Время на прочтение: 16 минут(ы)
Ю. А. Нелединский-Мелецкий
Вяземский П. А. Сочинения: В 2-х т. — М.: Худож. лит., 1982. — Т. 2. Литературно-критические статьи. Сост., подг. текста и коммент. М. И. Гиллельсона. 1982.
OCR Бычков М. Н.
Воспоминания мои о Ю. А. Нелединском сливаются во мне с первыми воспоминаниями жизни моей. Он был одним из ближайших друзей отца моего.
Мне было тогда, может быть, лет десять или одиннадцать. Однажды вошел я неожиданно в кабинет отца моего, который разговаривал с Нелединским. Вероятно, разговор их был на этот раз мало назидательный и такого содержания, что отец мой не желал, чтобы я мог его подслушать, по крайней мере, таковым представилось мне опасенье его, когда после, в летах уже более смышленых, возобновились в памяти моей слова, им тогда мне сказанные: ‘Послушай, Петруха, — сказал он мне, — если уже тебе суждено быть повесой, то будь и им, как Нелединский. Я знаю проказы его, но если при смерти моей нужно было бы мне поверить кому-нибудь сестру твою, то я охотно и с полным убежденьем ему бы вверил ее’.
Отец мой был человек великого ума и благороднейших правил. Итого грустное право говорить о нем с искренностию, как о человеке постороннем. В моих словах нет ни сыновнего самохвальства, ни сыновнего пристрастия. Я лишился его в таком возрасте, в котором почти не имел возможное и вполне оценить его. Сужденье мое о нем есть отголосок дошедшего до меня преданья и заимствовано из суждений многих людей замечательных и почтенных, коротко знавших отца моего и с которыми позднее случилось мне сближаться в жизни. Поэтому и мнение его о Нелединском, мнение, сказанное, так сказать, мимоходом, запечатлено глубоким убежденьем и кидает яркий свет на нравственные качества припоминаемого мною лица, и поэтому показалось мне характеристикою замечательною и достойною сохранения.
Нелединский и отец мой сблизились в молодости. Тогда, вероятно, кроме взаимного сочувствия, некоторого согласия в правилах, во вкусах и наклонностях к умственным занятиям, сблизили их и случайности общественной жизни. Такие связи, тесно соединяющие молодых людей, часто разрываются с течением времени и силою обстоятельств. Но эта связь не была случайная и мимолетная. Она укрепилась временем и расторгнута была только смертью одного из них. Отец мой скончался в Москве 20 апреля 1806 года. Нелединский тогда жил также в Москве. В продолжение болезни друга своего он не покидал его, в предсмертные дни его не отлучался он от постели больного ни днем, ни ночью, подавал ему лекарства, ухаживал за ним с нежною заботливостью и дружескими речами своими успокаивал и услаждал предсмертные страдания, во кремя отпевания тела усопшего стоял он в церкви близ гроба его, смотрел с любовию на труп и с необычайною ласкою руку, уже остывшую и онемевшую, жал в руке своей, как руку еще живую, которая могла бы нежным сочувствием отвечать на прикосновения дружбы.
Слова, сказанные мне отцом моим, были отчасти оправданы. Впоследствии Нелединский был назначен душеприказчиком его и опекуном над малолетними детьми его.
Спустя несколько лет, когда из возраста детского переходил в юношеский, я был свидетелем зрелища, которое также сильно врезалось в памяти моей. Нелединский был у вас вечером. Мы тогда жили вместе с семейством Карамзина, и жили открытым домом, куда по вечерам съезжалось многочисленное общество, привыкнувшее к гостеприимному дому отца моего. Нелединский разговаривал с вами у камина, вдруг сделалось ему дурно, но еще довольно твердым шагом перешел он первую комнату, так что не обратил на себя внимания прочих гостей. Я вышел за ним. В другой соседней комнате начал уже он шататься. У меня так стеснило сердце и я так сробел, что не пришло мне в голову подойти к нему и поддерживать его. Дошедши до дверей, ои схватился за них обеими руками и тихо спустился на пол, развязал себе галстук, велел подать графин воды и вылил его себе на голову. Его постиг удар паралича. Он не имел уже сил встать и ходить, его перенесли ко мне в комнату, положили на диван, и тут провел он у нас двое суток. Это была та самая комната и то самое место, на котором за несколько лет перед сим скончался мой отец. Не знаю, пришло ли ему на память это воспоминание, но голова его осталась свежа и дух остался бодр. Он говорил, что ожидает смерти и не страшится ее. Кроме легкого онеменья в руке и подверженности головокруженьям, не осталось в нем вредных последствий болезни его, и чрез некоторое время он совершенно оправился.
В 1812 году, после Бородинского сражения, состояние здоровья моего вынудило меня возвратиться в Москву, но ненадолго. Наполеон выжил меня из нее. Судьба забросила меня в Вологду. Туда же забросила она и Нелединского, который также держался в Москве донельзя. Мы там с семействами своими прожили несколько месяцев. Эта изгнанническая жизнь еще более сблизила меня с ним. Разность лет наших могла бы служить препятствием к совершенному сближению. Но родовая приязнь, обстоятельства, общее бедствие, совершенное отсутствие развлечения могли достаточно сгладить эту неравность. К тому же в свойствах Нелединского было много сочувственного молодости. В моих, судя по многим опытам, и в молодом моем возрасте, должно было быть какое-то особенное сочувствие с летами зрелыми. Это свойство уравнительности и уживчивости при противоположностях сохранилось во мне, применяясь к ходу времени. Сочувствия мои и связи ни тогда, ни после, ни ныне не справлялись и не справляются с метрикою. В молодости моей я не скучал с стариками и был в приятельских связях с людьми гораздо меня старее. Ныне я не одичал для молодости. Не условные и временные соотношения управляют моими личными чувствами и сближением с людьми. У меня есть своя внутренняя и независимая оценка. Из вещественного наследства, оставленного мне родителем моим, молодость и увлечение иное унесли. Но драгоценнейшую часть этого наследства имел я счастье сохранить свято и ненарушимо. Со всеми друзьями отца моего, его пережившими и знавшими меня в детстве, остался я в приязненных отношениях. Многие из этих отношений, перешедших ко мне, сделались вдвойне крепкими, то есть и наследственными и благоприобретенными. Сближение мое с Нелединским имело особенно это двоякое свойство.
К тому же, как поэт и страстно любивший стихи, он всегда сочувствовал новичкам на поэтическом поприще. Он из первых одобрил мои первые опыты и, разумеется, тем приобрел доверенность мою. Стихи мои, которые первоначально таил я от Карамзина, как детские шалости от строгого наставника и как юношеские проказы от взыскательного судии, встречали в Нелединском благосклонного слушателя. Позднее отплачивал он мне такою же доверенностию. В Вологде, когда он на досуге занимался пересмотром и переправлением своих стихотворческих рукописей, он иногда требовал моего мнения. Третьим литературным посредником между нами был в это время преосвященный Евгений1. Часто собирались мы у него по вечерам. Ум его разносторонний, многие и обширные сведения, редкое добродушие придавали этим беседам особенную прелесть. Вообще литература была любимым развлечением нашим в тяжкую осень 1812 года. Особенно, когда военные действия приняли лучший оборот и с освобождением Москвы от неприятеля сердце у нас отлегло и чувство уныния заменилось чувством какого-то самодовольствия и торжественности, прежние испытания были забыты, а безопасность и слава отечества просвечивалась нам в несомненном и близком будущем. Вологодский поэт Остолопов2, заимствовав тогда счастливое и пророческое выражение из письма ко мне А. И. Тургенева, заключил одно патриотическое стихотворение следующим стихом:
Нам зарево Москвы осветит путь к Парижу.
Таким образом, в нашем Вологодском захолустье выведен был ясно и непогрешительно вопрос, который в то время мог казаться еще весьма сомнительным и в глазах отважнейших полководцев и в глазах дальновидных политиков. Недаром говорят, что поэт есть вещий. Мог ли Наполен вообразить, что он имел в Остолопове своего злого вещего и что отречение, подписанное им в Фонтенебло в 1814 году, было еще в 1812 г. дело уже порешенное губернским прокурором в Вологде. Утром Нелединский исправлял свои рукописи. Я читал латинских классиков под руководством московского профессора Шлецера3, которого московская буря закинула также в Вологду. Вечером в доме Нелединского читали мы или его стихи, или других поэтов, которые попадались нам под руку. За неимением лучшего, дошла очередь и до старика Николева4. Помню, однажды читали мы оду его в честь любви или женщин, наверное сказать не могу, и напали на стих: Без женщин — мужчина скот. ‘Ах! Боже мой, — забавно вскричал Нелединский, прервав чтенье, — да за что же он ругается!..’ И в самом деле, мы были тогда только двое в комнате, и оскорбительный приговор поэта неотвратимо падал на каждого из нас.
После пребывания нашего в Вологде я уже реже встречался с Нелединским. Он переехал в Петербург, а я возвратился на пепелище родимой Москвы. Только изредка, и то на короткое время, видался я с ним, когда наезжал в Петербург. И тогда находил я всегда в нем по-прежнему неизменную память об отце моем и ласковое доброжелательство к сыну его, но уже не могло быть привычной прелести прежнего сожительства.
В связи сношений моих с ним особенно памятны мне три выставленные мною эпохи. Потому и сблизил я их в один вступительный рассказ. Другие подробности о нем и другие воспоминания приведу далее, а может быть, возвращусь мимоходом и к тем же эпохам, смотря по обстоятельствам и по расположению начатой моей статьи.
Нелединский был особенно замечательный человек не столько деятельностию и событиями гласной жизни своей, сколько умственными и психическими явлениями жизни своей внутренней. Личность его может быть более предметом наблюдения и изучения, нежели рассказа и живописного изображения. В уме его таилось много различных способностей и призваний, в душевных свойствах обнаруживалось много силы, но и много противоположностей, со включением слабостей, которые также при его пылкости облекались в какую-то силу господства.
Это еще одна из тех многозначительных и разносторонних русских личностей, которой, при других обстоятельствах и более строгой распределительности способностей, стало бы на образование нескольких отличных людей по отдельным отраслям духовной деятельности. В нем были зародыши и стихии замечательного поэта, отличного воина, математика, возвышенного и мудрого государственного человека. Впрочем, все эти зародыши и получили в нем до некоторой степени развитие и проявились в действительности.
Он был некогда военным, не только именем, но и трудами. Как поэт, он обратил на себя внимание современников своих. Особенно песни его приобрели общенародную известность. Песня его: ‘Выйду я на реченьку’ пета была и красавицами высшего общества и поселянками посреди полевых трудов. Некоторые из песней его по верности и страсти выраженного в них глубокого, задушевного чувства остаются и поныне образцовыми в своем роде, несмотря на прихотливые изменения, последовавшие в нашем языке. Он с честью заседал в правительствующем Сенате. Некоторые из суждений его и голосов, поданных им при решении замечательных тяжеб и уголовных дел, памятны и ныне в преданиях судебного производства. Он любил науку и занимался ею, но более про себя и для собственной отрады, особенно к науке чисел имел он природное влечение. В нем была врожденная способность к вычислению. Она иногда проявлялась в нем и действовала, так сказать, сама собою и без участия воли его и ведома. В минуты развлечения, среди живого разговора, он, например, на бале невольно высчитывал, сколько всего в зале горит свечей. Проезжая по улицам и думая совсем о другом, пересчитывал он число окон каждого дома, мимо которого проезжал. Арифметические задачи решал он мысленно или, лучше сказать, наобум, но с математическою непогрешительною верностью. Это бессознательное, внутреннее производство, эту умственную механику, применял он даже к самому стихотворству. В лета молодости его женщина, которую он страстно любил, Темира, имя, которое прославил он во многих стихотворениях своих, пела пред ним однажды вечером, знаменитый в оное время романс Колардо5:
Lise, entends-tu l’orage etc.
Подали ужинать. Когда он вел ее к столу, она сказала ему, что приятно было бы пропеть этот романс на русском языке. Сидя возле нее за столом, он в продолжение всего ужина разговаривал и шутил с нею. Между тем внутренняя механика тихомолком действовала в нем. Встав из-за стола, продиктовал он ей русский перевод:
Гроза нас, Лиза, гонит и т. д.6.
Читатели найдут эту песню в полном собрании стихотворений его и должны будут признаться, что эта механическая поэзия довольно замечательна в своем роде. Это нельзя назвать импровизациею. Импровизация требует вдохновенья, а вдохновенье полновластно обладает тем лицом, на которое снисходит. Здесь, напротив, поэта не было дома, он совсем другим занят был на стороне.
Между тем, со всеми этими способностями и дарованиями, Нелединский едва ли означил себе блестящее и неотъемлемое место в памяти народной, едва ли упрочил он себе одну строку в истории. Разве только история русской литературы упомянет о нем в поголовном исчислении, и то не между первостепенными делателями. Дело в том, что он ни одной из своих способностей не преследовал до конца, ни одной из них не избрал он исключительно орудием и целью своей несколько распущенной деятельности. Дарование его не было упорным трудом возвышено до самобытности творчества и художества. Умственные способности не были им подчинены системе науки. Он не мог или не хотел приписаться, прикрепить себя исключительно к определенному званию. Природа была к нему расточительна, и сам расточал он дары ее. Как благодетельная фея, она приносит иногда разнообразные дары к колыбели любимца своего, но на выбор и под тем условием, что только одно из них может сделаться залогом будущей его силы и благополучия. Многоразличье даров нейтрализует особенное могущество каждого из них. Может быть, образ жизни, обстоятельства препятствовали ему предать себя исключительно развитию и исполнению одной из тех задач, которые природа ему на разрешение предложила. Но, рассматривая вопрос ближе и беспристрастнее и отделяя от него то, что в нем есть условное, от того, что есть существенное, мы должны сознаться, что образ жизни, что обстоятельства, нас окружающие, за редкими исключениями, это все еще мы: мы, отрекшиеся от воли своей, мы, жертвующие внутренним мы — мы внешнему. Во всяком случае, не буду винить Нелединского. По мне, пример его подтверждает еще новым убедительным доказательством особенное русское свойство. Еще отличительнее это природное, местное свойство ознаменовывается в высшем слое нашего общества. В нас сила не единичная, а собирательная. Известные в истории нашей великие события совершались не отдельными лицами, а единодушием общины. Мы не богаты великими именами, а богаты великими подвигами. Сила единичная, отделившаяся у нас, в законной, державной власти сосредоточивает в себе разрозненные силы сословий и лиц. В этом отсутствии цельных и ярких личностей видеть ли нам явление случайное или особое предопределение высшего промысла, указывающее нам на наше народное значение? Та же история разрешает сей вопрос, и, видимо, в пользу последнего предположения. Разделение работы не есть русское соображение, оно должно было родиться там, где устаревшим обществом много уже было пережито и прожито, там, где поземельное и духовно-общественное достояние от действий времени и переворотов разбито на мелкие участки. У нас, благодаря бога, еще много простора. Специальность есть вынужденный плод необходимости или страсти, которая также есть духовная неволя. Нужды у нас еще нет потому, что ничего еще не истощено. Страсть тоже не нашего возраста. Она сосредоточивает в себе мысли и души в одну пружину, в одну всепоглощающую точку. А у нас глаза, чувства и деятельность разбегаются по всем направлениям четырех ветров. Что есть специальный человек? Это тот, который от восхода солнца до заката сидит неподвижпо на берегу моря и, закидывая в него удочку, с неразвлекаемым вниманием, с ненарушимым терпением медленно и поодиночке вытаскивает себе рыбку за рыбкою. А между тем море расстилается пред ним необозримою далью. Игрою и разливом волн своих оно искушает его, вызывает на свое широкое и разгульное пространство. Там плавай он себе вдоль и поперек, закидывай неводы свои, где и сколько душе угодно, ни неводами, ни глазами своими он всего пространства не захватит. Таков русский мир. Как присудить приморского жителя ограничить себя желаниями и деятельностью поселенца, у которого только тесное озеро под рукою? В какую сторону он ни посмотрит, везде глазом своим наткнется он на берег. А мы привыкли к безбрежности.
Если исключительность не есть свойство русского человека вообще, то еще более не есть она и не может быть принадлежностью людей, рожденных в высшем слое общества, Они еще менее могут подчинить себя правилу разделения работ, последней и искусственной силе ослабевающего общества. Для них еще более все дороги открыты, и с каждой дороги приносится на них зазывный голос, полный прелести и искушения. Разумеется, встретятся и у нас исключения из общего правила, встретятся люди, которые явили в себе отдельные, цельные личности, образовали собою, так сказать, школу на поприще военном или литературном, но эти исключения весьма редки. Например, Суворов есть лицо типическое в своем роде. Но между частными людьми много ли у нас этих лиц?
Все пред этим сказанное может привести нас к общему и высшему заключению. Смирение есть, бесспорно, одно из отличительных свойств русского характера. Нет сомнений, что оно имеет начало свое в глубоком христианском чувстве и в предании евангельском, еще свежо и животворно сохранившемся в русском народе. В народных бедствиях и в народных торжествах мы переносим первые с мужественною покорностью к промыслу божию, а вторые приемлем с благоговением и признательностью. На бедствия смотрим как на спасительные наказания, на успехи и неудачи — как на действие высшей благодати. Ни в том, ни в другом отношении нет места ни ропоту, ни ожесточению, ни упоенью самодовольной личной гордости.
Все, и скорбь, и радость, сливается в нас в одно высшее понятие, приносится нами к подножию единого алтаря. В счастии не сотворяем мы себе кумиров и не приписываем человеческой силе, человеческой мудрости то, что принадлежит иной силе и мудрости иной.
Когда Александр I после счастливого окончания Отечественной войны сказал: ‘Не нам, не нам, а имени твоему’, он верно выразил и душевное чувство своего народа, и великую истину, заключающуюся в истории его. Тут нет отреченья от самобытности своей, от подвигов личной воли, но есть отречение от мнимой силы, которую человек приписывает себе исключительно, когда признает над собою и над делами мира единое владычество разума и воли своей. Перед глазами нашими совершаются гибельные злоупотребления этого окумиротворения личности. Никто не станет оспаривать того, что во Франции нет недостатка в резко означенных и знаменитых личностях. Но содействуют ли они согласию и мирному охранению и укреплению целого? Напротив. Там целое приносится в жертву тирании и междоусобию личностей. Возьмем в пример Ламартина7. Он сделался сперва известным нам поэтом несколькими плавными и звучными стихами. От поэта перешел он к политике, оратор, несколькими речами своими, имевшим и грохотный отголосок в политических страстях народа, вдруг в одно утро владычным голосом личности своей разорвал он все связи, скреплявшие Францию с ее прошедшим, и ринул ее на неизвестную стезю новых испытаний и бедствий. Великое торжество для личного самолюбия! История не может отказать ему в месте, которое он взял приступом, историею завладел он насильственною рукою. Ни поэзия, ни гражданская деятельность Нелединского не займут подобного места. Личность его мало выдалась вперед. Но в свое время, но в свою меру она содействовала общей пользе. Он не потерян для России. История не отделит образа его и не поставит на особом подножии, но изыскательное чувство внимания и благодарности отыщет и заметит след его, хотя и не глубоко в почву врезанный, знакомясь с эпохою нашею, которая одним краем захватывает царствование Екатерины Великой, а другим замыкает царствование Александра Благословенного.
Мы заметили выше, что в уме Нелединского была какая-то механическая способность действовать в одно и то же время отдельно и многосложно. В сердце его было такое же многостороннее свойство. Однажды дама, разговаривая с ним о случайности женского сердца, сказала ему, что она за свое не боится, потому что оно уже полно. Что за сравнение, отвечал он ей, сердца с стаканом! По мнению его, или, вернее, согласно с организациею его, в сердце есть всегда запасное место для принятия нового впечатления, нового образа, новой страсти. Способность любить были в нем беспредельная. Он нежно любил жену свою и во многих отношениях был примерный муж и чадолюбивый семьянин. Жена его была существо кроткое, преданное, малосильное и болезненное. Кто видал Нелединского в домашнем быту, тот знает, с какою постоянною и нежною попечительностию ухаживал он за нею, лелеял, берег ее, как больное и многолюбимое дитя. Кто имел случай читать его приятельскую переписку, тот знает, как он всегда был глубоко озабочен состоянием здоровья ее, как следил за измененьем его, как везде проглядывало в нем желание отстранить от нее все, что могло растревожить ее. У него в этом отношении составлен был целый план охранительных мер для ограждения ее от всякого внешнего неблагоприятного соприкосновения, и он нигде и никогда не отступал от этого плана. В этом отношении он держал ее беспрестанно в какой-то атмосфере благодетельной лжи, которая образовала кругом нее непроницаемый мир безопасности и спокойствия. Никакой вероломный царедворец так не озабочивался о том, чтобы скрывать от владыки истину, для него полезную, как озабочивался он о сокрытии от своей подруги всякой истины и маловажной, но которая могла бы привести в сотрясение ее слабые и расстроенные нервы. В таких случаях он не жалел себя ни физически, ни морально. Когда вследствие постигшего его паралича пролежал он двое суток в нашем доме, он так устроил, что отсутствие его не могло испугать ее. Могла бы она, может быть, посетовать на беспорядок жизни его, но он знал, что с врожденною кротостью и беспредельною преданностию к нему, она легко покорится, но не могла бы вынесть опасения за его жизнь. Лежа у нас, он кое-как написал ей, что заигрался в карты с вечера до позднего утра и должен был с игры ехать прямо в Сенат, а из Сената опять прямо на игру, еще не конченную. На другой день та же уловка. Добрая жена, привыкшая верить мужу, который в таких случаях ее постоянно и благодетельно обманывал, не имела в продолжении этих двух суток ни минуты беспокойства. Даже до конца жизни своей она не догадывалась о болезненном припадке, который был бы ей невыносимо тяжелым в настоящем и неотступным страшилищем в будущем. Однажды страдала она сильною зубною болью и не могла решиться отдать себя в руки зубного врача. Чтобы ободрить ее, Нелединский притворился, что у него болит зуб, и в глазах ее отдал на жертву зубного врача свой, вероятно, не совершенно здоровый зуб, но который еще мог бы долго оставаться на месте. Кажется, при таких нежных и постоянных сердечных попечениях, при сердечном и напряженном внимании и сосредоточении чувств на один любимый предмет можно было бы обыкновенному сердцу и довольствоваться этим назначением. Но сердце Нелединского, но его способность любить не могли сосредоточить себя. В нем эта способность раскидывалась многими ветвями. Сердцу его нужно было любить: жену, женщину и женщин, и первую любил он с нежностию и преданностию, как залог, промыслом вверенный его попечению. Он дорожил ею, как сердечною обязанностию, а добровольно принятая обязанность имеет высокое значение в глазах честного человека. Не знаем никаких подробностей о женитьбе Нелединского и что могло вынудить его вступить в брак и подчинить себя, независимого и пылкого, строгим взыскательностям семейной жизни. Но знаем по крайней мере, что он в этом случае не принес никакой жертвы светским расчетам или положительным выгодам. Он не обручил себя ни деньгам, ни честолюбию. Вероятно, одна сердечная склонность решила выбор его. Но если жена была постоянною заботою его домашней жизни, то не менее того женщина, в многообразных видах с своих, под разными именами, но одаренная общим значением, общим владычеством красоты и прелести, была постоянною страстью его жизни внутренней, поэтической и задушевной. В душе его горел неугасимый жертвенный пламень пред избранным кумиром, к которому он с благоговением прикасался только мыслью и чувством. Кумиры сменялись, но служение каждому из них в свое время было так же бескорыстно, чисто и пламенно. Разница между Нелединским и Петраркою заключалась в том, что у него была не одна Лаура, а несколько Лаур на веку его.
Имя третьей любви его было: легион. О ней говорить не станем, потому что она должна была бы войти в состав покаянной исповеди, а исповедь за ближнего присвоить себе нельзя. Тут не может быть никакой передачи права, да и собственные, слишком искренние исповеди не всегда должны быть гласны: тут смирение легко сбивается на соблазн. Бедный Ж.-Ж. Руссо тому поучительный пример8.
…Нет сомнения, что вся эта атмосфера, в которой я еще внутренно не жил, но которая окружала меня нечувствительно и почти незаметно, должна была заронить в меня зародыши, развившиеся впоследствии времени. Я вынес из этой атмосферы какое-то благоуханье, какую-то внутреннюю теплоту, которая после образовала некоторые из моих свойств, сочувствий и наклонностей. Когда я начал жить самобытно, я уже почти не застал этого мира, только нашел кое-где одни разбросанные обломки его. Дом отца моего был едва ли не последним в Москве домом, устроенным на этот лад. Едва ли не был он последним и в мире европейского общежития. Во Франции революция 89 года и последующих годов все перевернула вверх дном, вместе с прочим и ниспровергла красивое и уютное здание векового общежития. У нас не было такого крутого переворота. Но вскоре после смерти отца моего, 1812 год временно рассеял общество из Москвы, и оно после на старом пепелище своем никак не могло возродиться на прежний лад. Многие из жителей Москвы не возвратились: кто умер, кто переехал на житье в Петербург, кто поселился в деревне. Вообще другие требования, другие обычаи и в Москве и везде установили новый порядок. Мне иногда сдается, что все виденное мною было только игрою и обманом сновиденья или что за тридесять веков и в тридесятом царстве жил я когда-то и где-то и ныне перенесен в совершенно другой мир.
Может быть, заметят, и не без основания, что я в моем рассказе слишком увлекся сыновним чувством и что в далеких странствованиях памяти моей оставил я на дороге Нелединского и как будто забыл про него. Не стану и не хочу оправдывать себя. Если я и согрешил, то каюсь: люблю мой грех и с наслаждением поддался ему вольно и невольно. Впрочем, при набрасывании этих очерков я вовсе не забывал Нелединского. Он был постоянно в глазах моих. Образ его сливался предо мною с образом друга его и с оттенками начертанной мною картины. Как романист, я увлекся изображением местностей и природы, которые рамою своею обставили героя рассказа моего. Тут люблю воображать его, отыскивать его соотношения с миром, его окружающим. Упомянутая мною эпоха почти принадлежит уже к эпохам допотопным, лица в ней действовавшие на сцене, если не публично, то по крайней мере на блестящей сцене домашнего театра, едва ли не баснословные лица для нового поколения. Хотя Нелединский дожил до нашего времени, но и он цветущими, лучшими годами своими принадлежал той эпохе давно минувшей. Предание, воспоминание мое связывают и меня с нею. Я приостановился на перепутье и окинул глазами отдаленный край, ныне опустевший, но в котором Нелединский некогда жил и был душою приятельского общества…
1848
Впервые литературное наследие П. А. Вяземского было собрано в двенадцатитомном Полном собрании сочинений (СПб., 1878—1896), в нем литературно-критическим и мемуарным статьям отведено три тома (I, II, VII) и, кроме того, пятый том содержит монографию о Фонвизине. Во время подготовки ПСС Вяземский пересмотрел свои статьи, дополнив некоторые из них Приписками, которые содержат ценнейшие мемуарные свидетельства. В то же время необходимо учитывать, что на характере этих дополнений сказались воззрения Вяземского поздней поры. Специально для ПСС он написал обширное ‘Автобиографическое введение’. ПСС не является полным сводом произведений Вяземского, в последние годы удалось остановить принадлежность критику некоторых журнальных статей и его участие в написании ряда других работ (подробнее об этом см.: М. И. Гиллельсон. Указатель статей и других прозаических произведений П. А. Вяземского с 1808 по 1837 год. — ‘Ученые записки Горьковского государственного университета’, вып. 58, 1963, с. 313—322).
Из богатого наследия Вяземского-прозаика для настоящего издания отобраны, как нам представляется, наиболее значительные литературно-критические работы, посвященные творчеству Державина, Карамзина, Дмитриева, Озерова, Пушкина, Мицкевича, Грибоедова, Козлова, Языкова, Гоголя. В основном корпусе тома выдержан хронологический принцип расположения материала. В приложении печатаются отрывки из ‘Автобиографического введения’, мемуарные статьи ‘Ю. А. Нелединский-Мелецкий’ и ‘Озеров’.
Учитывая последнюю авторскую волю, статьи печатаются по тексту ПСС, исключение сделано для отрывков из ‘Автобиографического введения’, так как авторская правка по неизвестным причинам не получила отражения в ПСС, во всех остальных случаях разночтения, имеющие отношение к творческой истории статей, приведены в примечаниях к конкретным местам текста.
Ю. А. НЕЛЕДИНСКИЙ-МЕЛЕЦКИЙ
Мемуарная статья о поэте Юрии Александровиче Нелединском-Мелецком (1752—1829) написана Вяземским в 1848 году. В это время он принимал участие в подготовке к изданию литературного наследия поэта, что и послужило поводом воскресить в памяти воспоминания о нем. С. Ю. Нелединский-Мелецкий, сын поэта, писал Вяземскому: ‘Спешу уведомить вас, любезнейший князь Петр Андреевич, что, находя предложение г-на Смирдина дельным, я охотно соглашаюсь на условия его. Видя из письма вашего, что вы с нетерпением ожидаете материалов, нужных для предполагаемого издания, препровождаю при сем две книги, в прошлом году возвращенные мне вами, и вскоре все бумаги и письма покойного батюшки, которые у меня нашлись, покорнейше вас прошу, когда они более не будут вам нужны, возвратить мне их… В живейшей сердечной благодарности моей за ваше истинно дружеское предложение, несколько лет тому назад, издать творения покойного отца моего, я надеюсь, вы не сомневались, и теперь усерднейше прошу вас быть в оной уверенным, равно как и в совершенном почтении и душевной преданности моей к вам. С. Нелединский-Мелецкий’ (ЦГАЛИ, ф. 195, он. I, No 2390, лл. 1—2). Письмо не датировано, но оно, несомненно, относится ко второй половине 1840-х годов. Сочинения Нелединского-Мелецкого вышли в 1850 году.
С П. А. Вяземским он сблизился в Вологде, где оба они находились во время наполеоновского нашествия. Общаясь с Нелединским-Мелецким, потомком старинного дворянского рода, Вяземский мог почерпнуть для себя много интересного из хроники прошедшего столетия, известно, например, что рукопись потаенных ‘Записок’ Е. Р. Дашковой была получена им от Нелединского-Мелецкого.
Впервые — ПСС, т. II, с. 380—394, по которому и печатается в наст. изд.
1 Евгений (в миру — Е. А. Болховитинов) — митрополит, филолог, историк, библиограф, адресат стихотворного послания Державина ‘Евгению. Жизнь званская’ (1807).
2 Остолопов Н. Ф. — поэт, переводчик, теоретик стиха, автор ‘Словаря древней и новой поэзии’.
3 Шлецер Христиан Август фон — профессор политической экономии Московского университета.
4 Николев Н. П. — поэт, драматург.
5 Ошибка Вяземского. См. следующий коммент.
6 Перевод стихотворения французского поэта Фабра д’Эгланте.
7 Ламартин — см. коммент. на с. 340 наст. изд.
8 Вяземский имеет в виду роман Ж.-Ж. Руссо ‘Исповедь’.
Прочитали? Поделиться с друзьями: