На выставке около полутысячи полотен, — но всего одна картина. Что ж, разве этого мало?
Мимо этой картины проходят, не останавливаясь, — но только она одна может оправдать, осмыслить, облагородить этот дикий, разгульный шабаш бездарности, которая в восторженном каком-то упоении разметалась по стенам Пассажа.
И вдруг благородная, стыдливая живопись, суровый колорит, сдержанность красок, и пятен, и теней. Два солдата, убитые, лежат один на другом, лицами к земле, сами земля, -строгие, торжественные, и как изумительно написано это совсем простое, обыкновенное, незаметное небо над ними, на фоне которого так просто и так обыкновенно, и так незаметно торчат в разные стороны окоченелые ноги верхнего трупа. Каким матовым блеском светятся лобные кости в это молчаливое, ровное, совсем обыкновенное утро. И вся картина, — какая молчаливая. Не грустная, не плачущая, не проклинающая, а именно молчаливая. В молчании ее какой-то странный пафос. Я говорю о картине Детайля ‘После атаки’, которая каким-то чудом попала на это пиршество пошлости. Ученик Мейсонье, великий баталист — рядом с Бодаревским! Ведь это почти символ. И все бегут к Бодаревскому — и никто решительно не замечает Детайля.
А Бодаревский, как нарочно, в этом году, особенно удручителен. Подойдешь к Бодаревскому после Детайля и вот точно после морского воздуха вдыхаешь цирюльничий одеколон. ‘Вам с водой или чистый?’ ‘С водой, пожалуйста’. Вот Бодаревский и есть ‘с водой’.
На клееночке какой-то вылизана желто-розовая девица у которой руки и ноги тщательно и кругленько выструганы, — из дерева, из липы, — и отполированы. Это называется Nu ( 134), и вокруг этого Nu складочки, складочки, голубенькие складочки, мелкенькие, тоже вылизанные, и тоже политые цирюльничьим одеколоном!
И вот еще клееночка, на которой тоже все больше розовенькими и голубенькими красочками вылизана большая фотографическая карточка — это называется ‘Портрет г-на С.’. И все это так закончено в своем убожестве, так самодовольно, и такая здесь уверенность в своем праве на благоухание одеколоном, что как-то невольно чувствуешь себя лично оскорбленным и обиженным, и не находишь ни одного слова, чтобы отомстить.
Куда приятнее честные, откровенные бездарности. Вот г. Бельц. Нарисует голубое небо, голубое море, на небе сделает луну, а на море кораблики — и подпишет ‘Лунная ночь’ — и ни на минуту никто не сомневается, что это олеография. Или г. Бодянский. Надел на длиннобородых мужчин опереточные боярские кафтаны, — кого посадил, кого поставил и подписал ‘Страница из русской истории’, — и мы все так и знаем, что картина эта писана на заказ багетной мастерской. Или г-жа [Б]ейдеман — срукодельничала nature morte (в том числе и ‘Старуху’, 286), подсолнухи сделала желтыми, а листья у них зелеными, лепки никакой, композиция — условная-переусловная, — но тоже никто не может иметь никаких претензий. Также поступил и г. Федоров, и г. Френц и г-н Ауэр — и все это только приятно. Вчера вы видели эти картины в окне табачного магазина, а сегодня они на выставке, и никому от этого никакого вреда.
Но есть другой род бездарности, которая кричит, которая бьется в истерике головой о стену, которая кувыркается ежеминутно, лишь бы только вы заметили ее, остановились перед ней, посмотрели на нее, — и эта бездарность гораздо типичнее для нынешней выставки.
Их много, таких. Теперь, когда стиль moderne стал доступен каждому, — для них началось раздолье. Есть некто г-н Калманов, который смешал Штука, Клингера, Сашу Шнейдера, Бердели в одну уродливую смесь, — прибавил к этому свою полную беспомощность в рисунке, убогость фантазии, полную негармоничность линий, и всеми цветами радуги написал ‘Закат’, ‘По ту сторону’, ‘Экстаз’, ‘Финал’, ‘Иллюстрации к Саломее’, -причем в первой картине беззастенчиво скопировал штуковскую ‘Еву’, а в последней — голову Иоанна на блюде Бердели.
Таких большинство. Среди них по краскам и манере лучший, несомненно, В. Дмитриев, — но остальные бесстыдно торгуют всем, что великого и вдохновенного создано новым искусством.
Боюсь, что даже великолепный г. Детайль не оправдывает их оргии.