Вторая жизнь Наполеона, Первухин Михаил Константинович, Год: 1917

Время на прочтение: 17 минут(ы)

Михаил Первухин
Вторая жизнь Наполеона

 []

Часть первая

I.
Почему мистер Джон Браун написал свои мемуары

Дорогой сын мой! Слава Создателю, я, твой отец, еще не стар: в текущем 1839 году мне исполнилось всего лишь сорок шесть лет. Мы, Брауны из Гиддон-Корта, от природы отличаемся крепким телосложением, и в нашем роду всегда имелось немало людей, выделявшихся своим долголетием. Ты, хоть сейчас еще и ребенок, все же хорошо помнишь своего дедушку, а моего отца, мистера Никласа Брауна: когда он утонул в прошлом году, переправляясь в рыбачьей лодке на остров Уайт, тебе было девять лет, а ему — больше восьмидесяти. Но и тогда он, твой дедушка, имел целыми почти все зубы, за исключением двух передних, выбитых ему французской пулей при Ватерлоо, он был крепок, как дуб, и жив, как молодой человек. Прожил бы смело до ста лет, если бы не несчастный случай, о котором я сказал выше. И я, в свою очередь, надеюсь, если на то, конечно будет воля Божья, прожить еще многие и многие годы, увидеть тебя взрослым человеком, дождаться появления на свет твоих детей, а моих внучат. Шансы на это дает мне мое поистине железное здоровье, которым я могу гордиться: ведь, если бы не это железное здоровье, то, по всей вероятности, я давно лежал бы в сырой земле. А вернее не лежал бы: там, где погибло большинство моих товарищей и спутников, там, где встретил свой последний час он, человек, памяти которого посвящена эта книга, — нам не приходилось соблюдать церемоний с трупами. О, скольких умерших мы тогда просто оставляли по дороге в лесу?!
Но я чувствую, что забегаю вперед. Поэтому говорю себе:
— Стоп, Джон! Ход назад!
И возвращаюсь к моему повествованию.
Итак, я, кажется, могу рассчитывать еще на много лет жизни. Но за последнее время я стал замечать, что память моя немного изменяет мне, это, как говорит доктор Мак-Кенна, естественное и законное явление. Память моя несколько тускнеет по отношению к тем событиям, которые в течение ряда лет заполняли все мое существование. Уже далеко не таким ясным кажется мне полный противоречий образ его, человека, с которым судьбе угодно было надолго связать меня. Я не раз с удивлением замечал сам, что позабыл добрую половину его любимых словечек, которые когда-то знал наизусть. Перебирая в памяти ряд событий, произведших на меня тогда глубочайшее впечатление, я обнаруживаю, что не всегда уже могу поставить эти события в связь.
Все эти симптомы заставляют меня позаботиться о том, чтобы сохранить для тебя, — моего единственного сына и наследника моего имущества и моего доброго имени, — мои воспоминания в виде документа.
Правда, я не мастер писать: и вообще-то учился не с достаточным прилежанием, как, впрочем, и большинство мальчиков той бурной эпохи, к которой относится моя юность, а потом, принимая непосредственное участие в великих событиях ее, странствуя по морям и по суше, подвергаясь бесчисленным опасностям, я перезабыл и то немногое, что выучил в старые годы. Таким образом, тот труд, за который я берусь сейчас, вовсе не кажется мне ни простым ни легким. Написать мемуары…
Я на днях проглядывал твое первое школьное сочинение и подивился остроте твоего детского пера, мой Джимми. Молодец, право! Продолжай в том же духе, и, я в этом уверен, со временем Англия будет зачитываться романами Джемса Брауна, как сейчас зачитывается романами знаменитого сэра Вальтера Скотта, великого шотландца…
Если бы я, берясь за написание своих мемуаров, назначал их для опубликования в печати, то, уверяю тебя, я бы от робости напутал Бог знает чего. Но мое писание света не увидит: ты, хоть ты еще и ребенок, но знаешь, что я, твой отец, и те немногие мои товарищи, которые еще живы, связаны клятвой и честным словом хранить молчание до 1871 года. А ждать еще так долго…
Мои мемуары предназначаются для единственного читателя, то есть для тебя, Джимми. Мне перед тобой нечего стыдиться: если я напишу и не совсем складно, ты не осудишь.
А написать я чувствую себя обязанным: суть в том, что время от времени и сейчас о тех событиях, свидетелем которых я был, распространяются ложные слухи. Находятся бессовестные люди, которые совершенно к этим событиям не причастны, но, пользуясь общим легковерием, выдают себя за героев, рассказывают небылицы, и даже — я стыжусь сказать это, — даже вымогают деньги у нашего покровителя и благодетеля, молодого лорда Дугласа Голланда, сына великого и незабвенного отца, память которого я чту сам и тебе завещаю чтить свято до конца твоей жизни.
Может быть, и тебе когда-нибудь придется встретиться с кем-нибудь из этих наглецов и услышать их глупую и хвастливую болтовню. И вот на этот случай я и хочу записать все, мне известное, как можно подробнее, заботясь лишь о точности и не думая о красоте слога. Кстати: запомни пару имен.
Так называемый ‘шевалье’ Жан-Ришар Дерикур де Монтальба, как я неоднократно слышал, готовит даже к печати брошюру, посвященную нашему делу. Воображаю, как много чепухи наговорит он в ней, пользуясь тем обстоятельством, что я, будучи связан честным словом, не могу выступить с опровержением!
Если тебе случится столкнуться с этим ‘мнимым шевалье’, то знай: добрая половина того, что он тебе расскажет, — плод его фантазии.
Он не лжец в нашем смысле слова. Но он провансалец, уроженец знаменитого города Тараскона. А все тарасконцы увлекаются собственными фантазиями до такой степени, что мало помалу сами начинают верить им и готовы отстаивать их с пеной у рта и со шпагой в руке.
Истинную роль Жана-Ришара Дерикура ты увидишь из моего дальнейшего повествования.
Запомни еще имя мистрис Джессики Куннингем: не знаю, по каким именно побуждениям, но она тоже любит приписывать себе чуть ли не руководящую роль в данных событиях. На самом деле ее роль была очень скромной, и особенно хвалиться ей, клянусь Богом, решительно нечего…
Но эти оба, все же, просто болтуны и хвастуны. И в их повествованиях имеется значительная доля истины. Они только переоценивают свою роль. Это, конечно, проявление человеческой слабости…
Неизмеримо хуже Патрик Альсоп, которого однажды ты видел, — и ты не забудешь, при каких обстоятельствах…
В зале гостиницы ‘Меч Веллингтона’, в большом обществе, не подозревая о моем присутствии, этот пьяный ирландский пес позволил себе распустить язык, рассказывая невероятные небылицы, и дошел до того, что осмелился издеваться надо мной, твоим отцом.
Помнишь, что вышло тогда?
Я встал, подошел к месту, где сидел Патрик, положил руку ему на плечо и сказал:
— Мистер Альсоп! Может быть, присмотревшись ко мне, вы узнаете одного старого знакомого, имя которого вы только что упомянули при почтеннейшем собрании…
Он вздрогнул при первых же звуках моего голоса, смертельно побледнел, пробормотал проклятие, хотел подняться, чтобы броситься на меня, но силы изменили ему, и он упал под стол в обмороке…
Единственным человеком, всем показаниям которого о великих событиях ты можешь верить, является старый друг нашей семьи, доктор Гарри Мак-Кенна.
Если в моих мемуарах ты встретишь что-либо, нуждающееся в разъяснении или дополнении, прошу тебя, не обращайся ни к кому, кроме доктора, и знай: что он скажет, то будет правда.
Ну, вот, я, кажется, благополучно привел к концу предисловие, которым хотел начать по общепринятому обычаю свои мемуары. Проглядывая то, что я уже написал, я вижу немало недостатков, но не обращаю на них внимания. Во всяком случае, дело пойдет, я в этом уверен.
А если ты и обнаружишь кое-какие дефекты в моем писании, то, конечно, будешь помнить: твоему отцу было куда сподручнее держать не перо из гусиного крыла, а тяжелую абордажную саблю с широким клинком, или мушкет с примкнутым к нему штыком.

II
О том, как мистер Гарри Браун старший потерял пару передних зубов верхней челюсти, а мистер Джон Браун получил щелчок в лоб и золотую табакерку императора Наполеона, едва не был расстрелян Неем и научился уважать его

Вы, люди нынешнего времени, вы, растущие в мирных условиях, мало-помалу начинаете позабывать весь цикл великих событий начавшихся в конце прошлого, восемнадцатого, века и захвативших полтора десятка лет века нынешнего, девятнадцатого.
Многое из того, что тогда случилось и чему были свидетелями мы, ваши отцы и деды, вам кажется уже легендой или сказкой.
И вы, — это совершенно естественно, — совершенно иначе смотрите и на деятелей той грозной эпохи, чем привыкли смотреть мы.
Недавно, в одну из моих поездок в Эдинбург, мне пришлось слышать от одного молодого человека, имя которого я упоминать считаю совершенно излишним, что император французов Наполеон I был не больше, как мелким авантюристом и трусишкой, расправа с которым не представляла ни малейшего труда для Англии. Если когда-либо тебе придется услышать что-нибудь подобное, Джимми, помни: это — ложь.
Наполеон I был смертельным врагом Англии. Это правда. Но он был великим врагом и страшным врагом.
Молодые люди, бывшие в пеленках в те годы, когда мы дрались на суше и на море с солдатами Наполеона, могут высмеивать ‘Маленького капрала’. Благо и сейчас еще в нашем английском обществе к нему относятся недоброжелательно. Но те, которые этим высмеиванием занимаются, забывают следующее: высмеивая и унижая побежденного нами врага, они унижают прежде всего нас, своих отцов, вынесших всю тяжесть многолетней и беспощадной борьбы с Наполеоном.
Если побежденный был ничтожеством, то чего же стоит его победитель?!
А я отлично помню, как в ожидании высадки войск ‘Бони’ на берегах Англии, когда Наполеон собрал свою великолепную армию в булонском лагере, — вся жизнь Англии была омрачена каким-то злым кошмаром, время от времени на побережье поднималась паника, потому что разносились вести, будто Наполеон уже тронулся, будто его боевой флот и транспорты с войсками, обманув бдительность нашего флота, рейсировавшего в Канале, приближаются к нашей земле…
Теперь, когда жизнь вошла в мирное русло, люди начинают жить поздно. В дни моей юности, когда Англии приходилось напрягать все силы в борьбе с ‘Маленьким капралом’, мы начинали жить очень рано. Мы научались владеть оружием в такие годы, когда вы научаетесь только владеть молотком для игры в крокет.
Мой отец, мистер Гарри Браун из Гиддон-Корта, утонувший в прошлом году у берегов острова Уайта, наделал в дни молодости немало глупостей, запутался в долгах, и, не зная, как выпутаться, нашел исход: завербовался простым солдатом в один из линейных полков. С этим полком он побывал в Канаде, дрался там с янки и с ирокезами, и там же, именно в Квебеке, уже успев при помощи военной добычи купить себе патент поручика, женился на дочери своего сослуживца, мисс Мабэль Рамбаль, полуангличанке, полуфранцуженке. От этого брака там же, в Канаде, во время похода против ирокезов генерала Смитсона, моя мать родила меня: бедняжка всегда сопровождала своего мужа в походах…
Было это в 1793 году, в том самом году, когда во Франции разыгрались кровавые исторические события, и впервые мир почувствовал близость великого политического урагана.
В следующем, 1794 году, тот полк, в котором служил мой отец, был переведен из Канады в Англию, затем отправлен в Ост-Индию, а оттуда по истечении нескольких лет — в Испанию. Первые люди, с которыми я познакомился, были солдаты. Первые разговоры, которые я слышал, были разговоры о боях.
И естественно, все мои думы были связаны с боевой жизнью. В те годы особых формальностей не было, и отцу, тогда имевшему уже чин капитана и командовавшему ротой, не представилось ни малейших затруднений зачислить меня в свою же роту в качестве волонтера. Ребят всегда привлекает музыка. Я не был исключением: я с детства питал какое-то граничащее с обожанием уважение к барабану.
Отец воспользовался этим — и из меня сделался лихой барабанщик, когда мне исполнилось всего двенадцать лет.
В качестве барабанщика я участвовал в походах и боях и был дважды ранен. Один раз какой-то испанец едва не застрелил меня, в другой раз французский сержант пропорол мне бок штыком.
Выросши, я разлюбил барабан, и сделался просто рядовым солдатом. И в качестве солдата я принял участие в великом бою при Ватерлоо.
Наша рота, — то есть, та рота, которой командовал мой отец, — попала в одно из самых опасных мест боя. Французская артиллерия буквально засыпала нас картечью. Это был излюбленный прием ‘Бони’, подготовлявшего атаку артиллерийским огнем. Потом на нас, как железный ураган, обрушился полк императорских гвардейцев-кирасир. Мы держались стойко под артиллерийским огнем, не отступая ни на шаг. Но полк таял, как воск на огне, и, когда кирасиры налетели на нас, мы уже не могли оказать сопротивления. На моих глазах были изрублены последние люди нашей роты палашами кирасир, которые, уверяю честным словом, крошили нас, как капусту.
За несколько минут до атаки к нам подскакал адъютант Веллингтона:
— Приказано держаться, не отступая, до последнего человека! — крикнул он. И это были его последние слова: французское ядро буквально разорвало его пополам.
Но приказ Веллингтона был исполнен свято: мы держались на своей позиции до последнего человека. Собственно говоря, этим последним человеком был именно я, Джон Браун: мой отец, отдававший команду солдатам при приближении кирасир, получил неведомо откуда прилетевшую пулю как раз в тот момент, когда он кричал: ‘Держитесь, ребята!’ Пуля, по-видимому, была на излете, и ограничилась только тем, что выбила у отца два передних зуба на верхней челюсти. Их, эти зубы, отец выплюнул на землю вместе с пулей в тот момент, когда кирасиры, уже растоптав копытами коней остатки нашего полка, мчались куда-то дальше. Отец был сбит с ног ударом французского палаша и выронил полковое знамя. Я подхватил это знамя, нашу святыню, но в это мгновенье огромный караковый конь капитана кирасир подмял меня под себя, и я покатился в ров.
Должно быть, то, что я тогда проделал, было чисто инстинктивным движением: я думал о том, как спасти нашу святыню, наше знамя, побывавшее в сотне сражений в Америке, в Индии, в Испании. Барахтаясь в груде людских и конских трупов, я сорвал полотнище знамени с древка и сунул его себе за пазуху.
Пять минут спустя я и мой отец, оба были взяты в плен набежавшими вслед за кирасирами французскими егерями. А еще пять минут спустя мы оба, окруженные целой толпой блестящих офицеров, и, понятно, обезоруженные, стояли перед маленьким, смуглым и толстеньким человечком с римским профилем и с совсем не римским брюшком. Человечек этот имел на голове черную треуголку, на ногах белые лосиные штаны и лакированные ботфорты, а на плечах скромный серый сюртук со смешно болтавшимися сзади фалдочками.
Когда нас подвели к нему, он мельком взглянул на нас обоих быстрым и проницательным взглядом своих глаз неопределенного цвета, нахмурил брови, подумал мгновенье, потом на очень плохом английском языке спросил моего отца, все еще выплевывавшего из окровавленного рта осколки зубов:
— Какого полка?
— Одиннадцатого линейного! — ответил я за отца.
— А-а! — вымолвил, чуть улыбнувшись, человечек в треуголке и сером походном сюртуке. — Хороший полк! Он задал немало работы моим ребятам в Испании! Но, черт возьми, почему запаздывает генерал Груши? Поедем, господа!
Ординарец гигантского роста подвел ему чудесного белого коня. Собираясь уже сесть в седло, Наполеон, — это ведь был он, — спросил что-то вполголоса у стоявшего рядом с ним генерала с бледным и надутым лицом. Тот, отвечая, мотнул головой в мою сторону. Наполеон отошел от коня и отрывисто спросил меня:
— Что у тебя за пазухой?
Я не успел ответить: десятки рук схватили меня, тот самый генерал, с которым говорил Наполеон, рванул борт моего мундира, и скомканное полотнище нашего полкового знамени вывалилось. Но упасть в грязь ему не дали. Кто-то подхватил его и развернул. Наполеон взял его за конец странно белыми, пухлыми пальцами и сказал, — на этот раз уже по-французски:
— Первое отбитое у англичан знамя за этот день! Генерал Шарнье! Покажите это знамя моей старой гвардии и скажите, что это знамя самого Веллингтона! И скажите, что Груши подходит. Мы зададим славную трепку англичанам и пруссакам…
— Слушаю, ваше величество! — ответил Шарнье.
Еще минуту Наполеон стоял, как будто что-то соображая, около меня. Потом…
Потом он поднял руку, как будто собираясь ударить меня. Кровь хлынула мне в лицо.
Но вместо пощечины я получил только фамильярный щелчок в лоб, а потом услышал слова Наполеона, обращенные непосредственно ко мне:
— Ты — дурак! Но ты — бравый солдат! И твой полк — великолепный полк… Вы держались, как черти! Я видел…
Затем он пошарил у себя в кармане, как будто собираясь вытащить оттуда пару монет. Не нашел ли он денег, или просто под руку подвернулась массивная золотая табакерка, — во всяком случае, он сунул эту табакерку мне за пазуху. И, круто повернувшись к свите, сказал повелительно:
— Это — мои личные пленники! Прошу о них позаботиться, господа!
Минуту спустя, тяжело и неловко забравшись в седло, он отъехал на своем чудесном белом коне в сторону. Отряд солдат окружил нас и повел в ближайший перелесок. А кругом творилось что-то невероятное: ревели пушки, визжали ядра, кроша людей, тучами проносились шедшие в атаку или возвращавшиеся на свои позиции конные полки. Разгорался бой, — великий исторический бой при Ватерлоо…
Вот, каким образом мистер Гарри Браун, капитан одиннадцатого линейного стрелкового полка, потерял два передних зуба, а рядовой того же полка, мистер Джон Браун, получил щелчок в лоб рукой императора Наполеона I и получил в подарок его золотую табакерку.
Часа два спустя в рядах французских войск началось снова какое-то сложное движение. Сторожившие нас французские егеря получили приказ отвести нас в сторону и повели, нет, не повели, а погнали по дороге мимо небольшой фермы. На балконе двухэтажного дома помещалась группа офицеров, среди которых были и люди в генеральских мундирах.
В то время, когда мы проходили мимо фермы, мой отец споткнулся и упал. Я, естественно, сейчас же остановился, и, хотя наши конвоиры заорали, требуя, чтобы мы продолжали путь, я уперся, как бык. Командовавший конвоем смуглый и усатый офицер в чине поручика взбесился, и, завизжав благим матом, набросился на меня с кулаками.
Солдаты последовали его примеру, и стали бить меня и отца прикладами ружей.
Один из генералов, стоявших на балконе, спросил у нашего палача, в чем дело. Тот, вытянувшись в струнку, доложил:
— Английские собаки оказывают неповиновение.
Генерал одним прыжком перемахнул через перила балкона, подбежал к поручику, побелевшему, как полотно, и бешено дернул его за плечо:
— Вы скот! Вы — идиот! — кричал он. — Вы осмеливаетесь бить безоружных и беззащитных пленных. Знаете, чего вы за это заслуживаете! Я, маршал Ней, расстрелял бы вас, если бы вы были под моим начальством! Марш! И не сметь пальцем тронуть пленников! Можете расстрелять их, но… Но не бить, не бить, идиот вы этакий!
Поручик отдал честь, и нас снова повели, но уже не прикасаясь к нам и пальцем.
Это была моя первая и последняя встреча с маршалом Неем. Но ее одной было достаточно, чтобы я проникся к нему уважением.
Это был славный и храбрый солдат, и он даже во враге чтил солдата.
Во второй раз мы с отцом видели императора французов в тот же день, но уже в иной, печальной для него обстановке: генерал Груши, которого ждал Наполеон, запоздал, не явился, а на помощь к англичанам, уже почти раздавленным войсками Наполеона, подоспели пруссаки Блюхера, и французы, проиграв сражение, отступили, вернее, бежали.
Я видел, как паника овладела французами, как начался страшный беспорядок, и как мимо крестьянской фермы, на дворе которой мы с отцом находились под присмотром десятка малорослых молодых французских солдат, промчался мрачный, как туча, Наполеон. Наша стража, уже не заботясь о нас, улепетнула вслед за императором. Мы с отцом оказались свободными, но могли присоединиться к нашей победоносной, но страшно пострадавшей армии только на следующий день.
Нас опрашивал сам ‘железный герцог’ Веллингтон.
Когда я показал полученную в подарок от Наполеона табакерку, Веллингтон грубо засмеялся и сказал угрюмо:
— Сколько хочешь за табакерку?
Не знаю, что именно побудило меня поступить так, но я положил ее в карман и сказал:
— Не торгую!
И опять я услышал то, что уже слышал от Наполеона:
— Ты — дурак! Но ты бравый солдат!
К сожалению, Веллингтон оказался скупее императора французов, и свой комплимент по моему адресу не сопроводил подарком табакерки…

III
О том, как мистер Джон Браун стал женихом Минни Грант и познакомился с другими лицами, играющими большую роль в этом рассказе

Ни мне ни моему отцу после Ватерлоо не пришлось больше участвовать в боях и походах. Отец расхворался и получил продолжительный отпуск. Я получил приказание отправиться в Лондон с делегацией, отвозившей туда для представления королю отбитых у французов знамен. А покуда мы ездили в Лондон, ‘стодневное царствование Наполеона’ кончилось, он сдался, вторично отрекся от престола и сделался пленником Англии.
Раз с Наполеоном было покончено, Англия поторопилась в видах экономии сократить войска, собранные для борьбы с Бонапартом, и мне не представилось ни малейшего затруднения, как волонтеру, выйти в отставку: я был сыт войной и не хотел больше ничего знать о ней. Мне было всего двадцать два года, а я уже участвовал в десятке больших сражений, не считая множества мелких стычек с врагами Англии в трех частях света, имел две раны, которых нечего было стыдиться, и получил от своего короля медаль за храбрость, а от императора французов золотую табакерку.
Какой-то газетчик нарисовал и напечатал, правда, не совсем похожий мой портрет, газеты много разговаривали о том, как я был ‘личным пленником Бонапарта’ и, как водится, плели небылицы. Когда я показывался на улице, девушки заглядывались на меня, а прохожие, видя мои воинственные усы и мою новешенькую медаль, расспрашивали меня о моих приключениях и охотно угощали сигарами и элем.
К этому, пожалуй, наиболее счастливому периоду моей жизни относится мое знакомство с мисс Минни Грант, которую ты, мой сыночек, знаешь уже под другим именем. Твоя будущая мать, а моя верная жена, была славной, стройной, как сосенка Корнваллиса, девушкой с голубыми ясными глазами и всегда приветливой улыбкой на алых устах. Жила она тогда, в качестве круглой сироты, у своей тетки, миссис Эстер Джонсон, помогая ей в хозяйстве. Она была бедна, как церковная мышь, но весела, как котенок, и голосиста, как жаворонок. Чуть ли не на третью встречу я называл ее уже Минни, а она меня — Джонни, и мы тут же порешили, что повенчаемся, как только я найду хоть какое-нибудь место на фунт стерлингов в неделю. Ведь в те годы, несмотря на все крики о дороговизне, причиненной войнами с Наполеоном, жизнь была гораздо дешевле, чем теперь, четверть века спустя. И оба мы были молоды, и оба любили друг друга и с доверием смотрели в глаза будущему, полагаясь на собственные силы.
Муж миссис Джонсон, мистер Самуил Джонсон, приходился мне не то двоюродным, не то троюродным дядей. Раньше, до возвращения моего в Лондон после Ватерлоо встречаться с ‘дядей Самом’ мне вовсе не приходилось. Но, попав в Лондон, я счел долгом разыскать его, как одного из немногих родственников со стороны отца, и в его доме нашел Минни… А увидеть Минни и не полюбить ее, было невозможно.
Если бы не некоторые обстоятельства, о которых я скажу сейчас, то я, разумеется, немедленно женился бы на моей милой Минни.
Обстоятельства же эти были таковы, во-первых, вмешалась проклятая собака, адмиралтейский писец, кривоногий мистер Патрик Альсоп, явно метивший на Минни. И его притязания, не знаю, почему именно, поддерживала миссис Эстер, тетка Минни. А во-вторых, дядя Самуил Джонсон возымел на меня какие-то виды, водил меня за нос обещаниями пристроить меня к какому-нибудь делу, заставляя отказываться от тех мест, которые мне подвертывались. Может быть, мне не следовало бы так слепо повиноваться ему, хоть он и был моим дядей: Джонсон был ‘морским волком’ и пользовался славой отчаянного контрабандиста.
Репутацию эту он приобрел еще в те годы, когда Наполеон пытался разорить Англию при помощи своей пресловутой ‘континентальной системы’, — и, как я знаю точно, порядочно на этом деле нажился. Кроме ремесла контрабандиста, Джонсон занимался при случае и каперством: получив патент от английского правительства, он снарядил и вооружил на собственный счет быстроходный двухмачтовый люгер ‘Ласточку’ и взял немало призов. У французов Джонсон пользовался большой, но, конечно, своеобразной репутацией: уж очень он насолил им. В свое время адмирал Вильнев объявил, что за голову Самуила Джонсона заплатит двадцать пять тысяч франков, а если Джонсон попадет ему в руки живым, то он повесит его на первом попавшемся гвозде. Но дядя Сам и в ус себе не дул, только посмеивался над угрозами французского адмирала и его присных и пускался в самые отчаянные предприятия, из которых не всегда выходил с добычей, но всегда невредимым.
Когда я познакомился с дядей Самуилом (меня к нему привел мой отец), то я уже знал, какой репутацией пользуется мой родственник, и диву дался, увидев его: это был средних лет человек, на голову ниже меня, скромно одетый и явно находившийся в полном подчинении у миссис Эстер Джонсон.
Уж если на то пошло, то скорее именно миссис Эстер и по наружности, и по манерам, и по способам выражаться, не стесняясь в употреблении крепких словечек и морских терминов, походила на морского разбойника…
В частной жизни мистер Джонсон казался мешкотным, неповоротливым, сонным, и даже трусливым, особенно в присутствии ‘милочки Эстер’, которую он, впрочем, в дружеской беседе называл, ‘драконом в юбке’ и ‘кремнем’. Но поглядел бы ты, Джимми, на того же Джонсона, когда у него под кривыми ногами были планки его люгера, а морской ветер свистал ему в уши!
Тогда Джонсон оживал, щеки его розовели, глаза загорались огнем, голос креп, и матросы, как говорится, вытягивались в струнку, слыша его приказания…
В общем, как я понял только впоследствии, дядя Джонсон был человеком, способным ввязаться в самое отчаянное предприятие, и не столько из-за личной выгоды, сколько по прирожденной страсти к приключениям.
Я лично склонен к следующему объяснению этой его страсти к дальним плаваниям и приключениям: как говорится, уж слишком заедала его ‘милочка Эстер’, когда он являлся домой.
И потому, вырвавшись из-под ее ферулы, Джонсон отводил душу по-своему…
Со мной дядя Сам очень скоро сошелся.
— Ты славный малый, Джонни! — говорил он, похлопывая меня по плечу. — Правда, пороху ты не выдумаешь. Его изобрели без твоего участия… Но это ничего. Зато на тебя можно положиться, как на каменную гору, Джонни. Ведь ты — как бульдог: раз вцепишься, так уж не выпустишь, и если дашь слово, так скорее подохнешь, чем решишься не выполнить обещанного. Ну, и еще: тебе, кажется, можно хоть миллион доверить на сохранение, — ты будешь охранять, а сам и пальцем не дотронешься, да еще каждого загрызешь, кто только осмелится дотронуться… Эх, жалко Джонни, не попался ты мне раньше! Я в таком человеке, как ты, всегда нуждался. Ну, и поработали бы мы с тобой… Но, Бог даст, хорошие времена еще вернутся, Джонни. Ты только не торопись спускать паруса, бросать якоря и засесть где-нибудь в тихой воде. Еще время есть. Зачем тебе торопиться, Джонни?!
Признаться, в этом пункте я никогда не мог согласиться с дядей Самом, главным образом, понятно, из-за Минни: мне все казалось, что проклятая ирландская собака, писец Альсоп, перехватит у меня Минни при помощи своих сладких речей и стишков, написанных на розовой бумажке, да при помощи тетушки Эстер, явно благоволившей к нему.
Преследуя какие-то свои планы, дядя Сам придерживал меня около себя, время от времени давая кое-какие поручения и снабжая небольшими деньгами.
Меня это не удовлетворяло: хотелось иметь что-либо определенное и постоянное, не нравилось жить изо дня в день, в ожидании какого-то ‘крупного предприятия’, которое будто бы сразу поставит меня на ноги.
Но что же мне оставалось делать?
Коммерческих способностей у меня не было. Поступить в какую-нибудь контору клерком мне вовсе не улыбалось: я ведь привык проводить целые дни на свежем воздухе, под открытым небом. Собственных средств, при помощи которых я мог бы купить хоть клочок земли и сделаться фермером, у меня не было.
Вот и приходилось, как говорится, сидеть у моря и ждать погоды, а в ожидании перебиваться так и сяк.
Но было и утешение: я поселился отдельно от отца, в том же квартале, где стоял дом дяди Сама и мог бывать у него буквально каждый день, и мог каждый день видеть Минни.
Сам дядя Джонсон частенько отлучался из дому, иной раз на месяц и на два. По некоторым его обмолвкам я знал, что в эти отлучки он заглядывает и на континент: теперь, когда пал император Наполеон, а отношения между Англией и Францией приняли нормальные формы, дядя Джонсон мог, особенно не рискуя, бывать даже в Париже.
Что он делал на континенте, — я не знал. Думал, что он опять устраивал свои штуки по части контрабанды.
Иной раз, вернувшись из такой поездки, дядя Джонсон оказывался в очень дурном настроении.
— У этих французов нет ни чутья, ни инициативы. Растерялись, словно их кто дубиной по голове оглушил…
В другой раз он оказывался довольным результатами поездки и твердил, потирая руки:
— Кажется, взялись-таки за ум! Может быть, удастся наладить одно дельце. И тогда, друг мой Джонни, ты, может быть, увидишь одного старого своего знакомого! Хо-хо-хо… Мы еще повоюем!
В середине 1817 года, вернувшись из одной такой поездки, кажется, в Лион и Марсель, дядя Самуил сказал мне:
— Ну, милый Джонни! Неужели тебя так-таки и не тянет посмотреть на тот край, где ты родился?
— На Канаду? — удивился я.
— Ну, не на одну Канаду! Ведь Канада в Америке… Собирай, дружок, свои вещи: едем смотреть Америку!
— Зачем, дядя?
— А так, мальчуган. Видишь ли, я — деловой человек. В Америке все сплошь — деловые люди. Ну, меня и тянет к ним. А ты для меня свой человек. Мне удобно держать тебя под рукой на всякий случай, потому что я на тебя могу положиться, как на каменную гору. Главное, ты учился подчиняться, не размышляя. А это очень важно в том маленьком, но рискованном дельце, которое я затеваю. Маленькое коммерческое дельце… Хо-хо-хо…
Мы вышли в море, благополучно переплыли через океан, добрались до Филадельфии.
Признаться, ничего особенно интересного я там не нашел: жизнь американцев, эта вечная погоня за наживой, эти вечные разговоры о сале, о коже, о ценах на пшеницу, о племенных баранах — все это меня заставляло только зевать. Кстати, на нас, англичан, наши заокеанские кузены посматривали не очень дружелюбно: еще не улеглись страсти, поднятые войной 1812 года, еще шли ожесточенные споры на злополучную тему: имели ли право бостонские арматоры захватить в начале июня английское коммерческое судно ‘Адмирал Нельсон’ за две недели до объявления войны.
Оставляя меня в гостинице, дядя Джонсон постоянно исчезал куда-то и возвращался в компании каких-то американских моряков, людей крикливых и бесцеремонных.
С ними дядя Сам вел таинственные переговоры, запершись в своем номере и обложившись морскими картами. Приходили участвовать в этих переговорах и люди другого сорта: какие-то важные коммерсанты, капиталисты.
Сути разговоров я не улавливал, но иногда при мне проговаривались, что речь идет о каком-то рискованном предприятии, выполнив которое можно нажить сто на сто и даже триста на сто.
Дядя Джонсон, по-видимому, встретил не совсем доверчивое отношение к своим проектам и предложениям, и потому горячился и злился.
— Тупоголовые квакеры! — говорил он ворчливо. — Такое простое дело, а они упираются…
И, вот, однажды, когда я, погрузившись в писание письма моей милой Минни, менее всего ожидал этого, дядя Джонсон прибежал в гостиницу, запыхавшись, и крикнул мне:
— Джонни! Собирай свои вещи! Мы сию минуту отправляемся. Скорее, Скорее!
— Куда, дядя Сам? — искренне удивился я.
— В Новый Орлеан!
— Зачем? — еще больше удивился я.
— После узнаешь! Дело первостепенной важности!
И вот ‘Ласточка
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека