Взбаламученный романист, Зайцев Варфоломей Александрович, Год: 1863

Время на прочтение: 30 минут(ы)
В. А. Зайцев. Избранные сочинения в двух томах
Том первый. 1863—1865
Издательство всесоюзного общества политкаторжан и ссыльно-поселенцев

ВЗБАЛАМУЧЕННЫЙ РОМАНИСТ

‘Не для образования ума и сердца шестнадцатилетних читательниц и не для услады задорного самолюбия разных слабоголовых юношей’ написал г. Писемский свой новый роман ‘Взбаламученное море’. По его словам, он имел в виду ‘высшую цель’, ‘пусть, — говорит он, — пусть будущий историк со вниманием и доверием прочтет наше сказание, мы представляем ему верную, хотя и не полную картину нравов нашего времени, и если в ней не отразилась вся Россия, то зато тщательно собрана вся ее ложь’. Вот какой труд принял на себя г. Писемский, и задачу эту он старается разрешить в шести частях своей взбаламученной поэмы. Он сам смотрит на свое новое произведение не как на роман, а как на летопись, анналы, служащие материалом для будущего историка. С этой точки зрения он заставляет нас смотреть на его труд и дает право искать в нем не только так называемой художественной правды, но и правды исторической. Конечно, всякое хорошее художественное произведение, — а хорошим я признаю то, которое не занимается любовью соловья к розе, а обращается к предметам житейским, — всякое хорошее художественное произведение может служить материалом для историка. Но он может пользоваться им совершенно в противоположном смысле тому, как он пользуется летописями. Художник, в произведениях которого верно отразился дух времени, хотя и даст этим историку средства для изучения своей эпохи, но совершенно помимо своей воли. Если современники художника и сам он живут под каким-нибудь внешним насилием, то страдание, негодование, стремление к перемене отражаются в его произведениях, и историк может по ним судить, насколько тяжело было это насилие и как относилось к нему то поколение, которое переживало эту эпоху. При этом от художника нельзя и требовать, чтобы он дал историку факты, представил с исторической точностию события. Если поэт и упоминает о фактах, то историк хорошо сделает, если не будет принимать их в соображение, потому что поэт на то и поэт, чтобы замазывать действительность фантастическим колоритом или, говоря проще, привирать. Поэтому историку достаточно уловить общий характер художественного произведения, в котором хотя и отразилась действительность, но прямых указаний на нее нет. Наоборот, летописец должен верно представлять самые события и лица. Разумеется, это труд не малый, и храбрости г. Писемского делает большую честь то, что он за него взялся.
Известно также и ведомо каждому, что беспристрастие есть именно то свойство, которого недостает всем летописям, особенно когда речь идет об эпохе, современной летописцу, хотя г. Писемский с гордостию вызывает желающих уличить его в неверности изображения, но я замечу ему, что такой вызов показывает в нем излишнюю самонадеянность, которая до добра не доводит. При такой самоуверенности меня поражает скромность, обнаруживаемая г. Писемским несколькими строками ниже: он говорит, что в ‘романе своем представил не всю Россию, а только всю ложь ее’. Но почитатели г. Писемского легко могут сообразить, что он только скромничает, зная хорошо, что изобразил всю Россию, потому что если он представил всю ложь русского общества, то этим самым показал и всю его истину. Если я говорю, что то-то и то-то ложно в жизни какого-нибудь общества, то этим я в то же время говорю, что все противоположное лжи — истинно. В ‘Взбаламученном море’ так оно и выходит: здесь автор показывает нам как то, что, по его мнению, ложь, так и то, что он считает правдой.
Что же ложно, по мнению г. Писемского, в нашем обществе? Как и в чем является у нас ложь? На что обращает г. Писемский внимание будущего историка и что представляет он ему как зло, т. е. неправду? На это должны ответить нам характеры и свойства лиц, выведенных в романе в качестве представителей разных оттенков русского общества. Более же прямой и краткий ответ нам дает сама истина, облеченная г. Писемским в образ мирового посредника Варегина, который на вопрос: ‘где корень зла?’ — изрекает следующее:
‘Да я думаю всего ближе в нравственном гнете, который мы пережили, и в нашем шатком образовании, которое в одних только декорациях состоит, — так что-то такое плавает сверху напоказ! И для меня решительно нет никакой разницы между Ванюшей в ‘Бригадире’, который, желая корчить из себя француза, беспрестанно говорит: ‘hlas! c’est affreux’ {Ах! это ужасно. — Ред.} и нынешним каким-нибудь господином, болтающим о революции…’
Итак, между Ванюшей, современным ‘Бригадиру’, и нынешними Ванюшами нет никакой разницы, по мнению г. Писемского, и, следовательно, тогдашняя и теперешняя ложь — одинаковы. Поэтому, не нарушая хронологии, и роман г. Писемского можно отнести так же к концу прошлого века, как к половине настоящего: ложь его — одинакова. Посмотрим же, как она выразилась в действующих лицах, выведенных на сцену г. Писемским, особенно его герое.
Надо отдать справедливость г. Писемскому: Бакланов его несравненно лучший представитель большей части нашего общества, чем все герои, являвшиеся в романах последнего десятилетия. Обломов, Рудин, Лаврецкий верно представляют разные сорты людей, живших в нашем обществе, но Бакланов есть представитель всего общества. Недостатки и вообще свойства Рудиных и Обломовых хотя, конечно, встречались в обществе весьма часто, и лица эти типичны, но именно дело в том и состоит, что они представляют собой ту или другую характеристическую черту общества, ту или другую сторону его, между тем как в Бакланове видно все общество, со всеми его качествами и свойствами. Он самый верный выразитель той эпохи ‘нравственного гнета’, которая, по свидетельству г. Писемского, к счастию кончилась. Ей он принадлежал по времени и по характеру. Родился он чуть ли не в тот самый год, как она началась, а когда она, как уверяет г. Писемский, кончилась, то ему уже было тридцать лет, то есть тот самый возраст, когда обыкновенно человек перестает развиваться. Хотя г. Писемский в нескольких местах романа называет своего героя человеком умным и образованным, но все это ложь, и соглашаться с этим, разумеется, не надо. Впрочем, я нахожу, что это тем лучше для г. Писемского, будь его герой действительно умный и образованный человек, он бы не был таким типичным представителем современного ему общества. Что касается до его глупости и неразвитости, то это доказывается словами самого же Бакланова. Так, в первой части романа он объясняет теорию электричества следующим образом:
‘…При химическом соединении обнаруживается электричество… если теперь искру пропустить сквозь платину, то при соприкосновении ее с воздухом дается пламя’.
Во второй части о балете он выражается так:
‘…Тут правда, истина, которые одни только имеют законное право существовать’ (1).
Далее, приехав в деревню и отправившись к соседям, он услаждает себя помыслами о том, что ‘я, дескать, сквайр, проприетер. Все это, что ни идет, ни встречается, все это ниже меня. Я могу жить, ничего не делая’… В четвертой части, когда наступила эпоха возрождения (renaissance), он изъявляет намерение пуститься в биржевую игру, ‘потому что вся образованная Европа играет на бирже‘. На это г. Писемский говорит читателям, которые бы пожелали упрекнуть за это его героя, что и они не благоразумнее,— тоже накупили акций. Нет никакого сомнения, что в числе читателей ‘Взбаламученного моря’ найдутся господа вроде Бакланова, потому что оттого-то он так и хорош, что таких много. Но спасает ли это обстоятельство вашего героя, г. Писемский, от упрека в глупости? Не видите ли вы, что он глуп? Может ли кто другой, кроме глупца, сказать эти слова: ‘потому что вся Европа играет на бирже’.
Далее, если всего этого мало, он хвастается тем, что в свое время люди, подобные ему, в двадцать лет ‘уже были влюблены, как коты… любовниц имели… стихи к ним сочиняли’. Наконец, как мы увидим, в спорах он жалким образом побивается и своей любовницей, и своей женой, которые, грех сказать, чтобы порох могли выдумать или звезды с неба похватать.
Впрочем, в свое время такой человек, может быть, казался умным: пословица говорит, что на безрыбьи и рак — рыба. Во времена ‘нравственного гнета’ находились идиоты, как Венявин, которые и перед Баклановыми благоговели, и весьма естественно, что г. Писемский привык считать таких людей за умных и образованных. Ведь Никита Безрылов недалеко ушел от Бакланова… (2) Но г. Писемский, ошибаясь в оценке умственных способностей своего героя, не ошибся как художник. Его талант помимо его воли представил Бакланова глупцом, хотя этот глупец и назван человеком умным и образованным.
Как велико нравственное невежество Бакланова, так велика и его внутренняя пустота. Эти две черты его характера г. Писемский не только не отрицает, но тщательно выставляет напоказ. Эту пустоту жизнь не могла наполнить, потому что не дала ничего. Тогда беда была человеку, родившемуся с плохим мозгом: не имея ничего своего, ему неоткуда было взять ничего чужого. Жизнь, развивавшая в немногих энергических и смелых людях эти качества, у людей мелочных и бесхарактерных, каково было большинство и каков его представитель — Бакланов, доводила эти свойства до последней степени ничтожества. Автор следит шаг за шагом жизнь своего героя во времена ‘нравственного гнета’. Мы видим героя сперва студентом. Здесь он кутит, влюбляется, тунеядствует. Он таков, как большинство современной ему молодежи. Они скромны и благонамеренны, потому что и намерений-то никаких не имеют. Они толкуют о любви к прекрасному вообще, а к балету в особенности, мечты их, самые смелые и пылкие, были обращены на достижение крупного чина. Добродушный Венявин говорит герою, который для него идеал совершенства, что его ждут родина и министерский портфель. Высшим вольнодумством считалось произвести какой-нибудь скандал, бросить танцовщице мертвую кошку, побить квартального, напиться до омерзения. Человек, сделавший такую штуку, становился героем дня, о нем разговаривали и толковали: ‘А знаете ли, такой-то бросил в театре Андреяновой мертвую кошку! Каков молодец?’ Животрепещущие вопросы состояли в том, что такого-то актера или такую-то актрису хотят заменить другими. Важнее этого и придумать ничего не могли. Вообще царствовала умилительная патриархальность: какова была молодежь, таковы и руководители ее. Таков, например, был покойный инспектор Московского университета Платон Степанович, который как есть в своем флотском мундире завербован г. Писемским в число действующих лиц романа (3). Писемский желает мира его праху на том основании, ‘что он был добродушным распекателем, а не губителем юношества’. Он даже, по словам г. Писемского, не прочь был иметь свои убеждения, но его смущали дома, обитаемые генерал-губернатором и жандармским офицером (4). Но г. Писемский упускает из виду, что при том юношестве, которое цвело в его время, никакой надобности в губителях не предстояло. Наставник или надзиратель, подобный Платону Степановичу, был совершенно удовлетворителен, если даже не делал особенных гадостей. С него достаточно было, если он ругался, как извозчик, и сажал в карцер, потому что странно было бы приставить к семилетним детям какого-нибудь Фуше, если для них совершенно достаточен надзор г. Миллера-Красовского. Таланты Фуше лучше употребить в другом месте, а Миллеру-Красовскому предоставить детей (5).
Проведя таким образом свою юность, Бакланов решается поступить на службу. Конечно, такая среда и такая жизнь при таких умственных способностях не могли развить ни правильного понимания своих отношений к обществу, ни сознания своего достоинства. Слово гражданин считалось почти иностранным и не напоминало ничего, кроме римской истории, так как история французской революции, где могло встретиться это слово, преподавалась слишком вкратце. Поэтому высшее понятие о гражданских обязанностях, которое могло возникнуть тогда в голове Бакланова, состояло в том, что должно хорошо служить, то есть не брать взяток и восставать против явных безобразий, или, как выражались Баклановы, служить не лицам, а обществу. Но даже чтобы исполнить эти обязанности, нужно было иметь энергию и твердость характера, которых в наличности не оказывалось. Я замечу, впрочем, в скобках, что никакое намерение исполнять обязанности гражданина невыполнимо, потому что, во-первых, оно построено на самой отвлеченной и непрактичной идее, а во-вторых, никаких гражданских обязанностей в сущности нет, следовательно, всякие толки о них суть ‘праздной мысли раздражение’ (6). Но Баклановы вообще большие мечтатели и до крайности любят выдумывать для себя разные долги и обязанности, которых, разумеется, никогда и не выполняют. Все это происходит от праздности и оттого, что мозг не занят практическими мыслями, которых неоткуда было взять Баклановым в эпоху ‘нравственного гнета’. От той же причины происходит и то, что, не исполняя изобретенных ими обязанностей, они любят ругать себя за это и действительно так ругают, как самый злейший враг не мог бы их обругать.
Герой романа г. Писемского тоже изобрел себе разные обязанности гражданина и твердо решился не брать взяток и не допускать злоупотреблений. Разумеется, он был слишком ничтожен, чтобы выполнить второе. Он был даже так ничтожен, что не мог выдержать и в первом случае, правда, большое состояние позволяло ему не брать взяток чистоганом, но зато обедами он брал. И это он делал не бессознательно, а вполне понимая, что поступает гадко, даже припомнил ‘Ябеду’ Капниста и, по обычаю своей братьи, скверными словами обозвал себя. Что же касается до сознания своего достоинства, то его не было, так как и сознавать-то нечего было. На крик генерала: ‘молчать!’ — он отвечает: ‘ваше превосходительство, молчите вы сами’. Генерал ругает его мальчишкой и швыряет в лицо скомканный клок бумаги, а он шепчет ему: ‘подлец!’ Потом, изруганный вконец, он разнюнился, когда генерал пожелал примириться с ним, потому что Бакланов мог порассказать кое-что очень гадкое. Тут даже он не только выказал неспособность защитить от сильного мира свою личность, но показал себя малодушным трусом перед человеком, который был у него в руках, оттого только, что этот человек был генерал. Это уж не только отсутствие сознания своего достоинства, которое, благодаря отеческим ‘добродушным распеканиям’ Платона Степановича, было уничтожено в самой нежной юности, и взамен того приобрелась привычка выслушивать от начальников ругательства, — здесь есть еще раболепие перед внешними признаками власти, перед генеральским чином и звездами.
Я уже не хочу и распространяться насчет отношений Бакланова к женщинам. Кто не читал романа г. Писемского, тот может судить из того, что я сказал о личности Бакланова, каковы должны быть эти отношения. В них он является совершенно диким человеком, несмотря на внешние признаки цивилизации, и во всем равен Ионе Цинику, у которого этих признаков не имеется. В отношении женщин он доходит до всех степеней безобразия, до которых может дойти грязная натура, воспитанная в крепостном праве, чувственность которой ничто не сдерживает, и которая имеет все средства, чтобы удовлетворять своим скотским побуждениям. Быть может, г. Писемского укоряют за то, что он чересчур ясно и подробно изобразил любовные похождения своего героя. Действительно, на свете есть вещи, о которых лучше молчать, и чтение некоторых глав романа производит тошноту. Быть может также, что личность Бакланова не потеряла бы ничего, если б не проникать за кулисы его любовных историй, но не знаю, как бы было тогда, а знаю, что теперь грязное описание скандалов, которое сделает роман, вероятно, весьма популярным между старичками и старыми девами, вполне выкупается той рельефностию, которую оно придает характеру Бакланова.
Теперь посмотрим, что случилось с такой личностью или, лучше сказать, с обществом, состоящим из таких личностей, — потому что, повторяю еще раз, Бакланов есть не отдельное лицо, а тип, в котором совмещаются все Обломовы, Лаврецкие, Рудины и проч. Что случилось с таким обществом, когда, по независящим от него обстоятельствам, наступила эпоха возрождения?
Конечно, возгласы публицистов этой эпохи о ее значении были смешны своим сентиментализмом. Но нельзя также не сказать, что обществу представились на размышление вопросы, о которых оно доселе и не помышляло. Дело в том только, что вопросы эти возникли не в самом обществе, а совершенно вне его, и совершенно некстати будили эти 60 миллионов Баклановых от их сна. Заспанным и растрепанным, им вдруг стали задавать самые хитрые задачи, между тем как до сих пор напрягали все усилия, чтоб сделать их неспособными о чем бы то ни было рассуждать. Из тех самых квартир, которые мешали доброму Платону Степановичу иметь свои убеждения, вышло предписание приобрести оные. Но их не купишь и не займешь, если прежде не было и не было даже возможности иметь. Мы знаем, какую пассивности обнаружили все слои нашего общества при встрече с этими вопросами. Мы знаем, какую полнейшую неспособность издать какой бы то ни было человеческий звук обнаружило дворянство в крестьянском деле. Бакланов, призванный для совещания об этом к предводителю, вел себя так, как вели все прочие Баклановы на всем пространстве России, то есть не мог сказать ни да, ни нет, хотя имел жалкое поползновение сказать — нет. Но хотя герой г. Писемского — дворянин и помещик, тем не менее он может служить представителем и других сословий, потому что они все показали ту же пассивность. Как в крестьянском вопросе, так и в остальных поведение русского общества было таково, каково поведение Бакланова, т. е. неспособность ко всему серьезному и полное равнодушие. Россия, современная Бакланову, была разбита параличом. Все, что Баклановы принимались делать, было запечатлено тем же характером бессилия и апатии, они не могли серьезно взяться ни за что и по тому самому брались за все. Человек, бывший нынче рьяным крепостником и консерватором, в котором непривычный взгляд мог заподозрить опасного и готового на все врага предпринимаемых реформ и поднимаемых вопросов, завтра становился радикалом и красным, а послезавтра ругал и крепостников, и красных. Если б г. Писемский показал нам своего Бакланова несколькими годами раньше, мы могли бы, пожалуй, не поверить ему, обманувшись напускной бодростью и взятой напрокат игривостью, которую обнаруживали тогда Баклановы. Но теперь это невозможно. Теперь мы убедились, что Баклановы сами неспособны ни на что, а по приказу так же способны молчать и не шевелиться, как пылать и пламенеть, оттого что им в сущности все равно — молчать или пламенеть. Они хуже всего боятся, чтобы к ним не приставали с вопросами. Поэтому они, завидя еще издали чиновника или полицейского, спешат стушеваться. Говорить же и делать то или другое — для них все единственно. Мы видели, как они рукоплескали тем же, кого немного спустя готовы были стащить на съезжую. Эта пассивность довела Баклановых до такого нравственного растления, что они остаются индиферентны ко всякой гадости, которая валяется у них перед глазами. Оттого-то теперь мы видим, наконец, что в самом обществе, после всех фраз эпохи возрождения, совершаются дела, неслыханные даже в эпоху ‘нравственного гнета’, благополучно миновавшую, как утверждает г. Писемский. Тогда зло если и прибегало к неблаговидным средствам и орудиям, то, по крайней мере, само стыдилось их. Орудия эти, как ни были низки, но понимали, что бывали поступки, после которых совершившие их делались отщепенцами от общества и скрывались куда-то, бежали дневного света, стыдились встречи с честным человеком. Теперь есть Баклановы, которые не только бодро расхаживают, как ни в чем не бывало, но делаются героями дня, львами общества, протягивают руки к лаврам. В них потеряна не только честность — зло не только победило, но потерян стыд — победа празднуется торжественно.
Но действительно ли хотел г. Писемский нарисовать нам картину общества Баклановых или, как он выражается, изобразить всю ложь России?
Нет, умысел другой тут был. Чтобы понять, что имел в виду г. Писемский в своем романе, нам необходимо взглянуть на другую личность, выставленную на видное место в ‘Взбаламученном море’, на Варегина.
Варегин — современник Бакланова, но человек совершенно других свойств. В романе он изображает собою мудрость и в важных случаях является изрекать разные нравоучительные истины. Сообразно с этой ролью ему приданы почтенные свойства: он умен, учен, благороден и вообще представляет собою лицо, в котором нет лжи, а все от головы до пяток истина.
Его мы рассмотрим подробнее ниже, а теперь заметим, что эта олицетворенная истина представлена единственно затем, чтобы обличить нигилистов, что в особе Варегина соединяются и Никита Безрылов, и сам г. Писемский. Присматриваясь еще ближе, мы находим, что и ‘Взбаламученное море’ написано затем, чтобы нанести окончательное поражение тем мальчишкам, которых журит Варегин, и в этом отношении оно оказывается переложением в шести частях пожарных статей г. Мельникова (7). Только г. Писемский пошел гораздо дальше, он не ограничился одним поползновением вышеупомянутого публициста и К. У тех, известное дело, желания скромны и цель только та, чтобы кому следует указать на кого следует. Конечно, такая цель весьма практична, и, по словам г. Писемского, такой образ действий может вполне быть назван служением обществу. Вот как изъясняет это г. Писемский. Он представляет нам разговор между полицейским и обличителем проделок откупа. Разговор этот такого рода:
‘— Ну, поедемте и вы! — сказал полицмейстер Виктору: — в часть вас свезу. Велите себе принести матрац, что ли, у нас ничего там нет.
— Как в часть? это… это… — говорил Виктор: — это уж подло!— возразил он наконец.
— А пасквили писать благородно?— спросил его полицмейстер.
— Это я писал для пользы общества, — объяснил Басардин.
— А я вас для пользы общества сажаю в часть. Вы так понимаете, а я иначе!
— Это чорт знает что такое! — говорил Басардин, садясь с полицмейстером на пролетку.
— Не чорт знает, а только то, что эта общественная польза — вещь очень условная! — объяснил ему полицмейстер’.
Итак, вот каково должно быть служение обществу, по мнению г. Писемского. Но ему такая деятельность показалась чересчур скромной. Видно, он действительно сильно ненавидит молодежь, потому что, подобно г. Страхову, ‘желает простирать свое осуждение гораздо дальше, чем обыкновенно делается, и хочет коснуться величайших вражеских святынь’. С этой целью он представляет нам целый ряд нигилистов, над которыми желает потешиться. Начинает он ab ovo {С самого начала.— Ред.}. Замечая, что большинство нигилистов вышли из семинарий, он, что бы вы думали, изобрел? Читаешь и глазам своим не веришь. В начале четвертой части он перечисляет различные бедствия, удручавшие Россию перед наступлением эпохи ренессанс. В числе этих бедствий он находит одно, о котором доселе никто не помышлял.
По семинариям, — говорит он, — чтоб не отстать от века, стали учить только что не танцовать‘.
Несчастный г. Писемский, что это вы такое сказали?! Поймите и отрекитесь! Зачем вы, злополучный автор ‘Взбаламученного моря’, не прочитали рассказов Помяловского (8) , для чего, прежде чем писать роман, вы не познакомились с каким-нибудь нигилистом из семинаристов и не разузнали от него, что делается в семинариях?! Вы могли бы даже покривить душой, сказать, что хотите хвалить молодежь, но во всяком случае вам следовало навести справки. Зачем, стократ вопрошаю вас, зачем не разузнали вы хорошенько касательно семинарского образования? А то ведь выходит, по-вашему, что семинарское начальство эпохи ‘нравственного гнета’ виновато в излишнем усердии не отстать от века. Положим, что вы справедливо упрекаете Бакланова и других за ‘служение модным идейкам’. Но помыслите ради бога, можно ли в ненависти к модным идейкам заходить до того, чтобы обвинять даже семинарское начальство в служении им? Чему же это такому непристойному учили в семинариях? Богословие, философия по учебникам XVII века, латинская грамматика, упражнения в слоге: уж не это ли модные идейки, которые творят нигилистов? Скорблю о вас, г. Писемский, хотя понимаю, что именно сбило вас с толку. Вы себе никак не можете представить, почему нигилисты большею частью воспитанники семинарий. В голове вашей происходит построение такого рода: нигилисты выходят из семинарий, следовательно, семинарии — рассадники нигилизма, следовательно, семинарское начальство служит модным идейкам и стремится не отстать от века. Вот куда вы хватили с вашей бедной логикой! Но вы, вероятно, сами плохо верите себе, вы знаете, что такое семинарское начальство, и сомневаетесь в верности своего вывода. По крайне мере, в другом месте вы находите другое объяснение явления, поразившего вас. Ваш Варегин объясняет дело таким образом:
‘— Он (Проскриптский) человек недурной, — продолжал Варегин, нахмуривая свой большой лоб: — но, разумеется, как и вся их порода, на логические выводы мастер, а уж правды в основании не спрашивай… Мистификаторы по самой натуре своей: с пятнадцатого столетия этим занимаются!..
— Вы думаете? — спросил Бакланов, играя брелоками часов.
— Решительно! У них в крови сидит эта способность надувать самих себя и других разным вздором‘.
Скорблю еще более о вас, г. Писемский, что вы не из этой же породы, тогда, быть может, и вы бы были способны на логические выводы, а то теперь ведь уж из рук вон плохо.
Ну сами посудите, сперва вы говорили, что беда оттого, что в семинариях чуть не танцовать учили (и почему, бог вас ведает, считаете вы танцовальные уроки за nec plus ultra {Высшую степень, предел.— Ред.} человеческого развращения?), а теперь вдруг, так сказать, в глубь веков заходите, в пятнадцатое столетие отправляетесь отыскивать корней нигилизма. Скажите ради всего на свете, при чем тут остаются модные идейки и желание не отстать от века, и даже самые танцовальные уроки, если уж завелась издревле такая зловредная порода людей? Очевидно, что если все модные идейки строго-настрого запретить, обуздать желание не отстать от века, и если б даже повесить всех танцмейстеров, то зло бы не уменьшилось, потому что оно в крови у целой породы млекопитающих.
Указав корень зла (указание, впрочем, бесполезное, потому что как же можно искоренять зло, если оно еще в пятнадцатом столетии засело?), г. Писемский начинает целый ряд грозных или насмешливых филиппик против молодого поколения. Посмотрим на эти упражнения его.
Вот, например, над Проскриптским, который, по мнению г. Писемского, представитель нигилизма, упражняется не сам г. Писемский, a par procuration {По доверенности. — Ред.} Варегин.
— Что это вы так хлопочете?— проговорил он (Проскриптский) своим обычным дискантом.
Венявин по своему добродушию сейчас же сконфузился.
— Что делать, нельзя! — отвечал он.
— Хлопочет, как и все порядочные люди! — обратился, наконец, Бакланов к Проскриптскому, гордо поднимая голову.
— Вы бы уж лучше шли в гусары, — обратился тот опять к Венявину.
— А вы думаете, что нас и гусаров одно чувство одушевляет?— перебил его Бакланов,
— У тех оно естественнее, потому что оно чувственность, — возразил Проскриптский.
— Искусством актера, значит, наслаждаться нельзя? — сказал Бакланов.
— Хи, хи, хи, — засмеялся Проскриптский. — Что же такое искусство актера? искусство сделать то, что другие делают, — искусство не быть самим собою, хи, хи, хи…
— В балете даже и этого нет! — возразил Бакланов.
— Балет я еще люблю, в нем, по крайней мере, еще насчет клубнички кое-что есть,— продолжал насмехаться Проскриптский.
— В балете есть грация, которая живет в рафаэлевских Мадоннах, в Венере Милосской, — говорил Бакланов, и голос его дрожал от гнева.
— Хи, хи, хи, — продолжал Проскриптский, — в реториках тоже сказано, что прекрасное разделяется на возвышенное, грациозное, милое и наивное.
— Ну, пошел! — проговорил Бакланов, стараясь придать себе тон пренебрежения. — А, Варегин! — прибавил он, дружелюбно обращаясь к вошедшему, лет двадцати пяти студенту с солидным лицом, с солидной походкой и вообще всею своею фигурою внушающему какое-то почтение к себе.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

— Здравствуйте! здравствуйте! — говорил между тем Варегин, подавая всем руку. — Здравствуйте уж и вы! — прибавил он, обращаясь к Проскриптскому.
— Здравствуйте-с! — отвечал тот и опять постарался засмеяться.
— В грацию уж не верит! — сказал Бакланов, показывая Варегину головой на Проскриптского.
— Во вздор верит, а в то, что перед глазами, нет! — отвечал Варегин, спокойно усаживаясь на стул.
— Что такое — верить? Я не знаю, что такое верить, или в самом деле вера есть уповаемых вещей извещение, невидимых вещей обличение! хи, хи, хи…
— Мы говорим про веру в мысль, в истину! — подхватил Бакланов.
— А что такое мысль, истина? Что сегодня истина, завтра может быть пустая фраза. Ведь считали же люди землю плоскостью.
— Стало быть, и Коперник врет? — спросил Варегин.
— Вероятно.
— Но как же пророчествуют по астрономическим вычислениям?
— Случайность.
— Случайность, вы полагаете? — произнес протяжно Варегин.
— Вот ведь что досадно! зачем же вы верите в социализм-то, в кисельные берега-то и медовые реки? — говорил он (Бакланов) Проскриптскому.
— Э, верит! разговоры только это, упражнение в диалектике! — подхватил Варегин.
— Что ж такое диалектика? Человечество до сих пор только и занималось, что диалектикой, — подтвердил Проскриптский.
— А железные дороги тоже диалектика?— спросил Варегин.
— Полезная слесарям и инженерам! Хи, хи, хи! — смеялся Проскриптский.
— Но ведь, чорт возьми, они связывают людей, соединяют их! — воскликнул Бакланов.
— А зачем человечеству нужно это? Дикие, живущие в степях американских, конечно, счастливее меня! — возразил как бы с наивностию Проскриптский’.
А вот уж тут даже Бакланова г. Писемский уполномочивает сразить представителя нигилизма.
‘— То-то!— воскликнул он (Бакланов):— на общину надеетесь! О, молодость неопытная и невинная.
— Община вздор-с! — произнес и помещик,
— Как вздор?— сказал в свою очередь Сабакеев, немало тоже удивленный.
— А так… Евпраксия Алексеевна! — продолжал Бакланов, обращаясь к жене: — нам ваш брат, может быть, не поверит: скажите ему, что наш мужик ничего так не боится — ни медведя, ни чорта, как мира и общины.
— Да, они все желают иметь хоть маленькую, но свою собственность, — подтвердила та.
— Очень дурно, — отвечал Сабакеев, — если наш народ разлюбил и забыл эту форму.
— Да ведь эта-с форма диких племен, поймите вы это! — кричал Бакланов: — но как землю начали обрабатывать, как положен в нее стал труд, так она должна сделаться собственностью.
— Мы имеем прекрасную форму общины, артель, — настаивал на своем Сабакеев.
— Гм… артель, — произнес с улыбкою помещик: — да вы изволите ли знать-с, из кого у нас артели состоят?
— Для меня это все равно! — сказал Сабакеев.
— Нет-с, не все равно-с! Артель обыкновенно состоит из отставных солдат, бессемейных мужиков, на дело, на которое, кроме физической силы, ничего не требуется: на перетаскивание тяжестей, бегать коммисионером, а хлебопашество требует-с ума. Я, например, полосу свою трудом и догадкой улучшил, а пришел передел, она от меня и отошла, — приятно ли это?
— Может быть, и неприятно, но спасает от другого зла, от пролетариата.
— Да ведь пролетариат является в государствах, где народонаселение переросло землю, а у нас, слава богу, родись только люди и работай!
— Мы, наконец, имеем и другие артели — плотников, каменщиков, — присоединил, как бы вспомнив, Сабакеев.
— Что за чорт! — воскликнул, пожимая плечами, Бакланов:— да это разве общинное что-нибудь?.. Они все наняты от подрядчика.
— У которого они, кроме того, всегда еще в кабале, хуже, чем в крепостном праве, — присовокупил помещик.
— Общину наш народ имел, имеет и будет иметь,— сказал уверенным тоном Сабакеев.
— Ваше дело, — произнес помещик.
— Ведь вот что бесит, — говорил Бакланов, выходя из себя (от болезни он стал очень нетерпелив): — Россия решительно перестраивается и управляется или вот этакими господами — мальчиками, или петербургскими чиновниками, которые, пожалуй, не знают, на чем и хлеб-то родится…
Помещик при этом потупился, Сабакеев покраснел’.
Наконец, г. Писемский не выдержал и уже лично говорит о молодежи, которая, как видно, стала у него поперек горла.
‘— В наше время убедились, — говорит ему один господин, которого он принимает за нигилиста, — что глупость же хранить верность, ревновать друг друга’.
‘И это тоже прогрессист! — восклицает от себя г. Писемский,— Несчастная, несчастная моя родина!’
‘Не об общественном, разумеется, служении, — продолжает он, — говорим мы здесь. Благословенна будь та минута, когда в обществе появилось стремление к нему (г. Писемский противоречит собственному изображению общества)! Но гневом и ужасом исполняется наше сердце, когда мы подумаем, в чем положили это служение: в проведении не то что уж отвлеченных мыслей, а скорей каких-то предвкушений мыслей. И кто, наконец, эта соль земли, избранные, пришедшие к общественной трапезе!.. Остроумные пустозвоны, считающие в ловкой захлестке речи всю суть дела!.. Торгаши, умеющие бесконечно пускать в ход небольшой запасец своей душевной горечи!.. Всевозможных родов возмужалые и юные свищи, всегда готовые чем вам угодно наполнить свою пустоту!’
Вот он, скрежет-то зубовный! Вот она, ненависть-то к молодому поколению. Но увы! г. Писемский, ваша злоба напрасна и беспричинна. Вы на тень свою злитесь, принимая ее за нигилиста. Неужели вы думаете, что ваш Проскриптский, ваш Сабакеев, ваш Галкин — представители нашей молодежи? Жаль мне вас, г. Писемский, вас грубым и недостойным образом обманули. Вам показали жалких шутов вашего же, т. е. баклановского, времени, а вы не узнали, что это ваше же отражение. Зеркало вы приняли за картину. Лакея, корчащего из себя господина в его отсутствии, вы приняли за барина, и злитесь, горячитесь, выходите из себя. Подойдите поближе, взгляните хорошенько: это не зверь, а ваше же отражение. Самого зверя вы не видали да и не увидите. Разговоры, которые я нарочно выписал, потому что вы воображаете, что в них высказываются убеждения молодежи, — разговоры эти — ведь это верх глупости и невежества. Посмотрите хоть на тургеневского Базарова: он вам, быть может, очень не нравится, но сравните его с теми шутами гороховыми, которые у вас на сцене. Не отговаривайтесь, что вы хотели написать пасквиль на нигилистов и нарочно представили их шутами. На это я вам отвечу, во-первых, вашими же словами, г. е. словами вашего мудрого полицмейстера: ‘а благородно ли писать пасквили?’, а, во-вторых, уличу вас в неправде. Ваш Сабанеев, по-вашему, умный человек и благородный. Но по мнению всякого другого, это базаровский лакей, наслушавшийся толков своего барина и задающий форсу перед равным себе обществом. Вы ведь взяли на себя труд написать современную историю, следовательно, не могли выставить всех молодых людей нашего времени дураками: это было бы уж слишком забавно — всю молодежь обозвать без обиняков дураками. Вот вы, скрепя душу, и захотели выставить умного человека. Но увы! это ведь не то, что изобразить ваших Баклановых. Баклановых-то вы хорошо знаете, вы среди них провели вашу жизнь и теперь живете, ваши собственные убеждения никогда не были выше баклановских, да и откуда было вам взять их?.. Но вы совершенно невпопад разгневались на тех людей, которых совсем не знаете и в общество которых вы не были приняты. Потому все ваше патологическое, желудочное отрицание потрачено даром, и пафос вашего цинизма так и останется цинизмом, вы взялись за дело, которое не про вас писано. Оттого-то ваш роман вышел скрежетом зубовным, оттого-то будущий историк увидит в нем только доказательство страшного растления мысли, благодаря которому литература занимается дозорами и бранью всего молодого поколения. И пришлось вам ради этой брани прибегать к тем же средствам, к которым два года назад прибегали ваши единомышленники, публицисты ‘Северной Пчелы’ и ‘Библиотеки для Чтения’, редактируемой тогда вами, вам пришлось говорить и о грязных воротничках и о рукавичках девушек, посещающих лекции и попадающих куда-то (9), пришлось прибегать и к таким эпизодам:
‘— Кто это такие поджигают? — спросил он (Бакланов) у извозчика.
— Да кто их знает, батюшка! Этта вот тоже я ехал… так молодой баринок… как вот их?.. На Васильевском острову еще ученье-то им идет…
— Да, знаю! — подхватил Бакланов.
— Так тоже от народу-то бежал, схватить было хотели’.
Пришлось прибегать ко множеству других полуслов и намеков, столько же неблаговидных, сколько бездоказательных. Ведь возвысились же вы до картины пожара (10), до описания дневника Елены, возвысились же до того, что сказали о Нетопоренках, что сперва они мошенничали, а ‘теперь занимаются не менее благородным делом: они вольнодумничают и читают со слезами на глазах Шевченко’. A bon entendeur, salut! {Имеющий уши да слышит!— Ред.} Но как художника такие выходки вполне оправдывают вас, потому что показывают, как не преувеличено у вас изображение нашего общества в Бакланове, если такие вещи могут являться в литературе.
Теперь обратимся к тому, что, по мнению г. Писемского, хорошо и правдиво в нашем обществе. Посмотрим, что это за личность вышеупомянутый мудрый и либеральный мировой посредник Варегин.
Варегин принадлежит к числу тех либералов, которые, не останавливаясь, как Бакланов, на изобретении разных принципов, гнут и себя и других под них. Это наши филистеры, которые ненавидят все живое, незабитое отвлеченностями. Люди, подобные Варегину, те же Баклановы, только с несколько большей энергией, позволяющей им вредить и ненавидеть, между тем как истые Баклановы способны вредить только своей наивностью. Варегины — это теперешние деятели, и г. Писемский благоразумно поступает, порицая и стариков и молодежь и куря фимиамы Варегиным. ‘Старики подбираются’, как говорит у него в романе сам Варегин. Что касается до молодежи, то сам г. Писемский лучше меня знает и рассказывает, что она теперь делает. Желающие узнать судьбу ее могут прочесть последние страницы романа. Торжествуют же филистеры Варегины. До чего доводят их пресловутые принципы — это видно из деяний того же Варегина. Он был профессором, и, как сам говорит, студенты прогнали его с кафедры. Он, разумеется, выругал молодежь подлецами и наглецами и утверждает, что пострадал за то, что не хотел служить модным идейкам. Все это г. Писемский изобразил весьма верно: мы знаем, что господа, подобные Варегину, ненавидя и преследуя молодежь, за всякое встречаемое противодействие разражаются потоком страшных ругательств. Только напрасно думает г. Писемский, что молодежь служит каким бы то ни было идеям и идейкам. Служат им Варегины, а молодежь старается освободиться от них. Молодежь стала весьма практична и, видя зло, желает устранить его, а не возвести в принцип и возить его на своей спине. За это-то вы ее и ненавидите и прибегаете ко всем средствам, чтобы унизить ее. Но ваши усилия жалки. Молодежь права уже потому, что молода, и рано или поздно, а победа будет на ее стороне, подобно тому, как вы победили старичков. И посмотрите на ваших либералов, посмотрите на этого Варегина, который для вас — идеал умного, благородного и энергического человека. Взгляните на него: он победитель, он торжествует, но, боже мой, какое это жалкое торжество! Поражение лучше такого торжества, потому что поражение еще не конец, оно только отсрочивает получение желаемого, не разбивая в прах надежды. Но торжество Варегиных есть поражение их. Посмотрите, в какое противоречие с самими собой, с своими собственными желаниями, с самою жизнью вступают они. Они победили, но тут-то и есть их погибель. Их принципы, подвязанные к ним сзади, подавляют их. Сравнительно с ними милы и привлекательны становятся старички, потому что. опять-таки говорю, те делали зло бессознательно, а эти делают его с полным сознанием. Варегин, этот ученый и либеральный муж, является свирепым инквизитором в сравнении даже с Софи. Когда у Софи в деревне крестьяне отказались служить ей и когда явился гуманный Варегин и послал за солдатами, — Софи, эта пустая, мелочная женщина, продававшая себя старому откупщику, упала на колени и сказала:
‘— Нет, мне не надо ничего, я лучше от всего отступлюсь. — Да Варегин не отступится, ему это надо для общего порядка‘.
Вот оно, это fiat justitia, pereat mundus! {Да восторжествует правосудие, хотя бы погиб мир. — Ред.} И вы, г. Писемский, так хорошо изучивший Баклановых и Варегиных, вы можете утверждать, что молодежь служит модным идеям? Опомнитесь, взгляните на вашего Варегина: чему он-то служит, а? Что он-то себя мучит? Во имя чего рвет он себе волосы, чуть не плачет и бежит, чтобы не слышать воплей мужиков, которых секут, и в то же время готовится не только сечь их, а резать? Во имя чего, спрашиваю вас, делает он над собой эти истязания, как не во имя сзади пришитого к нему принципа? В нем нет ничего живого, ничего человеческого, или, лучше сказать, он вечно борется со всем человечным во имя сухих правил, мертвящих идей, филистерских принципов. И вы после этого, зная так хорошо этих Варегиных, обвиняете нашу молодежь в каких-то ужасных, кровожадных намерениях!
Но бодливой корове бог рог не дал, говорит пословица, так вот и вам. Есть у вас злобные поползновения, есть обличительные стремления, но комки грязи, которыми вы швыряете в молодое поколение, попадают в ваше собственное отражение. Чтобы изобразить молодежь, надо самому принадлежать к ней, не по летам, разумеется, а по желаниям и образу мыслей. Г. Тургенев знает молодежь: оттого его Базаров — живой человек. А вам, г. Писемский, могут удаться только Баклановы и Варегины, иначе вас всегда будут обманывать лакеи и шуты, корчащие Базарова, которых так удачно представил г. Тургенев же в лице Ситникова. Вы же Ситниковых приняли за представителей всего молодого поколения и даже одного из них сочли за умного и развитого человека, — вот что значит иметь одни поползновения и ничего более. Успокойтесь, взбаламученный романист, и перестаньте злиться на свою тень, а если уж слишком велика ваша ненависть к молодежи, то лучше поступайте против нее так, как поступаете против Нетопоренков, такую несложную задачу можно исполнить, ограничиваясь теми сведениями о молодежи, которые вы имеете (12). Писать же вам анналы неудобно, потому что в вашем взбаламученном образе мыслей забавно перепутываются самые противуположные понятия: муха кажется слоном, лужа — морем.
Что же касается до женщин, представленных г. Писемским, то о них говорить не стоит. Одна из них — камелия, другая — ханжа, о последней Варегин говорит, что пока в России есть такие женщины, то еще не все пропало. Но Варегин это сказал ей в глаза и, повидимому, соврал, потому что, выйдя из дому, изрекает (он никогда просто не говорит, а изрекает), изрекает про себя следующее:
‘Одна в Клиши умирает, другая в крепость попала, третья совсем в церковь спряталась, — а все ведь это наши силы и хорошие силы’.
Из этого прямо следует, что он считает Евпраксию такой же погибшей силой, как и Софи. В этом я не буду оспаривать г. Писемского и нахожу его совершенно правым: к сожалению, наши женщины действительно или ханжи, или камелии, или то и другое вместе. Но я недоумеваю, чего желает от них г. Писемский? Чем хочет он, чтобы они были? Те немногие женщины, которых, к несчастию, приходится считать еще десятками, которые желают не быть ни камелиями, ни ханжами, осмеиваются им за дурные манеры и грязные воротнички, он недоволен их попыткой выйти из положения камелий и кухарок. Какого же рода положения желает он для них? Темно и непонятно. Но зато понятна цель романа и понятны поползновения г. Писемского. Они же ему и к лицу. С тех пор, как он переселился в ‘Русский Вестник’ (12), взбаламученный образ мыслей обязывает его ненавидеть и чернить все свежее, молодое и выступающее на дорогу жизни и деятельности. Но мне, право, кажется, что даже злоба-то г. Писемского к нашему молодому поколению — напускная, потому что из-за чего бы, кажется, злиться сему человеку на людей, которых он не знает. Простительно ему по его неведению говорить, что он очень хорошо знает, что молодежь сердится на него за то, что он раскрывает ее болячки и бьет ее по чувствительному месту. В этих словах г. Писемский указывает на цель своего произведения, и не знаю, что скажут ‘печатные и непечатные враги его’, но я скажу, что верю ему, когда он так откровенно объясняет нам, что желал бить молодое поколение. Верю, но удивляюсь, с чего явились у него такие поползновения? Человек был мирный, воспевал разных губернаторов-прогрессистов, Калиновичей, что ли (13), и вдруг он тоже желает бить! Никто не может вам в этом препятствовать, но советую вам изучить тех, кого собираетесь бить, изучите их хотя по роману г. Тургенева, а то все ваши удары будут попадать в вас же самих!

КОММЕНТАРИИ

ВЗБАЛАМУЧЕННЫЙ РОМАНИСТ. Напечатано в ‘Русском Слове’, 1863, No 10, ‘Литературное обозрение’, стр. 23—44.
‘Взбаламученное море’ А. Ф. Писемского является одним из первых антинигилистических романов 60-х годов. Естественно, что оно вызвало негодование всей революционной и радикальной журналистики. О нем с возмущением писали, кроме Зайцева, М. А. Антонович а ‘Современнике’ (‘Современные романы’, 1864, No 4) и А. И. Герцен в ‘Колоколе’ (‘Ввоз нечистот в Лондон’, 1863, лист 175, ‘Полное собрание сочинений и писем’, т. 16, стр. 556 — 557).
Но интересно, что либералы западнического толка, славянофилы, ‘почвенники’ и пр. также остались недовольны романом Писемского. Разумеется, причины этого недовольства были совсем иные.
Если ‘Русское Слово’ и ‘Современник’ считали ‘Взбаламученное море’ пасквилем на передовую часть молодого поколения, на ‘нигилистов’ и ‘мальчишек’, то Ап. Григорьев, автор ‘Литературной летописи’ ‘Отечественных Записок’ и др. взяли под свою защиту людей сороковых годов, осмеянных в лице Бакланова. ‘Люди сороковых годов, — читаем в ‘Отечественных Записках’, — на наших глазах, следовательно уж это никак не секрет — были участниками лучших подвигов русской земли: дали свободу двадцати миллионам русских крестьян, дали русской земле возможно правый суд, подготовили фундамент для ее самоуправления, избавили русскую землю от откупов… Подумал ли г. Писемский о том, что люди, заседавшие в разного рода крестьянских комиссиях, большею частию принадлежали а людям сороковых годов?’ (1863, No 11—12, ‘Современная хроника России’, стр. 94). Ап. Григорьев осуждает стремление Писемского ‘осмеять и опозорить see то, что былая, недавняя эпоха звала ‘развитием’, все то, что—не скажем поэтизировал, но изображал как поэт Тургенев, все то, из-за чего очень серьезно страдали целые поколения’. Он называет Писемского ‘органом мещанской реакции’, обвиняет в том, что он не признает ‘заслуг протеста, будившего так энергически сонную тину нашего общественного болота’ {С этим утверждением Григорьева полемизировал в своей стоящей несколько особняком статье о ‘Взбаламученном море’ П. В. Анненков (‘С.-Петербургские Ведомости’, 1863. No 250). Анненков указал в ней на ряд крупных, с его точки зрения, художественных недочетов романа Писемского.} и отождествляет эту черту его миросозерцания со взглядом на сороковые годы, который высказан Зайцевым в рецензии на сочинения Лермонтова (‘Якорь’, 1863, No 19, стр. 389, No 24, стр. 464, No 25, стр. 483).
Критики указывали, что Писемский культивирует фельетонную, газетную литературу, лишенную каких бы то ‘и было художественных достоинств, интригующую лишь своей злободневностью, почерпнутые из газет факты он описывает так же внешне, как в газетах, не осмысливая и не углубляя их, сложную задачу художественного, ‘беспристрастного’ воспроизведения действительности Писемский подменил обличением ‘сильного и господствующего зла’, довел до предела издавна свойственный ему грубый, низменный реализм, роман лишен положительных идеалов, с любовью описывая грязь и пошлость, смакуя их, писатель окончательно переходит на позиции ‘отрицательного’ мировоззрения, пренебрегая ‘началом примирения’ с жизнью (см. статьи Н. М. Павлова в ‘Дне’, 1864, NoNo 31—33, Е. Эдельсона в ‘Библиотеке для Чтения’, 1863, NoNo 11—12, статью в ‘Сыне Отечества’, 1863, NoNo 277—278 и др.). Все эти обвинения были связаны, разумеется, с общими взглядами на искусство, которые развивали Ап. Григорьев, Эдельсон, ‘День’. И тем более показательно, что взгляды эти теряли свою остроту, лишь только критики касались изображения ‘нигилистов’ в романе Писемского. Критик ‘Дня’ Н. Б. (H. M. Павлов) считал, что ‘ни в одном романе Писемского не было столько бледных лиц. Удались ему только Софи Ленева и Виктор (впрочем, слишком карикатурный)’. (‘День’, 1864, No 32, стр. 18). Ап. Григорьев хотя и признавал, что в образе Виктора чувствуется ‘задняя мысль’, но сейчас же оговаривался, ‘Здесь автор несравненно правее в своих антипатических инстинктах (т. е. правее по сравнению с аналогичными и инстинктами, направленными на людей сороковые годов.— И. Я.), а потому и образ вылился цельнее и самая ‘продержка’ вышла удачнее (‘Якорь’, 1863, No 25, стр. 483). Эдельсон хотя и указывал на схематичность образа Басардина, но признавал, что роман ‘метко бьет по больным местам действительных Басардиных, Галкиных, разных Мерзаконаки и других’ (‘Библиотека для Чтения’, 1863, No 12, стр. 11 в 19). На первый взгляд может показаться, что А. Милюков, поместивший статью о ‘Взбаламученном море’ в ‘Голосе’ (1863, No 317), взял под свою защиту ‘молодое поколение’ от нападок Писемского. Но защита его сводится к утверждению, что ‘молодое поколение’ вовсе не заражено революционными идеями, что этим страдает Лишь незначительная и далеко не лучшая его часть. ‘В идее и исполнении его романа видны раздражение и испуг… Автор преувеличил опасность и во всяком, в сущности неопасном, кружке готов видеть общественных зажигателей. Когда загорелся угол чердака, ему показалось, что уже пылает все здание’, роман ‘останется только памятником того страха, с каким у нас некоторые взглянули на события последних лет: время, может быть, не замедлит показать, как этот страх был неоснователен’.
Нет возможности (да это и не нужно) дать здесь полный обзор критических отзывов о ‘Взбаламученном море’ и охарактеризовать все оттенки мнений о нем, Однако и из приведенного ясно, что в тех кругах, идейными выразителями которых являлись перечисленные выше критики, статью Зайцева должны были встретить весьма недружелюбно, поскольку он исходил в своей оценке романа Писемского из совсем иных политических и литературных взглядов. И действительно, ‘Библиотека для Чтения’, поместив сдержанную по тону, но резкую по существу статью о Писемском Эдельсона, разразилась руганью по адресу Зайцева. Н. Воскобойников писал в статье ‘Что такое наши теперешние журнальные направления’ следующее: ‘Литературная полиция начинает вытеснять настоящую критику, или, лучше сказать, критика обращается в невероятно придирчивую полицию. Мы считаем, напр., статью ‘Взбаламученный романист’ прежде всего усердным полицейским произведением. Впрочем, тут примерам нет конца, и мы перечислим их, если от нас потребуют’ (1864, No 1, стр. 35).
Более интересна полемика с Зайцевым слева. Как известно, ‘Русское Слово’ резко разошлось с ‘Современником’ в оценке ‘Отцов и детей’ Тургенева. В то время как ‘Современник’ считал его клеветой на передовую молодежь (статья Антоновича ‘Асмодей нашего времени’), ‘Русское Слово’ утверждало, что ‘все наше молодое поколение, с своими стремлениями и идеями, может узнать себя в действующих лицах этого романа’ (Д. Писарев. ‘Базаров’, ‘Русское Слово’, 1863, No 3, ‘Литературное обозрение’, стр. 1). Оба журнала не раз возвращались к роману и позже. ‘Даже слепой увидит, а если не увидит, то может ощупать,— писал Антонович в статье ‘Современные романы’, — что ‘Отцы и дети’ и ‘Взбаламученное море’ — родные братья, что по своему направлению они вытекают из одного источника, что у них одинаковые тенденции, что ‘Отцы и дети’ напитаны были тою же солью, какою теперь насыщены воды ‘Взбаламученного моря’… Конечно, при всем сходстве есть и разница между рассматриваемыми романами, но разница индивидуальная: два человека делают одинаковое дело, но в их действиях все же обнаружится разность их личных качеств, человек деликатный обругает вас, но он это сделает, конечно, не так, как сделал бы это человек грубый’ и т. д. Антонович иронизирует над недальновидностью ‘критиков-детей’, т. е. Писарева и Зайцева, не увидевших подлинного смысла романа Тургенева, и упрекает их в непоследовательности и нелогичности. Приведя ряд цитат из статьи Писарева ‘Базаров’ и из статьи Зайцева ‘Взбаламученный романист’, Антонович пишет, ‘Как же эти критики не заметили, что гг. Тургенев и Писемский изобразили детей одинаковыми чертами, одинаковыми красками, с одинаковыми намерениями и целями? Ведь Базаров, Аркадий, Ситников и Кукшина нисколько не лучше и не хуже Проскриптского, Сабакеева, Галкиных, и Базелейн, если хвалить первую коллекцию, то уж нужно хвалить и вторую и в изображениях г. Писемского видеть все молодое поколение с его идеалами. И потому решительно непонятно, каким образом критики-дети могли не одобрять г. Писемского. Кто-нибудь скажет, что дети дали промах, восхваливши Тургенева, что потом сознали свою ошибку и теперь бранят г. Писемского, отказавшись от своих неосновательных похвал г. Тургеневу. Если бы так, это было бы ничего, а то ведь и теперь критики-дети ставят г. Тургенева в пример и образец г. Писемскому, которому они дают такой совет: вы бы вот у Тургенева ‘поучились’, как нужно изображать молодое поколение, вот он так верно изобразил его, не то, что вы… Вот какова критическая сообразительность, ведь уж до очевидности ясно, что роман г. Писемского потому именно и худ. что составляет точный снимок с тургеневского романа… Критики-дети дали промах, карикатуру тургеневскую приняли за свой портрет, после такого горького урока они не могли попасться в другой раз на ту же удочку и к роману г. Писемского отнеслись сердито, в лице г. Писемского они осудили г. Тургенева, или, лучше, свое собственное мнение об его романе, восхваляя же и доныне т. Тургенева, они осуждают свое настоящее сердитое мнение о г. Писемском и как бы косвенно восхваляют его’ (‘Современник’, 1664. No 4, ‘Русская литература’, стр. 204, 206. 209, 213).
(1) Зайцев придал словам Бакланова не тот смысл, который они имеют ‘ романе, бакланов на вопрос пани Фальковской, за что освистали балерину Андреянову, отвечает: ‘А за то, что тут правда, истина, которые одни только имеют законное право существовать, они тут страдают!’.
(2) ‘Никита Безрылов’ — псевдоним Писемского, под которым он напечатал в ‘Библиотеке для Чтения’ два фельетона в конце 1861 и в начале 1862 г. Они знаменовали собою разрыв Писемского с радикальными кругами русского общества. В первом из них (1861, No 12) высмеивались воскресные школы, эмансипация женщин и пр. Фельетон вызвал возмущение левого крыла журналистики, Г. Елисеев в ‘Искре’ сравнил Писемского с Аскоченским (‘Искра’, 1862. No 5, стр. 71). Газета ‘Русский Мир’ пыталась организовать протест литераторов против ‘Искры’, но из этого ничего не получилось, а редакция ‘Современника’ заявила о своей солидарности со статьей Елисеева. Все это тяжело подействовало на Писемского, он бросил редактирование ‘Библиотеки для Чтения’ и переехал в Москву. Повидимому, эпизод с фельетонами Никиты Безрылова оказал некоторое влияние на детали и общий колорит отдельных глав ‘Взбаламученного моря’, тех глав, в которых изображены представители революционной молодежи. Писарев прямо говорил об этом: ‘Разгоряченный нападениями ‘Искры’, г. Писемский написал против нее огромный роман, в котором старался доказать, что отечество находится в опасности и что молодое поколение погибает в бездне заблуждений’ (‘Пушкин и Белинский’ — ‘Русское Слово’, 1865. No 6, ‘Литературное обозрение’, стр. 45).
(3) Писемский в довольно непривлекательном виде вывел в своем романе инспектора студентов Московского университета Платона Степановича Нахимова. Против этого протестовал его сын, Александр Нахимов. В письме к издателю ‘Русского Вестника’ он заявил, что Писемский, ‘увлекшись желанием выказать свой комический талант, слишком мало заботился о верной передаче этого характера’ и оклеветал Нахимова-отца (‘Московские Ведомости’. 1864, No 67).
(4) У Писемского ничего не говорится о жандармском офицере, но, может быть, Зайцев прав, расшифровывая это место таким образом. В 4-й главе 2-й части читаем: ‘Свои убеждения,— рассуждал он дорогой почти вслух, — и я бы их имел, да вон тут господин живет!— и он указал на генерал-губернаторский дом,— тут другой,— прибавил он и ткнул по воздуху пальцем в ту сторону, где была квартира генерала Перфильева’.
(5) Иначе говоря, таланты Фуше, министра полиции при Наполеоне и Людовике XVIII, пригодятся в III отделении или в другом подобном учреждении. — Имя Н. А. Миллер-Красовского сделалось в начале 60-х годов нарицательным именем педагога-обскуранта, видящего цель воспитания в создании верных самодержавию чиновников, а основную добродетель учащихся — в слепом повиновении начальству, признающего необходимость телесных наказаний и т. д. Свои педагогические взгляды Миллер-Красовский высказал в книге ‘Основные законы воспитания’, вышедшей в 1859 г. и вызвавшее ряд язвительных отзывов: Добролюбова — в ‘Современнике’, Вас. Курочкина — в ‘Искре’ и др.
(6) Слова из стихотворения Лермонтова ‘Не верь, на верь себе, мечтатель молодой’…
(7) Зайцев имеет в виду петербургские пожары в мае 1862 г. Некоторые историки считают, что они были организованы правительственными кругами (см. статью С. Рейсера ‘Петербургские пожары 1862 года’, ‘Каторга и Ссылка’, 1932, No 10), во всяком случае, правительство широко использовало их для борьбы с революционным движением и левой журналистикой.— П. И. Мельников-Печерский был в 1862 г. одним из ближайших сотрудников газеты ‘Северная Пчела’. ‘Ко‘ — это в первую очередь Н. С. Лесков. ‘Северная Пчела’ в дни пожаров то и дело взывала к полиции с просьбой найти виновников несчастья. Хотя она и не называла революционеров поджигателями, но и не отрицала их причастности к этому делу. Неоднократно повторяя ходившие по городу нелепые слухи, она тем самым поддерживала и культивировала их. В крайне напряженной атмосфере тех дней статьи ‘Северной Пчелы’ воспринимались как инсинуация, как косвенное указание на революционеров. Интересно, что через пять лет после Зайцева Н. Александров, характеризуя ‘Взбаламученное море’ Писемского и ‘Некуда’ Лескова, также проводил аналогию между этими произведениями и ‘пожарными статьями’, ‘Северной Пчелы’. ‘Не бездарные ли это сплетни и толки,— писал он,— и не ясно ли, что нападающие готовы пользоваться каждым нелепым слухом, который, идя в толпу, всегда разрастается и принимает чудовищные образы? Впрочем, такой способ умозаключений и нападений, почерпнутых из моря житейских дрязг, совершенно в характере фельетонного писаки, торопящегося всегда передать поразительный факт. Он напоминает фельетоны Стебницкого (псевдоним Лескова.— И. Я.) в ‘Северной Пчеле’ по поводу бывших тогда пожаров’ и т. д. (‘Мелочи дня’ — ‘Дело’, 1868, No 12, ‘Современное Обозрение). стр. 17).
(8) ‘Очерки бурсы’ Помяловского впервые были напечатаны во ‘Времени’ 1862 г. и в ‘Современнике’ 1863 г.
(9) В No 2 ‘Библиотеки для Чтения’ за 1862 г. был напечатан фельетон П. Д. Боборыкина ‘Пестрые заметки’ (под псевдонимом ‘Нескажусь’). В нем Боборыкин касается, между прочим, публичных лекций в здании петербургской городской думы и издевается над одной из посетительниц лекций — ‘нигилисткой’. ‘Трудно даже описать внешность этой особы. Стриженая почти под гребенку голова, мужской (подозрительной белизны) стоячий воротничок, грязная шея, затем какое-то коричневое одеяние, состоящее из кофты и узенькой юбки, и в руках мужская шапка’. В романе Писемского нигилистка Елена, молодая девушка в черном, наглухо застегнутом платье, с обстриженными волосами и в шляпке la mousquetaire, тоже изображена с грязным воротничком и рукавами.
(10) В предпоследней главе ‘Взбаламученного моря’ описаны петербургские пожары 1862 г. Писемский изображает их как дело рук поляков и студентов.
(11) По видимому, Зайцев намекает ‘а то, что под именем Нетопоренко Писемский изобразил в карикатурном виде революционера, землевольца Андрея Ивановича Нечипоренко. Он был дважды выведен и Лесковым — в ‘Некуда’ (Пархоменко) и в ‘Загадочном человеке’.
(12) ‘Взбаламученное море’ — первое произведение Писемского, напечатанное в ‘Русском Вестнике’. Переехав в Москву, он, кроме того, некоторое время редактировал беллетристический отдел ‘Русского Вестника’.
(13) Калинович — герой романа Писемского ‘Тысяча душ’ (1859).

И. Я.

Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека