Выборное право трудящихся, Макаренко Антон Семёнович, Год: 1937

Время на прочтение: 10 минут(ы)
Макаренко А. С. Педагогические сочинения: В 8-ми т. Т. 7
М., ‘Педагогика’, 1986.

Выборное право трудящихся

1

Лет 35 назад — перед японской войной — самое слово ‘выборы’, кажется, отсутствовало в лексиконе среднего трудящегося человека в России. Очень редко оно встречалось в книгах, если книги говорили о других странах, но другие страны были так далеки, что даже зависти не вызывали.
Мой отец был рабочий, и поэтому я учился на медные деньги. Хотя слово ‘выборы’ и было мне известно, но я очень редко мог употреблять его в разговоре — по какому случаю, в самом деле, оно могло прозвучать в моей речи?
Мне, как и другим представителям моего класса, случалось, конечно, слышать, что есть такие выборные высокопоставленные лица — губернский и уездные предводители дворянства. Никогда в жизни я не видел такого предводителя, ни живого, ни мертвого. Мои жизненные пути и жизненные пути предводителей почему-то не пересекались. Это происходило, может быть, потому, что наши жизненные пути были расположены в различных плоскостях: пути мои и таких людей, как я, были проложены где-то по земле, и гораздо выше, очень высоко, недосягаемо для глаза, проходили пути дворянские. Вот я сейчас вспоминаю и никак не могу вспомнить, кто из моих знакомых был дворянином. Правда, в 1914 г. в г. Полтаве меня, по особой протекции, рекомендовали в репетиторы в семью полтавского губернатора Богговута. Я почти обрадовался, если вообще можно говорить о радости в таком случае. Но это репетиторство обещало мне хороший заработок, а кроме того, мне хотелось посмотреть на потомка одного из героев двенадцатого года — генерала Богговута, убитого под Тарутином, которого и Л. Н. Толстой помянул добрым словом. Мои расчеты не оправдались. Я занимался с племянником губернатора несколько месяцев, но, кроме этого племянника, чрезвычайно несимпатичного и глупого мальчика, я никого из губернаторской семьи не видел. Встречал я лакеев, каких-то приживалов да нечто вроде гувернера — все такая же наемная рабочая сила, как и я. Они допускали меня в губернаторский дом через черный ход, они торговались со мной о цене и не позволяли мне ничего лишнего сорвать с именитого работодателя, они же раз в месяц вручали мне конверт, в котором вовсе не были написаны благодарственные слова за мою помощью губернаторской семье, а только помещались обусловленные 15 рублей. Мои пути и пути дворянской семьи Богговутов находились в настолько различных плоскостях, что Богговуты даже не могли выслушать мое мнение о способностях и прилежании члена их семьи — моего ученика, а нужно полагать, что мое мнение сколько-нибудь их все-таки должно было интересовать1.
Если в этом во всех отношениях замечательном случае наши пути не пересекались, то какое же отношение могли иметь ко мне и к таким, как я, какие-то выборы предводителей. Как выбирались предводители дворянства, губернские и уездные, для чего выбирались, каким способом, явным или тайным, какие там страсти кипели во время выборов, ни я не знал, ни все мое общество. Не только не знали, но и не пытались знать. Ведь даже это, такое далекое от нас, абсолютно недоступное, чванливое и богатое дворянское общество, обитавшее на таких высотах, куда даже наши взгляды не достигали, само было обществом рабским, пресмыкающимся, обществом, о котором так хорошо в свое время было сказано Лермонтовым:
Перед опасностью позорно-малодушны
И перед властию — презренные рабы2.
А многие из нас лучше знали Лермонтова, чем живое дворянство перед японской войной. Не видев дворянства в глаза, мы знали о его человеческом и общественном ничтожестве, знали о ничтожных страстях каких-то там дворянских выборов и были всегда готовы исполнить пророчество того же Лермонтова:
И прах наш, с строгостью судьи и гражданина,
Потомок оскорбит презрительным стихом… —
хотя и никак, пожалуй, не предвидели, что мы сами так скоро окажемся этими ‘потомками’.
Но между нами и дворянством лежало еще несколько сфер, обладающих также какими-то выборными правами. Эти сферы мы уже могли наблюдать невооруженным глазом, но только в общей картине их, в настоящие тайны их деятельности и их прав мы тоже проникнуть не могли. Это были те ‘круги населения’, которые выбирали городское и земское ‘самоуправление’. Такие выборы тоже происходили более или менее секретно от трудящегося населения. Может быть, у них происходила предвыборная борьба, может быть, у них выставляемы были плохие или хорошие кандидаты, произносились речи, кипели страсти? Кто его знает. Мы даже не знали имен тех людей, кто участвовал в выборах. Кажется, их было так немного, что они все могли поместиться в одном зале, представляя большой город с населением около 100 тыс., и, насколько я помню, голосование у них производилось шарами, что возможно только в небольшом, ‘своем’ обществе. О всех процедурах их избирательной кампании мы не могли узнать даже из газет: печатались только имена избранных членов городской или земской управы, но и в этих именах для нас не заключалось никакой сенсации. Почему-то так выходило, что городские головы и члены управ десятилетиями занимали свои посты.
В г. Кременчуге, где я провел, большую часть жизни, с тех пор как я начал себя помнить, был городской голова Изюмов. Я видел его сравнительно молодым человеком, потом пожилым, потом стариком, потом помолодевшим при помощи черно-синего гребешка — а он все ходил городским головой, и все в городе прекрасно знали, что Изюмов и есть ‘от природы’ городской голова и что никто другой не может им быть. Очевидно, небольшая часть заключалась в том, чтобы раз в 3 года положить белый или черный шар направо или налево. Направо мог стоять Изюмов, налево — какой-нибудь другой купец, похожий на Изюмова, а может быть, и никто не стоял, ибо зачем стоять, если есть Изюмов, который ‘мирно’ сидит себе на месте городского головы вот уже столько лет, никого не трогает, чинит мостовые, собирает налоги, назначает учителей в полдюжины начальных школ, а вообще человек честный и приличный.
Такая штука называлась городским самоуправлением или земским самоуправлением — штука, собственно говоря, бедная, настолько бедная, что, пожалуй, и не стоило бы лишать нас права голосовать за Изюмова. Однако, как это ни странно, это самоуправление вызывало заметное умиление у многих интеллигентных душ, и даже самое слово ‘земство’ некоторые произносили с дрожанием голоса. Тогда не уставали перечислять и описывать в книге разные земские подвиги, между которыми называлась даже постройка дорог, хотя все хорошо знали, что как раз дороги в нашей стране блистательно отсутствовали и дорогой называлась такая часть земной поверхности, которая наименее приспособлена для езды. С таким же умилением говорили и о городском самоуправлении, несмотря на то что все наши города, за исключением, может быть, одного Петербурга, жили бедно, грязно, переполнены были клопами и собаками и только в очень незначительной степени напоминали европейские города.
Городское и земское самоуправление, сопровождающие их выборы и карьеры отдельных лиц, реализуемые в отдельных выборах, были той жалкой ‘демократической’ подкладкой самодержавия, которую мы — пролетариат — даже не ощущали. Наша жизнь помещалась за границами даже такой общественности, а ведь наша жизнь — это была жизнь всего русского народа. К нам эта общественность изредка прикасалась самым ‘теплым’ своим боком, боком благотворительности. У столпов общественности, у эти самых городских голов и членов, у их жен и дочерей иногда начинало зудеть под какой-нибудь идеалистической ложечкой, тогда, смотришь, на одной из второстепенных улиц воздвигается народный дом — один на губернию, который только потому назывался народным, что не совсем удобно было называть его ‘простонародным’. В другой раз, в таком же порядке, рука ‘дающая и неоскудевающая’ начинает строить приют для сирот, — очевидно, для сирот наших, пролетарских, но на открытии приюта пьют, и закусывают, и ухаживают за дамами, и вообще кокетничают и добрыми сердцами и неоскудевающими руками отнюдь не пролетарии, а все та же ‘общественность’. В третьем месте строится дешевая столовая, в четвертом — вечер для бедных студентов гремит музыкой и щеголяет прогрессивным духом.
Только теперь, с высот социалистического общества, видно, сколько и во всей этой общественности, и в ее благотворительности было настоящего похабного цинизма, настоящей духовной человеческой нищеты, сколько оскорбления для действительного создателя жизни и культуры — для трудящегося человека. Но и тогда трудно было кого-нибудь обмануть из ‘простого’ народа: народ прекрасно понимал, что ему положено судьбою работать по 10—12 ч. в сутки, жить в лачугах, в темном невежестве, продавать труд своих детей, периодически переживать голод и всегда дрожать перед призраком безработицы. Это была определенная, освященная богом, веками и батюшками доля, то обстоятельство, что где-то кого-то выбирают господа, в сущности, мало кого занимало.

2

После 1905 года, наполненного нашей борьбой и нашим гневом, на сцене ‘общественности’ были поставлены новые декорации. В них уже просвечивали европейские краски. Правда, самое слово ‘конституция’ считалось крамольным словом, но все было сделано почти как в Европе: происходили выборы, боролись партии, произносились речи, принимались запросы, обсуждались законы, разгорались страсти и аппетиты. Российская история вступила в новую эпоху. Прежде было в моде щеголять открытым цинизмом самодержавия, азиатской откровенностью насилия. Теперь должны были войти в обиход утонченные европейские формы. Законными и будничными сделались слова ‘прогрессивный’, ‘демократический’, ‘свобода’, даже слово ‘народ’ начало выговариваться без прежнего неизменного обертона ‘простонародный’. Высшая политическая техника позволила даже кадетам произносить такие речи, что у полицейских дух захватывало. Государственная дума казалась приличным учреждением, но восторгались этим обстоятельством очень немногие, восторгались те, которые обладали ‘европейским’ вкусом, воспитанные на английских и французских образцах. Настоящим хозяевам жизни этот стиль не очень нравился. Романовская фамилия, романовский двор, аристократия, дворянство не могли так скоро отвыкнуть от привычной простоты отношений, от непосредственности и искренности кнута, от неприкрытого, откровенного грабительства.
Эпоха Государственной думы не выработала ни щепетильной элегантности лорда, ни утонченного остроумия либерала, ни важности барона, ни мудрой добродетельности фермера. Европейские запахи парламентаризма казались запахами неприятными, конечно, по неопытности. Николай II даже в 1913 г. писал министру внутренних дел Маклакову о своем желании распустить Государственную думу, чтобы вернуться к ‘прежнему, спокойному течению законодательной деятельности, и притом в русском духе’.
Этот самый якобы русский дух, не дававший покоя Николаю II, в сущности, был настоящим средневековым азиатским духом, духом шахов и падишахов, беев, пашей и беков. И он так сильно, этот дух, заполнял политическую атмосферу, что европейские конституционные мечты остались гласом вопиющего с трибуны. Буржуазное избирательное право, самый тонкий, лакированный и полированный инструмент классовой власти буржуазии, Николаю II и его башибузукам казалось чересчур нежным и непривычно хрупким инструментом сравнительно с испытанными средствами: нагайкой и виселицей.
Но ‘прежнее, спокойное течение законодательной деятельности’ не так легко было восстановить, ибо хорошо помнился 1905 год, помнилось гневное выступление пролетариата и крестьянства, вспоминался малодушный манифест 17 октября, вспоминались и московское восстание, и великая забастовка, и пожары помещичьих усадеб.
Рабочий класс и стоящая во главе его партия большевиков знали, что и от самого наиевропейского избирательного закона нельзя ожидать коренного улучшения жизни трудящихся, но нужно ожидать улучшения условий борьбы. Поэтому возвращение к откровенному разгулу самодержавия не могло удаться вполне, но удалось частично. Если на выборах в первую и во вторую Государственную думу еще можно было слышать кое-какие европейские запахи, то уже к 1907 г. они были основательно испорчены привычными актами ‘деятельности в русском духе’: виселицы Столыпина, погромы, резиновые палки в руках членов ‘Союза русского народа’, отправка на каторгу всех социал-демократов второй Государственной думы — вот те самобытные спокойные орнаменты, которые с воодушевлением прибавил Николай II к формуле четыреххвостки. А закон 3 июня 1907 г. и самому избирательному закону придал характер прямодушно азиатской бесцеремонной откровенности.
По этому закону только крупные землевладельцы получили право непосредственно посылать в губернское избирательное собрание своих выборщиков, да первая (богатая) курия в городах получила приличное представительство. Все остальные граждане должны были пройти через несколько сит разных собраний, уездных и губернских, чтобы добиться одного-двух мест в губернском избирательном собрании. Закон был сделан цинично-грубо, даже без заботы о ловкости рук, по наглости это было нечто неповторимое.
По такому закону рабочие и крестьяне располагали всего 9% голосов в губернском избирательном собрании, т. е. фактически не могли послать ни одного депутата. Это было явное, открытое издевательство дворянско-буржуазного блока над интересами и жизнью трудящихся. Даже те немногие представители рабочего класса, которым удалось прорваться в Государственную думу, скоро были выданы этим милым учреждением в руки полиции.
В это время окончательно исчезли самые слабые запахи европейского парламентаризма, даже родичевы притихли, политическими фигурами России сделались пуришкевичи и марковы, родзянки и гучковы3, да и то последние были предметом ненависти Романовых, ослепление и идиотизм которых достигли действительно пределов патологических: царица Александра Федоровна более всего ненавидела Гучкова: ‘своя своих не познаша’.
Вся эта ‘выборная’ политика не только была направлена против трудящихся, но и сопровождалась откровенной ненавистью правящих классов, злопыхательством правительственных, правых и октябристских, газет. Дворянство и буржуазия хотели править русским народом, хотели до последней нитки грабить его, хотели держать его в нищете и темноте, но не способны были сделать хотя бы приличное лицо перед народом, хотя бы минимальную заботу проявить о нем. Рабочий и крестьянин, подавая свой голос, окружены были бандитскими, грабительскими мордами, протянутыми жадными руками эксплуататоров. Никакой Европы — русские господа никак не могли отвыкнуть от крепостных привычек.
И, не считаясь уже ни с какими европейскими этикетами, не считаясь даже с мошеннически составленным третьеиюньским парламентом, царское правительство продолжало свое темное и дикое дело. Если в 1905 г. в тюрьмах находилось 86 тыс. человек, то в 1912 г. их было 182 тыс. На каторге в 1905 г. было 6 тыс., а в 1913 г. — 32 тыс. Можно сказать, так росло участие трудящихся в ‘общественной’ деятельности.
В таком же отношении к успеху парламентаризма стояло и благосостояние рабочего класса. Из года в год все более расходились кривые: заработная плата понижалась, цена на хлеб повышалась. По отношению к 1900 г. та и другая кривые расходились в разные стороны на величину до 40%. Наконец, 1912 год ‘подарил’ русской истории ленский расстрел.
В деревне Столыпин приступил к разорению крестьянства. Закон 9 ноября должен был привести к полному и решительному разделению его на кулачество и на деревенский пролетариат — необходимое условие расцвета промышленного и земельного капитала.

3

Это утонченное европейское приличие, этот демократический костюм хищнического империализма в особенности привлекал меньшевиков и эсеров. Недаром после свержения самодержавия они затеяли такой нежный флирт с Антантой. Великая Октябрьская социалистическая революция спасла советский народ от этого утонченного, наиболее ханжеского, наиболее развращенного вида эксплуатации.
Стоит почитать историю любой европейской демократии, чтобы увидеть всю безнадежную глубину того мошенничества, которое называется на Западе до сих пор всеобщим и равным избирательным правом. Не нужно при этом перечислять все отдельные уловки и исключения, которые делают это право и не всеобщим и не равным. Политическая жизнь, парламентская борьба партий так построены на Западе, что невозможным становится никакое революционное законодательство, никакие кардинальные социальные реформы…
И поэтому до сих пор самые демократические в буржуазных государствах выборы не могут прекратить тот сложный и хитрый политический пасьянс, который называется парламентской борьбой. В своей классовой власти, в руководстве классовым государством буржуазия выработала необычайно сложные и тонкие приемы борьбы. Среди этих приемов главное место занимает одурачивание избирателей программами и обещаниями, ажитация, доходящая до авантюризма, хитрые системы блоков и компромиссов, игра на ближайших, сегодняшних интересах, разжигание сегодняшней злобы дня, подачки, подкупы, наконец, сенсационные взрывы и повороты.
Великая Октябрьская социалистическая революция избавила нашу страну от утонченной системы мошенничества и обмана трудящихся, избавила от разлагающей политики примирения и компромисса, избавила от трусливого следования поговорке: ‘Не обещай мне журавля в небе, дай синицу в руки’.
Русское царское правительство и против синицы возражало решительно в самых воинственных выражениях: ‘Патронов не жалеть!’
И поэтому при царе в руках трудящихся действительно ничего не было, но зато эти рабочие руки в нужный момент оказались свободными для того, чтобы взять винтовки.

4

И вот сейчас мы, советский народ, советские народы, держим в руках действительно избирательное право, действительно всеобщее, действительно равное, тайное и прямое. Наше выборное право есть действительно всеобщее, всесоюзное волеизъявление трудящихся.
Советский избирательный закон, советская избирательная кампания совершенно не сравнимы с чем-нибудь подобным в другом обществе и в какое угодно время. Нет никакой плоскости, лежащей выше трудящихся, нет никаких сфер, обладающих непонятной для меня психикой, неизвестными мне планами и тактикой. Вокруг меня на всем пространстве СССР трудящиеся, путь каждого из них ясен, ясны его способности, его заслуги, его стремления. Я вижу их всех привычным глазом товарища, в привычном разрезе нашей двадцатилетней солидарности. Никто не встанет против меня в чужом для меня фраке или мундире, никто не будет лгать, никто не покажет мне углышек авантюры, уверяя меня, что это реформа. Нельзя обмануть гражданина СССР, прошедшего не только двадцатилетний опыт свободы от эксплуататоров, но и двадцатилетний опыт невиданного в мире строительства, невиданного в истории народного творчества. В этом грандиозном опыте молодого советского народа больше гарантии его прав, чем в любом писаном законе. Наше избирательное право — это прежде всего наша фактическая сила, коллективный результат наших народных побед.
Как бы ни говорили о нашем избирательном законе, как бы ни старались представить его как собрание правил, мы не способны отрешиться от нашей советской истории. Любого кандидата, который встретится на нашем избирательном пути, мы обязательно спросим: а какое участие он принял в социалистическом строительстве, какую энергию он отдал советскому народу, как он проявил свою личность в исторической нашей борьбе? И, когда мы получим ответы на эти вопросы, для нас будет совершенно ясно, достоин ли этот человек быть избранным в Верховный Совет СССР. Мы не зададим, может быть, ни одного вопроса, касающегося будущего.
Это, разумеется, звучит очень странно для западного уха, но наше будущее — это та категория, в которой мы меньше всего сомневаемся. У всего советского народа есть одна программа, один план будущего, одна единодушная готовность продолжать строительство социализма в нашей стране…
В этом совершенно исключительном явлении программного единства заключаются все гарантии и всеобщности и равенства нашего избирательного права. Эти качества нашего закона и нашего права естественно вытекают из фактических отношений в Стране Советов. Выборное право трудящихся — это форма участия трудящихся в руководстве своей страной.

Комментарии

Впервые опубликовано в сборнике статей, очерков и рассказов советских писателей ‘И жизнь хороша, и жить хорошо’, посвященном выборам в Верховный Совет СССР (М., 1937). В сокращении напечатана в ‘Литературной газете’, 1951, 16 янв. (вырезка: ЦГАЛИ СССР, ф. 332, оп. 4, ед. хр. 113).
А. С. Макаренко с предельной краткостью и убедительностью доказывает классовый характер избирательного права в дореволюционной России, разоблачает буржуазный парламент как ‘утонченную систему мошенничества и обмана трудящихся’ хищническим империализмом, показывает реальность всеобщего и равного избирательного права в СССР.
1 О репетиторстве А. С. Макаренко в семье полтавского губернатора см. также в ‘Книге для родителей’, начало второй главы (т. 5 настоящего издания).
2 Здесь и далее цитируется стихотворение М. Ю. Лермонтова ‘Дума’.
3 Родичев Ф. И. (1856 — ?) — один из организаторов реакционной партии кадетов. Пуришкевич В. М. (1870—1920) — крупный помещик, ярый реакционер-черносотенец, монархист. Марков Н. Е. (1866 — ?) — политический деятель, реакционер и монархист. Родзянко М. В. (1859—1924) — политический деятель, один из лидеров реакционной партии октябристов. Гучков А. И. (1862—1936) — крупный капиталист, основатель партии октябристов.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека