По стриженой лужайке, удаляясь от куртины повядшей сирени и огибая подпертую рогульками яблоню, гуляет, раскрыв в яшмовом переплете тетрадь, дворянин в голубом фраке.
Палевые брюки его подтянуты штрипками к туфлям, из-под шелкового жилета, цвета сливок, выглядывает, нежностью своей похожий на пенки, поджилетник из турецкой шали.
Дворянин подносит лорнет к усталым глазам, и они, скользнув по листам тетради, медленно поверх лорнета устремляются на широкий, на две трети поросший камышом пруд, с плотиной, обсаженной нагнувшимися к воде ветлами, на обсохшую заводь, где ходят деревенские девушки в белых рукавах, надуваемых ветром, и в платках, желтых, как медуница, и алых, как мак. Граблями шевелят девушки сено, а парень мечет его на воз, где, подхватывая охапки, прыгает другой, словно черт, и покрикивает, заломив гречушник.
— Найти ли предмет достойный внимания, — говорит дворянин, — когда вокруг все подвергнуто тлению, тление и смерть овладевают сердцем при виде минутных забав жизни: как эта сирень опустила белые кисти цветов, чтобы увянуть, так и я…
И, опять подняв лорнет, он прочитывает страницу из тетради.
Голубку голубь полюбил
И в роще темной с нею жил,
Гнездо вила его подруга,
А он, не ведая недуга,
В тени зеленой ворковал,
Пока осенний день настал.
Дворянин относит левой рукой тетрадь и вздыхает:
— Удел сердца — печаль, удел жизни — минутное, пока не разорвется сердце, ах, лучше не знать, когда минутное пройдет, и жить, как птицы или как те за прудом, сгребающие сено…
Снова глядит он туда, где по кошнине парень в гречушнике догоняет визжащую девушку.
— Увы, увы!.. — Дворянин вздохнул, положив в карман фрака тетрадь, взял садовые грабли и провел несколько раз ими по траве.
‘Хотел бы так же научиться петь, как они!’ — подумал он и запел, но в горле у него неожиданно что-то пискнуло. Он зарумянился и, опустив грабли, оглянулся в надежде, что позади него никто не стоит. Но именно позади, почтительно склонив грустное лицо, за грусть и приближенный в камердинеры, стоял в зеленой ливрее Филимон. Увидев, что барин отвлекся от своих мыслей, Филимон доложил:
— Кушать подано.
Гневно сдвинул дворянин тонкие брови и сказал голосом, скорее упавшим, чем резким:
— Ты помешал мне забыться, иди вон, мой друг! — И медленно провел еще граблями по траве, но, разбитый в своей мечтательности, оставил не удовлетворившее занятие и вошел по широкой лестнице в столовую, где, развернув салфетку, попробовал кушанья, но не почувствовал в себе аппетита, лишь налил в хрустальный бокал изюмного квасу и, откинувшись в кресло, коснулся пальцами кончиков пальцев. Тогда между пальцами пробежало как бы легкое дуновение и погрузило еще более носителя этих, из слоновой кости выточенных пальцев в задумчивость, которая и убелила откинутый его лоб.
— Нет, — сказал дворянин, — не для земных утех эти руки, пусть настигнет меня на сем поприще разлучительница! — И он закрыл глаза и вздрогнул, и открыл их уже круглыми от изумления, потому что дверь отворилась и вошла, осторожно ступая, молодая баба с пунцовым широким лицом.
Таково бывает устройство иных лиц, когда над губой закинулся, словно удерживая смех, превеселый нос, черная бровь бежит прямо к переносице, а другая улетела вверх и подпрыгивает от неудержимого веселья… Баба остановилась в дверях, рукой вытерла рот и нос вместе…
— Кто ты? — спросил дворянин, хмурясь.
— До вашей милости, — сразу повалилась баба в ноги, — как зимой мужа моего, Сидора Короткого, лесиной зашибло, осталась я сиротой до вашей милости.
— Ну? — сказал дворянин, успокаиваясь.
— Филимон утрась приходил, ты, говорит, Авдотья…
— Иди, иди, — замахал дворянин рукою, — я разберу…
Брови у бабы зашевелились, румяное лицо — вот-вот сейчас лопнет, как спелое яблоко… Баба шмыгнула и вышла. Дворянин тронул колокольчик. Вошел Филимон.
— Ты что же, мой друг, кого ко мне пускаешь?..
— Сами изволили приказать вчерась, — сказал Филимон уныло, — для вас и привели…
Дворянин подскочил в кресле так, что почти выпал…
— Ах ты грубиян, пошел вон!
‘В самом деле, не говорил ли я чего-нибудь этому глупому?’ — подумал дворянин. Прошло некоторое молчаливое цремя, он опять позвонил:
— Филимон, позови бабу, а сам пойди в лакейскую…
Баба опять вошла и стала у дверей, столь же картинная в красном очипке и зеленом сарафане, в белоснежных онучах, в новых лаптях…
Дворянин закрыл глаза: было молчание, большая муха тыкалась носом в стекло, озлившись на скуку этого дома…
— Да! — воскликнул дворянин внезапно.
— Ах, батюшки, — испугалась баба.
— Да, — повторил дворянин, — подумай о том, что ожидает тебя по ту сторону жизни…
Баба вздохнула.
— Верю ли я в загробную жизнь? — воодушевясь, заговорил дворянин. — Ах, никто не знает, что с нами станет после печальной жизни.
Покинув низкое кресло, он заходил по паркету и говорил горячо и много, как никогда, а баба слушала…
— Давай умрем, умрем вместе, случайная моя подруга, — воскликнул он, наконец, и положил на ее плечи холеные руки.
Баба всплеснулась и заголосила:
— Жалостный ты мой, соколик, ягодка малиновая, сиротка бесталанная.
Брови ее подпрыгивали, лицо расстроилось, один нос не участвовал в общей скорби, вздернувшись как будто еще веселее.
— Умрем, умрем! — лепетал дворянин, и неудержимо потянуло его на участливую грудь.
Когда затем, с зажженным канделябром, вошел Филимон, у окна на кресле сидела баба, а у нее на коленях томный и слабый дворянин. Помигав на вошедшего слугу, он прошептал:
— Филимон, зачем свет, у нас есть луна. Филимон, пятясь, прихлопнул за собою дверь и, поставив канделябр на сундук, принялся беззвучно смеяться.
Комментарии
Рассказы, объединенные общим заглавием ‘Два анекдота об одном и том же’, впервые напечатаны в альманахе ‘Любовь’, 1909, издание ‘Нового журнала для всех’.
Под общим заглавием в первой публикации было дано посвящение: ‘К. Сомову. Меланхолия, мечтательность и отвага — спутники счастливого любовника, и горе тому, кто, не чувствуя в себе одного из этих качеств, отважится на похождение, достойное быть осмеянным’.
К. А. Сомов — художник-символист из группы, объединившейся вокруг декадентского журнала ‘Мир искусства’. Многие картины К. А. Сомова стилизованы под XVIII век.
Включая оба рассказа в собрания своих сочинений (ГИЗ и изд-во ‘Недра’, 1929), автор в примечании к ним писал: ‘Рассказы ‘Соревнователь’ и ‘Яшмовая тетрадь’, написанные летом 1909 года в Крыму, я считаю началом моей работы над художественной прозой’. А. Толстой не упоминает здесь более ранний свой рассказ — ‘Старая башня’.
‘Два анекдота об одном и том же’ написаны в Коктебеле на даче у М. А. Волошина. Об этом периоде А. Толстой вспоминал в автобиографии: ‘Близостью к поэту и переводчику М. Волошину я обязан началом моей новеллистической работы. Летом 1909 года я слушал, как Волошин читал свои переводы из Анри де Ренье. Меня поразила чеканка образов. Символисты с их исканием формы и такие эстеты, как Ренье, дали мне начатки того, чего у меня тогда не было и без чего невозможно творчество: формы и техники’ (см. настоящий том, стр. 56).
А. Толстой, рассказывая о первых опытах в прозе, о трудностях начала работы над языком повествования, писал: ‘Недочеты я скрывал под стилизацией (XVIII век)’ (Полн. собр. соч., т. 13, стр. 566).
Это авторское признание в первую очередь относится к ‘Соревнователю’ и ‘Яшмовой тетради’. Вместе с тем вполне явна пародийная направленность этих рассказов против символистских вычурных эстетских стилизаций, идеализирующих быт дворянской усадьбы XVIII века.
Рассказы ‘Соревнователь’ и ‘Яшмовая тетрадь’ автор включал во все собрания своих сочинений. Для издания 1929 года рассказы подверглись довольно значительной стилистической правке.
Печатаются по тексту I тома Собрания сочинений Гос. изд-ва ‘Художественная литература’, Л. 1935.
Из первой публикации рассказа ‘Соревнователь’ восстановлен абзац: ‘Дядюшка запутался…’ до слов ‘Старый гусар пьет здоровье несравненной!’, без которого нарушается смысл текста.
Источник текста: Толстой А. Н. Собрание сочинений в десяти томах. Том 1. — Москва, Гослитиздат, 1958.