверкал в сервировке, хрустале, золоте люстр, матово белел в снегоподобных скатертях. Может быть, резкая противоположность мраку, в котором мы ехали? К этому свету и мажору шла музыка, неустанно гремевшая сзади. А особенно шли молодцы-лакеи. Появление каждого нового блюда радовало, как хороший театр: тридцать, сорок красавцев выносились откуда-то из недр, как по дирижерской палочке. С точностью строевого учения занимали районы столов — подавали. Легкая, бодрая в оживленности своей работа!
Нарядный, самый блестящий из всех банкет.

* * *

…На паперти русской церкви тронул меня за плечо бедно одетый человек. Не сразу я узнал бывшего генерала. Я был юнкером Александровского училища. Он занимал большое место в штабе округа, катал меня по Москве в своем автомобиле. Его брат, тоже генерал, мой товарищ по гимназии, тоже приезжал навещать меня на Знаменку, и вначале я не знал, как с ним держаться: ‘генерал’ он для меня или ‘Володя’? (Но он просто обнял меня и расцеловал.)
А уж революция начиналась. И разнесла нас по разным концам света. Вот и встретились мы на паперти, ну, тут все равны, не будут считать ни генералов, ни солдат. Перекроены судьбы. Встретились мы на паперти, может быть, и еще встретимся — он будет снова генералом, а я… кем еще?
Храм небольшой, в духе древненовгородского зодчества. Строили русские, помогали сербы. Стоит на окраине, близ кладбища, и вокруг начинают расти русские домики. Отличное пение, тот порядок и стройность службы, какие бывают у любящих свое дело. Это ведь всюду в эмиграции. Кто сам строит церковь, собирает на нее и уголок души туда кладет, у того плохо не выйдет…
Внутри церкви знамена… Старые русские знамена, старая наша слава. Некоторые поистлели. Есть пробитые пулями, у иных бахрома висит. Они так расположены, полукружием, что как бы осеняют сердце церкви, молящихся, или… может быть, самую Родину?
Они вывезены Белой Армией.

* * *

Ушла старая Россия. Грядет новая. Не станем мечтать о воскрешении умершего. ‘В рассеянии сущие’, о ком молится церковь, вот мы, народ бездомный и бесправный, новый Израиль русский — в бедах и превратностях да будет обращен наш взор к России будущей. Мы благоговейно чтим великое России прошлой, и мы сердце, ум, душу, да устремим к грядущему. Верим, что теперешняя Россия выздоровеет. В любви к ней почерпнем силы, и ежели сбережем душу, то, быть может, постучим в указанный день в родную дверь.

ТРЕТЬЯ

Небольшой городок у румынской границы, с тихими улицами, садами, напоминающими Кишинев времен Пушкина. Дома одноэтажные, с высокими крышами, как в Бессарабии. На окнах кое-где стеклянные выступы с цветами. Оттуда можно видеть, кто идет по твоему собственному тротуару. Окаймление пейзажа — невысокие горы, довольно мягкие, слегка синеющие. У подножия их фермы, церкви, кипарисы. Это уже Румыния. А за нею не так далеко и Россия.
Россия, впрочем, и в самой Белой Церкви, очень густая, отстоенная. Она осела вокруг двух заведений: кадетского корпуса и института.
На окраине городка старые австрийские казармы. Перед ними плац, дальше мирное поле. В огромных коридорах, дортуарах, классах обучается и возрастает русское юношество, под началом русских офицеров, русских генералов. Странно, грустно-радостно видеть здесь золотые погоны с разводами, звездочками, офицерскую русскую форму, кадетские бескозырки, давно не слышанные команды. Корпус живет замкнутой жизнью, полной труда, ученья, всяческих упражнений. В военном училище всегда есть прохлада. Все несколько подтянуто, спокойно-сдержанно, выправленно. Военные привыкли к ритму. Они хорошо ходят, хорошо стоят. Мне очень нравилась суховатость и легкость тела даже у старых генералов.
В общем похоже на монастырь. Жизнь идет ‘по уставу’. Она однообразна, чиста, питается традицией и глубоко уединенна. Вся основана на прежней России, в ней есть чинность и дух меланхолического джентльменства… Оттенок грусти в том, что люди живут на острове, в дружественной, но не своей стране, и носят форму, которой уже нигде нет. Из огромных окон видны румынские горы.
Но о России мало знают здесь, о ней вести идут через Париж.
Что же, это изгнаннический остров. Никому не сладко и не радостно изгнание. Во все времена глядели бездомные в ту сторону горизонта, где Родина, и всегда мечтали, надеялись. Так и здесь. За науками и упражнениями томление по России. С этим ничего не поделаешь. Но учат молодежь так же, как и нас учили, вещам бесспорным, в духе спокойствия, выдержки, порядка, что для будущей России — а ее увидит, конечно, эта молодежь — необходимо. Не вечно смотреть за чужие горы. Настанет время, да и недалеко уж оно, когда это юное племя двинется в родные края.
Женский институт в центре города. Помещается в отличном старинном доме, типа барского особняка. То, что это не казарма, дает большую уютность жизни — да и вообще женский стиль мягче. Нет трубы, команд, маршировок. Но, как и в корпусе, все полно молодостью, бродящей и зацветающей. Эпоха вносит сюда свой оттенок: и в этом институте, и в другом, который я видел в Новом Бечее, воспитательницы ведутся в духе ‘практического идеализма’, то есть отлично знают, что, кроме наук и искусств, существует и жизнь. Кроме Пушкина и Тургенева — каждодневный труд (потому и умеют шить, штопать, хозяйничать).
Оканчивая свою школу, молодежь попадает в Белград. Сербское правительство дает ей довольно много стипендий. Есть в Белграде и общежитие. Кадеты выходят частью в сербскую армию, частью в технические училища. Институтки — в Университет (и дальше учительницами, медиками и т. д.).
В Новом Бечее большинство учениц старшего класса заявило мне, что идут на филологический. Я сказал, что это дорога нелегкая. Мне ответили, с отличным молодым задором: пусть трудная, зато интересная.
Я провел в Белой Церкви странный и очень значительный для себя день — никогда мне не приходилось столько выступать. Я читал трижды — у кадетов, институток и вечером в русской колонии. Целый день пред глазами были молодые глаза, полные аудитории, та тишина и то внимание, которые возбуждают.
То ощущение впитывания слов, нужности их, которое бывает редко. Это счел я силой молодости, энтузиазма. Эта сила и меня поддерживала, и меня несла в нервном подъеме. Я говорил юношам о св. Сергии Радонежском, об истории и пути России, нашем месте в ней. Девушкам читал Тургенева с комментариями на современность, говорил о немеркнущем облике женщины, русской, о любви ‘с черемухой’ и ‘без черемухи’, кое-что и о России теперешней, sine ira {без гнева (лат.).}, в духе осведомительном.
Надо прямо сказать: таких аудиторий мало. Покойный Ю. И. Айхенвальд знал их, конечно, в России. Я не знал. Встретил впервые в глухом углу Сербии.

* * *

Единственно, что вспоминаю с неловкостью в милом путешествии — это ужас, который мы нагоняли на детей нежданным появлением на уроках. Кто позабыл то ощущение холода, близкого к смерти, когда вдруг отворяются двери класса и впереди директора входит сумрачный старик, попечитель округа — Петров же Н-й устраивает в это время у доски накрестлежащие углы, и на задних партах дремлют, подзубривают уроки или пишут письма?
Мальчик-кадет с остекленевшими глазами, дежурный, отрапортовал мне, что налицо в классе столько-то, и никаких происшествий не случилось. Потом начались алгебраические комбинации на доске. Военные люди в волнении все же собой владеют, как и полагается военным. Все-таки являешься нарушителем их жизни, выходишь с чувством смущения и вины. Особенно было оно остро в институте, после десятилетней косицы в передничке, внезапно захваченной на пассатах и муссонах. Ее взгляды по этому вопросу были, я думаю, и вообще довольно смутны. С нашим же появлением (во главе с начальницей института, инспектором классов и др.), косица могла только жалобно шептать:
— Они приносят влагу… Пассаты осаждают влагу… Муссоны… муссоны…
И, вероятно, считала себя погибшей. (Вполне напрасно. Многие взрослые дамы, в Париже, совсем не знают ничего о муссонах, да и я сам не вполне уверенно считаю, что они что-то где-то осаждают.)
За то, что тревожил собою детей, что невольно играл роль Исаенкова, приношу извинение бескозырным кадетам и робким косицам в передничках.
Учиться же все-таки надо. Истина из прописей… ну, что поделаешь.

* * *

Итак, за двухдневное путешествие в глушь я перевидал море юношей, барышень, детей, десятки учителей и руководителей, расписался в бесчисленных девических альбомах, пожал сотни рук, был гостем ген. Промитова и г-ж Духониной и Неклюдовой, видал Россию юную и Россию, прошедшую крестный путь, но не сдавшуюся. И корпус, и институты уходили из России в страшное время, из-под наседавшего врага. Сербия приютила их. В бедах, странствиях отступления они вывезли с собою, как икону,— в сердце Родину. В сущности, Русь, с начертанным на ней Христовым именем — единственное их достояние неотъемлемое. Но разве этого мало!
Не так легка, не так душевно-радужна жизнь этой молодежи. Ей свойственны и настроения горечи, иногда уныния. Юность вообще трудное время. Юность в изгнании — особенно. Ну, что же, надо надеяться на горячее русское сердце, в котором перекипит слабость. Нельзя жить не надеясь, не веря. Для этой славной молодежи — столько в будущем возможностей! Она живет в неплохих условиях, ее учат, ведут люди опытные и достойные. Нечего ей отгораживаться или пугаться изменений жизни: не весь мир, конечно, заключен в стенах Белой Церкви или Нового Бечея. Мир огромен, сложен. Он — в движении. Во многом меняется, не та уж и Родина. Но и Родина, и вообще мир нуждаются в тех, кто воспитан на основной Истине: как бы жизнь ни менялась по внешности, люди духовно-светлые, просвещенные, чистые всюду необходимы. О, как нуждается в них именно Россия!
Та отличная, живая, легко воспламеняющаяся юность, какую видел я в Сербии, да выйдет в жизнь достойною русского имени. Если общение с ней оживляет и молодит, значит, какие же силы заложены в ней!

КОММЕНТАРИИ

Газ. ‘Возрождение’. Париж. 1928. 25 ноября, 9 и 29 дек. NoNo 1272, 1286, 1306. Первый зарубежный съезд русских писателей и журналистов состоялся в Белграде 25 сентября — 1 октября 1928 г. В его работе приняли участие посланцы пяти Союзов: Белградского, Берлинского, Варшавского, Парижского, Пражского.
С. 312. Этуаль с вечным, легким пламенем… — На площади Этуаль в Париже расположена Триумфальная арка с мемориальной могилой Неизвестного солдата и ‘Вечным огнем’.
С. 313. Василий Иванович знает эту страну… — Старейшина русских писателей эмиграции Вас. И. Немирович-Данченко был не только участником сербско-турецкой и русско-турецкой войн 1877—1878 гг., освободивших Сербию от турецкого ига, но и автором многих книг об этих походах и сражениях. Особенно популярными были его романы ‘Плевна и Шипка’ (1881), ‘Боевая страда’ (1890), мемуарная книга ‘Скобелев. Личные воспоминания и впечатления’ (1882) и др.
С. 316. День Воздвижения Креста — один из двенадцати главных праздников русского православия, отмечаемый 14 (27) сентября. Установлен в ознаменование обретения в IV в. Креста, на котором был распят Иисус Христос. Отмечая этот день, верующие еще раз подтверждают свой обет смирения, обязуются нести свой крест, полагаясь на волю Божню.
‘Цвета Зузорич’ и ‘Княгиня Любица’ — общества, названные именами писательницы Цветы Зузорич (1555—1599) и княгини Любицы Обренович (1815—1843).
С. 318. Немировича-Данченко я знаю сорок лет. — Об этом ‘знакомстве’ Зайцев рассказал в очерке ‘Странники’: ‘Однажды мне, девятилетнему мальчику, сказали:
— Завтра у нас обедает писатель, Немирович-Данченко. Тот самый, чьи детские рассказы ты читаешь в ‘Задушевном слове» (см. т. 6 в нашем изд. С. 329).
пошли ужинать с Первухиным… — О встречах с К. К. Первухиным Зайцев вспоминает: ‘Позже на той же Пьяцце встречали мы художника, приятеля нашего по Москве. Его жизнь в том состояла, что зимой он преподавал в Училище Живописи и Ваяния, жил с женой скромнейше, к лету подкапливал деньжонок и все их проживал в Венеции. Милый человек Константин Константинович Первухин!’ (см. т. 9 в нашем изд. С. 432.).
С. 319. Наш В. Н. Штрандман представляет Россию. — Штрандман — член комиссии по делам русских беженцев при правительстве Югославии.
С. 320. …Кишинев времен Пушкина. — Имеются в виду 1820—1823 гг., когда сосланный на юг А. С. Пушкин жил в Кишиневе.
С. 323. Духонина — видимо, вдова убитого солдатами генерал-лейтенанта H H. Духонина (1876—1917), исполнявшего с 3 (16) по 6 (19) ноября 1917 г. обязанности верховного главнокомандующего русской армии. Отстранен за отказ выполнить распоряжение Совнаркома о приостановлении военных действий против немцев. Вскоре был убит солдатами.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека