Я жить хочу!, Ингулов С., Год: 1922
Время на прочтение: 11 минут(ы)
—————————————————————————-
Оригинал находится здесь: SovLit — СовЛит
—————————————————————————-
Рассказывают, что Л. Н. Толстой однажды послал в несколько
редакций свой рассказ, подписанный псевдонимом. Рассказ нигде не был
принят. Потом, когда выяснилось, кто автор рассказа, редакторы кусали себе
губы от досады.
Вероятно это анекдот. Но анекдот поучительный. Он ярко
характеризует отношение к начинающим авторам в старой литературе.
Период от первой революции до империалистской войны был периодом
диктатуры ‘имен’. Даже выходили специальные журналы и сборники, назначение
которых было — подбирать ‘худшие произведения лучших писателей’.
‘Лучшие писатели’ жили на ренту от своей литературной славы.
Молодежь вздыхала о той поре, когда редакции и критики будут в состоянии
рассматривать произведение независимо от его автора…
…И затем наступила другая пора. ‘Лучший писатель’, если он
хотел быть напечатанным, должен был скрывать свое имя. Он шел в газету, в
Лито, в сборник народных пьес под псевдонимом и под инициалами. ‘Имя’ ему
мешало, обостряло подозрительность советского издателя, заставляло
редакторов настораживаться. Это была пора, когда в литературном житейском
обиходе господствовал акпаек, а в самой литературе — агитка. Писатель
отделился от его произведения как раз тогда, когда произведение слилось в
нечто неразрывное с академическим или ответственным пайком.
А когда оттаяли холода военной непогоды и в литературе повеяло
свежими весенними ветрами, попытался снова выйти на свет божий старый
‘лучший’. Но главным критерием для редактора все же оставалось
произведение… увы, до тех пор, пока не появились новые ‘лучшие’, которые
— увы! — далеко не всеми признаются ‘новыми’ и которые — увы! — далеко не
всеми признаются ‘лучшими’.
Александр Неверов вошел в литературу, что называется, через
заднее крыльцо. В цене было не произведение, а писатель. Первый рассказ
Неверова появился не в ‘Современном Мире’, не в ‘Шиповнике’ и не в ‘Русской
Мысли’, где безраздельно властвовали Андреев, Куприн, Бальмонт,
Мережковский и Арцыбашев, а в… ‘Вестнике Трезвости’. Разумеется, вовсе не
увлечение идеями трезвости побудило молодого писателя начинать с ‘Вестника
Трезвости’ и с ‘Трезвых Всходов’. Редакции толстых журналов больше чем
когда бы то ни было руководствовались принципом — не место красит человека,
а человек место, — и скромный бытописатель скромной русской деревни,
который не был известен, и при всем том проявлял безнадежное равнодушие к
модным увлечениям мистицизмом и мазохизмом, не сразу получил пропуск в
парадные двери литературы. В ‘Русское Богатство’ и в ‘Современный Мир’
Неверов пришел лишь после нескольких лет работы на литературных
‘задворках’, и когда из неизвестного он уже превратился в… малоизвестного
писателя. Разумеется, это вторая ступень, которую совершенно необходимо
пройти прежде, чем сделаться известным писателем.
В пору революции Неверов также долгое время оставался автором
рассказов и пьес, но не писателем. Рассказы появлялись во всех журналах — и
в Москве, и в Питере, и в провинции, пьесы ставились во всех рабочих и
сельских театрах. Рассказы прочитывались со вниманием, пьесы смотрелись с
интересом, автора не знали или не запоминали. Его повести и драмы побеждали
на конкурсах Наркомпроса, а фамилия Неверова забывалась.
Везде фигурировало его произведение, Неверов отсутствовал. Только
в последний год заговорили о Неверове — авторе ‘Лица жизни’, ‘Гусей —
лебедей’, ‘Ташкента — города хлебного’. Начали одобрять, покровительственно
подбодрять, кое-кто стал сдержанно предсказывать успех.
Что такое в наше время успех? Это шумиха, сопровождающая
какой-нибудь головоломный выверт, какую-нибудь нарочитую бессмыслицу,
какой-нибудь дегенератический вывих в ходе мыслей, в слоге, в образе. Это
тот успех, который предвидел Белинский еще в 1835 году:
‘Так как у него поэзия не в ладу с жизнью, чего никогда не должно
быть, то удивительно ли, что он становится на ходули, за малостию роста,
румянится, за неимением природного цвета юности, надувается, за недостатком
голоса, что его чудесное переходит в холодную аллегорию, героизм в
дон-кихотство’.
Это тот успех, который предсказывал оригинальничающим
беллетристам Чехов, характеризуя этих писателей так:
‘Живет в водосточной трубе, ест мокриц, любит халд и кухарок, не
знает он ни истории, ни географии, ни естественных наук, ни религии родной
страны, ни администрации, ни судопроизводства, одним словом черта лысого не
знает’.
Это тот успех, который обеспечивается скандалом и составляет
прерогативу людей, имеющих, что называется, на грош аммуниции и на рубль
амбиции.
Писателю, который отказался от оригинальничания и манерничания,
сейчас не современно прямо сказать, что он скучен. Ему с унылым видом
только снисходительно об’являют, что ‘в этом ничего плохого нет’. Так
успокаивал Неверова и И. Кубиков в ‘Печати и Революции’. Это его слова: ‘в
этом ничего плохого нет’. ‘Его рассказы понятны для самого широкого
читателя, — заявляет Кубиков и добавляет: — ‘И по нашему времени, это
большая заслуга’. Но критик сейчас же торопится оправдать себя ссылкой на
авторитет Л. Толстого, который, оказывается, тоже писал просто и, несмотря
на это, признан великим. При этом он упускает из виду, что Толстой писал
просто вовсе не ‘по нашему времени’.
Тот, кому есть, что сказать, найдет подходящие слова. И речи его
будут непременно просты. ‘Когда не могут воспарить мыслями, то прибегают к
высокопарному слогу’, — говорят французы. Когда мысль ясна, найдется и
художественный образ.
Неверову идея его произведения всегда была ясна до последней
запятой. Оттого так четки и закончены все его рассказы и повести, оттого
так легко читаются и смотрятся его пьесы. Пусть идея сама по себе
неглубока, но она всегда жизненно верна. О склочнике-попе ли пишет, о
голодающем ли учителе, о влюбленной ли попадье, об умирающем ли сельском
богатее — герои его живут, страдают, любят, действуют, борются, умирают,
как живые люди, их переживания понятны и близки читателю и зрителю, ибо
все, что написано Неверовым, согрето искренней любовью к земле, к человеку,
к жизни.
— Я хочу жить!
Буйно пробивается наружу этот зов писателя во всех его
произведениях.
‘- Я иду умирать не от скуки, не от старости и не оттого, что
надоела мне жизнь. Я очень хочу жить. Волнуют меня и эта вот ширь весенняя,
и утренние и вечерние зори, и дальний полет журавлей, и лепет ручьев по
овражкам. Я любовно обнимаю взглядом каждое облачко, каждый кустик и
все-таки иду умирать’… ‘Я иду умирать оттого, что хочу жить’ —
рассказывает красноармеец — доброволец. Дома у него жена и двое детей. Он
пошел воевать, потому что иначе ему жить нельзя. Он сын прачки. Когда он
был мальчуганом, к его матери ‘в угол по ночам приходили солдаты, крючники,
ломовые извозчики в разорванных рубахах, бродяги, карманники. Иногда били
ее, как бьют обессиленную лошадь, иногда напаивали до потери сознания и
тупо, бессмысленно валили на кровать’.
Сын прачки не хочет быть ‘помойным отбросом’, он не хочет, чтобы
его Сережка, который будет ‘вырабатывать ценности, сам не имел никакой
ценности’, и чтобы его дочка была выгнана нуждою на улицу под негреющий
свет фонарей, и — потому он идет умирать.
‘- И оттого, что я хочу жить, оттого, что нет иного пути сделать
все это и проще и легче — любовь моя к жизни ведет меня в бой’.
Они все хотят жить, — герои Неверова. Они все жадны и упрямы в
своей борьбе за жизнь.
И безногий инвалид, поедаемый злобой на жену и брата, обманувших
его, когда он был на фронте (‘Лицо жизни’). И солдатка Домна, бунтующая
против мужичьей силы (‘Бабы’). И старик Захар, которого выбила из колеи
городская революция (‘Захарова смерть’). И красноармеец Андрон, перенесший
в деревню всю городскую смуту (‘Андрон Непутевый’). И 12-летний Колька,
главарь организации ‘дошкольных’ воришек (‘Колька’). И маляр Санька
Голованов, которому инстинкт жизни подсказал необходимость вступиться за
большевиков и голодных, потому что на них пошли сытые войной (‘Случай из
жизни’).
Упорная, несгибаемая, упругая воля к жизни вздувает мускулы и
энергию неверовских героев. И оттого, что цепки и хватки они за жизнь,
сурова и настойчива их борьба.
— Чего будем делать? — спрашивает Домну Катерина в ‘Бабах’.
— Будем жить, — отвечает солдатка.
— Жить-то как?
— Как нам захочется.
— Хорошо тебе, а я вот не знаю.
— Чего знать? Живи и все тут.
Это чувство жизни подсказывает Домне и как ей быть. Тяжела бабья
жизнь в деревне: ‘Выросли на кулаках. В девках живешь — отец не считает
тебя за человека, выйдешь замуж, чужой мужик колотит.
Свяжет по рукам, по ногам — не дыши, сиди. Мил тебе, — не мил —
терпи… Гнись пред ним, угождай, бить начнет — улыбайся, потому что баба
ты, воли своей не имеешь’. А когда выпрямилась воля, Домна сделала вывод:
‘Что будет, то и будет со мной, а мужику шею не подставлю’.
Баба-бунтовщица — излюбленная героиня Неверова. Протест ее
прорывается наружу бурно, с резкой ломкой уклада семейной и всей
деревенской жизни.
Достаточно было солдатке Прохоровой (‘Андрон Непутевый’) выйти из
круга, чтобы увлечь за собой всю ‘бабью сословью’ деревни. Была у Ваньки
жена Лукерья. Шесть лет была баба, как баба. ‘Крикнет Ванька в сердцах — ее
не слыхать. Ударит под горячую руку — она хоть бы слово. Хорошая баба’. А с
тех пор, как Прохорова солдатка с Андроном связалась и стала вместе с ним
парней, девок и баб мутить — вся деревня ходуном пошла. Лукерья совсем не
та, даже в ‘молодой союз’, оказывается, ходит вечера смотреть, в бывшем
доме священника, губами зашевелила — ‘заучиться’ хочет. Анютка Панфилова с
ролью заходила по избе. Ушла Филимонова баба. Ерофеева жена почувствовала,
что она не ‘двужильная’ и решительно потребовала от своего мужика
разделения труда по дому.
Сорвалась с привязи баба — не удержать ее сейчас. Вся жизнь
сорвалась с петель.
Пошел Филимонов в Исполком с жалобой на бабу — ничего не вышло.
— А ежели я через суд?
— Все равно не получится: судить будем мы, а у нас закон.
‘Посмотрел Филимонов на закон — книга большая: не перепрыгнешь’.
Трудно мужикам мириться. Но дела сейчас уже не поправишь.
Отбилась от рук баба, пошла самостоятельной дорогой. Вот Марья Гришагина*1
— первым человеком стала на селе. Не то ее смущает, что дедушка Назаров ее
останавливает с тревогой: — ‘Ой, Марья, не в те ворота пошла’, а то, что
душно ей в своем доме, что рвется она из него на волю вольную.
_______________
*1 ‘Марья — большевичка’.
— Хочу чего-то… не здешнего… По другому пожить.
Это не беспокойное, безвольное нытье чеховских сестер, это
томление поднявшейся, внутренней потребности в кипучей, действенной жизни,
это голос пробужденной, но не нашедшей еще выхода крепкой творческой
энергии. И когда вышла она наружу, тесно стало Марье, не то что в своем
дому, а и в своей деревне.
‘Села Марья в телегу с большевиками, уехала. Куда — не могу
сказать. Видели, будто, в другом селе, а можа не она была — другая,
похожая. Много теперь развелось их’.
Борьба в деревне развернулась, тяжелая и темная. Пришла она из
города суматошная и сумбурная. Носителями ее являются или фабричные или
свои, деревенские, из Красной Армии.
Сын старика Ермилова Серега (‘Страшные вести’) остался в городе.
Обтесал его город, выполол все старые представления о жизни, семье,
социальных отношениях, слова новые вплел в его речь:
— Предрассудки, — пишет Серега в своем письме домой — которыми вы
живете по невежеству, я понял во всех отношениях, и потому уведомляю вас,
что я окончательно ушел из старых понятиев.
Не разумеют старики своего отрекшегося, испорченного городом
сына:
— В пролетарии перешел… В немецкую веру, — поясняет грамотей
Иван Константиныч.
Два поколения напряглись в деревне в непримиримой борьбе: отцы и
дети.
Молодежь пошла против стариков, потому что ее взмыл революционный
прибой, потому что она молода и ее захватило слепое чувство протеста против
помещика и попа, потому что ее толкает на новшества внутреннее брожение
смутных, неосознанных, из города, как из-за глухой стены, идущих идей,
потому что старики крепко держатся за прежние порядки, упрямо противятся
нововведениям и мешают молодежи в ее творческих устремлениях.
Широко раздвинулась трещина между отцами и детьми. Перестали
понимать друг друга.
— Пишет много, ухватиться не за что, — замечает старик Ермилов по
поводу письма сына.
Не понимает и Михайла сына своего Андрона (‘Андрон Непутевый’).
‘Сына ломать — силы нет. Себя ломать — от людей стыдно’. Не понимает
крепкий мужик Захар сына своего Григория (‘Захарова смерть’).
— ‘Разве мысленное дело людей сравнять? — спрашивает Захар. —
Волосы на голове и то неодинаковые, а вы хотите людей вымерить одним
аршином. Хотите сытыми сделать всех, да не своим хлебом, а нашим.
Благодетели…’
Здесь уже ясно сказывается голос крупного деревенского
собственника. Инстинктом он чувствует, что Григорий это — непосредственная
угроза его экономическому благополучию.
Разумеется, не совсем верно, будто классовая борьба в деревне
вылилась, главным образом, в форму борьбы молодежи против стариков. (‘Отцы
никогда не идут по одной дороге с сыновьями’, — восклицает Григорий в
‘Захаровой смерти’). В период гражданской войны деревенская голь не один
раз поднималась на кулаков. Отобранная у помещиков земля не принесла
удовлетворения деревенской бедноте. Ей нужен был плуг, нужна была рабочая
скотина. И не молодежь одна, а и старик-голяк шел раскулачивать кулака. Но
молодая часть нуждающейся деревни, действительно, оказалась более
восприимчивой и быстрее потянулась за городом, чем отцы и деды.
Вот молодой мужик Мирон живет ‘на птичьих правах в двухоконной
избе’ (‘По новому’). Пришел после немецкой войны домой. Встретила его та-же
‘волчья несытая злоба’. И ушел он с другими мужиками на новую землю, на
Лизарихин участок. Сделали коммуну. Быстро выбились на дорогу.
— ‘Жизнь другая. Учиться надо, в слепую не стоит, — заговорил
Мирон. — Фонарь зажечь в голове. Без огня далеко не уйдем’.
Мирон этот, Захар Крылышкин (‘Десять тысяч’), бездомовец Васька
Шибанок — овечий пастух (‘Каряга’) — стоят по одну сторону расколовшейся
деревни.
Захар Пеньков (‘Захарова смерть’) Григорий Лукич, старый степной